Кривулин Виктор : другие произведения.

Виктор Кривулин. Натюрморт с головкой чеснока

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:


  
   Виктор Кривулин. Натюрморт с головкой чеснока.
  
  
  
   .....чуть не забыл . Когда б О. К. что-то могла сделать , она б давно постаралась. Было несколько близких ему людей до нее, которые "ритуальный костер" усердно провоцировали, но у них были свои православные мотивации. Например, у Тани Горичевой. Мне это хорошо понятно как по случаю мысленных конфликтов их с буддизмом. Так что представляю кое-что из черновиков, опознаваемых тем, что у меня сохранилась даже датировка, обозначенная им. Полагаю, что полного собрания Кривулина нет ни у кого, и восполнять даже по мелочам - святое дело. Уже кончилась мода на Бродского, то есть настала пора, о которой промечтал Кривулин до самого своего конца. Его страдания кончились, а мечты осуществились даже без поддержки других поэтов, наших и западных. Д.Ю.С.
   Ниже стихи КРИВУЛИНА:
  
   НАТЮРМОРТ С ГОЛОВКОЙ ЧЕСНОКА
  
   Стены увешаны связками. Смотрит сушенный чеснок
   с мудростью старческой. Белым шуршит облаченьем,
   словно в собранье архонтов судилище над книгочеем
   - шелест на свитках значков с потаенным значеньем,
   стрекот письмен насекомых и кашель и шарканье ног.
   Тихие белые овощи зал наполняют собой.
   Как шелестят их блокноты и губы слегка шелушатся!
   В белом стою перед ними - но как бы с толпою смешаться!
   юркнуть за чью-нибудь спину, ведь нету ни шанса
   что оправдаюсь, не лягу на стол натюрморта слепой!
   Итак, постановка. Абсолютную форму кувшину
   гарантирует гипс. Черствый хлеб, изогнув глянцевитую спину
   Бельмо чеснока, бельевая веревка сообща составляют картину
   Отрешенного мира. Но слеп каждый, кто касается взглядом
   к холстяному окну. Страшный суд над вещами,
   Творимый художником-Садом!
   Тайно, из-за спины загляну. Он пишет любви завещанье -
   Ты картинными кущами и овощами
   Воевала с распадом!
   Но отвернемся, читатель мой. Ветер и шепот сухой.
   В связках сушёный чеснок изъясняется эллинской речью.
   В белом стою перед ними - и что им, за что им отвечу?
   Да, я прочел и я прожил непрочную жизнь человечью
   и к серебристой легенде склонился, словно бы к пене морской.
   Шелест по залу я слышу, но это не старость.
   Так исчезает из лодки ладони моей
   пена давно пересохших, ушедших под землю морей...
   Мраморным облачком пара, блуждающим островом Парос
   дух натюрморта скользит - ожидает и движется парус
   - там не твоя ли спина, убегающий смерти Орфей?
   И не обернуться. Но и все, кто касался когда-то
   бутафорского хлеба, кто пил Пустоту, что кувшином объята,
   Все, как черные губы, сомкнутся В молчанье художника-брата, -
   не даром он так начертил дальний угол стола.
   Жизнь отходит назад дальше, чем это можно представить.
   Но одежда Орфея бела, как чеснок. Шелестя и листая
   меж страницами памяти черствые бабочки спят,
   Шелестя и листая на судей он бельмы уставит -
   Свой невидящий взгляд.
  
