Экзамен на чин
"Ну-с, молодой человек, чем же Вы предполагаете быть нам полезным?" спросил, подняв глаза от бумаг, Андрей Карлович Клюге, надворный советник в отставке и старший управляющий известной на всю столицу колбасной торговлей “Херасков, Швангель & Co”, главный магазин которой располагался в ту пору на углу Старореченской и Малой Вертоградской.
Вертоградской... Ах, город, мой добрый город. Идя по улицам его, не избудешь чувства, сходного с тем, что возникает при виде основательной, благонамеренной подделки.
Все в нем стремится убедить тебя в своем здоровом, цельном естестве. Посмотри, например, вон туда: разве эти резные наличники на третьем этаже доходного дома не говорят о надежной преданности народному наследью? А над соседним помпезным порталом полногрудые чешуйчатые птицы с бабьими головами украшают другой верноподданнический фасад. Кто эти молчаливыя сирены? И как зовутся те дородныя жены, которыя доныне стерегут парадный подъезд того самого зданья, в которое я вошел полчаса назад, знаменитаго торговаго дома съестных припасов, что на углу Старореченской и М. Вертоградской? Кто оне? Клото ли, Лахесис и Атропос (1) с парою портновских ножниц? Должно быть, так.
Давно скрылась за излучиною Стикса та приснопамятная пора, когда наши зодчие, соревнуясь в современной старине, наперебой строили такие высотные терема. Но спустя с лишком полвека вновь наступила эпоха всеобщего к ним благоволенья. И даже в наши скудные годы щедрая милость глашатаев народных вкусов, мужей совета и власть предержащих в третий раз преизобильно снизошла на них. Воистину, в нашем мире растут не ветки, а витки, а уж из них, из одних этих витков вздымается могучий ствол нашего родного, неискоренимо почвеннаго, вечнаго дуба.
Еще будучи здоровым, я писал об этом в моей магистерской диссертации. Как бишь она называлась? “Сущность симулякра”? Коадьютор факультета, помнится, отказался принимать у меня защиту этой работы, сказав, что симулякр, дескать, не имеет сущности. Как это свойственно мне: болеть тем, чего на самом деле нет...
“Ну-с, молодой человек, чем же Вы предполагаете быть нам полезным?”... До меня только теперь дошел смысл сказанных Клюге слов. Я смутился. Родители не оставили мне состояния, и в пореформенные годы я вышел из университета, не окончив курса и без гроша за душой. Чтобы не умереть с голоду, я поступил служить на склад готового платья, где день-деньской заносил в толстую книгу количество проданных теплых картузов и нанковых панталон. Tеперь и это кончилось. В кратком жизнеописании, лежавшем на столе у Клюге, я сообщал, что свободно говорю на трех языках, обладаю красивым почерком и отличаюсь приятностью манер. Последнее утверждение было, конечно, беззастенчивою ложью. Но не судите меня слишком строго. Кому, скажите на милость, кому из сильных мира сего, полномочных содержателей пансионов и всемогущих владельцев магазинов, кому из них посмел бы я открыть душу? поведать о том, что на самом деле я пуглив и болен? что особенно в дни моих затмений — хрупкие и тяжелые, словно слитки чугуна — простое посещение улиц бывает так же опасно, как бритье для страдающаго гемофилией? Кроме того, от непрестанного обивания порогов в продолжение уже нескольких недель мой единственный сюртук приобрел такой вид, что одно это вгоняло меня в краску.
