Черных Татьяна Анатольевна : другие произведения.

Ссадина

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Все, кто жил в ДАСе - доме аспиратна и стажёра МГУ - меня поймут.


   Татьяна Черных
   С С А Д И Н А
  
  
   Дома на пустырях - пустые дома, даже если битком забиты людьми. Дома на месте погостов еще страшнее: из живущих в них людей в землю, как в черную воронку, уходит сила, уступая место вековечной усталости. Отмеченное смертью место продолжает питать себя и тем мстит живым. В том доме мы все были слишком молоды, чтобы понимать это. Только иногда сквозь занавеси метелей за окнами пугались слишком четких, неснежных теней под фонарями. Но мы были так веселы и беззаботны, что тут же забывали о них. Нас свел друг с другом этот общий не-дом, похожий на огромный белый катамаран среди волн-деревьев и щепок-пятиэтажек, с почти корабельными черными трубами на крышах и перекладиной - стеклянной галереей. Окна тянулись сплошными линиями, делая вечерами здание похожим на сияющую нотную тетрадь. Галерея была любимым местом всех студентов благодаря столовой, зимнему саду и кинозалу. Пальмы в саду, тонкопалые и чахлые, цеплялись, как за родное, за проходящих негров, пальмы и негры, и вообще все люди казались чуть ненормальными - наверное, потому, что не замечали чудовищных росписей на стенах - глиняных плошек с налепленными внутри лицами привидений. На задней стене в столовой такие лица дополнялись телами в виде трапеций от пола до потолка - то были пестрые платья неведомых миру женщин. Над столовой - анфилада кафе, геометрически-тонкое переплетение железных прутьев, в которое не вписывались громоздящиеся за столиками грузины. Зато нам, невесомым от полного отсутствия денег и безделья, было так легко болтать ногами и языками и слегка презирать всех, проходящих внизу.
   Было липкое пыльное лето.
   На каждого встречного я смотрела тогда в
   упор, с вызовом и насмешкой, и властно заправляла приливами-отливами веселья в нашей комнате. Моими соседями были парни - друзья, братишки, бережно-обходительно предоставившие мне роль хозяйки. Я злоупотребляла доверием, превращая место для жилья в проходной двор, в балаган, курила на подоконнике, свесив ноги с высоты восьмого этажа и потешаясь над их страхом за меня; пела остервенело-злые песни и носилась по коридорам в слишком короткой юбке. Пыльное лето слепило глаза всем встречным, те прижимались к стенам, желая избежать моего урагана - глупые, я их даже не видела! Я разглядывала бурую ржавчину ванной, понимая, что купаться в ней - почти самоубийство, хлюпала ногами по затекшему мутной, с сором, водой кафелю у протекающей раковины, выполаскивая помойного цвета чай из захватанных, годами не мытых стаканов, и презирала семейство тараканов на бледно-немочном от влаги зеркале. Я вытряхивала в окна ежедневный щедрый урожай "бычков", прямо на головы неискушенных прохожих, радуясь втайне, что не запускаю в них снаряды пустых бутылок, как делают остальные. Хлам комнаты игнорировал мою власть, с ним приходилось мириться, хлам служил перегородками, кроватями, тумбочками и занавесями, разделяющими помещение на три отдельных закутка. Мой угол отгораживал массивный шкаф, оставляя только узкий проход у стены. Соседи, прежде чем войти, беспокоили шкаф, тот отзывался недовольным нутряным стуком. Я важно впускала: "Да-да!" - словно в роскошный будуар, ведь нет ничего роскошнее окна во всю стену, залитого полуденным расплавленным золотом. И я в золоте, блестят растрепанные волосы, кожа пульсирует солнечным жаром, только в глаза лучше не смотреть, глаза темные, сумасшедшие, прячут - что? не угадаете, нет, я только буду хохотать, щурясь на глухо-растерянное: "Ты притягиваешь, как омут." Буду бестелесной, сквозь пальцы проскользну заповедным веянием тихого шепота: "Слушай..." - и назло сморожу глупость. По лестницам, колким и коротким, почти пожарным, нас взметнет в ночь, на крышу, в ветер, в мой влажный безумный ветер, и тысячеглазый дракон ночного города покорно замрет внизу под ладонью. И пусть бури внутри не больше, чем на стакан дрянного портвейна, а тоски не меньше, чем на сто жизней позади, в нигде, в забытых замшелых замках и заповедных сосновых чащах - все здесь, здесь еще, ловите ветер в ладони, сегодня это возможно!