   ***
  
   НЕОПАЛИМАЯ КУПИНА
  
   Художник слеп. Сорокадневный пост
   сплетен как тень висячего моста
   из черных водорослей и шершавых звезд.
   Он сорок дней не разомкнет уста,
   пока пустой реки не перейдет,
   По досточке колеблемой, пока
   Босой подошвой не оставит след
   На зыбкой памяти прибрежного песка -
   Тогда и в нем прозреет память. Лет
   На тысячу назад он обращает взор -
   и перед ним неопалимый куст,
   И образ храма светел, как костер
   средь бела дня. Но храм пока что пуст.
   Краски пожухнут - обвалятся лица святых.
   Что остается? - свободных гимматиев складки.
   Стол да кувшин, да внезапное пламя в кустах,
   словно бы кто промелькнул, одинокий и краткий
   Но следят за движеньем зрачки,
   И почудится ль что с непривычки,
   сослепу? Шурк зажигаемой спички.
   Боль обожженной руки.
   Два времени войдут в единый миг,
   соединяясь огненным мостом
   живого языка сожженных книг
   или собора с убранным крестом:
   два времени - и сорок сороков
   любивших братьев, плачущих сестер.
   Нет, вера никогда в России не была
   мгновеньем настоящим - но раствор,
   на миг скрепивший два небытия,
   где сам художник - цепкий матерьял, -
   - распластан по стенам, распаду предстоя:
   ведь сорок дней он губ не отворял!
   Заговорил он, Бог знает о чем и кому,
   лишь бы заполнить собою пустые объемы.
   Не полутьма нас пугала, но видимый сквозь полутьму
   остров - кусок штукатурки, остаток от росписи храма.
   Там языками эфирными смол
   куст обращался к пророку,
   стертому временем, шедшему в реку,
   что обтекает Шеол.
  
   ***
  
   ЧЕТЫРЕ НЕПРАВИЛЬНЫХ СОНЕТА
  
   Служение - не службе. Ни заслуг,
   ни выслуги, ни благ. Едино благо -
   что нестерпимо-белая бумага
   все вытерпит от наших рук.
   По буковке, по хрупкой кости шага
   еще не найден путь, еще не узнан звук.
   Палеонтолог только близорук,
   а жизнь ушедшая - как высохшая влага
   оставит по себе не память, не скелет,
   не ощущение пробела,
   как бы сквозь буквы - белый свет,
   бумаги проступающее тело,
   но в жизни в нем уже и тени -
   одно служение - без цели, без предела.
   *
   Зеркальце отнято от коченеющих губ.
   Имя уже не имеет любимого тела,
   только скучает и смотрит пятном без предела,
   только над раною рта - присыхающий струп.
   Что называл я дыханьем? Стекло запотело.
   Самый вдыхаемый воздух и легким не люб.
   Небо рождается в муке из дышащих труб.
   Слово по небу скребет коготком помертвелым.
   Если она бездыханна, любовь, и бездушна,
   и от плеча ее каменный холод ползет -
   даже тогда человеческой речи послушна,
   даже тогда, не желая, шевелится рот:
   как ни бессмысленно перебирать, как ни скучно
   - в скопище звуков названье свое узнает.
   *
   Служба не съест - постепенно и нежно поглотит,
   не засосет, но обнимет - и, женское тело творя
   вынудит сердце отведать податливой плоти,
   вынудит биться в тоске и бесплодной работе
   в комнате листьев сухих, на холодном полу октября.
   Я говорю это скважине, девке замочной:
   слушай, мы брошены полу служеньем во мрак,
   лишь поколенья бумаг остаются для жизни заочной,
   и не скончается сон - одинаковый, облачный, склочный
   снятся ли ночи любви, дорассветный ли свищет сквозняк.
   - Тише, - она отвечает, - склонись над осьмушкой послушной:
   только шуршанье и скрип, лунного поля квадрат.
   Сдвоенным телом себя умножая стократ,
   разве не творчество, милый? Какого еще тебе нужно?
   *
   Зрелая злоба цыганит малейшее право,
   гонит под ноги песок, выгоняет во мразь
   дрожью пронизанных, дрожью - ночей ледостава
   Тело твое ледяное мне страшно, держава,
   силою злобы, какая в меня пролилась.
   Ангелу наперекор и в разлитии желчи:
   не прикасайся! ты хищный венчаешь собор.
   Шпиль подноготный игольчат, - о если бы стрельчат!
   С мелкою пылью морской - не придумаешь мельче -
   с мелкою пылью смешаюсь. И вот он - простор
   верить насильно - как черными вервями хлещут,
   как вырывают признанье в измене из вещи
   мертвой как верят по оспе дождя ветряной
   в силу добра и страдания над остраненной страной...
   *
   И когда именами друзей, именами любимых пестрят
   стихотворные строки,
   я завидую щедрости, я отвожу, одинокий
   и скудеющий взгляд,
   обращенья мои безымянны, безлик адресат,
   словно брызги в потоке,
   долетают слова, попадая в глаза, и жестоки
   на ресницах висят.
   Но когда изувеченным эхом вернется назад,
   в ухо возглас далекий,
   или ветер, свистя в босоногой осоке
   полосует кусты, или сад,
   элевсинскими толпами листьев обрушась на копья оград,
   На панель, в водостоки, -
   наполняют и зренье и слух, и когда златооки
   дни в зените стоят,
   - невозможная щедрость ладони мои разожмет,
   вложит легкое имя
   ко всему, что глазами владело моими,
   что сводило в молчание рот.
  
