|
|
||
О лабиринтах, в которых мы все блуждаем, об их жителях и создателях, но не о пути выхода их лабиринта. Витийство. |
МАСТЕР ЛАБИРИНТА
Сто лет одиночества.
Габриель Гарсия Маркес
ОСЕНЬ
Была над городом осень.
Нависла, сгустилась, бесконечно на город падала,
как нескончаемо летит с дерева альфа и омега
листопада: легкий свиток яркого пергамента,
покрытый паутиной литер неосознанного
летописания. История, рассказанная им, каждый раз
иная, она путается в разветвлениях версий и
неподтвержденных фактов, что проходят мимо нас
незаметно и незначительно; только когда-то
ученый, рассмотрев на густо-черном сколе угля
ребристый отпечаток, сможет, наверное, увидеть
его генеалогию и участь, и даже не заметит, что
прожилки и кисточки складываются в несложный
шифр природной азбуки, которым записываются
каждый год багряноносносной осенью Слова Бога.
Эта каждый раз другая
история для нас одинакова. Мелкое дрожание
оторванного ветром листка не соотносимо с
молотобойностью нашего измерения, в нем день
вчерашний и завтрашний не тождественны лишь
отношением к серии разных катастроф. В большой
симфонии ее эпизоды не заметнее тонкого выдоха
флейты, но достойны внимания: переход от
молодости к смерти, ограниченный двумядесятью
часами, медленное слетание сверху вниз, как
только разрывается целлюлозная пуповина,
умирает рожденное для роста, чтобы родиться для
полета. Осенью унылые машины развозят листья,
рожденные наоборот.
На одной из старых улиц,
посреди дворов, где нет шума и поспешности
большого города, есть дом, что полной мерой такую
осень выражает. Полублагословенное время года
навсегда воплотилась в нем странно и насмешливо
— смерть повторяемая, смерть протяженная — один
конец. Может, даже, не сама осень, но то
отрицающе-инфантильное состояние душевной
размягченности, главная часть в котором надлежит
сантиментам или лиризму, или печали о бытии.
Такая печаль — всеобщая, с чем бы она не вязалась,
забирает остро и убедительно как раз осенью, на
переделе бабьего лета, и во второй раз — когда
облетают листья, а земля наливается горьким
полынным духом.
Дом засевал именно то —
извечную печаль бытия, которая и есть осень.
Сожаление о глубокой древности, старости или
детстве, об иллюзиях прошлого времени, причины
которого не во вчерашнем дне, а в давнопрошедшем.
Подходя к точке круга, за которой одна
эсхатология, время течет медленнее,
олицетворяясь, отрывается от предмета,
существует отдельно, эластичное настолько, что
можно его понять и осмыслить. Как всякий предмет
неживой, наддушевный, этот дом давно уже есть
воплощением времени, что было когда-то;
песчинкой, что не прошла сквозь игольное ушко.
Среди других застроек улицы
он выделяется одиночеством — особенностью
роста, статуса или эпохи. Старый дом, обвязанный
паутиной лущеной краски и подтеков, ползущих по
стенам тонкими лапами, что впаяны в углубления
смытой штукатурки, вещь изношенная и ненужная;
оранжево-сизые грибы, просыпающиеся весной с
первыми дождями; косые путаные щели — словно
морщины на дряблой коже стариков. Сидят они в
зелени двора друг возле друга на скамейках, не
разговаривая, без мыслей, корифеи вегетативного
искусства созерцания, впитывают в себя
по-раннеосеннему щедрое солнце, замечая лишь
возмущения воздуха, когда кто-то проходит рядом.
Губы, мягко положенные одна на одну, кричат о
немощной беззубости, головы с седыми кучерами
из-под выцветших косынок подслеповато жмурят
глаза, поворачиваясь в сторону чужого голоса.
Солнце они еще видят. Пьют осеннее солнце.
И дом. Старый и немощный,
неразумный, морщинистый, как младенец. Есть такие
старики, что гаснут медленно, удивляя соседей
бесцеремонностью и апатичной странностью. Им
тяжело двигаться. О них забывают — соседи, дети.
Они и сами не помнят, существуют ли еще на
каком-то белом свете, путают прошедшее с будущим
бывших фантазий.
Его покинули соседи, бросили
старика на произвол судьбы. Он оброс цвелью и
паутиной. Потерял взор больших окон. Нарушилась
лепнина. С чердака поднялись два тополя и
засыпали крышу листвой. Его забыли. В наше время
теряют и забывают многие вещи.
Неизвестно, значился ли он в
каких-то бумагах. Кажется, нет. Тонкий листок, что
связывал его когда-то с жизнью, где-то потерялся,
был ли он вообще? Возможно, несуществованием
объяснялась его одинокая отчужденность. Этот
старик галлюцинировал наяву, всеми окнами,
провалами и щелями, смытой штукатуркой в
барочных выпадах и химериях, в сломанных стенах
позднейших перестроек. Он целился в мир материи
миром воображения и маразматических снов.
Дом спал. Сны были
мрачные, тихие, полные визжания и пауков. Они
медленно сочились с него, как гной из
недолеченной раны, вызывая у запоздалых прохожих
ирреальные ассоциации и неожиданные домыслы. Он
стал чудным — одним с фасада, иным — с середины,
другим — с расстояния в два шага. То, что издали
казалось тонкими безделушками, чуть ли не
рисованными стрелами, при достаточном
рассмотрении оказывалось даже не палками, а
копьями. Чуть шатаясь от старости, они угрожающе
нависали, рассыпаясь на глазах кусками, погибали,
растираясь на порох дождями и засушливым ветром.
Темными ночами видно было, как от неторопливого,
но бесконечного истока снов дрожит над щербатой
крышей воздух, качая траву в отводных барьерах и
уродцы-деревья в трещинах кирпичей. Дети время от
времени выпускали в воздух ломти густой похожей
на пыль субстанции, странствуя его лабиринтами,
лелея в пути холодок страха. Переступая через
страх, они оставляли его там, за порогом, покрытым
нездоровой погребной влажностью, от которой
чернело дерево и цветными грибами цвели стены.
