Чегис Игорь Леонидович : другие произведения.

Воспоминания мальчика из Казачьего Стана

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Литературная обработка всего того, что вспоминалось мне в течение почти 45 лет жизни о том, что происходило со мной в возрасте от 4,5 до 7 лет. Этот текст я начал писать в середине 80-х годов, когда у нас в России "повеяло весною" и в течение лет 15 я давал его прочесть только людям из своего окружения. В конце 90-х, когда стали появляться публикации, близкие по смыслу, я посылал по электронным авдресам этот текст тем, кто заинтересован в этой проблематике.

  ВОСПОМИНАНИЯ МАЛЬЧИКА ИЗ КАЗАЧЬЕГО СТАНА
  
  Предуведомление
  
  Этот текст написан в начале 80-х, материалом для него были мои воспоминания (иные источники я оговариваю в тексте). Я тогда совершенно ничего не знал о Казачьем Стане, и почти ничего - о сути и смысле описываемых мною событий: ни отец, ни мать мне об этом не рассказывали. У каждого были на то свои основания, но было и общее: предохранить меня от опасных размышлений и высказываний на эту тему. Сейчас, когда я много знаю о том, что тогда пережил, я вижу в моем тексте некоторые несоответствия реальным событиям, но исправлять ничего не хочу. Исследователи Русского Освободительного Движения давно уже установили точную его хронологию и описали многие события, с ним связанные. Мой же текст пусть так и останется чем-то вроде старой, выцветшей фотографии, сделанной с помощью примитивного, но естественного аппарата - детского видения и осознавания.
  
  Маленькое вступление
  
  Наверное, у каждого человека есть свои "косые лучи заходящего солнца" - как у Алеши Карамазова,- которые, быть может, с годами тускнея, долго светят ему из детства. Вот и я попробовал пройти вдоль своих таких лучей, взглянуть на свои ранние годы и снова побывал в Польше, Австрии, Венгрии, Италии, в угрюмой Сибири... Много картин высветили мне они, не всегда четких, но неизменно волнующих. Не все чувства, что время от времени возникали при воспоминаниях детства, остались ныне в живых - именно как чувства - о многих из них жива лишь память разума.
  Быть может, возьмись за это описание лет 25 назад, я вспомнил бы больше, подробнее и точнее, но и так интересно: что можно вспомнить о своем раннем детстве в 45-летнем возрасте?
  Здесь - полный набор уцелевших в моем сознании впечатлений почти за два года - с зимы 43-44 годов до лета 45 года, то есть в возрасте от четырех с половиной лет до семи. Возможно, я ошибаюсь даже в очерчивании периода, ведь установил я его по тому, что помнится мне две зимы и два лета наших скитаний, и последнее лето было в 1945 году.
  Отец (мы виделись с ним несколько раз в 50-60-х годах), насколько я знаю, не оставил никаких письменных воспоминаний. Он собирался рассказать мне о своей жизни, но, должно быть, он мог дать только представление, опасное для моей дальнейшей жизни, и дед, его отец, отговорил его от этого намерения. Мысль деда была такая (я слышал их разговор об этом, но в точности слов не помню): пусть поживет, повзрослеет, что-то постепенно узнает, сам что-то поймет.
   Лет десять назад я однажды, к слову, спросил маму о наших скитаниях во время войны; ее как-то передернуло, и сказала она что-то такое: "Это - как тяжелый сон, почти забытый" - и рассказывать ничего не стала.
  Сам же я часто вспоминал некоторые события, картины, фразы, слова, звуки и запахи из тех времен, но ни записывать, ни рассказывать этих воспоминаний не доводилось. Так что все ниженаписанное - это первая попытка изложения, причем не с чужих слов, а с самого дна моей памяти.
  
  ОСНОВНОЙ ТЕКСТ
  
  Первое воспоминание о скитаниях совпадает с их началом: наш табор (или тогда еще - небольшой обоз?) зимой выезжает из села Кагальник. Едем по льду Азовского моря; я недоумеваю: как это можно в телегах ехать по морю? В памяти осталась дорога - уходящая вдаль лента, отличающаяся желтоватым цветом от остальной белой снежной пустыни. Я лежу в телеге под периной, у меня мерзнут ноги. Куда, почему, зачем, кто мы? - этого я не знал и очень долго реконструировал картину событий по отрывочным сведениям и фактам. Так, вспомнилось недавно, что звучало тогда красивое слово Мариуполь; наверное, в этот город мы тогда и направлялись.
