Ренко Джордж : другие произведения.

Иосиф Бродский. Часть 5. Антология Ii

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Это эссе, пятое по счету из серии, посвященной поэзии Иосифа Бродского, содержит стихи, написанные в изгнании.

  Иосиф Бродский. Часть 5. Антология II.
  
  
  Это эссе, пятое по счету из серии, посвященной поэзии Иосифа Бродского, содержит стихи, написанные в изгнании. К некоторым из них добавлены короткие комментарии.
  
  
  В ОЗЕРНОМ КРАЮ
  
  В те времена, в стране зубных врачей,
  чьи дочери выписывают вещи
  из Лондона, чьи стиснутые клещи
  вздымают вверх на знамени ничей
  Зуб Мудрости, я, прячущий во рту,
  развалины почище Парфенона,
  шпион, лазутчик, пятая колонна
  гнилой цивилизации - в быту
  профессор красноречия,- я жил
  в колледже возле главного из Пресных
  Озер, куда из недорослей местных
  был призван для вытягиванья жил.
  
  Все то, что я писал в те времена,
  сводилось неизбежно к многоточью.
  Я падал, не расстегиваясь, на
  постель свою. И ежели я ночью
  отыскивал звезду на потолке,
  она, согласно правилам сгоранья,
  сбегала на подушку по щеке
  быстрей, чем я загадывал желанье.
   (1972)
  
  Это стихотворение было написано после первого посещения зубного врача в Анн Арборе. Западные зубные врачи в те времена безошибочно узнавали пациентов из стран Восточной Еврпы, и в первую очередь - из СССР, по состоянию их зубов. Дело в том, что о зубной гигиене русские ничего не знали, времени и средств на это не было, да и не до того было - ежедневно и ежечасно выкручиваться и выживать приходилось. А кроме того, к зубному врачу пойти - было настоящей пыткой. Бор-машины старые, сверла тупые, о новокаине простой люд даже не слышал. От боли иногда взрослые мужики прямо в зубоврачебном кресле теряли сознание. Отсюда и "развалины почище Парфенона" практически у всех граждан "великой державы".
  
  Интересно проследить, как тональность короткого стихотворения меняется от начала к концу - от бравады на людях в начале и иронии в середине к всепоглощающей грусти от одиночества и жалости к себе в конце. Такая структура текста встречается у Бродского неоднократно, например в "Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря" (ЧАСТЬ РЕЧИ, см. ниже).
  
  
  ОДИССЕЙ ТЕЛЕМАКУ
  
  Мой Телемак,
  Троянская война
  окончена. Кто победил -- не помню.
  Должно быть, греки: столько мертвецов
  вне дома бросить могут только греки...
  И все-таки ведущая домой
  дорога оказалась слишком длинной,
  как будто Посейдон, пока мы там
  теряли время, растянул пространство.
  Мне неизвестно, где я нахожусь,
  что предо мной. Какой-то грязный остров,
  кусты, постройки, хрюканье свиней,
  заросший сад, какая-то царица,
  трава да камни... Милый Телемак,
  все острова похожи друг на друга,
  когда так долго странствуешь, и мозг
  уже сбивается, считая волны,
  глаз, засоренный горизонтом, плачет,
  и водяное мясо застит слух.
  Не помню я, чем кончилась война,
  и сколько лет тебе сейчас, не помню.
  
  Расти большой, мой Телемак, расти.
  Лишь боги знают, свидимся ли снова.
  Ты и сейчас уже не тот младенец,
  перед которым я сдержал быков.
  Когда б не Паламед, мы жили б вместе.
  Но может быть и прав он: без меня
  ты от страстей Эдиповых избавлен,
  и сны твои, мой Телемак, безгрешны.
   (1972)
  
  В этом стихотворении явно просматривается параллель Одиссей - сам Бродский. Как и Одиссей, автор стихотворения скитается вдали от родины и надолго разлучен со своим сыном, которому суждено вырасти и повзрослеть без отца.
  
  После долгих странствий, обогатившись жизненным опытом, Одиссей начинает относиться к жизни философски. У него произошла переоценка ценностей, пришло осознание мелкости и несерьезности событий, произошедших в далеком прошлом. Он понимает, насколько, в общем-то, бессмысленно стремление к самоутверждению путем достижения воинской славы через убийство людей. И относится это, конечно, не только к Одиссею. Ведь каждый из нас - Одиссей, плывущий на волне времени от начала жизни к ее концу.
  
  Трудно придумать более сильный прием для выражения этой мысли, чем тот, который применил Бродский: "Троянская война / окончена. Кто победил -- не помню". Когда-то давно эта война, длившаяся целых 10 лет, была самым главным событием для его многочисленных соратников и врагов. А теперь все это кажется таким неважным, что он забыл самое главное - чем же всё закончилась.
  
  Поэзия Бродского вообще насквозь иронична. И здесь не обошлось без неожиданных аллюзий: "столько мертвецов / вне дома бросить могут только греки..."
  
  Фраза "Какой-то грязный остров, / кусты, постройки, хрюканье свиней, / заросший сад, какая-то царица" говорит о том, что в данный момент Одиссей находится во владениях волшебницы Цирцеи, способной превращать людей в свиней.
  
  Что скрывается за фразой "Когда б не Паламед, мы жили б вместе"? - Дело в том, что Одиссей не хотел участвовать в Троянской войне, потому что ему было предсказано, что вернется он только через 20 лет, и к тому же совсем нищим. Хитрец решил "закосить" от призыва, прикинувшись сумасшедшим: он запряг в плуг коня и быка и начал сеять соль. А Паламед "расколол" его, подкинув под плуг его сына, младенца Телемаха. Одиссей остановился и тем самым разоблачил себя.
  
  Кончается стихотворение горькой иронией: "но может быть и прав он: без меня / ты от страстей Эдиповых избавлен, / и сны твои, мой Телемак, безгрешны." Понятно, что такое утешение звучит смехотворно. И речь тут уже явно идет не о легендарном Одиссее, а о самом авторе, поскольку Одиссей не мог иметь ни малейшего представления об эдиповом комплексе, изобретенном папеле Фрейдом только в конце XIX столетия.
  
  
  ***
  
  Осенний вечер в скромном городке,
  Гордящемся присутствием на карте
  (топограф был, наверное, в азарте
  иль с дочкою судьи накоротке).
  
  Уставшее от собственных причуд,
  Пространство как бы скидывает бремя
  величья, ограничиваясь тут
  чертами Главной улицы; а Время
  взирает с неким холодом в кости
  на циферблат колониальной лавки,
  в чьих недрах все, что мог произвести
  наш мир: от телескопа до булавки.
  
  Здесь есть кино, салуны, за углом
  одно кафе с опущенною шторой,
  кирпичный банк с распластанным орлом
  и церковь, о наличии которой
  и ею расставляемых сетей,
  когда б не рядом с почтой, позабыли.
  И если б здесь не делали детей,
  то пастор бы крестил автомобили.
  
  Здесь буйствуют кузнечики в тиши.
  В шесть вечера, как вследствие атомной
  войны, уже не встретишь ни души.
  Луна вплывает, вписываясь в темный
  квадрат окна, что твой Экклезиаст.
  Лишь изредка несущийся куда-то
  шикарный бьюик фарами обдаст
  фигуру Неизвестного Солдата.
  