   Но сердце часов будет биться тупо-тоскливо, полночь разобьет над нашим общим не-домом свой кочевой шатер. И сидя под голой беззащитной лампочкой, перед посеревшей от пепла плошкой, сжав тонкую сигарету наперевес, как крохотное копье, я вдруг услышу
   жуткий смех за окном, из тьмы прямо напротив себя,
   смех безликого хозяина тьмы и его досады на то, что постепенно теряет власть надо мной. Пойму рассудком, что это галлюцинация, но рассудок не спасет от ужаса, покрывшего тело холодной чешуей. И станет вдруг так ясно, что еще шаг дальше в ветер - и я стану лишь одной из тех теней под фонарями, что ушли из жизни, оставив после себя лишь записки: "Как хочу жить - не могу, как живу - не хочу". Так волчица под дулом ружья понимает, что ее главное - волчата, оставленные в логове, так я понимаю, что все мое в мире - это любовь, и любовь покинута в далеком городе, брошена на произвол судьбы с ее чужими враждебными ветрами. И не защитить, ни укрыть его, моего беззащитного, я так и не попыталась. Только в ясные утра сквозь небо, как сквозь сон, приходит его синий взгляд - чуть с укором, но - прощающий: меня, мою измену, мое безумие. Долг неотданной ласки придавливает плечи, я сутулюсь, - так страшно, так вспоминаю, что все еще люблю его, что грех жить вдовой при живом муже, и оплакивать его пьяными слезами, и выть причитания под гитару...
   Холод. Озноб. Грифелем вывожу по стене чужой крик, как собственный: "За какие такие грехи задаваться вопросом - зачем?!!!"
   Только голос внутри в ответ: раз женщина, будь рабой, служи-угождай, береги, затем создана, помни, помощница, не царица, помни, кто ты - ребро, не сердце, смирись - и сохранишь душу свою и мира.
   И - взрыв бунта на голос, алые вспышки пламени в глазах, до исступления, подлого, дикого - не хочу!!! Тесно силе моей, мало рук слепых, бело-пусто кругом, ни согреть, ни утешить некого, не нужно никому, - надо, что в ногах валялась, чтоб раба была - не мать! Не могу - рабой! Не должна - госпожой, ты - земля, убьешь силой своей небо в нем, мужчине, - все твердит внутри упрямый голос, и знаю: то - душа.
   А ночь уходит в кочевье по свету, и нет ему конца. И только бешеная иноходь чувств, что приносит она с собой, не дает покоя. Я тупо сижу за столом, напротив - замершая печатная машинка, разбросаны учебники и тетради, засыпаны заваркой и пеплом - печальный символ забытой нами сессии. Из дебрей общаги возвращаются соседи - милые мои, наконец-то! Мурик, самый младший, с пушком наивных семнадцати лет на круглых щеках - кот, домашний, интересуется хитро: "Почему не спишь?"- слова выходят кошачьи-двусмысленными. Костлявая фигура Левы Белого в дверях, Лева склоняется над кастрюлькой чуть загнутым книзу носом, спрашивает заботливо-сиплым голосом: "Кашку будешь?"- эту кашку он уже не первый год своей учебы варит для всех из пачек дешевого детского питания, купленного в гастрономе напротив общаги. Лева - здешний домовой и добрый маг одновременно. Чаще всего я застаю его стоящим у окна, прямо напротив безоблачного неба, прищуренно-философским взглядом вникающим в мудрость всевидящей синевы. И невольно хочется назвать его Гэндальфом - наверное, из-за фамилии. Бесшабашные голоса в коридоре, дверь грохает - значит, сегодня до утра не спим. В проеме возникает бутылка вина, за ней, рука об руку - неразлучные Иржик и Стас. Красавцы наши, один похож на Мак-Картни, другой на Цоя, Иржик помешан на футболе и простодушен до умиления, Стас - романтик рок-н-ролла, с гитарой и тонко-надрывным голосам, ценит в людях одно - питерский дух. Он Москву называет стервой и всей душой верит голоду мифов, его белым ночам, призрачности и бунтарству, и вслед за любимым Питером постепенно становится мифом - сам. Но теперь, после смеха в окне, я верю и Стасу, и Левиной доброте, и даже Мурику. Я забываю о себе злое, только что открывшееся, таю от вина, от теплых глаз вокруг, от слез, которыми давлюсь над гитарой - родные мои, сколько раз вы терпели мои истерики...