Дом спал. Пытался он так
остановить неугасимый процесс своего распада,
задушить время в себе, как ребенок пытается
бессонницей отложить приход нового дня? Не был ли
сон дома подобной попыткой? Время, как вода, с
дождями затекало в пробитые окна, но не могло его
сгрызть, остановленное внутри паутиной
старческих мыслей, снов и фантазий. Оставаясь в
середине, время из властителя становилось
жертвой, из паука — мухой, недобитой добычей. И
стоял дом — рыбарем времени. Где-то в его
закоулках можно было найти залежи прошлого,
спрессованные бесконечными сквозняками в
толстые слои сырого тумана. Остановленное в
стадии распада время консервировалось в окнах,
так что в них не тянуло заглядывать.
Время ело дом с улицы, дом
пожирал его изнутри, забывая несомненные вещи и
заменяя их парапсихическими законами, — спал и
множил внутри свои сны, а сны его множили
бессонницу. Сто лет одиночества ни для кого не
проходят бесследно.
РЕВНОСТЬ
Она пытается понять, что
любое действие есть нарушение равновесия покоя.
И доброе, и дурное. Любое чувство равняется
действию и переходит в него незаметными
картонными путями, начинаясь, как с порога, с
визиты и оканчиваясь рисунком спальни и одинокой
кровати. Но к чему такая нетвердость? Ей нравится
сидеть рядом и слушать негромкий несмелый голос,
который выразительно читает Платона и который не
разрешается перебивать забавными замечаниями,
что идут, скорее, не от неверного понимания
античной философии, а от желания анализировать
услышанное. О, в этом она хорошо разбирается. Его
первый визит надолго запомнился, она и теперь с
удовольствием вспоминает, как он зашел и
вспыхнул от ее вопросов, и как возвратился уже с
отцом, который с того времени не спускает с нее во
время занятий тяжелого отцовского взора. Маришка
тоже об этом помнит. Вон сидит в тени и двигает
губами, желая понять непонятное, но не может
скрыть легкого румянца на висках и отвлеченного
выражения лица. Леся даже думает, что сестра
ничего из сказанного не понимает, она просто
слушает его, как слышат воду возле ручья.
Но нет. Он задает вопрос, и
она поднимает на него глаза, чуть запнувшись от
волнения, произносит заранее приобретенную
фразу, и Леся не знает, действительно ли она
ответила верно, или учитель сделал вид, что ответ
правилен. Он задает ей вопрос, и она смеется,
потому что ничегошеньки не помнит, но будет ли за
это бранить учитель? Нет, но отец смотрит из
своего угла сердитым глазом. Ну что же, она
запомнит когда-то — не будет ли любезен учитель
прийти завтра ей это повторить? Да, он придет и
повторит. Но почему он так смотрит на Маришку?
Чудовище с глазами злыми и
зелеными. Ревность подобна страсти, не любви.
Любовь тиха, словно голубица, страсть хищна,
будто волк. Любовь отдает, страсть владеть хочет.
Любовь есть матерь добродетели, страсть —
скрытое самолюбие.
Ну что же, значит, страстная и
ревнивая.
Кленовские богаты, их дом не
обходят стороной. Хозяин добр к захожим, даже
если то убогий странник, памятуя, что сам Христос
приходит к людям в такой личине; ласковы дочери,
красавицы сметливые: знают шить, умеют грамоты и
играть на клавикордах. Они большие мастерицы
писать письма, часто друг другу с челядью
посылают: "My милая сестричка..." Умело ведут
хозяйство, ведь занимались этим сызмальства,
когда была жива мать, а после ее смерти и сами;
умеют говорить учтиво. Леся и Маришка. Старый
Кленовский долго тешился их щебетанием.
Учитель собирает книги и
прощается, Леся смотрит на него из окна — не
оглянется ли он назад, не взглянет ли на нее? Идет
и не оглядывается, вышагивает, опустив глаза в
дол, что-то шепчет губами. Но Леся все равно машет
ему рукой и кривит лицо в спину. Отец качает
головой, но и ему смешно, ну что же, старый дурак, а
Маришка не смеется, холодными глазами смотрит на
Лесю, надув губы, словно обидели.
Кленовский сказал ему: нет.
Не может отдать он Лесю за него, и не того, что они
богаты, а он нищий — денег Кленовские имеют
достаточно, только бы жили в мире и любви, только
бы счастье и дети, хотя и говорят в мисте, что он
скупой, он не скуп — он бережливый, но не годится
младшую отдавать перед старшей — никто так не
делает, и он не согласен, как бы они не любились и
что бы не казали. Пусть подождет немного, пока
найдут Марише жениха, а там будет ему Леся.
Леся сыпала мелким жемчугом
по алому бархату в горнице, слушая темное
бормотание за дверью, Маришка же сидела перед
окном с сухими глазами и про себя плакала, а когда
вышел отец, недовольный и сердитый, бросилась ему
в ноги.
Пожалейте, таточку, не
отдавайте за него Леську, люблю его, таточку, в
монастырь пойду, если за себя не возьмет,
пожалейте, ой, таточку...
Ну, иди, кричит Леся, ждут
тебя, дуру, там, дожидаются...
Отец плюнул и вышел, сорвав
злобу на силе, стены затряслись, так дверью
хлопнул.
Вышивает Леся, его ожидая,
только почему не приходит он? Ее обидеть хочет? А
Мариша лучиться, такая веселая — ласковая и
радостная. Знает Леся, отчего веселая,
подсмотрела, как разговаривал с нею, она только
кончик пальца дала поцеловать, сестричка-змеюка.
Зеленые глаза у Леси, у Маришки голубые.
Да, дело ваше. Маришка даже
подскакивает. Справим свадьбу, и дом я вам
присмотрю. Мир и любовь. Только с Лесей нехорошо
вышло, но уже и сами помиритесь.
Пришел в город мор. Умер
старый Кленовский в начале пошести. А молодых
хворь забрала в конце ее, в один день. Леся
провела их на кладбище, только не кровавыми
слезами умывалась, провожая сестру и отца на тот
свет.
Жила она после того одна
девкой, хотя женихов к ней сваталось много, всем
отказывала. С отцовского наследства уделила
часть на монастырь на вечное близким
вспоминание, раздала бедным, часть отдала на
школы.
Умирала в войну без исповеди,
воспитаннице призналась, что отравила сестру и
ее мужа. Но не поняла воспитанница ее, каялась ли
она в том, хотя очень пыталась понять.
