Открытие пришло невообразимо неожиданно, как бурный дождь в наше знойное израильское лето. Когда я на всем известном блошином рынке в старом Яффо вытаскивал эту пачку листов из беспорядочного скопища отвергнутых невежеством книг, мне и в голову не могло придти, что в то мгновение созидал я блистательнейшее событие в своей жизни, и возможно, в истории литературоведения.
А тогда мой опытный взор многолетнего коллекционера властно привлекла пожелтевшая старинная бумага и немецкий текст, небрежно написанный на ней гусиным пером. Естественно, я внимательнейшим образом исследовал находку и обнаружил на каждом листе название фирмы, напечатанное на французском языке. Стало быть, текст писал немец, в давние времена живший во Франции!
Немецкий я знаю прескверно, но худо-бедно с помощью словаря я уяснил себе сущность написанного и тотчас же сердце мое забилось в бешеном темпе.
Получалось, что в руки мои попало бесценное сокровище - отрывок из мемуаров великого Генриха Гейне.
Известно, что в последние свои годы Генрих Гейне, живший в Париже, писал мемуары. Известно также, что после его кончины большая часть написанного изчезла.
Так вот, у меня есть самые серьезные основания утверждать, что обнаруженная рукопись - часть этих мемуаров.
Я публикую все находящиеся у меня материалы с уверенностью, что получу квалифицированное подтверждение профессиональными литературоведами подлинности данного текста.
В заключение сообщаю, что представляемый перевод отредактирован специалистом по немецкой филологии госпожой Линой Шраер, за что и благодпрен ей бесконечно.
* * * * *
Текст рукописи
Подлые, узколобые лжецы ну прямо-таки выходят из себя: ''Ату его! Ату этого еврея! Он не любит нашу Германию!''
Я презираю этих гнусных животных. В моем стихотворении один длинноухий из их стада вот так восторгается своей ослиной сущностью:
Осел я и сын своего отца,
Осел я, а не сивый мерин!
И я заветам ослов до конца
И всей ослятине верен.
Ха-ха! Смешно, Генрих Гейне, великий немецкий поэт не любит свою родину. Идиоты! Поймите же, я создан из тела Германии, и она вложила в меня часть своей души.
Имеющий уши да слышит!
В моем немецком сердце боль,
Мне эта боль знакома.
Единственный врач исцелил бы меня -
И он на севере, дома.
. . . . . . . . . . .
И вот я услышал немецкую речь,
И даже выразить трудно:
Казалось, что сердце кровоточит,
Но сердцу было так чудно!
Да, всю свою жизнь любил я Германию, любил восторженно и ревниво. И еще . . . я обожал прекрасных женщин и Великую Французскую революцию; за первое Германия возвеличила меня, за второе невзлюбила.
Амалия! Вначале была игра, а потом расцвело на поляне моего юного сердца первое светлое, возвышенное чувство. Мечты и слезы . . . да, слезы в бессонные ночи:
Из слез моих много родится
Роскошных и пестрых цветов,
И вздохи мои обратятся
В полуночный хор соловьев.
Дитя, если ты меня любишь,
Цветы все тебе подарю,
И песнь соловьиная встретит
Под милым окошком зарю.
Некоторые записные знатоки изрекают с важным видом, что, мол, Молли
была холодна ко мне. Пустая болтовня!
О, моя очаровательная, ласковая кузина со сладкими губами, созданными из нежнейших лепестков роз. Она дарила мне все, все, что имела право подарить. Нет уголка в огромном парке ее отца, где не лелеял бы я в жарких объятиях бесконечно любимую, не объединял бы в единое целое наши трепещущие сердца, не шептал бы ей в ушко стихи, порожденные ее дыханием:
Когда гляжу тебе в глаза,
Стихает на сердце гроза;
Когда в уста тебя целую,
Душою верю в жизнь иную.
Когда склонюсь на грудь твою,
Не на земле я, а в раю . . .
Скажи ''люблю''- и сам не знаю,
О чем я горько зарыдаю.
Молли ни мгновения не обманывала меня. Она в самом начале сказала мне, что мы не можем быть вместе.
А я, наивный, горевший ненасытным пламенем, подобно сухим сучьям в Лаг-Баомер, надеялся на несбыточное, жаждал воспламенить ее моим огнем.
Но Молли тлела, а не пылала, и о ее неколебимость разбивались волны моей любви. Она смотрела на мир трезвым незамутненным взглядом.
Кто была она, и кто был я? Она - дочь одного из богатейших людей Германии. А я, сын неудачника, живущий у них из милости, без гроша в кармане, без перспектив, унижаемый родственниками. Дядя Соломон, ее отец, чуть ли не в глаза называет меня дурнем. Мои стихи? И в окружении дяди Соломона, и в моей семье стихи мои считали причудой чудака, неспособного к серьезному делу. Серьезным делом, считали они, занимается торговец, финансист, юрист. . .
