|
|
||
А познакомила нас – гонорея. Да нет, не пугайтесь, ничего страшного, – тем более что не у меня, тем более что гонореи-то и не было. Но она думала – есть. И притащила мне это стёклышко с мазком. Я при Институте физиологии и патологии дыхания работала. Ну, как работала... Вообще говоря, отдыхала. Заниматься было откровенно нечем. Посеяла кровь на стерильность четырём астматичкам – и весь день, буквально весь, до пяти, – ничего. Просто курорт какой-то. Да и кровь эта – её приносили, хоть ты тресни, страшно грязную. Брали, видимо, так – как курица лапой. И чего там только с неё ни росло! Но пишешь-то всегда: «стерильно». Ведь, скажу вам по секрету, если кровь не стерильна – это сепсис, заражение. Медленная агония и неприятная смерть. Астматички же наши – уж не знаю, когда у них те приступы наблюдались – цветущими студентками были. Которых шеф, Лев Борисыч, уговорил участвовать в своих чудовищных экспериментах. Да что «уговорил» – приказал и заставил. Он у них что-то там вёл, зачёт-перезачёт, сдача-пересдача... Да и вообще – кто же Льву откажет? Царь зверей! Сидела я и радовалась, что лаборатория – отдельно. Где-то там, там, там, за гаражами, в деревянном домике. Чуть ли не на курьих ножках. И в этом домике – где-то там, не дозовёшься и не доищешься – я сижу...
Но она доаукалась. Выхожу – стоит в дверях... как бы это вам объяснить... Без шапки, желтоволосенькое что-то такое. Цыплёнок. И даже курточка жёлтая. Болоньевая такая, коротенькая – как раз на зиму, на минус двадцать! Но курточка – это ещё ладно. Ниже интереснее. Капрон и дырявые сапожки по колено. Стильно так дырявые, узорчато. Фасон такой. Босоножки с сапожками скрещенные. А на улице... ну про минус я говорила. Но ведь не всегда он с ветром бывает! Тогда – был. И как-то так... и дураку понятно, что не на машине она приехала. В общем, притащила я эту цыпу в раздевалку – она же кухня, – чаю налила и пошла с мазком разбираться.
Возвращаюсь – плачет. Я ей: так наоборот радоваться надо! Гонококков-то – не обнаружено! А она: так живот-то – тянет! Болит! Тут уж я не выдержала. Маленькая собачка, конечно, всю жизнь щенок, но... соображать-то – надо! Не дитя. Ну, лет двадцать пять, меня если и помладше, так на пару-тройку лет – а... ай-яй-яй! Не знает, что зимой одеваться надо. И тогда ничего, ё-моё, тянуть и болеть не будет!
– Ты ж застудилась, дурында! – говорю.
– ?
– Тебе холодно? Вот так ходить – холодно?
– Мне больно!
Пошла я в основной корпус, взяла у девчонок но-шпу, уколола её. Она успокоилась и... уснула. В раздевалке на диванчике. Очень мило, скажу я вам. Я её своей шубой укрыла и мамочкой себя почувствовала. Мой-то оболтус с папашей своим живёт, на Камчатке. Некого укрывать. Сам он так захотел. Большой уже, десять лет, одиннадцать почти. Знает, где ему лучше...
В общем, спит она у меня на диванчике, а я даже не знаю, как её зовут. Вот до чего можно дойти от скуки! А, может, от доброты. Что тут поделаешь – добрая я очень!
Проснулась – как раз пять пикает. Я сижу чаи гоняю и кроссворд разгадываю. А она вдруг как соскочит – так, что шуба моя слетела и раненым зверем, простите за образность, шлёпнулась с дивана! – и:
– Сколько я вам должна?