РАВНОВЕСИЕ ДУХА
Равновесие духа: спокойные
глаза ящерицы, припорошенные патиной. Серебряные
чешуйки на ее боках, давно высохшие и засиженные
мухами, пыль на подставке и красный след клея под
перепончатыми лапами. Натура стремится к
равновесию, не может не стремиться, и вот когда
она этого добивается с чьей-то помощью, и ее в
препарированном виде воздвигают на стол для
наглядности, оказывается, что здесь нет того
порядка и благородства гармонии, которую,
собственно, хотела она постичь.
Она молчит, пряча
недопотрошенные тайны, сохраняя с выражением
мертвого безразличия равновесие покоя. Пока
равновесие еще существует, не нарушенное
неожиданным волнением разбиться на части, если
разбойник или шутник спрашивает: могу ли я вас
отпустить?
И разбивается в щепки
пыльная безмятежность, хотя и не отпускают.
Может, потому что не отпускают? Хорошо ли он
сказал: люба, могу я вас отпустить?
Нет, мой хороший, не
исчезнешь, ведь держу тебя за руки. И не отстану,
пока не захочу. Новая игрушка у ребеночка. Буду
играться, пока моя.
Но если он не игрок?
Отвернется и бросит, и заберет с собой мой покой.
Милый, на чьей вы стороне?
Ледовая пустыня. Я мерзну
в ледовой пустыне.
ЛЮБОВЬ
Сто лет одиночества
ни для кого не проходят бесследно.
Она хотела тепла и уюта, ей
было холодно, она ежилась, ибо здесь всегда было
холодно, как бы не топили.
Он стоял в окне, или в зеркале
— не могла она в темноте рассмотреть, и не
понимала больше в этом, ибо казались ей предметы
больше, чем они есть, и далее, чем могла она
достичь. Она пыталась, но только шевелила в
воздухе пальцами. А он стоял — на половике ли, на
голом полу, и был теплым и уютным, словно только
что зашел в открытые двери, на минуту оторвавшись
от чаепитья. Теплый чай с цитриной и сахаром.
Он стоял и смотрел в
комнату — на нее ли или нет, просто в потемки.
Возможно, он ее увидел, но ничем не высказал
своего удивления. Она несмело зашевелилась под
одеялом, в этот момент гость кивнул и выступил за
золотой край — рамы или зеркала.
— Здесь у тебя сыро, как в
погребе,— проговорил он, и его голос был глухой и
теплый, совсем не злой, чуть веселый. Он даже не
иронизировал. Так тепло сказал: у тебя холодно.
— Осень, — молвила она,
наблюдая, как прошелся он по комнате, и как
исчезли от его дыхания зажженные по углам свечи.
Горница стала темной, только откуда-то из окна
сквозь натянутые шторы тянулись два тонких
прутика фонаря.
"Зачем?" подумала она. И
не спросила.
Она спросила, как ведется там
Марише.
Он не услышал, посмотрел на
раскрытую книгу и поднял ее, рассматривая.
Страницы, ломаясь на сгибах, туго зашерхотали.
Ответил: "Хорошо".
Он не боялся ей это ответить.
В конце концов, и ему
неплохо, и не нужно было так мучиться эти годы,
ведь никто ничего не знал, даже они, никто ничего
не мог учуять.
— Просто я заблудился,—
улыбнулся он.— И Маришка заблудилась. Если бы не
она, я бы не ушел от тебя, ты же знаешь.
Она перестала плакать и
злыми глазами встретила его почти веселую
улыбку. Потом увлеклась весельем, и тихонько
захихикала.
— Ты подумай,— улыбалась она
из своего угла,— из всех-всех на ее крючок
поймался только ты. Запутался. Почему ты был
такой дурак, а?
— Эгоцентрист,— спокойно
ответил он.— Уверенный в своей исключительности.
Ты же сама все знаешь, верно?
— Такие люди опасны для
общества,— сказала она. Его следует изолировать,
куда-то отправить — она завтра же напишет об этом
губернатору.
Он грустно покачал головой, и
поняла, что никому ничего уже не напишет. Ни
слова.
—Уходи! Уходи! — заметалась
она на кровати, служебка положила ей мокрое
полотенце на лоб, и она затихла.
Он наблюдал за суетой.
— Ты злой. Ты неправ. Ты меня
убеждаешь, но это я себя убеждаю. Я виновата. Это
так? Ты меня мучаешь. Уходи.
— Да,— сказал гость,
задумываясь. — Все верно. Это все так.
Она всегда права. А, может,
себя не убедишь? Не вернуться...
— Но я же не хотела вашей
смерти, слышишь?
— Ты неспокойна сегодня,—
покачал гость головой, и она уловила за его
плечами движение — возникла и сникла женская
фигура с голубыми глазами.
— Ну, вдвоем вы меня
замучите,— через силу выдохнула Леся и махнула
ему рукой, чтобы шел.
Он наклонился над ней, и она
испугалась: глаза смотрели хищно и весело, а на
полных губах играла неуверенная усмешка. Она
задохнулась, чувствуя, как накололось сердце на
острие.
-- Все хорошо,— сказал ей
гость, когда Леся только хотела спросить.
* * *
— Хорошо! Снято! Отбой!—
зарычал трубный глас, в студии включился свет, и
она шевелилась, как муравейник.
Была над городом осень.
СПОР
''Я думаю, ночь — мать
живого и лохматого''.
Асюня встревожилась и
заерзала в кроватке.
''Сооружая строение
причудливого, мы заблудились между реальностью и
лабиринтом законов собственного творения. Так,
начиная с игры, мы игрой оканчиваем, а, начиная с
чувств, завершаем формальностями''.
Свеча догорела, мигала
лампадка, облицовывая углы скупым и пугливым
светом.
''В немир бегут из боязни,
возводя его на фундаменте личных суждений, в
убежденности, что смогут его моментально
разрушить''.
Отец говорил. Асюня понемногу
перелезла через край кроватки, затопала к папе,
дремавшему над тетрадями учеников, обошла
вытянутую из-под стола папку со стихами и
заглянула ему в лицо. Его глаза были закрыты, он
дышал ровно и говорил. Порой неразборчиво, словно
спешил, заглатывал слова. То, что не услышано,
можно было додумать, словно он читал лекцию или
надиктовывал трактат.
Асюня ненароком тронула
пальчиком тетрадь на столе, ее листки, как живые,
затрепетали с пробуждением сквозняка, но она
испугалась и попятилась, осторожно ступая
пятками на немые крашеные доски. Прижалась
спиной к дверям и тихонько руками давила, пока
тонкий скрип не выточил щель, сквозь которую она
скользнула в коридор.