   ***
   В.Комаровскому
  
   Отшельник царскосельский не затем
   открылся мне, чтобы щемила жалость,
   чтобы листать разжатые ладони,
   где линия судьбы с деревьями смешалась,
   где первый лет листа и реянье фонем,
   и синева, зияющая в кроне.
   Совсем не то, но таинство, но клекот
   заброшенного зренья в облака,
   но щедрость - торжество полета,
   когда оледенелая рука
   становится крылом и веткой у потока. . .
  
   ***
  
   "Весна сомнамбула"
  
   Помимо памяти что есть? помимо свода?
   Свободному ручью не сдавит шею лед
   нависший над водой - но лишь накроет воду
   тончайшей тенью сна... Все тает и плывет
   как бы одним о прежних днях живет
   воспоминанием природа
   и каждая весна - всего лишь сон о прежней,
   но все слабей, все безнадежней.
  
   ***
  
   Молитва на начинающийся день:
  
   Бедность не убедит, и беда не убьет.
   Не отравит нам рабство.
   Просыпаясь, шепчу с омерзением "Здравствуй
   день, вмерзающий в лед!
   Здравствуй, сизый мой, изжелта-красный,
   бездыханных ночей шевелящийся плод,
   заполнитель пространства,
   оставляющий место лишь скорби (не вслух),
   отвращенью и страху, -
   здравствуй, день, здравствуй,
   выродок, в красну рубаху
   облекающий дух!"
  
   ***
  
   Люминесцентных ламп мерцанье неживое.
   И тонким слоем - свет. Здесь пылью голубой
   припорошило стены. Мы с тобой
   теней лишились, милая, в пустое
   помещены вместилища судьбой.
   О, как твое лицо опустошает ровный
   - не льющийся: присутствующий - свет,
   и сколько дрожи в нем - но дрожи бездуховной!
   Взгляни же милая: здесь вещи поголовно
   равно освещены. Меж ними связи нет.
   В подобном описанье - без теней,
   без треугольной тьмы, таящейся в углах,
   - есть только истина. Избегнув искаженья
   все стало плоское, все, милая, лишь пенье
   железных пчел на гипсовых губах.
  
   Так слова застывают по форме вещей.
   В окружении гипсовых слепков
  
   ***
  
   Снится Веймар ему, с торопливым пером,
   где гнедой олимпиец от голоса крови охрип...
   Но английский штандарт за кошачьим Петром
   хлещет воздух по морде, окошко в Европу раскрыв.
   По мордасам! - кавказский проник сквознячок
   сквозь неплотно прикрытую дверь...
   Громко едет арба. В домоделанных спицах течет
   голубая арийская кровь.
   Вот воинственный Бог, разделитель
   на Зло и Добро,
   принимая писателя, режет его пополам.
   Но британец таинственный Пушкин кусает перо:
   Арзурум не дописан и ночью стоит по углам.
   Там военные катятся пушки. На спицах
   огромных колес
   длинногривое солнце играет и крестится - выстрел!
   Но персидская речь копошится в ответ на вопрос,
   и в дыму, в суматохе, вздымается ворс,
   и в убийстве
   ходит медленно Хлебников - птица большой головы,
   подбирая цветы с ярко-красных тяжелых ковров...
   Длиннополые боги стоят перед ним неправы
   Или неповоротливы - птица над стадом коров.
  