Ну вот как объяснить человеку, что нисколько? Что мне тут скууушно. И что да, беру я деньги у этих подпольных гонорейщиков, но с неё уже не возьму. Как-то... прошло уже, проехало. Всему своё время. И место. Я ведь даже не за гонорею беру – за гонор. Который не на месте тут, не к месту. А у неё – какой у неё гонор! Цыплёнок, говорю же...
– Никто никому не должен, – говорю. – И вообще – чего ты мне робко «выкаешь», когда надо громко «тыкать»? Тебя как зовут?
– Аня... А я во сне не говорила? Не пела?
– Да нет... А что, должна была? – Бедная, думаю, девочка. Петь во сне!
– Да прямо там... должна, – подрассердилась она. И это хорошо. Рассерженные – они сильнее. Попробуйте-ка сердиться и в обморок падать! К тому же – тон у неё более-менее адекватный стал. А то она со мной как с сугубо старшим товарищем разговаривала. Вот... сугубо!
– Ладно, – говорю, – Анна. Я Лера, вот и познакомились. Но давай уж как-то... по домам. У нас с тобой, конечно, сильные чувства, но – судьба. Расстаёмся и расходимся. По берлогам и логовам. Хоть никто меня там и не ждёт. Да...
Так и сказала, представляете? Вы бы – сказали? А я – да. Может, я с кроссвордом устала молчать, решила с человеком поговорить? Ох!..
– Так поехали ко мне! – говорит. Не приглашает – умоляет! Просто... ну не сделаешь этого специально. Нет, потом-то я поняла, что сделаешь. Что она – сделает. Ещё не то сделает, когда ей нужно – или когда посчитает, что нужно. А ведь и посчитать-то толком не может, – так зачем?.. Это я теперь так думаю. Но тогда-то я этого – не знала.
Поехали мы, разумеется, на машинке. Пришлось такси вызвать – не потащу же я её по снегу в этих сапожных босоножках!
Зарулили к чёрту на кулички, стоим перед какой-то красноречивой притоновой дверцей, – а она ключи ищет. Да тут и кулаком, говорю, можно открыть. Ничего не понимаю! Ты дверкой, спрашиваю, не ошиблась? Ты... здесь живёшь?
Заходим... Господи ж ты ж боже ж мой...
Видела я грязь, видела я срач, – я практику на скорой проходила, экстренная диагностика, – так мы сколько по алкашам и прочим прелестям ездили! Но такого я не видела нигде.
По коридору расстелены куртки. Болоньки, кожаные, ветровки какие-то. Гря-я-язные... Что они, интересно, изображают, куртки эти? Ковры, дорожки? По «дорожкам» разбросаны сухие листья. Не просто листья, а... гербарий? Ровненькие такие, видно, что специально засушенные...
Потолок жёлто-чёрный (копоть такая?) – и по нему бордовым: «ЗДЕСЬ И СЕЙЧАС!». Запах... Так пахло в подвалах. Давно, в детстве. Я только в детстве в них и была. И теперь вот... ударило в нос этим детством. Слезами. В подвал я плакать лазила, когда во дворе люлей получала...
Аня по всем этим художествам, ничуть не смущаясь, протопала. «Ты заходи, заходи». Я заходила...
В зале пол был чистый – от курток, только от курток, а так... Линолеум. Из которого тут и там вырезаны какие-то следы...
– Это я стельки вырезаю. В сапоги, и кеды, и... ну, там... всё.
Вдоль стен – вдоль всех четырёх стен – фанерки с альбомными листами. Портреты. На портретах одно и то же лицо. Какое-то сине-зелёное, длинное, с огромными чёрными глазами... Водяной?
– Это автопортреты.
Я глянула на неё – глаза серые...
В углу, на зелёном старообразном кресле, – гитара. Это единственное кресло. Вообще сиденье единственное.
– Я сейчас, – сказала Аня и нырнула в соседнюю комнату, отделённую шторкой... боюсь, что из двух узбекских халатов. И вернулась... боюсь, что в таком же халате. Босая. С голыми ногами...
– А я вообще голенькая! – и распахнулась.