  Здесь снится вам не женщина в трико,
  а собственный ваш адрес на конверте.
  Здесь утром, видя скисшим молоко,
  молочник узнает о вашей смерти.
  Здесь можно жить, забыв про календарь,
  глотать свой бром, не выходить наружу
  и в зеркало глядеться, как фонарь
  глядится в высыхающую лужу.
  
  Шутливое описание провинциального американского городка глубоко иронично: от причины его присутствия на карте, до пастора, который мог бы крестить автомобили (тонкое наблюдение: автомобиль - это очень важная составляющая быта американцев, почти член семьи).
  
  А за описанием городка следует описание состояния живущего в нем человека, особенно - одинокого эмигранта.
  
  
  Искрятся остроумием 20 сонетов к Марии Стюарт, статую которой поэт увидел в Люксембургском саду в Париже. Об этих сонетах уже кратко упоминалось в предыдущих эссе. Привожу в качестве примера два из них.
  
  
  VII
  
  Париж не изменился. Плас де Вож
  по-прежнему, скажу тебе, квадратна.
  Река не потекла еще обратно.
  Бульвар Распай по-прежнему пригож.
  Из нового -- концерты за бесплатно
  и башня, чтоб почувствовать -- ты вошь.
  Есть многие, с кем свидеться приятно,
  но первым прокричавши "как живешь?"
  
  В Париже, ночью, в ресторане... Шик
  подобной фразы -- праздник носоглотки.
  И входит айне кляйне нахт мужик,
  внося мордоворот в косоворотке.
  Кафе. Бульвар. Подруга на плече.
  Луна, что твой генсек в параличе.
  
  "Айне кляйне нахт мужик" - маленький ночной мужик (нем.) Это каламбур на Айне кляйне нахт мьюзик (Eine kleine nachtmusik) - музыкальное произведение Моцарта.
  
  
  XVII
  
  То, что исторгло изумленный крик
  из аглицкого рта, что к мату
  склоняет падкий на помаду
  мой собственный, что отвернуть на миг
  Филиппа от портрета лик
  заставило и снарядить Армаду,
  то было -- -- -- не могу тираду
  закончить -- -- -- в общем, твой парик,
  упавший с головы упавшей
  (дурная бесконечность), он,
  твой суть единственный поклон,
  пускай не вызвал рукопашной
  меж зрителей, но был таков,
  что поднял на ноги врагов.
  
  По легенде, описанной Стефаном Цвейгом, палач, отрубив Марии Стюарт голову, поднял ее за волосы (как это было принято в те времена), чтобы показать ее толпе, но волосы оказались париком, и голова, выскользнув из него, покатилась вниз, заставив сидевшую в первых рядах знать вскочить на ноги.
  
  Непонятно, почему "суть единственный поклон". Форма "суть" используется в третьем лице множественного числа: Я есмь, ты еси, он есть, мы есмы, вы есте, они суть... Но во всех изданиях, с которыми я сверялся - так: суть.
  
  
  МЕКСИКАНСКИЙ ДИВЕРТИСМЕНТ
  
  ГУЕРНАВАКА
  
  Октавио Пасу
  
  
  В саду, где М., французский протеже,
  имел красавицу густой индейской крови,
  сидит певец, прибывший издаля.
  Сад густ, как тесно набранное "Ж".
  Летает дрозд, как сросшиеся брови.
  Вечерний воздух звонче хрусталя.
  
  Хрусталь, заметим походя, разбит.
  М. был здесь императором три года.
  Он ввел хрусталь, шампанское, балы.
  Такие вещи скрашивают быт.
  Затем республиканская пехота
  М. расстреляла. Грустное курлы
  
  доносится из плотной синевы.
  Селяне околачивают груши.
  Три белых утки плавают в пруду.
  Слух различает в ропоте листвы
  жаргон, которым пользуются души,
  общаясь в переполненном Аду.
  
  
  Отбросим пальмы. Выделив платан,
  представим М., когда перо отбросив,
  он скидывает шелковый шлафрок
  и думает, что делает братан
  (и тоже император) Франц-Иосиф,
  насвистывая с грустью "Мой сурок".
  
  "С приветом к вам из Мексики. Жена
  сошла с ума в Париже. За стеною
  дворца стрельба, пылают петухи.
  Столица, милый брат, окружена
  повстанцами. И мой сурок со мною.
  И гочкис популярнее сохи.
  
  И то сказать, третичный известняк
  известен как отчаянная почва.
  Плюс экваториальная жара.
  Здесь пуля есть естественный сквозняк.
  Так чувствуют и легкие, и почка.
  Потею, и слезает кожура.
  
  Опричь того, мне хочется домой.
  Скучаю по отеческим трущобам.
  Пошлите альманахов и поэм.
  Меня убьют здесь, видимо. И мой
  сурок со мною, стало быть. Еще вам
  моя мулатка кланяется. М".
  
  
  Конец июля прячется в дожди,
  как собеседник в собственные мысли.
  Что, впрочем, вас не трогает в стране,
  где меньше впереди, чем позади.
  Бренчит гитара. Улицы раскисли.
  Прохожий тонет в желтой пелене.
  
  Включая пруд, все сильно заросло.
  Кишат ужи и ящерицы. В кронах
  клубятся птицы с яйцами и без.
  Что губит все династии - число
  наследников при недостатке в тронах.
  И наступают выборы и лес.
  
  М. не узнал бы местности. Из ниш
  исчезли бюсты, портики пожухли,
  стена осела деснами в овраг.
  Насытишь взгляд, но мысль не удлинишь.
  Сады и парки переходят в джунгли.
  И с губ срывается невольно: рак.
   (1975)
  
  "М., французский протеже" - последний император Мексики, Фердинанд Максимиллиан Иосиф фон Габсбург, младший брат австрийского императора Франца Иосифа. Стал императором Мексики в 1864-м году при поддержке французского императора Наполеона III. В результате революции был захвачен республиканскими войсками и расстрелян 19 июня 1867 года.
  
  "И гочкис популярнее сохи": гочкис - винтовка Гочкиса. (Возможно, что здесь Бродский слегка ошибается - винтовка Гочкиса появилась немного позднее, году в 1875).
  
  
  1867
  
  В ночном саду под гроздью зреющего манго
  Максимильян танцует то, что станет танго.
  Тень воз - вращается подобьем бумеранга,
  температура, как под мышкой, тридцать шесть.
  
  Мелькает белая жилетная подкладка.
  Мулатка тает от любви, как шоколадка,
  в мужском объятии посапывая сладко.
  Где надо - гладко, где надо - шерсть.
  
  В ночной тиши под сенью девственного леса
  Хуарец, действуя как двигатель прогресса,
  забывшим начисто, как выглядят два песо,
  пеонам новые винтовки выдает.
  
  Затворы клацают; в расчерченной на клетки
  Хуарец ведомости делает отметки.
  И попугай весьма тропической расцветки
  сидит на ветке и так поет:
  
  Презренье к ближнему у нюхающих розы
  пускай не лучше, но честней гражданской позы.
  И то, и это порождает кровь и слезы.
  Тем паче в тропиках у нас, где смерть, увы,
  
  распространяется, как мухами - зараза,
  иль как в кафе удачно брошенная фраза,
  и где у черепа в кустах всегда три глаза,
  и в каждом - пышный пучок травы.
   (1975)
  
  "Хуарец, действуя как двигатель прогресса" - Бенито Хуарес, предводитель республиканцев, боровшихся против монархического строя в Мексике.
  