   А днем веселье продолжается, незаметно и плавно перетекая в другую комнату, и к привычным лицам прибавляется еще одно, незнакомое, бледное, почти фарфоровое своей белизной. Белесые ресницы и брови, и глаза - синее небес окна за моей спиной, глаза изучают спокойно, меня или мой вызов, тот, который - ко всем. И видят вызов, и запоминают.
   Его имя страшно для меня, колоколом вины звенит в ушах - имя то же, что у покинутого возлюбленного. Я стану звать его иначе, так же, как друзья по застольям: Гарри. Вот она откуда, эта спокойная уверенность в себе - сознание силы наездника или бандита, несмотря на невысокий рост и мальчишеский чуб. Я так не люблю грубости в мужских лицах, топором рубленных, с тяжелой нижней челюстью и насупленными бровями - за силой таких людей чаще всего таится тупость или ослиное упрямство. У него тонкие, почти детские черты и огромные ладони - в таких хочется спрятаться. Он почти не живет здесь, появляется редко, никто не знает, где он обитает, и мне почему-то кажется, что - в прериях, среди трав и зверей. Впрочем, о глазах и прериях я тут же забываю, вино крутит сознание калейдоскопом, коридоры, повороты, балконы, распахнутые в простор до горизонта, до края Москвы, которого нет, кривые спуски по ступеням, что движутся словно сами собой... На одном из поворотов - Машенька. Мой маленький ангел-хранитель. Весело укоряющий голосок: "Ты не просыхаешь который день!" Сестричка-Машенька, отдушина в сплошь мужском окружении. Ясноглазая, круглолицая, вся солнышко, возле которого можно погреться, и даже пожаловаться - на смех за окном, на свинец внутри, что люди зовут любовью. И еще на чужой изучающий взгляд: "Понимаешь, не все еще отданы - долги! Я еще не свободна!" "Ты УЖЕ не свободна", - серьезно, со взросло-женской мудростью поучает Машенька. Она домашняя, я дикая, она ребенок, на всю жизнь "восьмиклассница", наши мальчишки считают сильной - меня, доброй - ее. А ей, глупой, тоже так хочется войны, бунта, чтоб доказать - и она амазонка, и она ездит автостопом одна из своей Рязани в Москву, и целый год жила в деревне, работала на ферме, на что я, "сильная", никогда решилась бы. Нет меры в стихии, нет смысла в ее силе, есть только работа, до одури, до победного изнеможения - только такой может быть война с миром, где властвует хаос. Машенька, щедрая и ласково-беззащитная, как сама земля, все учит меня смыслам и счастью.
   Но в тот миг я лишь смеюсь бездумно, во мне что-то начинается нервной иноходью ожидания. Вскользь - рваный пунктир стихов в потаенный блокнот, взмах рук и волос, вверх - курчавый водопад, взгляд темных глаз в зеркале уверяет: красива. В бледной раме оживает рыжая ведьма, ворот рубашки низко распахнут, джинсы гладко по фигуре, ноги легки, вся - видением, дразнящим соблазном. Снова - хозяйка полуночи, снова застолье, где ловят каждый мой каприз, и в грохоте музыки и голосов нет рядом Машеньки с ее тишиной. Я растворяюсь в сигаретном тумане, переворачиваюсь с ног на голову, сквозняк притягивает невесомое тело к окну, и куда-то выдуло всех из комнаты, сиреневая полутьма замирает, тишь. Но полностью исчезнуть не успеваю. Огромные ладони на плечах, губы - близко, и синий, синий взгляд, прицельно следивший весь вечер за моими преображениями, и - выследивший. Гарри. Волчица перед стволом ружья. Затаилась. Убьет?
