Въ этомъ письме мы на короткое время отвлечемся отъ вопросовъ языка какъ такового и немного поговоримъ объ одной особенности общественной мысли, которая налагаетъ свой отпечатокъ на свойства современной культуры и языка. Этотъ объездъ — недальнiй, и обходная тропка скоро выведетъ насъ назадъ къ исходному предмету нашей беседы.
Одно изъ самыхъ пагубныхъ заблужденiй, постигшихъ просвещенныхъ людей въ новое время, есть странное и лживое представленiе о всеобщемъ равенстве. Оть рожденiя и до смерти все, без исключенiя, личности — неповторимо своеобразны, и, къ счастью, некоторыя изъ нихъ — куда лучше: умнее, честнее, сложнее, одареннее, чемъ другiе. Признанiе этого требуетъ мужества, твердить же о любомъ равенстве (кроме равенства передъ Богомъ и передъ закономъ) значитъ бежать самой простой правды жизни.
Въ старину эти различiя между людьми понимали по меньшей мере такъ же хорошо, какъ и теперь, и крайне неуклюже, предельно грубо упрощая, стремились закрепить ихъ въ виде сословiй. Въ Россiи сословныя перегородки просуществовали вплоть до самой беды 1917 года.
Изъ техъ-то летъ — летъ условного, внешнего разделенiя людей на сословiя — и беретъ свое начало понятiе о подлости. Слово "подлый" сперва обозначало просто "общiй", какъ и англiйское “mean”, и немецкое “gemein”, и описывало оно всего-навсего свойства людей безродныхъ, низкихъ сословiй. Петръ Великiй, делая рисунки новыхъ каменныхъ домовъ въ Петербурге, подписалъ одинъ изъ нихъ "для подлыхъ". Подлость была противоположностью благородства, но оба слова соответствовали общественнымъ, а не нравственнымъ представленiямъ. Уже позднее людское воспрiятiе, а вследъ за нимъ — и словоупотребленiе произвело переносъ значенiя съ низости происхожденiя на нравственную низость. Подобные сдвиги значенiя словъ случаются сплошь и рядомъ: слово “poor” въ англiйскомъ означаетъ какъ "бедный", такъ и "дурной", а въ немецкомъ слово “faul” можно перевести и какъ "ленивый", и какъ "гнилой".
Въ двадцатомъ веке произошли общественныя перемены, уничтожившiя сословiя. Равенство, которое новыя власти Россiи сочли лучшимъ и завиднейшимъ состоянiемъ человечества, не подлежало открытому сомненiю. И где-то въ пути утерялась та до глупого простая мысль, что это равенство достижимо лишь для очень низкаго уровня человеческой личности. Низведенiе требованiй и ожиданiй къ наименьшему общему знаменателю было одно способно привести къ возможно полному равенству. Ведь всеобщее просвещенiе — едва ли осуществимо, его можно съ переменнымъ успехомъ добиваться столетiями. Но широко разлившееся невежество, грубость и "подлость" — въ первичномъ значенiи этого слова — есть нечто совсемъ близкое, достижимое вскорости и съ легкостью.
Именно это и грозитъ намъ въ последнiе годы. Правда, не намъ однимъ. Многiе западные общества тоже идутъ къ небывалому торжеству невежества: вследствiе того, напримеръ, что въ такъ называемой промышленности развлеченiй наибольшiя прибыли извлекаются изъ удовлетворенiя предельно простыхъ, общихъ потребностей возможно большего числа потребителей. Наибольшiй рыночный успехъ обезпеченъ искусству того уровня, при которомъ оно обращается къ возможно большему множеству людей и безоговорочно, сразу же нравится всемъ. Въ условiяхъ, когда искусство въ целомъ поставлено передъ необходимостью оплачивать свое место подъ солнцемъ, жизнеспособное искусство вынуждено становиться "популярнымъ", "публичнымъ", то есть "подлымъ" по нашему определенiю. Это, въ свою очередь, ведетъ къ страшному обмеленiю главного, лучше другихъ известного русла культуры, частнымъ случаемъ чего является языкъ, а еще точнее — словоупотребленiе, притомъ какъ повседневное, такъ и художественно-творческое.
Въ Россiи во многомъ отличныя причины приводятъ, однако, къ похожимъ следствiямъ. Начиная съ некоторыхъ (печальной памяти) временъ, утонченность и сложность стали подозрительными. Бранной кличкой въ известныхъ и все более широкихъ кругахъ стало слово "интеллигентъ". Съ техъ самыхъ поръ и по сей день у насъ въ ходу та грубо-залихватская, панибратская простота, которая, по моему глубокому убежденiю, куда какъ хуже воровства. При большевизме не было бы счастья, да несчастье помогло: хотя бы словесность до поры уберегалась отъ этой мертвящей мысль простоты благодаря охранительному ханжеству властей. А въ последнiе десятилетiя ничемъ более не сдерживаемое словесное хамство упоенно торжествуетъ, захватывая волны вещанiя, страницы книгъ, печати и Сети.