   ***
  
   Лето сорокового года в Крыму
  
   Среди пальцев заблудится музыкант,
   где морской подобна раковине сцена
   Толстый тенор подколенный спой талант
   воздух моря между губ и скрип колена.
   Хор скамеет на курортные дела,
   в пиджаках квадратных плечи накладные.
   На тебя глядит квадратная Земля
   розовую вытягивая выю.
   Командиры на курортном берегу
   рубят шашками сверкающий песок.
   Как смущенно перед женщиной в долгу
   хрупкой музыки кавказский поясок.
   Как фотографа квадратное лицо
   (чернильный глаз посередине и вдали)
   тонкий парус, обручальное кольцо
   или надпись о Работниках Земли.
   Где военный санаторий РККА
   сто военных и красивый трафарет,
   что в курзале итальянская тоска,
   как с картинкой Феодосии конверт.
   О спой, цыган, еврей, татарин
   песни, русные как мед,
   как мы первые ударим,
   если кто-то нападет.
   Повяжем красные косынки,
   как пел печальный караим,
   с итальянской той пластинки
   в душной комнате любим.
   И весь печален на эстраде
   в тонких пальцах музыкант
   тень войны увидел сзади,
   рухнувшую к его ногам.
  
   ***
  
   Лето шестьдесят пятого в Крыму
  
   В Симферополе синих дворцов
   ноздреватый ракушечий камень,
   ржавой лестницы вверх поворот,
   раскаленные дни под ногами.
   Но все тише, и двери прикрыть
   потому что все знают друг друга,
   где в саду городского досуга
   о политике не говорить.
   Старики ли в коричневой коже,
   пережившие обе войны,
   Или девушек, бронзовых тоже,
   голоса приглушенно слышны.
   В растворенные окна обкома,
   наливаясь малиновым зноем
   заползает густая истома,
   опустевшее время дневное.
   Или вождь областного полета,
   семенит, обнимая портфель,
   мимо сквера, где после работы
   на гитаре играет Орфей...
  
   ***
  
   Вывод (краем уха)
  
   Краем уха по радио (надо ж теперь торопиться!)
   я услышу, что Моцарт серьезно собрался жениться,
   что невеста его, юнгефрау Констанца, коварна, -
   и поэтому, видимо, был арестован Сукарно.
   Я пальто расстегну, задержавшись у радиоточки
   и услышу в таинственном треске земной оболочки
   чуть торжественный голос, хотя и с оттенком трагизма,
   что жена у Сократа, увы, оказалась капризна,
   и поэтому в Перу был выстрелом в спину убит
   адвокат знаменитый, по коим вся Куба скорбит.
   Я и шапку сниму (бесполезно, куда собираться?)
   ведь повсюду магнитные бури и протуберанцы,
   и динамик хрипит, и тоскует трудящийся Бах
   что детей у него, что в Одессе бродячих собак
   - и грудных, и усатых, и всяко, - и конных, и пеших,
   ...и поэтому я окажусь, вероятно, повешен.
  
   ***
  
   Истечение белого гноя внезапно прорвало нарыв.
   Точно так же и мысль истекает, и слово
   сквозь гнойник этой жизни, - глубокую рану раскрыв.
   Точно так растворяются губы для шепота-зова.
   Воспаленно-пунцовым холмом наплывает молчанье на нас,
   но и слово уже не дает облегченья,
   лишь сочится себе по привычке по капельке в час,
   бледной жидкостью, соком бесцветным общенья.
  
   ***
   . . .беспредметно блуждающий стыд.
  
   ***
  
   Удлиненный сонет. А.К.
  
   Людского хвороста вязанки. Мне пора
   давным давно с толпою примириться
   и самому в себе толкаться и толпиться,
   да и душа созрела для костра.
   Но встретится лицо - не то, что лица.
   Приблизится лицо - что в озере утра
   всех серебристых рыб влюбленная игра,
   всех солнечных колес сверкающие спицы.
   Тогда-то и себя увидишь - но вдвоем.
   Над зеркалом струится светлый дом,
   его зеркальный брат на круге зыбком замер,
   - один во множестве - и множество в одном -
   два одиночества, две силы движут нами?
   меж небом-в-озере и небом-небесами
   есть как бы человеческий пролом.
  