   Нет. нужна. Губы, руки, меня - на руки, сильный,
   Боже, какой маленький и сильный, запах трав
   полынных диких, топот копыт, там, далеко, в сердце -
   мой летящий аллюр, взахлеб, наперебой - поцелуй. Покорность хозяйки хозяину: "Здравствуй, родной."
   И ведь ни слова не сказал за весь вечер. Только пил и ждал, зная, что, единственное, нужно - мне, ему, сейчас.
   - Кто-то сегодня сказал, что меня нельзя любить. Не ты?
   - Нет, я такого не скажу.
   Улыбка. грудь. Какой простор! Поле! Раскинуться, уткнуться лицом в теплое, дышащее, такое - забытое! Нежно поцеловать - в благодарность за отдых.
   - Котенок... Ты почему в постели становишься котенком?
   Почему, неубитая волчица? Неужели притворяешься?
   Да нет, ты только посмотри, какая я красивая и веселая! Как переливается во мне радуга! Нет, отвернись, я только надену шорты. Будешь смотреть - у меня не получится.
   "Ты совсем перестала жалеть мужиков" - укоризна Машеньки мутно плывет в сознании. Но я никогда не умела сострадать волкам, хоть всю жизнь занимаюсь только абсурдом.
   Да вы только посмотрите на его лицо, когда он спит! Белокурая невинность младенца. О каких волках речь?! Локоть под щекой, ковбой сопит во сне и чмокает губами. Я боюсь его такого, настоящего, без залихватского имени и без молчаливой уверенности в себе человека, два года армии озверело, до крови дравшегося со всеми, чтоб никто не посмел унизить. Я боюсь его, боюсь, что угадает во мне маму-заботу, поверит, не отпустит от себя, и тогда его не смогу предать, предавая тем самым того, другого, кто прятался лицом мне подмышку и просил по-детски:"Ну пусть хоть в постели я буду главным..."
   Но Гарри просыпается, и уже другой,
   независимо-снисходительный к капризам: не хочешь
   спать рядом - не спи, хочешь курить на подоконнике -
   сиди, писать что-то до пяти утра в потайной блокнот - пожалуйста, да нет, я понимаю, ты чокнутая, я нормальный. И я остаюсь с ним рядом на кровати, взахлеб уверяя, что он добрый, очень добрый! Он ухмыляется, но, кажется, верит. И мы хохочем, вспоминая нашу первую встречу, здесь же, в "будуаре".
   Утро, до краев залитое светом. Я только что проснулась, и, зная, что соседи уже в институте, сижу на постели в одних трусиках, расчесываюсь перед фигурным зеркалом на подставке - единственной изящной вещью среди всеобщего здешнего хлама. Дверь щелкает; я, помня, что в "будуар" не входят без стука, продолжаю дергать щеткой свою гриву, и на удивленное мужское "О!" оборачиваюсь мгновенно и оскорблённо. Он отшатывается за шкаф, извиняясь. Понимаю, что это - хозяин моего закутка, чье вечно пустующее место занято мной не в первый раз с позволения великодушных хозяев. Он откашливается и баском вещает из-за шкафа:" А я-то думаю, что это за кошачьи женские запахи, заснуть потом не могу..." При подростковой внешности басок создает многообещающий контраст.