  "и где у черепа в кустах всегда три глаза, / и в каждом - пышный пучок травы" - третий глаз в черепе - это дырка от пули.
  
  "Максимильян танцует то, что станет танго" - слово "танго" имеет африканское происхождение, его возводят к языку нигерийского народа ибибио, где оно значило "танец под звук барабана", и применяют к мелодиям, полученным в результате синтеза различных форм музыки из Европы, Африки и Америки (ВИКИ). В Аргентине, родине современного танго, это название появляется примерно в 1890-е годы.
  
  Обратите внимание на то, как четко Бродский воспроизводит мелодию танго стихотворным размером. Это не единственное стихотворение у Бродского, имитирующее ритм танца. Вот еще одно:
  
  
  ИСПАНСКАЯ ТАНЦОВЩИЦА
  
  Умолкает птица.
  Наступает вечер.
  Раскрывает веер
  испанская танцовщица.
  
  Звучат удары
  луны из бубна,
  и глухо, дробно
  вторят гитары.
  
  И черный туфель
  на гладь паркета
  ступает; это
  как ветер в профиль.
  
  О, женский танец!
  Рассказ светила
  о том, что было,
  чего не станет.
  
  О -- слепок боли
  в груди и взрыва
  в мозгу, доколе
  сознанье живо.
  
  В нем -- скорбь пространства
  о точке в оном,
  себя напрасно
  считавшем фоном.
  
  В нем -- все: угрозы,
  надежда, гибель.
  Стремленье розы
  вернуться в стебель.
  
  В его накале
  в любой детали
  месть вертикали
  горизонтали.
  
  В нем -- пыткой взгляда
  сквозь туч рванину
  зигзаг разряда
  казнит равнину.
  
  Он -- кровь из раны:
  побег из тела
  в пейзаж без рамы.
  Давно хотела!
  
  Там -- больше места!
  Знай, сталь кинжала,
  кому невеста
  принадлежала.
  
  О, этот танец!
  В пространстве сжатый
  протуберанец
  вне солнца взятый!
  
  Оборок пена;
  ее круженье
  одновременно
  ее крушенье.
  
  В нем сполох платья
  в своем полете
  свободней плоти,
  и чужд объятья.
  
  В нем чувство брезжит,
  что мирозданье
  ткань не удержит
  от разрастанья.
  
  О, этот сполох
  шелков! по сути
  спуск бедер голых
  на парашюте.
  
  Зане не тщится,
  чтоб был потушен
  он, танцовщица.
  Подобно душам,
  
  так рвется пламя,
  сгубив лучину,
  в воздушной яме,
  топча причину,
  
  виденье Рая,
  факт тяготенья,
  чтоб -- расширяя
  свои владенья --
  
  престол небесный
  одеть в багрянец.
  Так сросся с бездной
  испанский танец.
   (1993)
  
  "Зане" - старинное, церковное: так как, потому что.
  
  
  Это было литературное отступление, возвращаемся к Мексиканскому дивертисменту.
  
  
  МЕКСИКАНСКИЙ РОМАНСЕРО
  
  Кактус, пальма, агава.
  Солнце встает с Востока,
  улыбаясь лукаво,
  а приглядись - жестоко.
  
  Испепеленные скалы,
  почва в мертвой коросте.
  Череп в его оскале!
  И в лучах его - кости!
  
  С голой шеей, уродлив,
  на телеграфном насесте
  стервятник - как иероглиф
  падали в буром тексте
  
  автострады. Направо
  пойдешь - там стоит агава.
  Она же - налево. Прямо -
  груда ржавого хлама.
  
  -----
  
  Вечерний Мехико-Сити.
  Лень и слепая сила
  в нем смешаны, как в сосуде.
  И жизнь течет, как текила.
  
  Улицы, лица, фары.
  Каждый второй - усатый.
  На Авениде Реформы -
  масса бронзовых статуй.
  
  Подле каждой, на кромке
  тротуара, с рукою
  протянутой - по мексиканке
  с грудным младенцем. Такою
  
  фигурой - присохшим плачем -
  и увенчать бы на деле
  памятник Мексике. Впрочем,
  и под ним бы сидели.
  
  -----
  
  Сад громоздит листву и
  не выдает нас зною.
  (Я знал, что я существую,
  пока ты была со мною.)
  
  Площадь. Фонтан с рябою
  нимфою. Скаты кровель.
  (Покуда я был с тобою,
  я видел все вещи в профиль.)
  
  Райские кущи с адом
  голосов за спиною.
  (Кто был все время рядом,
  пока ты была со мною?)
  
  Ночь с багровой луною,
  как сургуч на конверте.
  (Пока ты была со мною,
  я не боялся смерти.)
  
  -----
  
  Вечерний Мехико-Сити.
  Большая любовь к вокалу.
  Бродячий оркестр в беседке
  горланит "Гвадалахару".
  
  Веселый Мехико-Сити.
  Точно картина в раме,
  но неизвестной кисти,
  он окружен горами.
  
  Вечерний Мехико-Сити.
  Пляска веселых литер
  кока-колы. В зените
  реет ангел-хранитель.
  
  Здесь это связано с риском
  быть подстреленным сходу,
  сделаться обелиском
  и представлять Свободу.
  
  ------
  
  Что-то внутри, похоже,
  сорвалось и раскололось.
  Произнося "О, Боже",
  слышу собственный голос.
  
  Так страницу мараешь
  ради мелкого чуда.
  Так при этом взираешь
  на себя ниоткуда.
  
  Это, Отче, издержки
  жанра (правильней - жара).
  Сдача медная с решки
  безвозмездного дара.
  
  Как несхоже с мольбою!
  Так, забыв рыболова,
  рыба рваной губою
  тщетно дергает слово.
  
  -----
  
  Веселый Мехико-Сити.
  Жизнь течет, как текила.
  Вы в харчевне сидите.
  Официантка забыла
  
  о вас и вашем омлете,
  заболтавшись с брюнетом.
  Впрочем, как все на свете.
  По крайней мере, на этом.
  
  Ибо, смерти помимо,
  все, что имеет дело
  с пространством, - все заменимо.
  И особенно тело.
  
  И этот вам уготован
  жребий, как мясо с кровью.
  В нищей стране никто вам
  вслед не смотрит с любовью.
  
  -----
  
  Стелющаяся полого
  грунтовая дорога,
  как пыльная форма бреда,
  вас приводит в Ларедо.
  
  С налитым кровью глазом
  вы осядете наземь,
  подломивши колени,
  точно бык на арене.
  