...Да, как ни крути, а со службы меня уволили. По-видимому, позавчера (если не две недели назад), проснувшись на разсвете от пения наших невзрачных городских пичуг, я отчетливо понял, что на моем старом месте меня никто не ждет, и, следовательно, нечего и думать теперь о том, чтобы идти на службу. Выгнали! Вы-тол-ка-ли. В шею. Обрадовавшись этому, я перевернулся на другой бок и проспал еще сутки или трое. Потом я почувствовал, что проголодался. Бумажник, разумеется, как всегда в таких случаях, был пуст. Я заложил два пальца в рот и свистнул, подзывая банкира. Но в мансарде было тихо, и только верхушки тополей, качаясь на солнечных лучах, ворошили легкия тени в складках полупрозрачной кисеи. Тогда, отодвинув занавеси, я распахнул раму и крикнул: "Банкир! Банкир!!" В окне немедленно появилась рука банкира, но вместо того, чтобы протянуть привычный мне тощий пучок замасленных ассигнаций, она поднесла мне к носу длинный указательный палец и медленно покачала им из стороны в сторону. "Nein!" — произнес старческий голос под самым ухом, скрипуче, сварливо и злорадно. Я вспомнил, что точно таким же голосом камердинер отца, швейцарец Иоганн Готтескнехт, корил меня, прежде чем приступить к порке розгами.
В трактирах в долг не кормили. Следовало немедля приискать себе новое место. Корчась от отвращения, я вышел на улицу. Мимо проносились экипажи, все с поднятым верхом (наверное, был дождь.) Впереди шел человек невысокаго роста в розовом кружевном чепце. Я догнал его и, забежав спереди, обратился к нему с такими словами: “Здравствуйте, мне, право же, совестно Вас этим безпокоить, но я только хотел бы осведомиться, не открылось ли у Вас, часом, какой-либо вакансии?” Человек быстро смерил меня взглядом, полным гадливости и презрения, затем лицо его исказилось, и с пронзительным визгом он бросился в сторону ярко освещенной площади (я забыл сказать, что была глубокая ночь), где под фонарем неторопливо прогуливался долговязый городовой в каске с пикой. Мне пришлось тотчас уйти.
Всю ночь и следующие дни (ночей, кажется, больше не было) я останавливал различных людей — в шляпках, чепцах, а под конец даже и в платках — и справлялся у них о новом месте. Голод усиливался, и к концу одного из дней я уже останавливал кареты, справедливо полагая, что у богатых людей наверняка есть для меня должность. Но люди в пышных кринолинах только били меня лайковыми перчатками по щекам, а их спутники в расшитых мундирах с золотыми пуговицами обещали пристрелить меня, как бешеную собаку.
Наконец, я случайно забрел в лучшую часть города, где светились зеркальныя витрины. Прямо передо мной вспыхнула ярко-алая вывеска "Колбасная торговля", и я вошел. "Чего изволите-с?" подлетел угодливый приказчик. "М-мне мы м-места съискать..." насилу вымолвил я, еле шевеля губами от холода (по-видимому, была осень, а шинель пришлось проесть) и смущения. Масляная улыбка сползла с гладко выбритого приказчичьего лица, он крепко взял меня под руку и куда-то повел...
...Итак, я сконфузился и промолчал. Однако, Андрей Карлович, похоже, и сам не ждал от меня ответа. Он встал из-за стола и неспешно прошелся по кабинету, все время пристально глядя на меня сквозь старомодное пенсне на широкой черной ленте. От камина расходилось приятное тепло. "А ведь Вы, никак, лысеть изволите, милостивый государь," — заметил он, неожиданно прервав молчанье.
"Это я в батюшку," — возразил я еще более сконфуженно, хотя внутренно был беспредельно удивлен и даже задет. Какое, скажите на милость, это имеет отношение к службе в торговом доме съестных припасов? "Да и худеть, сдается мне, тоже-с," — продолжал, как ни в чем ни бывало, немец, нисколько не замечая моего смущенья. Я вспыхнул и оглядел себя со всех сторон. "А позвольте полюбопытствовать... " — начал я, осмелев от обиды. “Ну-ну, это я так,” — прервал меня Клюге. “Это я уж так, ради шутки. Эх, молодой человек, молодой человек, Вы ведь вот в университете обучаться изволили, а ловко отвечать, видно, так и не научились. А у нас всякие посетители бывают, и дамы-с. Ну да ладно, расскажите-ка мне лучше какой-нибудь анекдотец."
Тут нужно сказать (постойте, не говорил ли я уже об этом?), что я страдаю страхом людей, живу неслышно и убого в мансарде сквернейшаго доходнаго дома на речке Амалиенгофке у Чернаго моста и последний раз выезжал в свет на выпускной гимназический бал пятнадцать лет тому назад. Поэтому сбивчиво и немного путано я рассказал Клюге старинный анекдот в лучшем случае средней пикантности.