Амалия ощущала себя частью мира богатых; она принимала холодную логику жизни.
А я не хотел примириться с этой чертовой логикой. ''Ты не любишь меня по-настоящему''- кричал я ей. Но она не хотела говорить об этом и зажимала мне рот теплой ладошкой.
Они меня истерзали
И сделали смерти бледней, -
Одни - своею любовью,
Другие - враждою своей.
Они мне мой хлеб отравили,
Давали мне яда с водой, -
Одни - своею любовью,
Другие - своею враждой.
Но та, от которой всех больше
Душа и доселе больна,
Мне зла никогда не желала,
И меня не любила она.
Я проклинал ее расчетливость. Меня переполняла обида на мир, отнимавший у меня мою Амалию. Я бушевал, я кричал:
Не верую я в небо,
Ни в Новый, ни в Ветхий завет,
Я только в глаза твои верю -
В них мой небесный свет.
Не верю я в господа бога,
Ни в Ветхий, ни в Новый завет,
Я в сердце твое лишь верю -
Иного бога нет.
Не верю я в духа злого,
В геену и муки ее,
Я только в глаза твои верю,
В злое сердце твое.
''Знатоки'' говорят, что через несколько лет, когда Амалия была уже замужем, я влюбился в ее младшую сестру. Мол, вот какое оно, непостоянное, переменчивое сердце поэта!
Влюбился ли я в самом деле? Нет, Я это твердо знаю. Просто Тереза была необыкновенно похожа на Амалию. Былые грезы закружили и одурманили меня, и на короткое время я сошел с ума:
Довольно! Пора мне забыть этот вздор,
Пора мне вернуться к рассудку!
Довольно с тобой, как искуссный актер,
Я драму разыгрывал в шутку!
Расписаны были кулисы пестро,
Я так декламировал страстно,
И мантии блеск, и на шляпе перо,
И чувства - все было прекрасно.
Но вот, хоть уж сбросил я это тряпье,
Хоть нет театрального хламу,
Доселе болит еще сердце мое,
Как будто играю я драму.
И что я поддельною болью считал,
То боль оказалась живая, -
О, боже, я раненный насмерть играл,
Гладьятора смерть представляя!
Да, ''боль оказалась живая''. Но она быстро прошла, и только Амалия осталась в моих мечтах, только Амалия.
Хотел бы в единое слово
Я слить мою грусть и печаль,
И бросить то слово на ветер,
Чтоб ветер унес его вдаль.
И пусть бы то слово печали
По ветру к тебе донеслось,
И пусть бы всегда и повсюду
Оно к тебе в сердце лилось.
С годами горечь прошла, и сейчас я благодарен любимой, потому что она сделала меня великим поэтом. Я пел Германии о моей неразделенной любви, и Германия страдала вместе со мной. Мной восхищались, меня называли гением . . .
Но, я уже говорил, что в моем сердце жил еще один кумир, которому я поклоняюсь с юности и до сегодняшнего дня. Он вознесся в поднебесье и подобно второму солнцу освещает весь мир. Имя ему - ''свобода, равенство, братство''. Что может быть восхитительней этих слов!
Я наслаждался воздухом свободы до семнадцати лет, потому что великий император Наполеон Бонапарт провозгласил равенство всех, всех граждан Германии. Да будет благословенна его память!
Ребенком я лицезрел императора в Дюссельдорфе. Никогда не исчезнет образ этот из моей памяти. Я и сейчас вижу его на коне, вижу эти бессмертные глаза на мраморном лице, с роковым спокойствием взирающие на проходящие мимо гвардейские полки.
Имя мертвого императора свято для всех благородных сердец!
Какое счастье не быть унижаемым национальным меньшинством! Какое счастье быть равноправным со всеми! Какое счастье, когда все пути открыты для тебя!
Моя семья с восторгом приняла ниспосланное Им освобождение. Меня забрали из еврейской школы и определили в школу при католическом монастыре, а потом во французский лицей. Я мечтал стать генералом армии, разносящей по миру искры костра, зажженного французским народом.
Но вот императора не стало. Обредшие власть ликовали: ''Ура! Мы освободились от гнета чужеземного властителя''. Приказали радоваться, а я рыдал о поверженном герое и свободе, поверженной вместе с ним.
Во Францию два гренадера
Из русского плена брели,
И оба душой приуныли,
Дойдя до немецкой земли.
. . . . . . . . . . . . . . . .
Исполни завет мой: коль здесь я
Окончу солдатские дни,
Возьми мое тело, товарищ,
Во Францию - там схорони!
. . . . . . , . . . . . . . . . .
И смирно, и чутко я буду
Лежать, как на страже, в гробу. . .
Заслышу я конское ржанье,
И пушечный гром, и трубу:
То он над могилою едет!
Знамена победно шумят . . .
Тут выйдет к тебе, император,
Из гроба твой верный солдат!