Она быстро прошла мимо
большого зеркала (в нем в темноте метались
страшные и горячие тени) и прислонилась носиком к
цветному стеклу, из-за которого там, где краска
отстала, видно было полутьму залы, над свечей —
обои в золотой цветочек, рояль, хвостом
погруженный в тень, и над роялем — две пустые
книжные полки.
Девочка залезла в пустое
кресло, и свернулась калачиком, прикрыв ноги
рубашкой. Ей было холодно, она шепотом дышала,
согревая руки. И когда угомонилась, услышала
бормотание.
''Блуждая между домами, ты
заблудился. Ты провел параллели и аналогии, путь
домой — твой лабиринт, и мы все — лишь чудовища
во мраке твоих рассуждений''.
Асюня перегнулась через
спинку кресла и заглянула в угол, откуда
доносились эти звуки. Мама сидела на диване
ровно, словно не вставала с него, вернувшись от
тетки, только на коленях у нее было теплое одеяло.
Она спала и говорила во сне.
''Ты хочешь видеть меня
игрушкой, чтобы когда угодно покинуть. Но это не
так просто. Ты забыл, кто имеет на тебя право? Если
она — тогда к чему ты стремишься входить со мной
в споры, если я — тогда зачем в споры входишь?''
Девочка вышла в коридор и
крепко притворила за собой дверь. Было темно,
только с двух разных концов коридора пробивался
рамой призрачный свет. Асюня забилась в щель под
зеркалом и, сжавшись, сидела там. На нее падали
страх и тишина. Она хотела спать и не желала
слышать бормотанья, но слышала его в тишине даже
через крепко притворенные двери — как шепот.
''Каждый оправдывает
убегание в немир отсутствием собеседника. Вас бы
собрать вместе. Вместе бы избегали споров и ссор,
вызванных вашим побегом. Конструктивные лирики,
которыми вы являетесь, строят призрачные замки
из гнили и костей мастодонтов, заключив в основу,
как правило, собственный эгоцентризм.
Загромождая время своими безделушками, вы только
стремитесь уединиться, а уединясь, кричите об
одиночестве ко всему миру. Это не тот выход''.
''Назови тот''.
''Твой дом, а не дом
напротив. Сам будешь сравнивать ту, другую, со
мной каждый раз, когда она скажет глупость или
банальность''.
СИММЕТРИЯ
Когда ночь облетает
город, на улицах горят фонари, будто цветные
хрусталики фруктового льда. Прислонясь лицом к
стеклу, можно увидеть всю комнату, даже если она в
темноте. Закрыть ладонями с обеих сторон щели
около щек, и крепко нырнуть в стекло, словно
водолазным шлемом в стекло аквариума.
Большая комната. Картины
в золотых рамах на стенах. Мраморный камин с
бронзовыми часами. Дальше ступени. Прикрытые
красной дорожкой, ступени округло завиваются
наверх. Они старинные, дубовые, темно-красная
дорожка стекает из них полотном и капает кистями
вниз, оказавшись на пороге. Темный дубовый
потолок нависает над коврами рисунками,
собирается шишаками квадратных окончаний.
Это если нырнуть в стекло,
словно водолазным шлемом в стекло аквариума.
Если же отступить на шаг, два
или больше — в окне отражение улицы. Пройдись
улицей. В зеркалах окон и витрин бегут отражения.
Они исчезают, поднырнув под непрозрачную стену, и
выныривают в другое отверстие. Игра однообразна,
но когда она надоест, кто-то появится в конце
улицы. Издалека пойдет навстречу — выровняй шаг
по его ритму. Тогда заметишь одинаковость одежды
и роста, а потом и одинаковость шага заметишь. На
плоскость отраженной улицы набегает тень двух
похожих фигур, что медленно, по прямой сходятся. И
когда между ними два шага, оказывается полшага
расхождения между ними.
И тот, напротив, приметит
знакомое лицо и густой цвет чужих щек. И будет
видеть, как оба отражения на нереальной улице
усмехаются друг другу недоверчиво разными
уголками уст, ибо ни один из них не верит в иного,
тождественно понимая иронию подобной симметрии.
И они пересекутся в точке
зазеркалья, на мгновение замерев полушагом
навстречу плечо к плечу. Серый рукав скользнет
складкой по рукаву такого же цвета. И каждый
увидит другого перед собой, как в зеркале.
Потом пятка сухо касается
земли, и вы расходитесь, соблюдая законы
симметрии. Ты — в свое зазеркалье, он — на улицу,
где ночью горят фонари, как цветные хрусталики
фруктового льда.
ЧУЖОЙ
Комнату заливал месяц и
тишина. Пятна окон размазались по полу голубым
густым студнем, просачиваясь сквозь перекрестки
оконных рам и застывая на досках паркета
неровными лужами. Сухарь в углу настойчиво
точила мышь. Чуть слышно на улице ворчали машины,
стекло дрожало от тонкой вибрации.
Чужой бросился со сна и резко
сел, прислушиваясь. Он услышал в этой тишине,
ночной, городской и немыслимой, далекие и гулкие
шаги, размеренное поскрипывание паркета. Ближе и
ближе. В пустой комнате постепенно наросло и
резко забилось эхо. Ближе. Пять пустых комнат
были им полны, эхо катилось вокруг того, кто шел,
преувеличено повторяя четкие следы каблуков.
Ближе. На секунду замерло, нарушив ритм,
скрипнуло каблуком под конец, и послышался тихий
шелест нарушенной бумаги. Опять двинулось с
места, приближалось размерено и аккуратно,
размерено и аккуратно.
Чужой мигнул и почувствовал,
что сон исчез, а его трясло мелкой сухой дрожью,
словно холод все же достал его через толстое
пальто. Чужой задержал дыхание. Медленно
выдохнул — тихо. Он не мог привыкнуть к этим
шагам. Каждый раз его трясла паника. Он
представлял себе, как это — выглянуть из-за стены
и ничего не увидеть. Или больше он боялся того,
что кого-то увидит?
Шаги раздавались уже за
стеной, в соседней комнате, они опять на какое-то
время замерли — чужой знал, перед ямой. Потом еще
скрип половиц — и все. Чужой напряженно
вслушивался какое-то время, но в доме царила
такая тишина, которую называют мертвой, ни один
звук не нарушал ее. Чужой тихо приподнялся,
крадясь под стеной, подошел к дверному простенку
и замер, сдерживая дыхание. Он постоял так минуты
две, а потом выскочил из-за двери.