– Запахнись, ё-моё! – Я стояла как дура, в шубе и с сумкой посреди зала... Это вообще был... зал?
Запахнулась она, села на пол, на колени, вздохнула и сказала:
– Кушать как хочется!
– Да встань ты с пола! Дитя природы. И жертва аборта. В одном прекрасном лице. Ты же и так... Тебе ещё антибиотики жрать и жрать! Тебе... – я замолчала. Прямо ком в горле. Вид у неё такой... несчастный. Да ещё это «кушать»! Да ещё этот запах подвальный. И я – неизвестно где, неизвестно с кем – меня-то, наверно, тоже жалко! Как вы думаете?
Мы на широченном матрасе – Аня его из соседней комнаты притащила. Она улеглась, а я сижу (гитару с кресла ссадить нельзя! нет, нельзя!). Наворачиваем «Доширак». Это Аня его захотела! Я спустилась под дом, в магазинчик – и купила. Ещё антибиотиков взяла на курс – там загончик аптечный был, повезло. С антибиотиками лучше не тянуть... а то живот тянуть будет! Аня долго объясняла, где этот магазинчик, но пойти со мной наотрез отказалась. «Где я – и где магазин! Я, может... звезда. Да и вообще – должна я там...». Насчёт звезды я тогда что-то не уточнила, а насчёт «должна» поняла, вот и... Лежим, сидим. Едим.
– Слушай, Ань? А ты... чем мне платить собиралась? Ну, когда «сколько» да «сколько»?
– А вот! – крутит на пальце перстень с большим голубым камнем. – Деньги – нет, а золото – да. Не веришь? – и притаскивает из «узбекской» комнаты коробку от пазла. Открывает, а там... действительно золото. Кольца – крупные, штук... штук пятнадцать. Парочка браслетов – один довольно толстый, парочка цепочек... У меня так глаза округлились, что она засмеялась:
– Ты чё? Ты чё подумала? Криминал какой-нибудь? Это всё Сашенька!
– Сашенька криминал?
– Нет. Сашенька – любовь моя. Бывшая. Ты только не ревнуй. Вот вижу же – ревнуешь, ревнуешь! Сашенька богатый был. А теперь уехал. Уехал – и не приедет... У меня теперь цветочек есть – Сашенька. Я его поливаю. Кактус, но цветёт! Он там... Ну, в общем, тебе туда не надо. А горшок я сама сделала! Из глины косички – и раз – и слепляешь. И раскрасила. Я ж художник. Ну, ты видела...
– Угу. – Иронии она, конечно, не уловила. Может, потому что рот у меня этой лапшой жуткой был набит. Зачем я её столько напихала, никто не догадается. Просто я не ем такое. Запихать уже и забыть...
– Да хватит жевать! Иди-ка сюда...
– Э, э!.. – Меня не покидало ощущение, что это дитятко какое-то, а она – «иди»! У меня к детям, слава богу, влечения не имеется. Носки я кое-как её заставила надеть – они, оказывается, имелись, и тоже в тайной комнате за халатами, – и пока я лапшу заваривала (не в кухне, прямо здесь, вот из этого живописного чайника, сборный он или какой – а кухню я описывать не буду, не берусь), дитятко вытягивало эти носки во все возможные стороны и канючило, что долго, долго, долго... А тут она поела и обиделась, видите ли. Заявила, перевернувшись на спину:
– Ты хоть себе-то говоришь, чего хочешь? Лежишь ровно, лежишь... и не жужжишь? А вот я знаю, чего хочу. Я всем это говорила. Хочу, чтоб...
И тут из «узбекской» комнаты показалось нечто...
– Ты не бойся, это Тайсон. Он, правда, щас не понимает ничего. Выпил и отдыхает. Тасик, ты отдыхаешь?
Нечто кивнуло и побрело... «В туалет, – пояснила Аня. – Он идёт в туалет, а ты рот закрой. Ты чё, пьяных не видела?».
