Я не поверил. "Это для вас, − подумал я, − она коварна, а для меня − то, что нужно".
Было темно. Ступив одной ногой на лестничную площадку, я раздавил что-то мягкое. Присмотрелся. Апельсины катились по лестнице вверх. Закрыл квартирную дверь и вышел. Дом напоминал сумчатое животное, из подъезда которого что-то выпрыгивало. Дворы комкались. Тропинки кривлялись. Пузырчато надувалась листва, и зеленел воздух. Оттопыривая то влево, то вправо тяжелую луковицу карманных часов, я шел навстречу с девушкой, которая жила сегодня на пять минут быстрее меня. Вечерние бабушки ходили по бульвару. Деревья гнулись в нетрезвом желании быть незамеченными, но ветер ловил их за руки, раскачивал и бил головами о стены.
У нее были темные глаза и черные волосы. Большая длинноногая собака и добрая мама со старыми, но ходкими "Жигулями" цвета подпиленной яблони. А ещё у нее был взгляд скромного, стесняющегося человека. Когда я увидел ее в первой раз, она разговаривала с мужчиной, сидя напротив него. Телефоны вокруг кувыркались и брызгали ненужными звонками. Она вежливо снимала трубки и вежливо вешала их обратно. Она была смущена. Но не мужчиной напротив, не мной, не телефонами, а тем, что все происходит не так, как ей хочется. Мир не видел от нее ненависти, но наблюдал смущение... на которое все покупались.
Виталик не купился. Виталик сказал, что это не настоящее смущение. Это не робость. Это не скромность в цепях характера... Это злость, принявшая форму бисквитного пирожного с бледно-розовым кремом.
Чем плоха такая злость? Я обожаю бисквитные пирожные и злых женщин. Я готов принять ее целиком. Готов наблюдать ее четыре раза в неделю в своей комнате, и у меня долгое время не возникнет желание брать за руку кого-то еще.
Дождь был. Природа была. Облака плыли ядреные и замоскворецкие. Яичная скорлупа асфальта чернела от ненависти к прохожим. Вкусно торчала подстриженная трава. Апельсины катились по лестнице вверх.
У кого-то красивые ноги, у кого-то лицо, у кого-то прическа... Далее талия, шея, грудная клетка... У нее было красивое всё. Но я ни разу не видел ее на высоких ювелирных каблучках, и это беспокоило. Хотелось... Но я не мог представить, как это выглядит. Зимой она ходила в короткой юбке, летом − в длинной. Слегка сутулилась. Или низко опускала подбородок: красивая женщина не может сутулиться. Зима была снежной. Лето − непомидорное. Огурцы вызревали, перец тоже, а вот помидоры ныли и корчились. Импотенция овоща раздражала огородников.
Она хотела двигаться дальше. Нужно было читать много книг о людях и механизмах... О природе. Нельзя было поддаваться логике и соблазнам. Но соблазны ее не беспокоили. Ей хотелось романтики, но здесь выходила неискренность. Здесь я вижу толстого лысого господина намного старше ее. Вечнозеленые деньги не покраснеют, а очки не испортят ушей и переносицы. Кожура романтики, несмотря на свою нежность, − все-таки кожура. Ей хотелось, прежде всего... Прежде всего, ей хотелось ОСНОВАТЕЛЬНОСТИ. Страшное и надежное слово для государства с коротким комариным летом и тягучей менструальной зимой. Чахоточная весна и крепкая, жилистая осень, от которой одни яблоки и лужи. Если бы случилось пятое время года, оно бы походило на дохлую рыбу в Баренцевом море.
Ее смех звучал из-под покрывала легкой грусти уверенно и часто. В длинных, насыщенных эпитетами предложениях, которые она записывала в тетрадь, всегда можно было его обнаружить. И когда я шел ей навстречу, а она уже стояла у выхода из метро, я помнил об этом смехе. Но все было напрасно. Кожура романтики трескалась и расползалась. Ирония всегда умирала, сраженная глубоким вздохом меланхолии.
Я подошел к метро и увидел. Она стояла.
Она сказала, что стоит уже пять минут, и всё это ей очень не нравится. Я извинился. Темное небо сдвинулось чуть влево. Прохожие говорили свою вечернюю песню. Машины передвигались как-то боком. Апельсины катились по лестнице вверх. Я извинился еще раз, но она сказала: "Я уезжаю. Ты опоздал. Возьми апельсин. Ты опоздал, и я уезжаю". Я просил и объяснял. Нет, я только пытался. Я начал говорить свои слова, но вспомнил о том, что говорил Виталик. Потом я вспомнил, что говорила Марина. А она уже разворачивала знамя своего отхода. "Нельзя опаздывать второй раз подряд". Но у меня причины. Машины движутся боком. Транспорт трансцендентален и плох. Я не пользуюсь транспортом и не ем последнее время много мяса: мне лень готовить. Она разворачивалась и уходила. Я побежал за ней не как ее длинноногая собака, а как побитый хозяйкой пёсик. До стеклянных дверей было двадцать асфальтовых шагов.
Она ехала ко мне поздно вечером сорок пять минут... Нет. Она ехала не ко мне... Она вышла из дома, чтоб развеяться... Да, да! Белые мраморные скалы метрополитена успокаивают нервы. Железнодорожная река уносит от переживаний. Интима нет. Мужчина не нужен. Ей ничего не хочется, а между одним желанием и другим проходит двенадцать суток. Последний раз она была у меня в прошлый понедельник. Сегодня пятница. Значит, ей будет что-нибудь нужно только завтра. Виталик предупреждал меня... И Марина предупреждала, вышагивая рядом со мной на тоненьких каблучках. Марина умела два раза в день и один − в ночь. Я вспомнил всех, кто умеет, и решил попрощаться. Мы поцеловались и разошлись. Прикосновения к моему телу в общественных местах удавались ей особенно хорошо. Ее лицо было как всегда печальным. Прозрачные двери забились от сквозняка и насморка: она ушла внутрь. Я вышел наружу, и мне стало легко.
Как приятно быть с девушкой, умеющей пойти против твоего желания. Как приятно быть знакомым с такой девушкой, даже если в ее нервной системе отсутствует несколько латунных заклепок и металлических швов.
Деревья стояли. Дома были. Воздух был и не был. Торговки собрались. От прохожих не исходило ничего. Грязные непроданные цветы валялись в луже. Милиционер подошел и поздоровался: "Гражданин, можно посмотреть ваши документы". Милиционер был.
Меня не было.