Было пусто. Была тишина,
перебитая шелестением его одежды. Комнату
заливал месяц, и так же синим расплывались окна
на полу.
Чужой подошел к окну и
скользнул по нему неуверенным взглядом. Коснулся
рамы и кончиками пальцев почувствовал
пульсирующий холодок, который тянулся из щели
между рамой и подоконником. Он с силой нажал на
крестовину окна — оно только чуть дрогнуло. Он
прислонил ладонь к стеклу и почувствовал, как
холодеет кожа.
Чужой с тоской посмотрел на
улицу. Дождь давно перестал, и улица казалась
умытой и причесанной. Засветились три окна в доме
напротив, но улица еще была пустой — очень рано
для прогулок. Между веток тополей одна за одной
исчезали звезды.
Так будет и завтра, и
много дней подряд, пока он не поймет, как искать
то, что лежит на поверхности, и как увидеть то,
чего не видишь, как не замечаешь пустяков,
привыкнув смотреть сквозь суть вещей.
Каждая комната есть
лабиринтом по сути. В ней могут жить много и много
существ — каждое в свое время. Днем в домах живут
люди. Ночью — крысы. И пока он хочет увидеть их
жизнь только из любопытства, он для этих ночных
существ — только хищник, фосса, что истребляет
хищников меньших. Они живут, он пытается понять.
Однако для того нужно поймать, посадить в клетку,
сделать вскрытие и исследовать. Для них он —
фосса.
В этом лабиринте можно
потеряться незаметно и блуждать в уверенности,
что нашел верный путь к выходу.
Все окна были нежилыми, но
они не пусты — в каждом окне он видел не только
улицу, но и себя или другого. Но поскольку он
видел еще и улицу, он никогда не был уверен в том,
что увидел. Так как и с этими шагами — он не был
убежден, что действительно слышит шаги. Возможно,
у него паранойя, и он не может отыскать путь домой
только оттого. Возможно, оттого и ночь, что он
боится этой темной ночи, и ожидает утра, как
понимания и уверенности. Он думает, что ночь —
мать живого и лохматого.
ПРИКЛЮЧЕНИЕ
Господин Брок Висельский
вышел как-то побродить в темноте мистом
(возможно, была тогда весна, а мы об этом забыли),
ходил долго, нырнул в какие-то дворы, в переулок, и
не заметил того. Возможно, был занят высокими
мыслями, которые не требовали прямоты
доказательств и движения. Только когда запнулся
о камень, остановился и опомнился. Двор был
темным, ограниченный кирпичными домами, заросший
тополями и липами. Зелень, за которой начиналось
вечернее небо, составляла шатер, из глубины
которого, продирая покрывало крутым заострением
крыши, смотрел на него нежилой дом. Господин Брок
ступил еще шаг, не сводя с него взгляда, а потом
оглянулся. Он не задавался вопросом, куда его
занесло — однажды он здесь с кем-то проходил, но
двор был в другом ракурсе. Он остановился и
припоминал — почему такое беспокойство вызвал у
него этот двор. Только вспомнив, с кем он был
здесь, он утолил свое беспокойство. Конечно, сюда
его завести могла только Мелисанда. Господин
Брок вздохнул за Мелисандой — ее все так
называли, отдавая должное неестественной
красоте и амбициям этой особы, и прошел мимо
деревьев, надеясь вскоре выйти к знакомой улице.
Только лишь он вышел из-под
шатра каштанов, как небо выпучилось, и пошел
дождь.
Он как раз тогда поссорился с
Ксаней, и они натешились, разгребая оскорбления и
валы обвинений, и видеть он ее не хотел уже третью
неделю. Брок осмотрел забор заброшенного дома,
увидел в нем дыру, а за благоухающими сорняками —
остроухую кровлю навеса, продрался сквозь
заросли, дважды зацепился за похороненные в них
куски кирпича и залез под навес крыльца,
вымокший, мелко и сердито дрожа. Но навес не
спасал, дырявый как решето, вода цедилась сверху
даже не каплями, а продолговатыми холодными
ручейками. Брок некоторое время, рассматривал
льва, нарисованного мелом на двери, толкнул ее и
заглянул вовнутрь. Пасть разделилась надвое, и
лев глянул на него своим белым смазанным глазом.
Дождь гулко отдавался над
головой тугими ударами, как будто о шкуру
большого барабана, окна заплелись
растительностью, поэтому свет был зеленый,
только в глубине просматривалась большое
светлое пятно провала разобранного потолка. В
проломе было видно стену второго этажа. Сюда
дождь не просачивался, и Брок зашел в дом.
Зеленый воздух был сырым —
от зеленых окон тянуло дождем, стены были
мокрыми, на стене в щелях зацветали грибы,
взлелеянные какой-то небывалой влажностью,
дощатый пол разобрали, если же он где и остался,
то прятался под слоями пыли и мелкими кусками
кирпича — больший давно вынесли — отрывков
старых газет и острых щепок оторванных
плинтусов. Брок прошелся, поскрипывая мелкой
галькой под ногами. Кое-где в выбоинах виднелись
посевы тонкой светло-желтой травы, под одним
окном он обнаружил две большие бутылки из-под
воды и одна плоскую маленькую, шесть надбитых
чашек, сложенных вместе, игрушечную лошадку и
желто-зеленый пробитый мяч. Около другого окна
мусор был навален кучей: штукатурка, старый
цемент и несколько досок, из которых во все
стороны торчали толстые коричневые от ржавчины
гвозди. Заложив руки за спину, Брок подошел к
сквозной дыре и, задрав голову, какое-то время
рассматривал облупленный потолок второго этажа
с непонятным корявым рисунком. Он подумал, что
дом, по-видимому, старый, и когда-то был
интересной вещицей. Конечно, он немного знал,
какие интересные вещи — старые дома.
Он еще немного походил по
комнатам, заглядывая в окна, разгибая руками
сорняки, и уже собирался выйти, когда наверху
послышалось детское всхлипывание.
Сначала Брок отнес звуки на
счет творческого воображения, но всхлипывание
повторилось, а потом перешло в негромкий, но
выразительно слышимый детский плач. Наверху
тонко хныкал детский голосок. Потом как раз над
головой Брока половицы тихонько скрипнули, плач
прекратился, вместо этого послышалось
неразборчивое короткое бормотание, словно
ребенок сурово насупил брови и растирал кулаками
заплаканное личико.