  Жизнь бессмысленна. Или
  слишком длинна. Что в силе
  речь о нехватке смысла
  оставляет - как числа
  
  в календаре настенном.
  Что удобно растеньям,
  камню, светилам. Многим
  предметам. Но не двуногим.
   (1975)
  
  
  К ЕВГЕНИЮ
  
  Я был в Мексике, взбирался на пирамиды.
  Безупречные геометрические громады
  рассыпаны там и сям на Тегуантепекском перешейке.
  Хочется верить, что их воздвигли космические пришельцы,
  ибо обычно такие вещи делаются рабами.
  И перешеек усеян каменными грибами.
  Глиняные божки, поддающиеся подделке
  с необычайной легкостью, вызывающей кривотолки.
  Барельефы с разными сценами, снабженные перевитым
  туловищем змеи неразгаданным алфавитом
  языка, не знавшего слова "или".
  Что бы они рассказали, если б заговорили?
  Ничего. В лучшем случае, о победах
  над соседним племенем, о разбитых
  головах. О том, что слитая в миску
  Богу Солнца людская кровь укрепляет в последнем мышцу;
  что вечерняя жертва восьми молодых и сильных
  обеспечивает восход надежнее, чем будильник.
  Все-таки лучше сифилис, лучше жерла
  единорогов Кортеса, чем эта жертва.
  Ежели вам глаза суждено скормить воронам,
  лучше если убийца - убийца, а не астроном.
  Вообще без испанцев вряд ли бы им случилось
  толком узнать, что вообще случилось.
  Скушно жить, мой Евгений. Куда ни странствуй,
  всюду жестокость и тупость воскликнут: "Здравствуй,
  вот и мы!" Лень загонять в стихи их.
  Как сказано у поэта, "на всех стихиях..."
  Далеко же видел, сидя в родных болотах!
  От себя добавлю: на всех широтах.
   (1975)
  
  
  ЗАМЕТКА ДЛЯ ЭНЦИКЛОПЕДИИ
  
  Прекрасная и нищая страна.
  На Западе и на Востоке - пляжи
  двух океанов. Посредине - горы,
  леса, известняковые равнины
  и хижины крестьян. На Юге - джунгли
  с руинами великих пирамид.
  На Севере - плантации, ковбои,
  переходящие невольно в США.
  Что позволяет перейти к торговле.
  Предметы вывоза - марихуана,
  цветной металл, посредственное кофе,
  сигары под названием "Корона"
  и мелочи народных мастеров.
  (Прибавлю: облака). Предметы ввоза -
  все прочее и, как всегда, оружье.
  Обзаведясь которым, как-то легче
  заняться государственным устройством.
  История страны грустна; однако,
  нельзя сказать, чтоб уникальна. Главным
  злом признано вторжение испанцев
  и варварское разрушенье древней
  цивилизации ацтеков. Это
  есть местный комплекс Золотой Орды.
  С той разницею, впрочем, что испанцы
  действительно разжились золотишком.
  Сегодня тут республика. Трехцветный
  флаг развевается над президентским
  палаццо. Конституция прекрасна.
  Текст со следами сильной чехарды
  диктаторов лежит в Национальной
  Библиотеке под зеленым, пуле -
  непробиваемым стеклом - причем
  таким же, как в роллс-ройсе президента.
  Что позволяет сквозь него взглянуть
  в грядущее. В грядущем населенье,
  бесспорно, увеличится. Пеон
  как прежде будет взмахивать мотыгой
  под жарким солнцем. Человек в очках
  листать в кофейне будет с грустью Маркса.
  И ящерица на валуне, задрав
  головку в небо, будет наблюдать
  полет космического аппарата.
   (1975)
  
  Смысл этих стихов ясен и прозрачен, никаких загадок не содержит. Поэтому и комментировать нечего. Пойдем дальше.
  
  
  ОСЕННИЙ КРИК ЯСТРЕБА
  
  Северозападный ветер его поднимает над
  сизой, лиловой, пунцовой, алой
  долиной Коннектикута. Он уже
  не видит лакомый променад
  курицы по двору обветшалой
  фермы, суслика на меже.
  
  На воздушном потоке распластанный, одинок,
  все, что он видит -- гряду покатых
  холмов и серебро реки,
  вьющейся точно живой клинок,
  сталь в зазубринах перекатов,
  схожие с бисером городки
  
  Новой Англии. Упавшие до нуля
  термометры -- словно лары в нише;
  стынут, обуздывая пожар
  листьев, шпили церквей. Но для
  ястреба, это не церкви. Выше
  лучших помыслов прихожан,
  
  он парит в голубом океане, сомкнувши клюв,
  с прижатою к животу плюсною
  -- когти в кулак, точно пальцы рук --
  чуя каждым пером поддув
  снизу, сверкая в ответ глазною
  ягодою, держа на Юг,
  
  к Рио-Гранде, в дельту, в распаренную толпу
  буков, прячущих в мощной пене
  травы, чьи лезвия остры,
  гнездо, разбитую скорлупу
  в алую крапинку, запах, тени
  брата или сестры.
  
  Сердце, обросшее плотью, пухом, пером, крылом,
  бьющееся с частотою дрожи,
  точно ножницами сечет,
  собственным движимое теплом,
  осеннюю синеву, ее же
  увеличивая за счет
  
  еле видного глазу коричневого пятна,
  точки, скользящей поверх вершины
  ели; за счет пустоты в лице
  ребенка, замершего у окна,
  пары, вышедшей из машины,
  женщины на крыльце.
  
  Но восходящий поток его поднимает вверх
  выше и выше. В подбрюшных перьях
  щиплет холодом. Глядя вниз,
  он видит, что горизонт померк,
  он видит как бы тринадцать первых
  штатов, он видит: из
  
  труб поднимается дым. Но как раз число
  труб подсказывает одинокой
  птице, как поднялась она.
  Эк куда меня занесло!
  Он чувствует смешанную с тревогой
  гордость. Перевернувшись на
  
  крыло, он падает вниз. Но упругий слой
  воздуха его возвращает в небо,
  в бесцветную ледяную гладь.
  В желтом зрачке возникает злой
  блеск. То есть, помесь гнева
  с ужасом. Он опять
  
  низвергается. Но как стенка -- мяч,
  как падение грешника -- снова в веру,
  его выталкивает назад.
  Его, который еще горяч!
  В черт-те что. Все выше. В ионосферу.
  В астрономически объективный ад
  
  птиц, где отсутствует кислород,
  где вместо проса -- крупа далеких
  звезд. Что для двуногих высь,
  то для пернатых наоборот.
  Не мозжечком, но в мешочках легких
  он догадывается: не спастись.
  