“Хе-хе-хе,” — вежливо ответствовал управляющий, и его неестественно прямые сухопарые плечики немного потряслись от снисходительных смешков, тогда как глаза, холодные и водянисто-серые, словно Северное море, продолжали пристально и безулыбчиво глядеть на меня. “А ведь Вы — трудный молодой человек," — неожиданно прошипел он, как бы не вполне остановившись, потому что сразу за этими странными словами последовала вторая очередь таких же механических “хе-хе-хе", круглых и твердых, словно высыпавшиеся из разорваннаго бумажнаго кулька сушеные горошины.
Он подошел ко мне вплотную, держась настолько прямо, словно под одеждой у него был гипс, и стал неторопливо разглядывать через пенсне мои панталоны. Взор его медленно спустился ниже концов моего жилета, а затем сызнова переполз повыше, после еще повыше, пока не уперся, как дула охотничьей двустволки, в область моей переносицы. “Но ничего, носатенький,” — прошелестел старик словно в забытьи, — “тоже, верно, в папеньку. Телесными упражнениями часто изволите заниматься? Наследства ни от кого не ожидаете? Жаль-с.”
У меня перехватило дыханье от сделанных вопросов, но еще более того — от безстыдно пронизывающаго, порочно откровеннаго и вместе с тем удивительно пустого и холоднаго, отрешеннаго от всякого естества взгляда. В подымавшейся уже приливной волне белаго гнева мне на миг почудилось, что толстый, полуголый человек схватил меня грязной рукой за предплечье и мерзко ухмыляясь, тащит под гул толпы к самому краю досчатаго помоста.
В то же мгновенье я едва не закричал от страха. Клюге непонятно как очутился у меня за спиной и уже мял костлявыми пальцами мне плечо. “Танцовать-то, чай, частенько выезжаете?” — подмигнул он, и в голосе прозвучала почти настоящая игривость.
“Семь бед — один ответ, “ — подумал я. Все равно нет ни службы, ни денег. За квартиру три недели как не плачено, в мясной лавке пропасть сколько уж должен, подметки все худыя. Хотелось жить, и я ответил примерно так: “Я, господин управляющий, Вы не смотрите, что с виду неказистый. На самом-то деле, я — еще о-хо-хо!” Я неумело щелкнул пальцами, подбоченился и принялся разсказывать какую-то скабрезность.
Клюге внимательно меня выслушал и, вернувшись за свой обширный стол, покрутил ручку телефоннаго аппарата. “Frau Meinecke”, — сказал он в трубку, “würden Sie die Güte haben, bitte sofort heranzutreten?” (2) Дверь кабинета немедленно отворилась и вошла высокая худощавая дама в трауре и в широкополой шляпе с поднятой вуалью. Я поднялся, приветствуя ее. “Молотой шелофек, “ — сказала она торжественно и скрипуче, не подавая руки. — “Ви путете отшень скверный приказчик. Пофернитесь!” И не успел я подчиниться этому последнему приказанью, как в безмерном ужасе ощутил, что длинные сухие пальцы старухи своими острыми ногтями с чудовищной силой впились в ткань моих брюк пониже спины, между фалдами, да пребольно, так что я, должно быть, на миг лишился чувств.
Та минута, которую я пролежал в обмороке — то-то сказались голодовки от безденежья — была, верно, самой долгой за всю мою жизнь. В молочном тумане беспамятства я отчетливо видел, как краснолицые колбасники в белых, закапанных кровью фартуках и с закатанными рукавами волокут меня куда-то; как в пару общественной бани меня держат под руки дюжие мужики, не давая вырваться, пока какие-то экзальтированныe дамочки, одетыe, впрочем, по последней моде, хохочут и тычут в меня остроконечными зонтиками.