Брок покашлял, а тогда сказал
громко, ощущая не тревогу, а только плохо скрытое
недоверие:
— Есть здесь кто-нибудь?
Ребенок наверху захлебнулся
громко и замолчал.
Брок решительно подошел к
куче мусора и осторожно пошевельнул доски рукой.
Две были крепко завалены, он вытянул третью,
обозрел ее на наличие гвоздей и наискось
прислонил к стене под разобранным потолком
первого этажа. Вернулся к куче и нашел несколько
больших кусков штукатурки, пару кирпичей;
положил это около доски. Покачал доску рукой и,
убедившись, что сразу она под ним не поедет,
схватился за трещину в стене. Доска шаталась,
Брок нашел в глине выбоину для ноги, зацепился
пальцами на край нависшего над ним паркета, доска
поехала, паркет затрещал, но выдержал. Брок,
вытянувшись, заглянул наверх.
Он увидел волны паркета и
плашки, аккуратно уложенные под стеной, комнату с
тремя окнами, обжеванные обои над окном, однако
ребенка он не увидал. Он заметил, щурясь из-за
неожиданного сопротивления вечернего солнца,
как от двери комнаты метнулась куда-то вглубь
маленькая фигурка, он рассмотрел белое кружево
платьица и какое-то яркое пятно, которое быстро
исчезло за дверным косяком — красные носочки или
сандалет.
— Ого! Кто у нас там
спрятался? — громко сказал в комнату Брок и
замолчал, насторожено прислушиваясь.
— Ты потерялась?— спросил
Брок, ничего в ответ не услышав, уверенный, что
девочку загнал в дом дождь, и что она сидит,
сжавшись, в соседней комнате и его боится. — Иди
сюда, солнце. Брок добрый дядя, Брок тебя снимет,
пойдем к маме. Мама нас ждет, правда?
Он опять прислушался, но было
так же тихо, только слышалось его тяжелое
дыхание. Он крепко выдохнул, осмотрел стену, есть
ли куда поставить ногу, и опять начал говорить.
— Вот подожди,— сказал Брок,
упираясь носком в плоскость стены и подтягиваясь
на руках,— Брок залезет, и мы вместе пойдем к
маме, хорошо?
Нога поехала, сцарапывая со
стены порох, Брок тихо ругнулся, но нашел другую
щель и подтянулся, налегая на край пола локтями.
— Мы пойдем к маме,— кряхтя,
продолжал Брок,— вот дядя только вылезет. Дядя
молодой и резвый, но не занимался физкультурой.
Но он очень старается, очень.
Брок упирался в стену
ногами и уже лег на паркет грудью, ожидая в любой
момент, что под ногой осыплется штукатурка, но
она держалась, и он понемногу переполз на живот.
-- Мама не будет бить, нет,
дядя не даст. Тебя же не бьет мама, правда?
Брок зацепился за край ямы
коленом и медленно подтягивал его кверху,
отталкиваясь одновременно от стены другой ногой.
Наконец он смог опереться на
колени, постоял так немного, отдыхая, потом
приподнялся и отряхнул грязь со штанин руками.
— Вот и дядя здесь, солнце,—
довольно сказал в стену Брок.— И мама нас уже
ищет, о-го-го как! Не бойся же! Вот морока!
Брок, осторожно ступая между
волнами паркета, заглянул в соседнюю комнату. Там
было пусто. Вдруг Брок подскочил от
неожиданности — позади, совсем близко,
послышалось писклявое хихиканье. Хихикнуло и
умолкло.
"Какая-то чертовщина",—
подумал Брок, поворачиваясь к комнате лицом.
Он вспомнил о ребенке,
который был еще где-то здесь в доме и решил, что
неплохо для начала его отыскать. Он обошел,
осторожно и медленно, пять смежных комнат, а
потом вернулся к яме. Никого, кроме него, в этих
комнатах не было.
"Значит, где-то есть другой
выход",— сказал он себе. И пока он потел и
тужился, девочка иным путем спустилась вниз.
Он пошел, разыскивая этот
другой путь на землю. В одной из комнат он увидел
открытое окно, а снаружи — железную, вмурованную
в стену, лестницу. На подоконнике четко
отпечатался след детского сандалета. Брок,
наклонясь через подоконник, подергал лестницу,
убедился, что вмурована она крепко, и начал
спускаться. Лестница не доставала до земли метра
на два, и Брок опять удивился, как смогла по ней
забраться наверх маленькая девочка.
''Можно подумать, ты не был
таким догадливым,— сказал он себе, прыгая с
лестницы в чащу мокрой крапивы.— Подставила стул
и залезла''.
Он вылез из дыры в заборе и
пошел, не беспокоясь о том, что уже совсем темно.
Он запомнил и двор, и дом. Вечер — хорошее время
для того, кто охотится сам.
О СООРУЖЕНИИ ЛАБИРИНТОВ
Тяжел и изнурителен труд
того, кто способен растянуть план страниц на
пятьсот, не только доводя его до завершения, но
сделав это достойно, с лоском, неоднократно
перечитав каждое слово и идиому, уточнив понятие
синонимами, подобрав наглядность к невиданному
цвету, возвращаясь к сюжету без извинения, в
убеждении, что кто-либо не будет против (ведь
мысль не прерывается, а развивается), в надежде
произвести впечатление противоречивостью
богатства лексики и элементарностью
описываемого предмета. И тот, кто берет на себя
труд понять мысль запутывателя до конца, постичь
ее в разнообразии элементов и разветвлений,
должен получить удовольствие от того, какой путь
прошел. Но и посреди самого словесного
вертограда путешественника должны удивлять
разнообразие и недосягаемость его строений; тот,
кто будет ходить коридорами и улицами,
переходами и тупиками этого чуда, приложится не
только к казусам сложной архитектуры мысленных
зданий, станет не только паломником, что
стремится пешим трудом увеличить вес своего
похода к заманчивым местам, но и строителем, и
именно какая-то мысль его повлияет на
запутанность тропинок, их изменчивость,
протяженность, движение и направление. А потому
само путешествие, которое состоит в распутывании
словес, переходит в эстетическое удовлетворение,
чистое, ибо формальное, а соответственно,
бесстрастное, и чем дольше будет ходить в этих
лабиринтах скиталец, тем более будет проникаться
духом и эклектикой этого бесцельного мира.