  И тогда он кричит. Из согнутого, как крюк,
  клюва, похожий на визг эриний,
  вырывается и летит вовне
  механический, нестерпимый звук,
  звук стали, впившейся в алюминий;
  механический, ибо не
  
  предназначенный ни для чьих ушей:
  людских, срывающейся с березы
  белки, тявкающей лисы,
  маленьких полевых мышей;
  так отливаться не могут слезы
  никому. Только псы
  
  задирают морды. Пронзительный, резкий крик
  страшней, кошмарнее ре-диеза
  алмаза, режущего стекло,
  пересекает небо. И мир на миг
  как бы вздрагивает от пореза.
  Ибо там, наверху, тепло
  
  обжигает пространство, как здесь, внизу,
  обжигает черной оградой руку
  без перчатки. Мы, восклицая "вон,
  там!" видим вверху слезу
  ястреба, плюс паутину, звуку
  присущую, мелких волн,
  
  разбегающихся по небосводу, где
  нет эха, где пахнет апофеозом
  звука, особенно в октябре.
  И в кружеве этом, сродни звезде,
  сверкая, скованная морозом,
  инеем, в серебре,
  
  опушившем перья, птица плывет в зенит,
  в ультрамарин. Мы видим в бинокль отсюда
  перл, сверкающую деталь.
  Мы слышим: что-то вверху звенит,
  как разбивающаяся посуда,
  как фамильный хрусталь,
  
  чьи осколки, однако, не ранят, но
  тают в ладони. И на мгновенье
  вновь различаешь кружки, глазки,
  веер, радужное пятно,
  многоточия, скобки, звенья,
  колоски, волоски --
  
  бывший привольный узор пера,
  карту, ставшую горстью юрких
  хлопьев, летящих на склон холма.
  И, ловя их пальцами, детвора
  выбегает на улицу в пестрых куртках
  и кричит по-английски "Зима, зима!"
   (1975)
  
  Наверное, ни одному стихотворению не посвящено столько критических статей, как этому. Даже диссертации по нему защищают. Вот несколько ссылок для тех, кому не лень продираться через десятки страниц, написанных специальным литературоведческим языком:
  
  http://www.dissercat.com/content/poetika-tsikla-ia-brodskogo-osennii-krik-yastreba
  
  http://epygraph.ru/text/117
  
  http://old.kpfu.ru/f10/publications/knigi/kn2/index.php?sod=38
  
  Я же приведу свой, очень короткий комментарий на этот удивительный текст:
  
  Осень - старость, заключительный период человеческой жизни.
  Ястреб - сам Бродский. Или, может быть, его душа.
  В стихотворении описан процесс умирания. Улетела душа (ястреб) в заоблачные выси, а обратно - никак. Воздух разреженный, вздохнуть не получается, нечем. И спуститься назад, поближе к земле, не выходит - какая-то невидимая преграда отбрасывает обратно, в потусторонний мир, в смерть. А те, кто остался на земле, будут принимать растерянные им перышки (стихи) не за то, что они есть на самом деле. Интерпретировать, то есть, по-своему.
  
  К моменту написания данного текста Бродский уже испытывал эти неприятные ощущения на себе, но возвращался к жизни. Еще в Норенской, в начале ссылки приехавшие к нему молодые врачи обнаружили у него "признаки декомпенсации порока сердца - боли, кровохарканье". Склонность к сердечно-сосудистым заболеваниям, вероятно, была наследственной.
  
  У Бродского был обширный инфаркт в 1976-м, через два года ему потребовалась операция на сердце, потом еще два инфаркта. В 1985-м ему второй раз заменяли сердечные сосуды. В последние десять лет он несколько раз оказывался в больнице, врачи поговаривали о третьей операции и даже о трансплантации сердца. А сам он, невзирая на все предупреждения врачей, продолжал дымить, как паровоз. Так что результат был предсказуем.
  
  
  МИХАИЛУ БАРЫШНИКОВУ
  
  Классический балет есть замок красоты,
  чьи нежные жильцы от прозы дней суровой
  пиликающей ямой оркестровой
  отделены. И задраны мосты.
  
  В имперский мягкий плюш мы втискиваем зад,
  и, крылышкуя скорописью ляжек,
  красавица, с которою не ляжешь,
  одним прыжком выпархивает в сад.
  
  Мы видим силы зла в коричневом трико,
  и ангела добра в невыразимой пачке.
  И в силах пробудить от элизийской спячки
  овация Чайковского и Ко.
  
  Классический балет! Искусство лучших дней!
  Когда шипел ваш грог, и целовали в обе,
  и мчались лихачи, и пелось бобэоби,
  и ежели был враг, то он был -- маршал Ней.
  
  В зрачках городовых желтели купола.
  В каких рождались, в тех и умирали гнездах.
  И если что-нибудь взлетало в воздух,
  то был не мост, то Павлова была.
  
  Как славно ввечеру, вдали Всея Руси,
  Барышникова зреть. Талант его не стерся!
  Усилие ноги и судорога торса
  с вращением вкруг собственной оси
  
  рождают тот полет, которого душа
  как в девках заждалась, готовая озлиться!
  А что насчет того, где выйдет приземлиться, --
  земля везде тверда; рекомендую США.
   (1976)
  
  
  Михаил Барышников - русско-американский артист балета, балетмейстер, артист кино. Невозвращенец. В 1974 году во время гастролей в составе труппы Большого театра в Канаде сбежал из-под надзора "искусствоведов в штатском", попросил политического убежища в США. Был приглашен на ведущие роли в Американский театр балета в Нью Йорке. Сыграл главную роль в фильме "Белые ночи". Хоть фильм и не понравился многим критикам (пропаганда!), посмотреть его стоит.
  
  Что за "бобэоби" пелось? Кем пелось? Когда? - Тогда, в начале века ХХ и пелось:
  
  Бобэоби пелись губы,
  Вээоми пелись взоры,
  Пиээо пелись брови,
  Лиэээй - пелся облик,
  Гзи-гзи-гзэо пелась цепь.
  Так на холсте каких-то соответствий
  Вне протяжения жило Лицо.
   (Велемир Хлебников, 1908 - 1909)
  
  Маршал Ней (Мишель Ней) - один из Наполеоновских маршалов, принимал участие в Бородинской битве.
  
  
  ЧАСТЬ РЕЧИ
  (цикл стихотворений, 1975 - 1976)
  
  Отрывки из некоторых стихотворений этого цикла встречались в предыдущих эссе, но здесь я решил все-таки привести весь цикл целиком, потому что все эти стихи связаны между собой в одну цепь единством настроения, а также пронизывающими все тексты, как пунктирной строчкой, образами и той реальностью, которую эти образы символизируют.
  
  Хочу предупредить читателя, что не следует слепо верить всему, что публикуется в интернете. Так, например, в статье Михаила Чуклина (http://nsaturnia.ru/kak-pisat-stixi/brodskiy1/) говорится:
  
  "Стихотворение "Ниоткуда с любовью" открывает цикл "Часть речи", созданный в эмиграции в США. Время создания цикла совпало с трагическим событием в жизни Бродского: в СССР умерли его родители, которые так и не смогли увидеть сына до своей смерти. Для поэта это было громадным потрясением, которое усугублялось невозможностью вернуться на родину."
  
  Это неверно, родители Бродского умерли только через 8 лет после создания этого цикла, в 1983-м и 1984-м годах. Поэтому - будьте внимательны.
  
  
  ***
  
  Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря,
  дорогой, уважаемый, милая, но не важно
  даже кто, ибо черт лица, говоря
  откровенно, не вспомнить уже, не ваш, но
  и ничей верный друг вас приветствует с одного
  из пяти континентов, держащегося на ковбоях.
  Я любил тебя больше, чем ангелов и самого,
  и поэтому дальше теперь
  от тебя, чем от них обоих.
  Поздно ночью, в уснувшей долине, на самом дне,
  в городке, занесенном снегом по ручку двери,
  извиваясь ночью на простыне,
  как не сказано ниже, по крайней мере,
  я взбиваю подушку мычащим "ты",
  за морями, которым конца и края,
  в темноте всем телом твои черты
  как безумное зеркало повторяя.
  