   ***
  
   Гобелены:
  
   Иное слово, и цветные стекла,
   чужие розы витражей...
   На гобеленах времени поблекла
   гирлянда бледная длинноволосых фей.
   Засох венок. Но были бы живые
   - все не жили бы здесь.
   где платьев синий пар в серо-зеленом дыме
   почти неощутим, уходит с ветром весь.
   Музейных инструментов мусикий
   волноподобные тела
   звучали бы для нас, как мертвые куски
   когда-то цельного поющего стекла.
   Как хорошо, что мир уходит в память,
   но возвращается во сне
   преображенным - с побелевшими губами
   и голосом, подобным тишине.
   Как хорошо, как тихо и просторно
   частицей медленной волны
   существовать не здесь - не в мире иллюзорном,
   каким , живые, мы окружены,
   Когда фабричных труб горюют кипарисы
   в зеленых лужицах виясь, -
   . . . весь город облаков, разросшийся и сизый
   - вот остров мой, и родина, и власть.
   И связь моя - чем призрачней, тем крепче,
   чем протяженней, тем сильней:
   к тому клонится слух, что еле слышно шепчет:
   к молчанию времен, каналов и камней.
   К тому клонится дух, чьи выцветшие нити
   связуют паутиной голубой
   и трепет бабочки, и механизм событий,
   волну и лютню, ветер и гобой.
   Так бесконечно жизнь подобна коридору,
   где шторы темные шпалер
   как бы скрывают мир, необходимый взору -
   да что за окнами? Простенок ли? Барьер?
   Лишь приблизительные, бледные созданья
   колеблемые воздухом своим
   по стенам движутся, - лишь мука ожиданья
   разлуку с нами скрашивают им.
   Так бесконечно жизнь подобна перемене
   застывших туч или холмов,
   длинноволосых фей, упавших на колени
   над кубиками черствыми домов.
   Так хорошо, что радость узнаванья
   тоску утраты оживит,
   и невозвратный свет любви и любованья,
   когда не существует, - предстоит!
  
   ***
  
   КЛИО
  
   Падали ниц и лизали горячую пыль.
   Шло побежденных - мычало дерюжное стадо.
   Шли победители - крупными каплями града.
   Горные выли потоки. Ревела душа водопада.
   Ведьма истории. Потная шея. Костыль.
   Клио, к тебе, побелевшей от пыли и соли,
   Клио с клюкой над грохочущим морем колес, -
   шли победители - жирного быта обоз.
   Шла побежденная тысяченожка, и рос
   горьких ветров одинокий цветок среди поля.
   Клио с цветком. Голубая старуха долин.
   Клио с цевницей и Клио в лохмотьях тумана:
   словно лоза бузины шевелится бессвязно и пьяно,..
   . . .всех отходящих целуя - войска, и народы, и страны, -
   в серые пропасти глаз или в сердце распластанных глин.
  
   ***
  
   Конец из поэмы "О расскажи мне о Ничто":
  
   - О, сколько ягод в смуглой длани
   мерцает, плещется, - не тронь
   губами: мокрое пятно.
   Вода, проникнувшая в поры
   разлуки, встречи или ссоры -
   одно касание, одно
   - до влажной кожи /до руки,
   пружинящей, но и прильнувшей, -. . .
   и глаз печальный блеск потухший,
   и всплеск невидящей реки.
  