Искусство сооружения
лабиринтов принадлежит не только знаменитым И
Пену, Дедалу или Феодору; это — лаборатория
историков, скульпторов, ювелиров, колыбель
случая, который принес в пасти рыбы Поликратов
перстень: творение творца лабиринта, найденное в
лабиринте чрева ее. Мастеров, которые были
названы, никто из смертных не смог повторить,
хотя два последние составили хитросплетение
каменное, а другой, волею автора, словесное или
временное, или случая, или возможностей наконец.
Искусство лабиринта требует
большого труда не только от запутывателя, но и от
скитальца. Именно здесь нерадивость полностью
совместима с замыслом, и если лабиринт сложен
складно, если выдержанны необходимые пропорции
между сложностью и причудливостью,
дополнительными путями и количеством живописных
мест и тупиков, то пилигрим получит неясное
удовлетворение, понемногу распутывая золотую
паутину Ариадны, которую где-то протянет ему
автор преднамеренно или почти преднамеренно,
захватывая его чувства и заарканивая, как дикого
коня, его интерес и чутье, постепенно, не спеша,
подводя его к другому концу коридора.
Очень часто мастер-строитель
лабиринта внезапно изменяет дорогу, направляя
Алису в сторону, противоположную тому, куда она
шла, но в конце оказывается, что путь, избранный
автором, не принимая во внимание его
причудливость, и есть единственно правилен.
В лабиринтах есть места,
населенные странными существами, двуутробными
чудовищами, с которыми бессмысленно бороться,
поскольку они являют собой только игру ума
автора, они мутируют и умножаются из-за посещений
посторонних. Возможно, когда-то кто-то из
скитальцев в лабиринте создаст в темноте своего
сна живого Минотавра, но это труд тяжелый и
причудливый.
СТРАННЫЕ СУЩЕСТВА ЛАБИРИНТА
Вечер — хорошее время для
того, кто охотится сам. Ночь любит зверье, которое
боится показаться в солнечном свете из-за
определенного к нему отвращения. Ночная темнота
собирает в себе болезни, беды, увечья,
патологические искривления, неразумность и
ненормальность, невразумительность — все, что
считается нечистым имеет в ней пристанище. И
одиночество.
Темнота — это пища для
крыс.
Кажется, они все на одно лицо.
Их трудно различить. Мрак покрывает расхождения,
оставляя для обзора скрытое, но типичное. Для
того чтобы увидеть скрытое, нужно стать
существом ночи. Не гостем, а крысой. Научиться
потреблять не еду, а едло, греть руки на
противоречиях того хозяина, что при силе,
зарастить волосами щеки, чтобы скрыть все, что
отличает твое лицо от других.
Только став одинаковым,
научишься различать их лица, и видеть, что они
разные. Ибо тогда тебя с ними будет сочетать
одинаковость — страх перед открытым
пространством и огнем. Того, кто сидит около огня,
боятся, а еще боятся ночного хищника фоссы.
Нужно научиться бояться
фоссы. Как только зашелестит в комнате, замереть
на месте или шагнуть в щель, и уже оттуда щуриться
в темноту, мелко дрожа.
Для крысы достаточно
однажды увидеть фоссу, чтобы навсегда запомнить.
Фосса имеет острое, как у лисы, лицо и длинные
ногти на руках. Она появляется внезапно, хватает
жертву когтями, впиваясь в тело до кости, а потом
тянет в свое логово. От фоссы можно спастись не
криком, а зашипев ей в лицо, она не терпит шипенья,
и, если жертва сдержит крик и вспомнит о шипении,
она непременно спасется. Когда фосса отпустит,
следует юркнуть в щель между стенами, хотя бы это
стоило последних сил, и тогда хищник не сможет
напасть во второй раз. Однако он может и
притаиться, поэтому следует оставлять убежище
только тогда, когда услышишь цокот крысиных
коготков.
Если на крысе вина, она будет
сидеть в комнате, где есть зеркало. Крысы боятся
отражений. Зеркала нельзя предусмотреть. Иногда
в нем можно увидеть другую комнату, чудовище,
себя, никого. Из зеркала часто выходит фосса — не
настоящая, а эфемерная, и тогда следует быстро
броситься в тень. Иногда это привидение долго не
выходит из зеркала, ибо не видит крысы, стоит и
ухмыляется резкой, словно прорезанной усмешкой,
синими пальцами касаясь той стороны стекла.
Тогда следует отыскать в памяти какое-то имя, и
назвать видение. Тогда призрак исчезнет, а крыса
выйдет бродить в темноте.
КОСТЬ
Издалека машина была
похожа на жука, лежащего мертвым: прижатые к
сторонам надкрылья, скошенная голова, увядший ус
антенны, под грузное брюшко поджаты лапы с шипами
суставов. Кость пнул жука в бок, жук икнул,
затрусился и распахнул двери. Кость заскочил в
машину. Струснул воду с ворота и рукавов. Здесь
было также сыро и холодно, душа отрывалась от губ
и плыла под потолок, но не было дождя. Кость сел к
окну, стекло понемногу запотевало, Кость протер
его, но все равно ничего не увидел: со двора
стекло заплевывал дождь. Кость вздохнул.
В салоне было пусто,
около водителя над спинками кресел торчало двое
влажных голов, под ними воротники как подносы,
темные от воды. Водитель выдыхал дым в открытое
окно. Дым вытекал через стекло в залитую водой
околицу. По одному подходили люди и садились
вместе, отсапываясь белым паром. Окна заплакали
росой.
Двери хлопали, жук
трусил с боков капли на колени Костю.
Открывались, затворялись; со двора с дождем
залетали предложения — искалеченные, оторванные
от сюжета, набор предложений для игры, как
цветные кольца без колка. Мужчина и женщина
ссорились в свете разбитого ветром фонаря. Он
что-то объяснял, она не хотела понимать. Он брал
ее неоднократно десницею за плечо, и
неоднократно она снимала его десницу,
отворачивая чело. Он прижимал ее к себе и опять
говорил в глаза, и лица у них были виноватые, как у
ангелов после грехопадения.
Любовь. Негде спрятаться.
Чтобы всю жизнь вместе до
смерти, и умереть в один день.
Чтобы на каком-то из
кругов скандинавского ада выйти из игры, которую
преодолевает только обоюдоострое терпение.
Машина двинулась. Она
качалась и далеко брызгала водой из-под колес.