  С подобной структурой текста мы уже встречались выше (стихотворение "В озерном краю"): показная бравада в начале (днем) и тоска одиночества в конце (ночью). Все как в жизни: днем, на людях, приходится держать себя в руках и не показывать своей слабости окружающим, а ночью, наедине с самим собой накатывает тоска и хочется выть. Думаю, что многим из нас знаком такой перепад состояний души. Именно когда понимаешь психологическое состояние автора, когда его отчаяние коррелирует с тем, что и ты когда-то испытал на себе, начинаешь осознавать внутреннее родство с ним, человеческую, душевную близость.
  
  
  * * *
  
  Север крошит металл, но щадит стекло.
  Учит гортань проговорить "впусти".
  Холод меня воспитал и вложил перо
  в пальцы, чтоб их согреть в горсти.
  
  Замерзая, я вижу, как за моря
  солнце садится, и никого кругом.
  То ли по льду каблук скользит, то ли сама земля
  закругляется под каблуком.
  
  И в гортани моей, где положен смех
  или речь, или горячий чай,
  все отчетливей раздается снег
  и чернеет, что твой Седов, "прощай".
  
  Тоска, безысходность, почти отчаяние выплеснулись наружу. Писание стихов, находясь в таком состоянии, граничит с подвигом.
  
  
  * * *
  
  Узнаю этот ветер, налетающий на траву,
  под него ложащуюся, точно под татарву.
  Узнаю этот лист, в придорожную грязь
  падающий, как обагренный князь.
  Растекаясь широкой стрелой по косой скуле
  деревянного дома в чужой земле,
  что гуся по полету, осень в стекле внизу
  узнает по лицу слезу.
  И, глаза закатывая к потолку,
  я не слово о номер забыл говорю полку,
  но кайсацкое имя язык во рту
  шевелит в ночи, как ярлык в Орду.
  
  Великолепные, яркие образы, подчеркнутые к тому же тонкой аллитерацией: "язык во рту - ярлык в Орду". Единственно только, смысл фразы "я не слово о номер забыл говорю полку" мне непонятен. Если у кого-нибудь из читателей есть сображения на эту тему, прошу меня просветить.
  
  
  * * *
  
  Это - ряд наблюдений. В углу - тепло.
  Взгляд оставляет на вещи след.
  Вода представляет собой стекло.
  Человек страшней, чем его скелет.
  
  Зимний вечер с вином в нигде.
  Веранда под натиском ивняка.
  Тело покоится на локте,
  Как морена вне ледника.
  
  Через тыщу лет из-за штор моллюск
  извлекут с проступившим сквозь бахрому
  оттиском "доброй ночи" уст
  не имевших сказать кому.
  
  Сидит человек в одиночестве, фиксирует поэтические парадоксы, похожие на хоть и неожиданные, но трюизмы, называя их наблюдениями, и сравнивает свое одиночество с одиночеством бессловесного моллюска, которого, возможно, когда-нибудь в отдаленном будущем откопают в виде окаменелости. Далеко не у каждого есть силы переносить одиночество стойко и без жалости к себе.
  
  
  * * *
  
  Потому что каблук оставляет следы - зима.
  В деревянных вещах замерзая в поле,
  по прохожим себя узнают дома.
  Что сказать ввечеру о грядущем, коли
  
  воспоминанья в ночной тиши
  о тепле твоих - пропуск - когда уснула,
  тело отбрасывает от души
  на стену, точно тень от стула
  
  на стену ввечеру свеча,
  и под скатертью стянутым к лесу небом
  над силосной башней натертый крылом грача
  не отбелишь воздух колючим снегом.
  
  Многие комментаторы пытаются расшифровывать образы, вкрапленные в это стихотворение, каждый по-своему, фиксируя внимание на разных деталях, например:
  
  "Другой разряд суждений в поэзии Бродского имеет абсурдный характер. Таково высказывание: "Потому что каблук оставляет следы - зима" Здесь формальная логическая последовательность утверждения и следствия перевернута, инвертирована. Смысл суждения основан на превращении объективного в субъективное."
  
  "в "Потому что каблук оставляет следы..." - убивают его (героя, Дж.Р.), отбрасывая "тело<...> от души""
  
  "где описано наступление вечера (в начале текста на улице еще достаточно светло, чтобы дома "узнали себя" "по прохожим", а в конце небо черно, как будто "натерто крылом грача")".
  
  На мой взгляд, центральным моментом всего стихотворения является фраза "воспоминанья в ночной тиши / о тепле твоих - пропуск - когда уснула". "Пропуск" - некая интимная часть тела, о тепле которой вспоминает автор, ёжась от холода, внешнего (зима) и внутреннего (одиночество).
  
  
  * * *
  
  Деревянный лаокоон, сбросив на время гору с
  плеч, подставляет их под огромную тучу. С мыса
  налетают порывы резкого ветра. Голос
  старается удержать слова, взвизгнув в пределах смысла.
  
  Низвергается дождь; перекрученные канаты
  хлещут спины холмов, точно лопатки в бане.
  Средиземное море шевелится за огрызками колоннады,
  как соленый язык за выбитыми зубами.
  Одичавшее сердце все еще бьется за два.
  каждый охотник знает, где сидят фазаны, - в лужице
  под лежачим.
  За сегодняшним днем стоит неподвижно завтра,
  как сказуемое за подлежащим.
  
  Лаокоон - Прорицатель, во время Троянской войны предостерегавший сограждан не вводить Троянского коня в город. Аполлон послал двух змей, которые переплыли море и поглотили сыновей Лаокоона, а затем задушили и его самого.
  
  Как и в предыдущем стихотворении, все красивости, неожиданные яркие сравнения накручены вокруг центральной смысловой фразы: "Одичавшее сердце все еще бьется за два".
  
  
  * * *
  
  Я родился и вырос в балтийских болотах, подле
  серых цинковых волн, всегда набегавших по две,
  и отсюда - все рифмы, отсюда тот блеклых голос,
  вьющийся между ними, как мокрый волос;
  если вьется вообще. Облокотясь на локоть,
  раковина ушная в них различит не рокот,
  но хлопки полотна, ставень, ладоней, чайник,
  кипящий на керосинке, максимум - крики чаек.
  В этих плоских краях то и хранит от фальши
  сердце, что скрыться негде и видно дальше.
  Это только для звука пространство всегда помеха:
  глаз не посетует на недостаток эха.
  
  Помните перья, которые растерял заброшенный в стратосферу ястреб, и которые дети приняли за хлопья снега? Вот так и литературные критики в состоянии увидеть в стихах Бродского все, что угодно, и приплести к ним что угодно, заметив отдаленное сходство в незначительных деталях (шизофреническое мышление):
  
  "Строки "Медного Всадника", "переписанные" Бродским, приобрели новый смысл, противоположный исконному. Вспоминая пушкинские строки, Бродский одновременно совершает демонстративный отказ от пушкинской темы величия Петербурга и величия его создателя, "державца полумира"."
  
  А чего, родился-то Бродский в Ленинграде, который стоит на "балтийсих болотах", факт известный. И не страшно, что в тексте Бродского про город ни слова, ни намека. Притянем за уши, сравним с Пушкинским "Медным всадником", сделаем далеко идущие выводы - а кто запретит?
  