   ***
  
   ЛЕТОПИСЕЦ
  
   От сотворенья мира скудных лет
   шесть тысяч с хвостиком...Итак, хвостато время!
   Как пес незримый, бродит между всеми.
   Шесть тысяч лет, как дьяволово семя
   взошло тысячелистником на свет.
   И наблюдая древнюю игру
   малейшего худого язычка
   чадящей плошки с тьмой, чьи войска
   пришли со всех сторон, свалились с потолка,
   прокрались тенью к белому перу -
   запишет летописец в этот год,
   обильный ведьмами, пожарами и мором,
   желанное пророчество о скором
   конце Вселенной. Трижды крикнет ворон.
   Запишет, Господи, и счастливо умрет.
   Шесть тысяч кирпичей связав таким раствором,
   что крыса времени источит самое
   пещерной пасти воинство-зубье
   кромсая стены, - инобытие
   приимет глина, ставшая Собором
   Где в основанье - восковой старик
   истаявший, как свечка, в добром деле -
   как утром свечка, видимая еле,
   как бы внимательно на пламя не смотрели
   глаза, каким рассвет молочный дым дарит.
  
   ***
  
   В ЕКАТЕРИНИНСКОМ КАНАЛЕ
  
   Словно еще не построен, еще только брезжит в уме
   умершего архитектора - зыблется в желтом канале,
   шестиколонный ребенок, дитя щегольства и печали
   каменнолицее чадо, в зеленой зажатое мгле.
   И, наклонясь над водой, и вплетаясь в орнамент перил,
   частью чугунной решетки внизу обретаясь, -
   вижу, как некогда зодчий стоял, и смеясь, и смещаясь,
   над повторением зданья, которое сам повторил,
   взяв образцом особняк италийского князя,
   виденный смутно, в покинутом детстве, на дне.
   Все - отражения, Боже! и все, - отражаясь во мне,
   так же относится к жизни, как цепи-гирлянды на вазе
   гипсовой - к розам живым, к розам, какие стоят
   на подоконнике дома в незримом стакане,
   в подозреваемом только стекле, среди брызг и мельканья
   отблесков стекол, пронзающих зыбкий фасад.
  
   ***
  
   ДЕРЕВЕНСКОЕ РОНДО
  
   Черты убожества, но милые черты
   запечатлею с нежностью и грустью...
   Как благодарно сердце захолустью
   за высохшие в августе цветы!
   Черты убожества, но милые черты!
   Оправданные опытом морщины.
   В геометрических чертогах паутины -
   пух запустения и отсвет голубиный
   потусторонней красоты.
   Черты убожества. Но милые черты.
   Черствеет память. Мели да кусты
   посередине речки. Что за лето!
   Земля сгорает, солнцем не согрета:
   не вспомнишь ли какой-нибудь приметы,
   чтоб оживить поток мертвящий света,
   где лишь пылинкой пляшешь ты?
   Черты убожества, но милые черты!
  
   ***
  
   Когда во славу русского царя
   цвела и колобродила селитра
   в усах немолодого пушкаря,
   (чей глаз на лес бывал нацелен хитро)
   - там гарцевала вражья стукота.
   Усатый пан пощипывал бородку
   (прищурясь, он оглядывал места
   и в дальнюю горушку тыкал плетку)
   там, подбоченясь, тучный бомбардир
   орудие похлопывал по заду:
   - А ну-ка, матушка ядрена, зададим!
   орешков покрупнее всыплем гаду.
   Пришпорил гад игривых рысаков.
   Плащи вразлет. Опушка меховая.
   Фитиль дымится. Воздух раздувая
   ядро летит. И слава мировая -
   - что дым пороховой, да звон подков,
   да снег серебряный...
   Как несколько веков
   тому назад прекрасная вражда
   деревни жгла и штурмовала города
   поведал нам историк Соловьев.
   Остался он доволен Третьим Римом.
   Все записал - и сам смешался с дымом.
  
   ***
  
   РАСА
  
   Меря, весь и лопари,
   самоеды и вогулы -
   кость немеренной земли,
   распирающая скулы.
   Коренаста, корнерука,
   росту малого в ногах, -
   раса дерева и стука,
   топоров, сухого снега,
   насекомого ночлега,
   шевелящихся собак.
   Воркута, где роют уголь
   (тонко крикнет паровоз)...
   Пермь, густая от натуги
   дыма, копоти, волос...
   Или Котлас конопатый, -
   корь, лишайники, мосты...
   Раса палки и лопаты
   в теле вечной мерзлоты...
  