Кость закрыл глаза. Говорили анекдоты и смеялись
на два голоса. Кость вспомнил людей под фонарем.
Им бы не спорить. Им бы просто простить. Они с
Оксанкой не спорили. Они разошлись просто. До
конца. Они остались один на один, но пустые.
Холодно и пусто.
Навеки проклятая
ледяная пустыня.
Кость раскрыл глаза. В
салоне горел свет, окна подтекали разведенной
деревьями синькою. Спорщики. Кость никак не мог
от них отвязаться. Досадно, словно неосторожно
наступил пяткой на стекло — заноза в пяте
Ахиллеса.
Они разберутся.
Опомнятся.
Кость успел взглянуть в
окно.
Он возвращался, смотря себе
под ноги и спрятав голову в высокий воротник.
Дождь пошел городом дальше, остался холодный
ветер.
Каштаны, такие же серые,
как и стены пятиэтажек, лениво роняли в мокрую
почву остатки лакированных шариков, они падали в
грязь и лежали там, темные и блестящие, словно
сытые глазки ежей. Кость шел все медленнее, а за
углом остановился. Из глубины двора из-за
дровяного неровного забора и темных зарослей
веток виднелся старый, одинокий, покинутый, всеми
забытый дом. Они постояли и посмотрели друг на
друга. Кость первым отвел взгляд.
Оступился в лужу, зашипел и
запрыгал на месте. У Оксаны тепло и чай. Она его
пожалеет, он пожалеет ее. Но все так и останется.
Осень. Холодно что-либо менять.
ОКСАНА
Домашний халат Оксаны был
перешит из старого платья. Оно было теплым, и
халат был теплым, и в комнате было натоплено, даже
жарко. Гость потел. Он наливал в большую
квадратную чашку чай, клал лимон и сахар, мешал и
пил. Оксана намазывала ему варенье на ломоть
хлеба, он проглатывал ломоть, запивая его
глотками горячего чая, а потом смотрел, как
Оксана режет хлеб и рисует его желтым сливочным
маслом.
— Я поел,— сказал он,
смотря не на Оксану, а поверх ее волос на желтую
стену с паучком.
— Тогда я хочу с тобой
поговорить,— сказала она, пододвигая табурет и
усаживаясь напротив.
— Говори,— согласился
гость, но почувствовал на дне своего покоя,
залитого слоем теплого чая, небольшую стеклянную
занозу, которая начинала его неприятно
тревожить.
— Я не знаю, почему его еще
нет,— довольно весело начала Оксана, глядя в
темное окно за очертаниями его головы,— но будет
обязательно. И когда он придет, пожалуйста...
— Ты сказала ему, что я его
буду ждать?— с досадой спросил гость, ощущая, как
острая заноза начала шевелиться. — Тогда он
обязательно придет. Кто-то же должен сделать мне
неприятность.
— Может, он забыл. Просто
забыл. Такое с ним бывает.
— Со всеми бывает,— возразил
гость.— Однако не со мной. Я не опаздываю на
встречу с бывшей женой.
-- Вы останетесь
друзьями,— не глядя на гостя, сказала Оксана.
-- Возможно,— ответил
гость. — Но ему скандал не помешал бы.
-- Оставь.
Оксана подошла к окну и
постояла, прислонясь к стеклу горячим лбом. Во
дворе было темно и тихо. Отдельные фигуры
возникали в свете фонаря, но двери не скрипели —
никто не зашел в подъезд. Проходили дальше —
женщины, и дети, и мужчины.
Она вдруг вспыхнула.
— Я вчера видела там свет,
там ходят со свечой. Кто-то открывал окно. А его
все защищают.
— Какой-то пролаза,—
сказал гость. Потом опять повеселел.— Я знаю, кто
тебе сказал. Сцилла и Харибда, Фобос и Деймос,
Калисфем и Поликрат. Еринии. Это они тебе сказали,
правда?
-- Они мои подруги. Они
меня любят. Обо мне заботятся.
-- Кто же еще позаботиться
о Ксане, так?
Оксана рассердилась и
замолчала.
— Я бы хотела на нее
посмотреть,— она вздохнула и упрямо прислонила
щеку к холодному стеклу.
Гость поперхнулся чаем.
— Я бы ей ничего не сказала.
Просто интересно посмотреть — хотя бы в щелку. Я
даже не спрошу и не подумаю...
Гость свалил стул, поднялся и
тяжело протиснулся к окну мимо дивана. Он также
внимательно посмотрел вниз на двор и фонарь.
— Две фурии,— сказал он. —
Можно подумать, они ее видели. Не видели же? Нет. И
никто не видел. Обычная логика женского
воображения.
Оксана рассердилась:
-- Избранник...
— Ну, если не веришь, давай
смотреть в стекло,— сказал гость, и они
продолжили смотреть в стекло, и Оксана с
удовольствием представляла, как ревностно не
сдержит слова, и как порвет на части ту его,
другую, задушит в разговоре, раздавит, как червя,
какой тогда она будет злой и нехорошей, и как
круто она разругается с Костем, и как ударит
дверью перед его глазами, и как потом будет
плакать, когда он перестанет звонить.
Никакой иной, никаких тайн,
никаких подруг — о подругах он вообще не хотел
слышать. Оксана представляла, как скажет,
наконец, все это ему в лицо, и от предвкушения
этого получала большое удовольствие.
Кость смотрел на дом.
Он знал, что его ждут, но уже
колебался.
Потом он увидел лицо в окне —
или ему показалось, что увидел.
Тогда Оксана разглядела
Костя, вышедшего из тени и нырнувшего, как в тень,
в забор нежилого дома напротив. Оксана крикнула
гостю, чтобы подождал, набросила на плечи пальто
и выбежала из комнаты, шлепая шлепанцами по всем
ступеням вплоть до самой первой.
ОСЕНЬ - ВЕСНА
Осень, а представь, что весна,
весной предоставь осень.
И будет весна осенью, а осень весною,
прорастет сухая трава сквозь зеленые листья,
и мрачнеть будет солнце в росе молодых газонов,
в лужах свинцового цвета загорится мимоза,
которую понесут огорченные мартом мужья,
и в сердцах печали разрастется свет,
и не будешь знать, где свет, и где печаль,
и тогда, влюбленный в облака, забудешься,
и тебя тогда забудут.
|
Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души"
М.Николаев "Вторжение на Землю"