  Дальше - большой провал в памяти; проходит, наверное, полгода, так как следующие события происходят уже летом и, как мне кажется, в Польше.
  Мы - в каком-то городе. Базар или ярмарка... Шипит, пенится, брызжет и смешно колет во рту лимонад. Удивительно звучит и само слово - лимонад, лимонад; оно само чем-то похоже на эту такую пахучую, такую колючую водичку. А что за чудо леденцовые карамельки - круглые, упакованные столбиком в яркую бумажку, сладкие, душистые совсем как лимонад, только твердые и не колючие.
  Мне покупают шарик, обернутый блестящей фольгой и подвешенный на тонкой резиночке. Отец показывает, как им играть: нужно намотать резиночку на средний палец и толкать ладошкой. Шарик отлетает, резиночка притягивает его назад, нужно снова вовремя толкнуть его ладонью. У меня не получается, к тому же хочется узнать, что у него внутри: не очень верится, что он такой прыгучий только из-за резиночки, может быть, там какой-то чертик сидит. Со сложными чувствами разламываю шарик и жестоко разочарован: ничего интересного, опилки или что-то такое... Получаю выговор от отца: "Если хочешь узнать, что внутри предмета, совсем не обязательно ломать его, можно спросить". Это - первая чужая мысль, которую я в своей жизни запомнил (но, кажется, не поверил).
  Разбитый недавней бомбежкой каменный дом. Из стены торчит какая-то проволока. Я заинтересовываюсь: почему это она так торчит - прямо из стены. Делаю попытку потянуть за нее и испытываю странное и болезненное ощущение: меня как будто трясет, и во время этой тряски я ничего не вижу, не слышу и не понимаю. Несколько секунд недоумения и испуга, но любопытство все же преодолевает страх и боль; я еще раз хватаюсь за проволоку; опять какая-то корявая сила больно трясет меня с головы до ног. Опомнившись от тряски, бегу к отцу выяснять, что это за чудо-проволока. Объяснения не помню, но испуг мамы и отца и неприятные ощущения при тряске очень хорошо убеждают, что тут что-то опасное.
  Было много бомбежек. Им обычно предшествовал вой сирены, который мне даже нравился: он как будто предвещал какую-то жуткую игру (я не понимал, не осознавал, что эта игра имеет целью что-то разрушить или кого-то убить). Умолкала сирена, слух постепенно очищался от ее завывания и возникал далекий, слабый, но густой гул бомбардировщиков. Мужчины прикидывали: сколько их летит, как долго будут бомбить, нас ли или полетят дальше; мама шептала молитву...
  Гул нарастал, начинали дребезжать оконные стекла, и вот уже ничего не слышно, кроме рева бомбардировщиков, вот они пикируют на цель, вот пронзительно свистят падающие бомбы и, наконец, все покрывается грохотом разрывов. От бомбежек остались в памяти слова: "прятаться в щель", "бомбоубежище", "контузия" и красиво-ужасное слово "фугас".
  Чувства страха, как устойчивого состояния, у меня не было. Не потому, конечно, что я такой смельчак от природы; по-видимому, четырех-пятилетний ребенок, еще не умеющий сознавать опасность, если чего-то и боится, то совсем не того же, чего боятся взрослые, или просто заражается их страхами. Даже под бомбежками какое-то жгучее любопытство было сильнее страха. И жуткая картина воздушного боя над нашими головами была для меня больше занимательной, чем страшной: на небольшой высоте мечутся самолеты, видны следы трассирующих пулеметных очередей, самолеты загораются и падают. Почему-то этот воздушный бой помнится мне как ночной. Скорее всего, наложились две разные картины - обычного воздушного боя и обстрела ночного рейда самолетов, освещаемых прожекторами, из зенитных пушек и крупнокалиберных пулеметов.
  Страх запомнился из более поздних времен, когда приходилось много ползать под железнодорожными составами.