Причины этого явленiя многообразны. Ихъ можно искать и въ почти столетнемъ неестественномъ отборе, плодами котораго стало последовательное уничтоженiе или изгнанiе изъ страны подлинно просвещенныхъ людей, и въ томъ небываломъ прежде обстоятельстве, что почти всякiй порядочный и интеллигентный человекъ въ "с.с.с.р." былъ вынужденъ подолгу томиться за решетками тюремъ или за проволокой каторжныхъ становъ. Но очевидно одно. Пока образовательный уровень народа падаетъ изъ года въ годъ, пока "популярная культура" становится оксюморономъ, т.е. противоречiемъ въ определенiи, люди пера, подвизающiеся на поприще словесности, все чаще рабски следуютъ убогимъ вкусамъ "подлыхъ" людей, новой черни — вместо того, чтобы стремиться поднимать ея уровень до своего и выше.
Справедливо будетъ сказать, что вторженiе вкусовъ нижайшей черни въ общенародную культуру началось не вчера. Вотъ что пишетъ И.А.Бунинъ въ одной изъ своихъ статей 20-хъ годовъ:
“Второе тысячелетiе идетъ нашей культуре. Былъ у насъ Кiевъ, Новгородъ, Псковъ, Москва, Петербургъ, было изумительное зодчество и иконописное искусство, было "Слово о полку Игореве", былъ Петр Первый и Александръ Второй, мы на весь светъ прославились нашей музыкой, литературой, въ которой былъ Ломоносовъ, Державинъ, Кольцовъ, Пушкинъ, Толстой... Но нетъ, намъ все мало, все не то, не то! Намъ все еще подавай "самородковъ", вшивыхъ русыхъ кудрей и дикарскихъ рыданiй отъ нежности. Это ли не сумасшествiе, это ли не последнее непотребство по отношенiю къ самому себе?
... и далее, тамъ же:
Одинъ писатель какъ-то жаловался Чехову: "Антонъ Павловичъ, что мне делать? Меня рефлексiя заела!" Чеховъ сумрачно ответилъ ему: "А вы поменьше водки пейте."
"Рефлексiя", тоска, "надрывы", гражданская скорбь... Помню, мы не разъ беседовали объ этомъ съ Чеховымъ, и онъ упорно твердилъ: "Какъ врачъ вамъ говорю: это все отъ некультурности. Державинъ, Пушкинъ, Лермонтовъ, Тургеневъ, Толстой, Тютчевъ, Майковъ и все прочiе, подобные имъ, не пьянствовали и не надрывались. А вотъ какъ пошли разночинцы, все эти Левитовы, Нефедовы, Омулевскiе, такъ и пошла писать губернiя..."”
Но конецъ двадцатаго века показалъ намъ еще нагляднейшiе примеры расширенiя пределовъ — и вместе , и поэтому — обмеленiя того, что считается въ глазахъ многихъ образцами творческого самовыраженiя. Однимъ изъ такихъ примеромъ можетъ служить повсеместное и беззастенчивое употребленiе брани.
Философы, соцiологи или психологи куда лучше, чемъ писатель этихъ скромныхъ строкъ, были бы въ состоянiи разсказать о причинахъ зараженiя русской речи омерзительными исчадiями черной площадной брани. Будучи словесникомъ, я считаю себя вправе сказать вкратце только о следующемъ:
Во-первыхъ, не следуетъ думать, что русская брань можетъ считаться чемъ-то неповторимымъ. Пожалуй, правы те, кто говоритъ, что русскiй языкъ въ силу своего морфологического богатства, способенъ создавать необычно многочисленные производные отъ небольшого числа бранныхъ основъ. Но на это способны и некоторые романскiе языки. Соответствiя же самимъ браннымъ корнямъ существуютъ во многихъ языкахъ. Тамъ ихъ, видимо, не больше и не меньше, чемъ у насъ. Правда и то, что употребленiе этихъ словъ въ иныхъ, въ отличiе отъ русского — естественно развивавшихся обществахъ, въ целомъ бываетъ ограничено ихъ нижайшими, самыми невежественными и безсильными слоями. (Свидетельствую объ этомъ на примерахъ более или менее известныхъ мне культуръ: германской, англо-саксонской и латиноамериканской.)
Во-вторыхъ и в-главныхъ, следуетъ задуматься о лексическомъ значенiи т.н. "матерныхъ" корней. Все они, безъ исключенiя, по-своему описываютъ предметы и действiя, относящiеся до таинства зарожденiя жизни. Главное ругательное пожеланiе русскаго языка, семантически восходящее къ первобытно-языческой, анимистической попытке торжества надъ врагомъ, состоитъ въ кощунственномъ упоминанiи его матери. ( A propos : косвеннымъ доказательствомъ формального, равно какъ и смыслового убожествa русскаго мата, его testimonium paupertatis , является то обстоятельство, что единственный матерный глаголъ употребляется сейчасъ грамматически совершенно неправильно, въ полномъ небреженiи даже правилами употребленiя этого самого по себе тошнотворно мерзкого чернословiя.) Именно съ этимъ ругательствомъ — вообще основнымъ въ русской бранной речи — еще въ последнюю подлинно-историческую эпоху жизни русскаго народа — чаще всего и легче всего соединялось богохульство, кощунственное поминанiе Спасителя и Богородицы. Здесь, кстати, сразу же становится очевиднымъ главное, ничемъ не излечимое безсилiе "мата": его прирожденная неспособность выразить чувства Веры и любви.