   ... Я шатаюсь по пустым утренним коридорам, среди пивных банок и мусора, от голода и бессонных ночей снова бестелесная и, не принимая факта моего нового мужчины за свершившийся, мурлыкаю себе под нос недоуменно строчку из Янки Дягилевой: "Кто ты такой, Кто ты такой?" Мурик встречает меня всепонимающей хитрой улыбкой: "Ты куда пропала?" Делюсь с ним еще не до конца созревшим решением покинуть общагу. "Смотри, товарищ Гарри будет очень недоволен,"- ревниво замечает Мурик, и мне его почему-то жалко. В ванной, ржавчину с которой я содрала однажды чуть ли не с кожей пальцев, под струей воды из душа вдруг срывается крестильный крестик с моей шеи. Поймав его почти у самой черной дыры на дне, пугаюсь: крестик с меня никогда не падал просто так. Значит, вина, чувствую это отчетливо, всем существом, еще не сознавая, что вина именуется в заповедях коротко: блуд. Знаю одно - нужно бежать, и поскорее. Но как убежишь от него, довольного, счастливого: обладатель! - провозглашающего командно: "Идем в парк!" Опять покоряюсь, надеваю самое красивое платье. Мурик игриво дергает меня за волосы: "Хороша, поганка!" Появляется Машенька, коротко сочувствует: "Ты как?" Подмигиваю в ответ. Она вместе с другом Гарри, похожим на упитанного плюшевого медвежонка, что мнит себя крупным зверем, отправляются на прогулку с нами.
   Сутолока центра столицы, пыльное солнце, холодная "фанта" в ненадежных стаканчиках. Тут же радостно кидаюсь искать "американские горки", чтобы всласть повизжать. Горок нет, есть только карусель, на которой не визжится, и мы с Машенькой верещим по заказу самим себе, на "три-четыре". Гарри с другом, как снисходительные папы, наблюдают из-за ограды. За столиком кафе украдкой любуюсь Гарри - обладательница - как легко он идет, неся эклеры на картонной тарелке, какие широкие у него плечи, их сочетание с узкой талией почти классическое. Машенька со спутником уходят куда-то, мы остаемся на каменном мосту над мертвой от жары водой. На дне не шелохнутся бурые водоросли. Это уже фанатизм: перебираюсь через толстенный гранит перил и осторожно иду с наружной стороны, над самой водой. Дрессирую себя. С детства не боюсь никакой высоты, кроме той, что над водой, на любом мосту немею от страха. "Седьмая вода, седьмая беда, Опять не одна - до самого дна" - еще один судорожный шаг, глоток пересохшего горла, пропасть застывшей реки рядом, так близко, так тянет, "И с красной строки" - Гарри увлекает меня к озерцу, заполненному лодками и отдыхающими. Этой воды уже не боюсь, она неглубока, можно благодарно окунуть в нее ноги и нащупать надежное каменистое дно. Я брожу, приподняв подол платья, смеюсь, брызгаюсь в Гарри. Детство и море оживают в душе, прозрачно-кружевные волны стелются по гальке, ноги в воде золотисто-зеленые, почти русалочьи. Гарри на минуту уходит попить, я сижу на парапете, блаженно улыбаясь, болтаю в вожде ногами. С ближайшей лодки тут же плюхается в воду и плывет в мою сторону чье-то явно пьяное тело. Жду, заранее ощерившись: ох как отошлю сейчас тело обратно к лодке! Взъерошенный и действительно подвыпивший парень выбирается на берег. Но рта раскрыть не успеваю: над моей головой вдруг звучит раскатисто-повелительный бас: "Ну?" Парень озадаченно замирает. Смотрю вверх: Гарри высится ледяной монолитной скалой, руки в бока, в глазах гроза.
   - А я вот... Закурить, - находчиво бормочет приставала и получает протянутую руку с сигаретой и еще одно грозное "Ну?"
   - А огоньку, - робко просит парень, и, подкуривая, успевает спросить: - А это что, женка твоя? - и в ответ третье свирепо-утвердительное "НУ?!", заставляющее "тело" быстро бухнуться обратно в воду. Гарри, оттаяв, весело кричит вслед: "Мужик, ты что, в морфлоте служил?" - а я нежусь от его немногословной, но такой надежной защиты. И невольно представляю на его месте своего болтливого возлюбленного: как он знакомится с "телом", расспрашивает его о жизни, потом шутливо жалуется на меня и мои соблазнительные ноги, в конце концов невинно и начисто забывая о моем присутствии ради нового знакомого.