  В Польше мы находились, по-видимому, в одном месте и довольно долго. По воспоминаниям отца, я свободно болтал по-польски с местным мальчишками. Были тревожные разговоры мужчин о военных действиях, много раз упоминался какой-то прорыв на Сандомирском направлении. Возможно, именно в это время отец тяжело заболел; похоже, у него был острый приступ аллергической астмы. Он с трудом дышал, не мог двигаться и ничто ему не помогало. Наконец, какая-то старуха из местного населения надоумила дать ему возможность просто отлежаться полусидя с подушками, подложенными под спину, и даже пустила нас в свой дом. Лежал он на кровати с чистым белым постельным бельем (запомнившимся мне, наверное, по контрасту с лохмотьями нашей кибитки), в большой пустой комнате с окнами без занавесок. Тревога мамы из-за мучительного дыхания отца, из-за того, что нужно было срочно уезжать (тот самый прорыв на Сандомирском направлении чем-то грозил нашему табору), а отец не мог двинуться и была опасность отстать от табора - все это как-то тревожило и меня, так что до сих пор какое-то неясное тревожное чувство мгновениями волнует меня, когда я в предвечернее время нахожусь в доме с окнами без занавесок.
  Странно, но совсем не помню других детей других детей из нашего кочевья, как будто я был единственным ребенком в таборе. Да и из взрослых отчетливо помню только отца и маму, а остальные взрослые присутствуют общей массой, то есть лица, фигуры в памяти не сохранились, помню только кем-то сказанные слова, обрывки фраз, выкрики...
  В моих воспоминаниях за Польшей следует как-то вскользь Венгрия (несколько раз слышал Дебрецен, Дебрецен), а потом, более определенно - Австрия. Но и с Австрией я не могу с такой определенностью связать какие-то события, случаи, как связываю с Польшей и Италией. Наверное, мы все время двигались, и у моего сознания было мало возможностей для фиксации событий; картины слишком часто сменялись, вытесняя одна другую или накладываясь. По-видимому, Австрию мы пересекали, не заходя ни в какие населенные пункты, даже в деревни, так что мне помнятся только поля, раскаленный от зноя сосновый бор, где между деревьями - ни травинки, а сплошной слой иголок; какие-то речушки. Удивительно завораживало колыхание водорослей в прибрежных струях реки. Где-то нам встретилась трава, которая при растирании в ладонях давала обильную пену; траву называли пемзой и использовали в качестве мыла. Помнится, нужно было ехать дальше, а я недоумевал: зачем уезжать из такого прекрасного места и как же мы будем без пемзы?
  (Позже я узнал, что Венгрии в нашем маршруте не было вообще, а Австрия была на обратном пути.)
  Ближайшее мое окружение состояло из живых существ, предметов и событий кочующего табора. Кибитки, запрягание-распрягание, лошади, привязанные к деревьям на опушке леса; отбиваясь от летающих паразитов, они взмахивают головами, подергивают кожей, машут хвостами. Стреноженные лошади странно перепрыгивают с места на место, пощипывают сочную, обильную траву. Оглобли, хомуты, вожжи, сбруя, уздечки, скребницы, удила, седла, кнуты; смена колес, смазка их дегтем, солидолом; купание коней, водопой. Оказывается, лошади умеют плавать! Были и жеребята. Иногда отец для моего развлечения сажал меня на лошадь, и я казался себе наездником. На самом деле управлять лошадью без уздечки я не умел (отец же мог, тихонечко похлопывая коня по шее, заставлять его двигаться, и поворачивать в нужную сторону), так что однажды наша кобылка прошла под деревом, ветви которого сгребли меня на землю. Было стыдно, что не смог управиться, и до слез обиделся на лошадь: неужели она не понимала, что ветви меня заденут, неужели не чувствовала, что я падаю - могла бы и остановиться.
  Нашу кибитку тащили две лошади. Одна была та самая вороная кобылка, другую совсем не помню, но одно время этой другой лошадью был громадный буланый жеребец. Впоследствии оказалось, что он чужой. По-видимому, наш табор имел несколько потоков и двигался в сложных условиях военных действий (позже я понял, что на самом деле наши мужчины участвовали в этих действиях, но как-то эпизодически). И вот где-то слились какие-то потоки и у буланого обнаружился настоящий хозяин. Помню, этот хозяин страшно кричал, чтобы все слышали, когда отвоевывал коня у моего отца, и кто-то из них кричал, что на этом жеребце он уходил из окружения. Должно быть, под давлением общественного мнения (или - по команде?), буланого пришлось отдать, но вторая лошадь все же появилась, наверное, в таборе был резерв.