Нарастающее обезсиленiе вообще показательно для судьбы мата въ русской речи. Изъ почти торжественного проклятiя онъ сперва превратился въ грубое указанiе на более низкое, чемъ у говорящаго, общественное положенiе оппонента (вспомнимъ местничество у бояръ.) Отъ этого матъ спустился еще ниже, ставъ своего рода распознавателемъ "своихъ" въ среде нижайшихъ слоевъ общества, его отбросовъ, неучей, смердовъ и воровъ. А ужъ много позже, въ силу известныхъ причинъ, матъ выродился до роли заполнителя духовныхъ и речевыхъ прорехъ, а въ самыхъ крайнихъ и ужасающихъ своихъ проявленьяхъ — до роли quasi языка, неполноценнаго суррогата ВСЯКОЙ речи и всякой человеческой мысли. И не диво, что, по мненiю многихъ, матерная брань въ силахъ заменить собою всякое излитое словомъ движенье души. Дело просто въ томъ, что и душа, и ея движенья принимаютъ тогда соответствующiй слову внутреннiй образъ. Ведь не только мы говоримъ языкомъ: нашъ языкъ тоже говоритъ нами. Онъ, языкъ, неумолчно проговариваетъ насъ, даже ненарокомъ проговаривается о насъ и темъ неустанно лепитъ и созидаетъ всехъ и каждаго изъ насъ.
Но чемъ тогда объяснить пристрастiе къ мату у некоторыхъ людей, притязающихъ на то, чтобы считаться просвещенными? Врядъ ли только ухудшенiемъ самого мерила просвещенности въ современномъ обществе. Нетъ, главная причина — въ другомъ. Она — въ неутолимомъ стремленiи этихъ людей, порой сложныхъ и умныхъ, къ принадлежности къ большему, надличностному целому. И нетъ нужды этимъ людямъ въ томъ, что уделъ любезного имъ, могучего, но безликого целого — немота. "Народъ безмолвствуетъ" — эта безсмертная ремарка заключаетъ въ себе великое present indefinite бытiя черни, которая безмолвствуетъ ВСЕГДА. Для просвещеннаго человека стремиться уподобиться носителямъ воинствующего невежества означаетъ желать себе смерти, ибо по-настоящему у насъ нетъ ничего, кроме слова, которое насъ переживетъ.
Нужно отдавать себе отчетъ въ томъ, что языкъ, какъ и любое другое человеческое учрежденiе имеетъ свои достоинства и недостатки. Однимъ изъ печальнейшихъ пороковъ любого, даже самаго утонченнаго языка является его стандартность, т.е. оборотная сторона общепонятности. Языкъ долженъ быть общедоступнымъ, но именно въ силу своей общедоступности онъ со временемъ неуклонно низводитъ единичные и неповторимые изъявленiя человеческой души до уровня избитыхъ общихъ местъ. Любой человекъ, хотя бы отчасти наделенный языковымъ слухомъ, можетъ привести примеры того, какъ мертвеютъ отъ частого употребленiя некогда сильные и выразительные эпитеты и сравненiя. Насколько же более затхлой, изсохшей мертвечиной веетъ отъ словъ, которыми невежи и невежды привыкли изъ года въ годъ, по тысяче разъ на день безмысленно и безстыдно называть все, что угодно !
Горькая правда нашей нынешней неласковой жизни состоитъ въ томъ, что стертая до артиклевидного безречiя, до лексико-семантической пустоты матерная брань служитъ пропускомъ къ общественному признанiю на широчайшемъ (т.е. наинижайшемъ) уровне, сезамомъ, который открываетъ все двери, паролемъ, вызывающимъ снисходительную ухмылку самаго суроваго часового. Ведь каждое матерное слово, не выразивъ собой ни правды, ни новизны, кричитъ только объ одномъ: "И я! и я, говорящiй это — такое же ничтожество, какъ и вы, кому я это говорю." И каждое матерное слово вновь возвращаетъ насъ сквозь и безъ того нетолстый культурный слой къ первобытному мауглiевому кличу: "Мы съ тобой — одной крови, ты и я!"
Но, по счастью, со свинымъ рыломъ все равно не такъ легко влезть въ калашный рядъ. Матерные слова выросли изъ ругательствъ, ими они во многомъ остаются и до сихъ поръ. И поэтому какъ бы широко ни раскрывались для нихъ двери нашего на глазахъ пошлеющаго быта, этой брани не подъ силу перешагнуть его узкiе пределы. Пошлая злоба скоро забывается. А для любви и правды намъ завещана совсемъ другая речь.