   ***
  
   ПОСВЯЩЕНИЕ (в октавах)
  
   Для просвещенного монарха
   беседки сооружены
   в тех областях сплошного парка,
   где царствующей тишины
   не нарушает шум, цесарка
   не квохчет громко, но сосны
   здоровый запах как лекарство
   главе полезен (- Государства).
   Оставив свиту за кустами
   плести интриги и венки,
   он в одиночестве листает
   Вольтера... (вот они, ростки
   свободомыслия: Густая
   листва - в ней света островки...
   Но мудрость - солнечные пятна -
   умам еще немногим внятна).
   Шуршит бумага так приятно.
   Мычит корова вдалеке.
   Он возвращается обратно, /направляется?/
   - Вольтер подмышкой, (а в руке
   цветочек, сорванный приватно.
   Пчела тяжелая в цветке,
   подрагивая, копошится)...
   - Не правда ли, все, что случится -
   к добру? - и в сущности (румяный,
   как поросенок, целиком
   зажаренный, как дух медвяный
   над этим сорванным цветком,
   над этой солнечной поляной)
   над миром Бог (слегка с брюшком,
   слегка с катаром и с одышкой)
   с Вольтером солнечным подмышкой!
  
   ***
  
   ПЕЙЗАЖ
  
   Среднерусский Малый дед,
   полосатые портки
   через голову надев,
   из веревки вьет очки.
   Время шарит на столе, /по столу/
   где разложен инструмент
   (шило, гвозди, кожемит,
   клей, пахучий, как болото)
   где муха жирная лежит
   к деду в полуоборота.
   В заколоченном сельпо
   мыши нюхают сигару.
   Бродят куры по базару
   в сизом пасмурном пальто
   среднерусская пейзажь!
   - твой художник бородатый
   слюнявит скучный карандаш,
   чтоб тот становится крылатый.
   Певеж кирзовых сапогов,
   квадратный витязь шевиота,
   сидит один среди стогов,
   любя копировать болото,
   где там и здесь по деревням
   - остатки роскоши военной,
   штаны армейского сукна,
   ремень со звездочкой на пузе
   и дети с криками "Война!"
   друг другу руки крутят в узел.
   Рисуй, художник, руки деда,
   свинцовой кожи тусклый груз
   это медь медальки "за Победу"...
   (в стакане жестяном проснулась)
   Твой дед по гвоздику стучит,
   спиной ворочая трескучей,
   да в чайном блюдце клей пахучий
   мутной вечностью смердит.
  
   ***
  
   К НЕСОХРАНИВШЕМУСЯ РИСУНКУ КОНАШЕВИЧА
  
   Есть рисунок пером:
   Из тончайших кентавров
   состоящая наша зима,
   соскользнувшая наша
   в сугроб с головою
   в сугроб.
   Для того ли слепящему снегу
   столько сил белизне,
   чтоб лицо раскраснелось,
   и вспыхнуло, чтоб на бумаге
   - гармонических тварей
   расположился народ?
   Сквозь ветвей - классицизм.
   Звон коньков или цокот,
   звон конских копыт...
   Значит вылазка за город.
   В Павловске, значит, гуляем.
   В довоенном еще, в допотопно, льдяном.
   Здесь милее Эллады
   модель заполярного Юга.
   Пристяжные поля
   по колено - то пена, то пух...
   Снего-рожденные лошади,
   Счастье, Любовь и Простуда, -
   скоро, скоро все кончится...
   Сгорят и рисунок, и парк.
  
   ***
  
   ПЕРСИЯ /вероятно, после чтения "Смерти В.-Мухтара"/
  
   В той стране, где мы жили, так мало хороших имен,
   Так она далеко, что и доброго слова не слышу.
   Лишь персидский орел, длиннокрылый Ахеменид
   держит в клюве армянскую ласточку-крышу...
   Лишь небесные стены дрожат - это воздух - дыханье толпы.
   Входят плоские воины в тесных чешуйках раба,
   колченоги, и боком, и молча, как рыбы,
   И за ними клубится и катится грохот арбы:
   это едет назад Грибоедов,
   в европейские сны фортепьян,
   азиатского пуху отведав...
  
   ***
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"