  Помню, отец принес куски хлеба и показывает, как нужно давать хлеб лошади, чтобы она могла взять, не прикусив руку: нужно положить хлеб на открытую ладонь и поднести к ее рту. Лошадь, дыша на руку теплым выдыхом и, глядя на меня благодарным взглядом бездонных глаз, осторожно берет хлеб губами.
  Наверное, в мои обязанности входило присматривать за пасущимися лошадями. Однажды нестреноженные лошади, пощипывая траву, поднимались на какую-то горку и мне показалось, что пора завернуть их или остановить. Сначала я пытался сделать это обычной лошадиной командой: "Тпру-у", потом еще как-то, но все безуспешно. Наконец я стал тащить нашу кобылку за хвост. Взметнулись копыта; куда пришелся удар - не помню, и вот я уже кувыркаюсь вниз по склону горки. Среди прочих чувств и ощущений были удивление и обида: почему команды, подаваемые взрослыми, выполняются моментально, а к моим было как будто даже презрение?
  Возможно, вследствие таких падений спустя несколько лет у меня обнаружился туберкулез кости в области левого тазобедренного сустава; к этому располагало, конечно, и скудное питание. Впрочем, ощущения голода я совершенно не помню, как и радости от какой-нибудь обильной пищи (такого, скорее всего, и не случалось).
  Выл один страшный случай. На одной из стоянок все взрослые куда-то ушли, наверное, на добычу пищи (как ее добывали - куплей, обменом, грабежом, получали ли паек - это долго было для меня загадкой!). Я заигрался или заснул, и наши лошади ушли куда-то очень далеко. Вернувшись и обнаружив пропажу, отец с мамой почему-то решили, что они пропали безвозвратно, ужаснулись и стали меня во всем обвинять, так что и я испугался. Наверное, они и сами понимали, что удержать лошадей я бы все равно не смог, а мог бы только идти за ними и потеряться вместе с ними. Но наши скитания не были туристским круизом, нервы у всех были натянуты до крайности, а собственные лошади в таборе означали, пожалуй, не меньше, чем собственная пища. Тогда мы долго метались по болотистым полянам, по каким-то перелескам, в одном из которых и паслись наши лошадки.
  О накаленности атмосферы нашего бытия свидетельствует и такой эпизод. Отец однажды напился (нужно сказать, что к пьянству он, вообще, никогда расположен не был), разругался с мамой и, забрав меня, наверное, как самое для него дорогое, ушел из "дома". Уходить же было некуда, так же, как не было и "дома", поэтому с отрезвлением состоялось и возвращение. Для меня это была просто прогулка на шее отца куда-то "туда" и обратно. Не могу назвать эту прогулку увлекательной, все было как-то непонятно и тревожно.
  Вскоре весь наш табор вместе с кибитками и лошадями погрузили в железнодорожный эшелон и после короткого переезда мы оказались в Италии.
  Наверное, это было в конце августа или в сентябре, потому что мне дали поесть спелого инжира. Он ошеломил меня своим вкусом, сочностью, запахом и чем-то еще, быть может, неожиданной роскошью всех этих свойств вместе, так контрастировавшей со скудостью нашего обычного рациона. Впрочем, как и во всех эпизодах и картинах, я и тут не могу вспомнить всей гаммы чувств, но что-то было еще, отчего инжир я больше не ел (кажется, он был уж чересчур приторно-сладким). И даже два десятка лет спустя, оказавшись на Черноморском побережье Кавказа, где инжир растет на городских улицах, я долго избегал есть его.
  В Италии мы базировались (употребляю военный термин, поскольку мы были, по существу, воинской, казацкой, частью в местечке Тарченто (название сказала мне мама, позже я узнал, что это в области Фриули, куда казацкие части были направлены для борьбы с итальянскими партизанами). Помнится, войдя в городок, мы не застали там гражданского населения − жители ушли, видимо, предупрежденные о нашем приближении. Потом мне стали ясны причины такого страха: шла война, в городке была какая-то власть, в его окрестностях сосредоточились партизаны (они-то, наверное, и предупредили население), с юга наступали американцы, а тут еще какие-то пришельцы с северных гор.