   Благодарю своего кавалера тем, что на время, ненадолго - не хищница, не упрямая, минутной покорностью, позволяющей увлечь всю нашу компанию куда-то в переулки старой Москвы, в какое-то коммунальное жилище со сборищем незнакомых людей, в витиеватых коридорах которого так легко затеряться.
   И там уже не могу справиться с остервенелым галопом сердца и злости.
   Когда не могут помочь даже люди, я ухожу.
   Когда лица начинают сливаться в одну
   выпукло-размытую полосу, я ухожу.
   Когда даже странное в своей случайности и забытости чувство не лечит от боли, я ухожу.
   Когда тело изнывает от истомы, когда так хочется прижаться к широченным плечам, когда чужое лицо становится завораживающей тайной, а руки - желанием, и все равно непреодолимой преградой между мной и всем миром встает худенькое тело моего единственного на свете мужчины, жажда его ласки, его господства, ЕГО любви - я ухожу.
   Когда люди шарахаются от моего взгляда, когда все жалеют, но никто не знает, как помочь - я ухожу. В безнадежной гордыне вскидываю голову: не надо! Я ничего не просила.
   Все, что мне нужно - дано. Все, что должно быть - сбудется, как бы вы не старались помочь.
   Я ухожу. Куда? В ничто? В воду? В небо?!
   ...Я ухожу в себя.
  
   Сталкиваемся с Машенькой в одной из полутемных комнат. Ловлю
  
   ее ладонь: "Поехали". Стук наших каблуков по асфальту - метроном,
  
   что отсчитывает последние минуты времени, от которого сбегаю - от
  
   счастья. Мне - нельзя. В людях я всегда остаюсь - ссадиной.
  
   Ночую у мужа подруги, близкой, как сестра, толстого, доброго, в очках, как Пьер Безухов. Он сытно кормит меня и жалеет-упрекает: "Ты снова стала волчицей." Он все знает, видел мою любовь, дружил с моим любимым. В его доме пусто, тепло и тихо, как в моей душе.
   Гарри все же находит меня потом, позже, уже чужую, враждебную. И тоже понимает все без слов - каких объяснений можно требовать от шальной бабы? Пусто и тихо - так заканчивается безумие, так готовлю себя к расплате за вину, к возвращению в былую боль - любовь. Пока не верна самой себе, пока зверь-стихия будоражит и скачет на свободе, царапая когтями чужие души - пока еще нет прощения. Только клетка для зверя, рожденная раскаянием и страданием. и нет иной силы в мире, способной справиться с женской стихией. И блаженны те женщины, которые не провинились и об этом не ведают.
   Машенька, по-своему оправдывая наше бегство, уже в трамвае заключает: "Какие противные мужики! Не то, что наши братишки,"- про себя, видимо, добавляя: которые не пристают. И словно в подтверждение ее слов сияющие лица Иржика и Стаса склоняются над нами, и мы с восторгом повисаем у них на шеях, как у избавителей.
   ... Я знаю о мире не больше, чем о себе. Вот в темных окнах трамвая - лицо, издали - одно, очертаний нечетких, но светлых, вблизи - другое, ведьма, тьма запавших глазниц. Я - посредине, на жестком карусельном сиденье, меня качает из стороны в сторону, от лица к лицу, и столько дорог еще по рельсам и перекрестков на распутье - до лица настоящего. Сколько путей еще - до будущего дома и мужа, перед кем не посмею ни согрешить, ни отречься, кого приму в свой так недавно народившийся покой. Давно покинуто то мертвое место - "общага". Давно стали другими мои глаза. И Гарри теперь женат и наверное счастлив. И отданы все долги, что доводили когда-то до сумасшествия, и кошмары не снятся, и солнце светит теплом прямо в душу. Первое явление любви - всегда молния. Первая встреча с собой и Богом - всегда гроза. Тишина и жизнь наступают потом, в ином, новом круге восходящей спирали жизни, что зовется - зрелостью.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"