Вдруг в толпе мужиков и дамочек появился лекарь. Я тотчас же понял, что это лекарь, потому что он был одет в долгополый черный сюртук и нес в руке акушерский саквояж. Я рванулся было прочь. Не тут-то было. “Сам Густав Иваныч делать будет, смотрите,” — раздался благоговейный шепот. Мужики положили меня навзничь на лавку и накрепко прикрутили припасенными для такого случая сыромятными ремнями. Лекарь в это время неторопливо вынимал из саквояжа какие-то ланцеты, небольшие сверла и щипчики, и аккуратно раскладывал их на табурете, точно намереваясь брить меня или отворить мне кровь. Затем Густав Иванович надел тонкия каучуковыя перчатки. В толпе послышалось гадкое хихиканье. Я обливался холодным потом, но не смел пошевелиться. Лекарь склонился надо мной с блестящим ланцетом наперевес, и сразу же раскаленная добела нить боли проткнула меня с ног до головы, словно жука, котораго насаживает на длинную булавку счастливый ловец. Звякнув, что-то упало в заботливо подставленное ведро. Я сдавленно захрипел, вытянулся и потерял сознание...
...”Ну-ну, полно. Экий Вы у нас нежный. Сейчас уж и в обморок,” — благодушно молвил старший управляющий Андрей Карлович Клюге и усмехнулся, наклонившись надо мной. Я приподнялся на локте и обнаружил, что нахожусь все еще в его кабинете, где лежу навзничь на пушистом ковре. “Пфуй!” — сказала фрау Мейнеке с нескрываемым негодованием. “Ничего-ничего,” — деловито пробормотал Клюге с кивком в мою сторону, словно желая в то же время подбодрить и меня. “Главное — позади, остались совсем пустяки,” и он на всякий случай цепко взял меня за руку. “Also, bitte schön ...” (3) — обратился он к старухе. Фрау Мейнеке нагнулась вглубь пылавшаго камина и вынула оттуда что-то ослепительно белое. Андрей Карлович отодвинул рукав моего сюртука и отогнул изрядно заношенный манжет. Держа двумя пальцами раскаленный добела предмет — теперь я видел, что это было тавро, вроде тех, которым скотоводы метят коров — она быстро и сильно прижала его к тыльной стороне моей руки, несколько выше запястья. Запахло паленым волосом, но я молчал — то ли от страха, то ли оттого, что ланцет Густав Иваныча лишил меня способности кричать. Я посмотрел на руку. Еще дымившиeся коричневыe буквы составляли одно-единственное слово: “ГОДЕН”.
“Ну вот и славно!” — с облегчением воскликнул Клюге. “Теперь пожалуйте в людскую.” Он позвонил. В проеме двери тотчас появилось двое дюжих близнецов-колбасников в тяжелых смазных сапогах. “Хубер, Грубер, отведите его в людскую, накормите и уложите спать. На службу он выйдет, когда проснется.” — “Новенький,” — ухмыльнулся Хубер (или, может быть, Грубер) и шутя двинул меня в бок пудовым кулаком...
В людской было уютно и тепло. Пахло березовыми поленьями, овчиной и горячей гречневою кашей. Братья-колбасники встретили меня, как родного. Что за радость — быть среди своих! Не верьте клеветникам, твердящим о том, что прислуга завистлива и соперничает друг с другом. Хороший приказчик знает: покупателей хватит на всех. Труд здесь необременителен. Днем мы обыкновенно спим или играем в лапту. Но к вечеру непременно начинают съезжаться любители мясного...
...С тех пор прошло, должно быть, много дней. Забыт доходный дом у Чернаго моста. Пуста мансарда. Молодость? Бедность? Где оне? Лишь изредка маячат в тающей дали и безсильно грозят, как лик измены, как полузабытый страшный сон. Все и впрямь позади. Идут новые, белые, похожие друг на друга, словно Хубер и Грубер, хлопотливые дни, и я ни о чем не жалею. О чем жалеть? Вначале я, конечно, спал, долго и сладко. А с тех пор, как проснулся, я служу приказчиком: сыт, одет, и ни в чем, ни в чем не терплю недостатка.
LA, XII-MMI
(1) Мойры (Moirai).
(2) "Госпожа Мейнеке, пожалуйте тотчас ко мне в кабинет." (нем.)
(3) "Итак, прошу Вас." (нем.)
|
|