  Помню, мы зашли во двор, образованный несколькими двухэтажным каменными домами. Лестницы из старого темного дерева ведут вверх, вдоль квартир второго этажа галереи из такого же дерева. Я поднялся по лестнице, прошел по галерее, вошел в какую-то открытую дверь. В комнате темно, тихо, пусто и жутко, как будто всюду затаились какие-то призраки, молчат и выжидают − настолько неправдоподобным казалось отсутствие людей в таком обжитом, удивительно уютном доме. Комната, где я оказался, была маленькая, темная, заставленная мебелью, на стенах фотографии или какие-то картинки. Не помню в точности, что там было, но и десятки лет спустя меня странным образом тревожили воспоминания о запахах, казалось, впитавших в себя и излучавших самими собой весь уклад, всю историю жизни многих поколений, живших здесь; фотографии на стенах, какие-то безделушки в ящике комода, куда я забрался, разбросанные вещи − все это, как будто беззвучно кричало, говорило, шептало, умоляло о чем-то... И я в каком-то тихом страхе, ничего не взявши, спустился вниз, во двор.
  Наверное, и взрослые чувствовали или понимали что-то подобное, так что никаких безобразий с нашей стороны, кажется, не было, и жители вскоре вернулись.
  Мы втроем поселились в каком-то сарайчике или флигельке. Комната была одна, прямо напротив входной двери стояла моя лежанка, слева - поленница с дровами, которыми отапливалось наше жилище. От местных жителей мы узнали, что в этих местах водится ядовитый паук фаланга. Помнится, очень боялась этой фаланги мама. Однажды она будила меня утром, я уже проснулся, но в комнате было холодно (наверное, приближалась зима), я не хотел вылезать из постели. Тогда мама стащила с меня одеяло и, не помню, выхватила ли она меня сначала из кровати, а потом страшным голосом закричала: "Леня, Леня!" или наоборот, помню только, тут же распахнулась дверь и влетел отец. Наверное, он сразу все понял, увидел, что я вне опасности, и дальше я уже с восхищением наблюдал, как он спокойно, не суетясь, стряхнул фалангу на пол, взял чурбан (прямо в комнате стояла горка дров, которыми мы топили печь), плоской его поверхностью пришлепнул паука и показал нам отвратительный черный след, оставшийся от него.
  (Позже я узнал, что фаланга - насекомое неядовитое, наверное, итальянцы нас припугивали).
   Однажды зимой в который уже раз выла сирена, кто-то кричал: "Воздушная тревога!", мы торопливо одевались, чтобы убегать от бомбежки в рощицу за городком. Мужчинам выходить за город было опасно: кто-то говорил, что там так и свистят партизанские пули, убегали только женщины с детьми, к которым, по-видимому, эти пули отношения не имели.
  Между городком и рощей, где мы прятались - сплошная снежная равнина. Снег ровный, чистый, высокий - чуть ли не в мой рост, я бегу по тропинке, как по окопу и прислушиваюсь, не свистят ли пули; никаких пуль не слышно и я немного разочарован.
  Бомбили американцы, кого, почему − я тогда не знал. Когда мы вернулись в городок, дымились места, куда упали бомбы; на городской площади под огромной, белой простыней лежали тела пятерых убитых, кажется, часть из них были местные. Кто-то сказал непонятное слово "саван", пугавшее меня своей связью с убитыми.
  Потом наступила весна 1945 года - тревожное время для нашего табора.
  Из разговоров в таборе мне стало понятно, что приближается какое-то событие, связанное с окончанием некоторого этапа нашего передвижения и началом нового, очень чем-то угрожающего. Говорили о приближении американских войск, и нам было приказано уходить. И вот мы опять куда-то движемся конным обозом. Помню очень отчетливо, как мы выезжаем из леса на открытое место и перед нами в отдалении - темно-синие громады гор. Это были Альпы, через них нам предстояло переваливать, и все были то ли испуганны, то ли сильно взволнованны − как перед боем. Мне казалось, что горы совсем близко, но кто-то сказал, что до них идти целый день. Наверное, нужно было сначала добраться перевала, а сам переход через Альпы занял, наверное, не один день и оставил в памяти несколько живых картин.