''Два гренадера'' мог написать француз, а написал я - немец, вернее немецкий еврей. Я, заключенный, бросил в тюремщиков слова-камни: ''Вы ненавидите его, а я восхищаюсь им''. Я всей душой был с теми, кто был против Германии-тюрьмы и такой же Европы.
Меня переполняла обида. Почему меня, свободного человека, превратили в раба? Почему я должен заискивать перед толпой королей и дворян, унижающих меня? Я их ненавидел.
Я ненавидел проклятые законы, унижающие меня как еврея. Я ненавидел богачей, презиравших меня. Обида и ненависть соединились в моей душе.
С достоинством держусь я незменно,
Упрямый ум противится преградам
Пусть сам король меня измерит взглядом,
Я глаз пред ним не опущу смиренно.
*
Личину мне! Отныне я плебей!
Я не хочу, чтоб сволочь золотая,
В шаблонных масках гордо выступая,
Меня к родне причислила своей.
Я писал: ''О, немецкая отчизна! Дорогой немецкий народ! . . . Пусть ты лежишь в оковах . . .близится час освобождения.''
Я верил, что наши ''верноподданные''немцы очнутся когда-нибудь от своего глупого оцепенения и по-своему, по-немецки воплотят в жизнь уроки Французской революции.
Карета с гербом, с королеской короной,
Шестеркою кони под черной попоной,
Весь в трауре кучер и, плача притом,
Взмахнет он траурно-черным кнутом, -
Так будет король наш на плаху доставлен
И всепокорнейше обезглавлен.
А теперь о страшном и отвратительном, о том, что я скрывал от людей всю свою жизнь.
Я уже рассказал о своей чистой, восторженной и безнадежной любви. Но и тогда, и всегда я был мужчиной, жаждущим жгучих наслаждений, которые дает тело женщины.
Я обожал женщин; стремление обладать ими мучило меня.
Где найти женщин красивых, возбуждающих неодолимое желание и в то же время доступных? В приличном обществе?
Представьте себе молодого человека двадцати с лишним лет, жаждущего их губ, рук, всего, всего и в то же время отгороженного от них высоченным забором. Именно отгороженного. Почему? А потому что я был, черт возьми, некрепкого телосложения, низкого роста, близорукий, с заурядными чертами лица, живущий на подачки родственников, не имеющий ясных жизненных перспектив.
Укажите мне хоть одну пылкую красавицу из приличного общества, которой нужен такой любовник.
Но рядом был мир, в котором самые красивые женщины доступны любому. Я кинулся в омут наслаждений и стал своим в этом мире.
К устам моим устами
Прильни, подруга, тесней!
Меня руками, ногами
И телом гибким обвей.
*
Кто память у сердца отнимет
О том, как была хороша
Ты в дни, когда были моими
И тело твое и душа?
О, если б и впредь твое тело
Лежало в объятьях моих!
А душу зарыть можешь смело,
Нам хватит моей на двоих.
К твоей груди белоснежной
Я головою приник,
И тайно могу я подслушать,
Что в сердце твоем в этот миг.
Трубят голубые гусары,
В ворота въезжают толпой,
И завтра мою дорогую
Гусар уведет голубой.
Но это случится лишь завтра,
А нынче придешь ты ко мне,
И я в твоих объятьях
Блаженствовать буду вдвойне.
*
Меня ты, крошка, не конфузь
Поклонами на променаде;
Вот дома, там я не боюсь, -
С тобой мы там поладим
Но вот вдруг мир наслаждений обратился в мерзкое, слизское чудовище, которое выпрыгнуло из какой-то черной дыры и впилось в меня отвратительными, безжалостными щупальцами.
Я помню этот вечер, как будто был он вчера. В тот раз я, как обычно, мылся перед сном и вдруг обнаружил то, что могло быть у кого угодно, но только не у меня.
Разящий ужас сжал мое горло, заполнил грудь, стал грысть мой мозг. На мгновение мне показалось, что сейчас, здесь в комнате не я, Генрих Гейне, а кто-то другой; и он, а не я заражен губительной болезнью; я же смотрю на него, потрясенный, откуда-то издалека. ''Пусть будет проклят мир наслаждений'', - закричал я.
Обледеневший внутренне, дрожащий, как преступник перед казнью, я ворвался к врачу. Неверующий, я молил Бога о спасении. Врач, деловитый как палач на помосте, спокойно и уверенно сказал: ''Типичный случай. Без сомнения - это то.''
Я не хочу написать здесь название болезни. Я никогда не пачкал бумагу этим мерзким словом и никогда не произносил его вслух.
Что было делать дальше? Умереть? Но я хотел мыслить, любить, творить, воевать за истину. Прервать свой дерзкий поход по жизни в самом его начале, не совершив и половину возможного?
Я решил бороться за жизнь, объявив войну смерти и победить ее. Я насыщал тело ртутью, убивал болезнь, губя свой организм.