  А главная-то мысль автора совсем в другом. В том, что: "В этих плоских краях то и хранит от фальши / сердце, что скрыться негде и видно дальше."
  
  
  * * *
  
  Что касается звезд, то они всегда.
  То есть, если одна, то за ней другая.
  Только так оттуда и можно смотреть сюда;
  вечером, после восьми, мигая.
  Небо выглядит лучше без них. Хотя
  освоение космоса лучше, если
  с ними. Но именно не сходя
  с места, на голой веранде, в кресле.
  Как сказал, половину лица в тени
  пряча, пилот одного снаряда,
  жизни, видимо, нету нигде, и ни
  на одной из них не задержишь взгляда.
  
  А-а-а, звезды! Ну как же, знаем, знаем, "Если звезды зажигают, значит..." - значит, и порассуждать об этом сходстве не грех:
  
  "Какие же звезды имел в виду Иосиф Бродский? Что за "сюда", и что за "оттуда"? Неужели, он взялся спорить с Маяковским, или же наоборот? Только более мягко, с какой-то доброй усмешкой, чтобы мы там не говорили, мол, они-то есть всегда, нужны они при этом или нет, т.е. я говорю о звездах, а не..."
  
  Эх, жалко, не закончил свою мысль комментатор... А то ведь почти понятно стало о чем речь...
  
  Более осмысленно звучит предположение некоего Макса Декко (http://brodsky.livejournal.com/229490.html):
  
  "Мне кажется или нет: "Что касается звезд..." - это реминисценция на столь любимое Бродским стихотворение Одена "The More Loving One"? Трактовок в сети не нашел."
  
  Стихотворение Одена такое:
  
  The More Loving One
  
  Looking up at the stars, I know quite well
  That, for all they care, I can go to hell,
  But on earth indifference is the least
  We have to dread from man or beast.
  
  How should we like it were stars to burn
  With a passion for us we could not return?
  If equal affection cannot be,
  Let the more loving one be me.
  
  Admirer as I think I am
  Of stars that do not give a damn,
  I cannot, now I see them, say
  I missed one terribly all day.
  
  Were all stars to disappear or die,
  I should learn to look at an empty sky
  And feel its total dark sublime,
  Though this might take me a little time.
  
  Действительно, что-то общее просматривается. Молодец Max Dekko.
  
  
  * * *
  
  В городке, из которого смерть расползалась по школьной карте,
  мостовая блестит, как чешуя на карпе,
  на столетнем каштане оплывают тугие свечи,
  и чугунный лев скучает по пылкой речи.
  Сквозь оконную марлю, выцветшую от стирки,
  проступают ранки гвоздики и стрелки кирхи;
  вдалеке дребезжит трамвай, как во время оно,
  но никто не сходит больше у стадиона.
  Настоящий конец войны - это на тонкой спинке
  венского стула платье одной блондинки
  да крылатый полет серебристой жужжащей пули,
  уносящей жизни на Юг в июле.
   (Мюнхен)
  
  Почему "никто не сходит больше у стадиона" - непонятно. Может быть, на стадионе проводились факельные шествия? (см. фильм Михаила Ромма "Обыкновенный фашизм").
  
  "серебристая жужжащая пуля" - самолет с пассажирами, летящими в отпуск на юг. Значит, летать уже не опасно - война кончилась.
  
  
  * * *
  
  Около океана, при свете свечи; вокруг
  поле, заросшее клевером, щавелем и люцерной.
  Ввечеру у тела, точно у Шивы, рук,
  дотянуться желающих до бесценной.
  Упадая в траву, сова настигает мышь,
  беспричинно поскрипывают стропила.
  В деревянном городе крепче спишь,
  потому что снится уже только то, что было.
  Пахнет свежей рыбой, к стене прилип
  профиль стула, тонкая марля вяло
  шевелится в окне; и луна поправляет лучом прилив,
  как сползающее одеяло.
  
  Снова главное здесь: "у тела, точно у Шивы, рук, / дотянуться желающих до бесценной".
  А у Шивы их целых шесть. Очень красивый образ заключен в последних двух строчках.
  
  
  * * *
  
  Ты забыла деревню, затерянную в болотах
  занесенной губернии, где чучел на огородах
  отродясь не держат - не те там злаки,
  и дорогой тоже все гати да буераки.
  Баба Настя, поди, померла, и Пестерев жив едва ли,
  а как жив, то пьяный сидит в подвале,
  либо ладит из спинки нашей кровати что-то,
  говорят, калитку, не то ворота.
  А зимой там колют дрова и сидят на репе,
  и звезда моргает от дыма в морозном небе.
  И не в ситцах в окне невеста, а праздник пыли
  да пустое место, где мы любили.
  
  Тут и комментировать нечего, все ясно.
  
  
  * * *
  
  Тихотворение мое, мое немое,
  однако, тяглое - на страх поводьям,
  куда пожалуемся на ярмо и
  кому поведаем, как жизнь проводим?
  Как поздно заполночь ища глазунию
  луны за шторами зажженной спичкою,
  вручную стряхиваешь пыль безумия
  с осколков желтого оскала в писчую.
  Как эту борзопись, что гуще патоки,
  там ни размазывай, но с кем в колене и
  в локте хотя бы преломить, опять-таки,
  ломоть отрезанный, тихотворение?
  
  Тихотворение, немое. Написал, стряхнул безумие на бумагу, а прочитать вслух некому. Поэтому творение и ведет себя тихо.
  
  
  * * *
  
  Темно-синее утро в заиндевевшей раме
  напоминает улицу с горящими фонарями,
  ледяную дорожку, перекрестки, сугробы,
  толчею в раздевалке в восточном конце Европы.
  Там звучит "ганнибал" из худого мешка на стуле,
  сильно пахнут подмышками брусья на физкультуре;
  что до черной доски, от которой мороз по коже,
  так и осталась черной. И сзади тоже.
  Дребезжащий звонок серебристый иней
  преобразил в кристалл. Насчет параллельных линий
  все оказалось правдой и в кость оделось;
  неохота вставать. Никогда не хотелось.
  
  И я хочу пофантазировать. А что, всем можно, а мне нельзя, что ли? По-моему, приснилось Иосифу под утро что-то из прежней жизни, из школьного детства. Классная доска, издающая противный звук, когда по ней проведешь куском мела, в котором попалась песчинка, и так далее... Проснулся вроде, а вставать так не хочется... И никогда не хотелось... И всегда приходилось.
  
  Всё, дальше давайте сами фантазируйте. Больше разжевывать не буду. (Потому что сам не знаю, что оно всё значит).
  
  
  * * *
  
  С точки зрения воздуха, край земли
  всюду. Что, скашивая облака,
  совпадает - чем бы не замели
  следы - с ощущением каблука.
  Да и глаз, который глядит окрест,
  скашивает, что твой серп, поля;
  сумма мелких слагаемых при перемене мест
  неузнаваемее нуля.
  И улыбка скользнет, точно тень грача
  по щербатой изгороди, пышный куст
  шиповника сдерживая, но крича
  жимолостью, не разжимая уст.
  