  Горная дорога, довольно широкая, каменистая, покрытая желтоватой пылью, наши кибитки тяжело тянутся вверх, лошадям трудно. Взрослые идут пешком, я сижу в повозке. Тепло, сказочно красиво, но тревожно: куда-то нам нужно добраться дотемна. Останавливаться некогда, так что мужчины шикарно писяют прямо на ходу; я тоже хочу так, как они, но попросить, чтобы для этого выпустили меня из кибитки не решаюсь.
  Потом был спуск, и табор столкнулся с проблемой торможения кибиток: лошади с этим не справлялись, им приходилось натужно приседать под отчаянным натяжением вожжей, хомуты перекашивались, центральная оглобля упряжки задиралась куда-то в небо, повозки наезжали на лошадей... Наконец, проблема была решена изобретением какого-то приспособления, ограничивавшего вращение колес, так что некоторые колеса просто скользили по пыли. В горах пастбища не было, поэтому лошадей кормили овсом из торб, как-то прикрепляемых к их головам. Поили лошадей из ведер; чтобы лошадь охотно пила, нужно было тоненько подсвистывать и время от времени давать ей передохнуть.
  Перейдя через Альпы, мы оказались снова в Австрии, где вскоре выяснилось, что нас отправляют в Советский Союз. Реакцией мужчин была молчаливая угрюмость, кто-то из женщин кричал: "Нас перевезут через границу, а в России обольют вагоны бензином и подожгут!". И моя мама кому-то кричит: "Толкну его (то есть меня) под поезд и сама брошусь!". И началось наше тягостное путешествие на родину, как оказалось, в Кемерово. Пересадки на каких-то станциях и полустанках, ползание под вагонами, добывание кипятка. Мужчин везут в отдельных зарешеченных, заколюченных вагонах, женщины на стоянках рвутся к этим вагонам - узнать, живы ли их мужья, целы ли. Крики, слезы, попытки передать что-нибудь из еды через детей. Не помню, удавалось ли мне прорваться через конвой, но мама посылала.
  Пища была безобразная, лакомством считались лишенные вкуса американские галеты. Окна в вагоне-телятнике где-то под самой крышей, тяжелые откатные двери закрыты снаружи на щеколду, закручиваемую еще и проволокой; солнечный свет и движение, без которого не может жить детская душа, я видел только через дыру вагонной параши. Параша - это был деревянный желобок, сколоченный на скорую руку и выходивший одним своим концом в дыру, проделанную в полу вагона; этот русский унитаз всегда был в потеках свежего поноса от тяжелой и несвежей пищи.
  И все же безобразное не так остро волновало меня при воспоминаниях впоследствии, как прекрасное. Из неприятных запахов, например, отчетливо помню только запах какой-то ужасной серной мази, которой меня лечили от жестокой чесотки. Зато до сих пор вспоминается чудесный аромат супа из свежего горошка, запах клубящейся паром мамалыги, вываленной большим кубом на деревянную подставку и разрезаемую на куски суровой ниткой. Где-то уже в 50-е годы мне довелось понюхать цветущую желтую вербу и после этого в течение 20 лет я время от времени мучительно вспоминал: откуда мне знаком это запах? И вспомнил: впервые я видел это цветение весной 45-го года на берегу речушки в окрестностях Тарченто. И где-то там же впервые видел и нюхал цветущую мимозу. Помню еще какие-то глянцево-желтые цветочки у реки, похожие то ли на лютики, то ли на купавку, но с медовым запахом; где-то меня околдовывал волшебный запах цветущей сирени, омытой дождем...
  Но все это - уже прошедшие праздники души. А в буднях был монотонный стук колес, лязг щеколды, грохот открываемой двери на стоянках; я бегаю под чьим-то присмотром за кипятком (мама уже не может − у нее последний месяц беременности). Наш состав обычно стоит на самых дальних путях и приходится проползать под несколькими составами, прежде чем доберешься до того здания, где кипяток. Вот тут было страшно: боялся, что тронется поезд, под которым ползешь, боялся отстать от своего поезда.
  Вскорости родился мальчик; мама назвала его Леней, по имени отца, потому что уже не надеялась с ним увидеться. Маленький Леня прожил две недели; мама говорила кому-то, что однажды он спал с открытыми глазами, что предвещало ему скорую смерть. Меня эта смерть не огорчила и даже не удивила; ребенок казался мне созданием случайным, непонятно было, откуда и зачем он появился и куда исчез.