  
  * * *
  
  Заморозки на почве и облысенье леса,
  небо серого цвета кровельного железа.
  Выходя во двор нечетного октября,
  ежась, число округляешь до "ох ты бля".
  Ты не птица, чтоб улетать отсюда,
  потому что как в поисках милой всю-то
  ты проехал вселенную, дальше вроде
  нет страницы податься в живой природе.
  Зазимуем же тут, с черной обложкой рядом,
  проницаемой стужей снаружи, отсюда - взглядом,
  наколов на буквы пером слова,
  как сложенные в штабеля дрова.
  
  
  * * *
  
  Всегда остается возможность выйти из дому на
  улицу, чья коричневая длина
  успокоит твой взгляд подъездами, худобою
  голых деревьев, бликами луж, ходьбою.
  На пустой голове бриз шевелит ботву,
  и улица вдалеке сужается в букву "у",
  как лицо к подбородку, и лающая собака
  вылетает из подворотни, как скомканная бумага.
  Улица. Некоторые дома
  лучше других: больше вещей в витринах,
  и хотя бы уж тем, что если сойдешь с ума,
  то, во всяком случае, не внутри них.
  
  
  * * *
  
  Итак, пригревает. В памяти, как на меже,
  прежде доброго злака маячит плевел.
  Можно сказать, что на Юге в полях уже
  высевают сорго, если бы знать, где Север.
  Земля под лапкой грача действительно горяча;
  пахнет тесом, свежей смолой. И крепко
  зажмурившись от слепящего солнечного луча,
  видишь внезапно мучнистую щеку клерка,
  беготню в коридоре, эмалированный таз,
  человека в шляпе, сводящего хмуро брови,
  и другого, со вспышкой, снимающего не нас,
  но обмякшее тело и лужу крови.
  
  
  * * *
  
  Если что-нибудь петь, то перемену ветра,
  западного на восточный, когда замерзшая ветка
  перемещается влево, поскрипывая от неохоты,
  и твой кашель летит над равниной к лесам Дакоты.
  В полдень можно вскинуть ружье и выстрелить в то, что в поле
  кажется зайцем, предоставляя пуле
  увеличить разрыв между сбившимся напрочь с темпа
  пишущим эти строки пером и тем, что
  оставляет следы. Иногда голова с рукою
  сливаются, не становясь строкою,
  но под собственный голос, перекатывающийся картаво,
  подставляя ухо, как часть кентавра.
  
  
  * * *
  
  ...и при слове "грядущее" из русского языка
  выбегают мыши и всей оравой
  отгрызают от лакомого куска
  памяти, что твой сыр дырявой.
  После стольких зим уже безразлично, что
  или кто стоит в углу у окна за шторой,
  и в мозгу раздается не неземное "до",
  но ее шуршание. Жизнь, которой,
  как дареной вещи, не смотрят в пасть,
  обнажает зубы при каждой встрече.
  От всего человека вам остается часть
  речи. Часть речи вообще. Часть речи.
  
  
  * * *
  
  Я не то что схожу с ума, но устал за лето.
  За рубашкой в комод полезешь, и день потерян.
  Поскорей бы, что ли, пришла зима и занесла все это -
  города, человеков, но для начала зелень.
  Стану спать, не раздевшись или читать с любого
  места чужую книгу, покамест остатки года,
  как собака, сбежавшая от слепого,
  переходят в положенном месте асфальт. Свобода
  это когда забываешь отчество у тирана,
  а слюна во рту слаще халвы Шираза,
  и хотя твой мозг перекручен, как рог барана,
  ничего не каплет из голубого глаза.
  
  
  ПИСЬМА ДИНАСТИИ МИНЬ
  
  I
  
  "Скоро тринадцать лет, как соловей из клетки
  вырвался и улетел. И, на ночь глядя, таблетки
  богдыхан запивает кровью проштрафившегося портного,
  откидывается на подушки и, включив заводного,
  погружается в сон, убаюканный ровной песней.
  Вот такие теперь мы празднуем в Поднебесной
  невеселые, нечетные годовщины.
  Специальное зеркало, разглаживающее морщины,
  каждый год дорожает. Наш маленький сад в упадке.
  Небо тоже исколото шпилями, как лопатки
  и затылок больного (которого только спину
  мы и видим). И я иногда объясняю сыну
  богдыхана природу звезд, а он отпускает шутки.
  Это письмо от твоей возлюбленной, Дикой Утки,
  писано тушью на рисовой тонкой бумаге, что дала мне императрица.
  Почему-то вокруг все больше бумаги, все меньше риса".
  
  II
  
  "Дорога в тысячу ли начинается с одного
  шага, гласит пословица. Жалко, что от него
  не зависит дорога обратно, превосходящая многократно
  тысячу ли. Особенно отсчитывая от "о".
  Одна ли тысяча ли, две ли тысячи ли -
  тысяча означает, что ты сейчас вдали
  от родимого крова, и зараза бессмысленности со слова
  перекидывается на цифры; особенно на нули.
  Ветер несет нас на Запад, как желтые семена
  из лопнувшего стручка, - туда, где стоит Стена.
  На фоне ее человек уродлив и страшен, как иероглиф,
  как любые другие неразборчивые письмена.
  Движенье в одну сторону превращает меня
  в нечто вытянутое, как голова коня.
  Силы, жившие в теле, ушли на трение тени
  о сухие колосья дикого ячменя".
   (1977)
  
  Если читатель хочет ознакомиться с многословным всесторонним профессиональным анализом этого диптиха, рекомендую статью И.Р.Ратке:
  http://www.telenir.net/literaturovedenie/pristalnoe_prochtenie_brodskogo_sbornik_statei_pod_red_v_i_kozlova/p4.php
  
   Тут вам расскажут и про Китай, и про сказку Андерсена (как же, соловей-то заводной, откуда же ему еще взяться), и даже про Ибсена, у которого тоже была своя "Дикая утка". Ох, трудно выбираться из-под непомерного груза эрудиции, основательно придавившего здравый смысл.
  
  А если по-простому, то речь здесь идет об империи. Абстрактной империи - Китайской, или какой-нибудь другой. Дело в том, что у всех империй есть что-то общее.
  
  Первая часть диптиха - это письмо женщины, "Дикой Утки", живущей в империи.
  
  Богдыхан (император, государь всея и т.д., генеральный секретарь, на худой конец), для которого запивать таблетки кровью проштрафившегося портного - каждодневная рутина. Сегодня портной, завтра оппозиционер, послезавтра писатель какой-нибудь, недостаточно гибко колеблющийся вместе с генеральной линией богдыхана.
  
  Далее, неизбежный постепенный упадок экономики и уровня жизни: "Специальное зеркало, разглаживающее морщины, / каждый год дорожает", "Почему-то вокруг все больше бумаги, все меньше риса".
  
  И наконец, "празднуем невеселые годовщины". Что поделаешь, невеселые, со слезами на глазах, но все-таки праздник.
  
  Вторая часть - письмо мужчины, покинувшего империю, своей возлюбленной. Дорога из империи была длинной, а обратно - во много раз длинней. Настолько длинней, что и мечтать о возвращении бессмысленно. Так что становится очевидно, что снова увидеться ему со своей Дикой Уткой уже не суждено.
  
  "Ветер несет нас на Запад, как желтые семена". Понятно, что на Запад, в каком же еще направлении можно перемещаться с Востока? И силы на исходе. И жизнь.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"