  Наверное, мы проезжали Пензу или где-то около нее, потому что мне твердили, что есть такой город Пенза, а у меня как-то мучительно не укладывалось в голове это название; казалось, что они умышленно искажают знакомое мне слово "пемза". На какой-то станции была большая помывка с дезинфекцией. Дезинфекция заключалась в том, что перед входом в помывочную (баней это не назовешь) все с себя нужно снять, связать в узел, куда-то отдать и получить алюминиевый номерок на веревочке. После помывки по номерку получаешь свой узелок с одеждой, еще горячей от прокаливания в дезкамере. Помню купание в большой каменной комнате с тусклой лампочкой под потолком; комната заполнена густым, серым паром и толпой голых женщин. Никаких сексуальных ощущений здесь у меня не было, хотя где-то раньше что-то такое уже было, кажется в Австрии. Наверное, в детском сознании первые сексуальные ощущения не связаны с человеком другого пола.
  Наконец добрались до Кемерово. С пребыванием там связано очень мало воспоминаний. Было все как-то серо и мрачно, грызли нас полчища клопов, с которыми никто даже и не пытался бороться. Здесь у меня была едва ли не первая дружба с мальчишкой, кажется, он был немного старше меня. Любимой игрой, навеянной, конечно, долгой нашей дорогой, было вырезание из дерева перочинным ножичком вагончиков и паровозиков, соединение их в состав, изготовление подобия пассажиров. Где-то поблизости пилили древесину и всегда чудесно пахло свежей сосновой доской.
  Вскоре женщин с детьми до 8 лет отпустили по домам; отцу, как рядовому власовцу, дали стандартный строк - 10 лет (командный состав расстреливали еще в Австрии). И вот мы с мамой опять в поезде; из обратного маршрута помню только, как я сижу на каких-то узлах и разглядываю роспись потолка Казанского вокзала, а в центре этой росписи огромный портрет Сталина.
  Но это уже было началом другой моей жизни, в которой я понял, сколько несчастий и человеческого горя связано с этой бесчеловечной личностью.
  
  Небольшое послесловие
  
  Долгое время я совершенно ничего не знал о сущности тех событий военного времени, свидетелем и участником которых я стал. Конечно, иногда я задавался вопросами по этому поводу, но естественное любопытство было довольно слабым и, главное, тут же подавлялось каким-то неосознаваемым страхом: я чувствовал, что тут что-то есть необычное, может быть, постыдное, позорное.
  Картина стала несколько проясняться в начале 50-х годов, когда из-под глухого информационно-идеологического пресса стало хоть что-то просачиваться. Тогда я впервые услышал о генерале Власове и его армии, и в моем сознании это сразу связалось с нашими странствиями. В начале 1954-го вернулся из заключения отец. Но вернулся он уже на семейное пепелище, так что у нас была в те дни только одна недолгая встреча, а потом еще несколько - сначала когда они с мамой оформляли развод, а потом я несколько раз приезжал к нему в городок, где он воссоединился со своим еще живыми родителями.
  К тому времени я уже многое знал о трагических обстоятельствах жизни своих родственников по обеим линиям - и отцовской, и материнской. Если коротко, то по отцовской моей линии: расстреляны в 37/38 гг. родной брат отца и дядя (брат отца), два брата его матери (моей бабушки) посажены в шарашки (один оттуда так и не вернулся); по материнской линии раскулачены (в Кагальнике) две родственные семьи, в одной из которых было 9 детей, одного из них удалось спрятать от высылки, а об остальных высланных с тех пор никто ничего не слышал. Сцены раскулачивания и высылки видела своими глазами (и кое-что мне об этих "кулаках" рассказывала) моя мама, тогда 13-летняя девочка. Не удивительно, что 5 марта 1953 года был для нее праздничным днем, когда она сказала: "Наконец-то умер этот бандит Сталин, сам был бандит и насаждал бандитизм по всей стране".
  Думаю, эти ее слова очень точно характеризуют то мироощущение множества людей, восприятие ими советской действительности, которое и предопределило их участие в военных действиях на стороне Германии.
  "Кипит наш разум возмущенный" - эта формула охватывает гораздо больше того, что ей предписывается каноническим смыслом революционной песни. А если разум человека возмущен, поступки его могут быть непредсказуемы, и иногда - и несудимы судом человеческим.
  И Бог ему тогда судья.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"