Пьяных я видела. Но Тасик был в какой-то... рясе? На лбу – крест. Помадой?..
– А крест у него... зачем?
– Вызывал, наверно, кого-нибудь. Он любит.
– Крестом обычно... отпугивают, а не вызывают.
– Я валяюсь, Лерыч! Что значит «обычно»? Ты что, кого-нибудь знаешь, кто вызывает? или отпугивает? Вот чё ты несёшь? А всё от страха. Чего ты боишься всё время? В твоей убогой жизни – лучшие деньки можно сказать, а ты... Расслабься!
Про убогую жизнь мне, разумеется, не понравилось. И вообще – сейчас бы я с неё уже взяла за гонор!
– А почему, – спрашиваю, – мои денёчки – мои УБОГИЕ денёчки – вдруг такие хорошие?
– Потому что ты меня встретила, – это она так противно сказала, что... Всё, пора платить за гонор! Но – вдруг опять умоляюще: – Давай дружить, а? Ну Лерочка!
– Давай. В песочнице играть будем. На качелях качаться...
– Нет. Завтра ты со мной на концерт пойдёшь! На квартирник. Меня поддерживать надо. Я дарование. Ты не думай, здесь недалеко. Да вообще рядом, через дом, третья общага...
– И что ты там делать будешь? А твой Тасик тебя поддержать не может?
– Вот именно – не может. Он же сам падает! Ты же видела!.. Мне к десяти, а он до обеда не проспится, точно говорю! А я петь буду. Как я пою! Лерыч, как...
– Так же, как рисуешь?
– Рисуешь – это ты. Когда анализы свои блядские выписываешь. А художник – пишет...
Надулась! Ну что это за... за детский сад, я же говорю! Тасик в поле зрения появился. И действительно упал... Завтра суббота. Сходить с ней, что ли?
Человек тридцать нас набилось – в какую-то заваленную раскладушками комнату. Кладовка это или что... А говорила – квартирник! Кладовочник... Холодно. От раскладушек – прямо как будто дополнительный холод. Они летние какие-то, хлипкие, тонкие, настывшие, голубые с синим – прямо как наши губы. Стульев мало. Кто-то у кого-то на руках, кто-то на подоконнике. Там, на подоконниках, ещё есть место, но никто не рвётся, видно, что там вообще... зюзя! Что это за люди? Студенты, похоже. Есть постарше. Я насчитала четыре гитары. Барды... В общем, Аня наша – бард! И сейчас как споёт... Мне было заранее неудобно. Это ужасно. Вообще ужасно, что взрослые люди вот так... Сидит человек прямо перед тобой – и... Нет, я всё понимаю, у него, как говорится, своя волна прёт. Но ты-то тут при чём? Но... куда ж денешься?
Заходим – «Анечка, наконец-то!»... Почему наконец-то? Пришли мы рано. И плохо, что рано. Меня уже подзамучило это броуновское движение, каждый подбирается и делает «ути-пути» – Ане, разумеется, но мы же вместе, так что какая-то часть этих утей-путей, как брызги, на меня попадает. Хорошо хоть вид у Ани неприветливый, и каждый, как бы невзначай, отползает. Наконец, она сама подходит к какому-то старообразному мачо и долго и даже как-то гундосо говорит ему об «эффективности подобных мероприятий»!.. Аня меня ещё утром удивила. Просыпаюсь оттого, что свет в глаза. Смотрю на часы – семи нет. А она, вся джинсовая, усаживается в кресло и начинает с гитарой возиться. Я снова уснула, а она, видимо, так и просидела до десятого часа с этой гитарой. Чёрная джинсовая рубашка, чёрные штанишки... Приличный такой костюмчик. Уже и на цыплёнка не похожа. Скорее стриж какой-то. Волосёнки в хвост собрала... Перед выходом ещё и очки надела. Прямо... интеллектуалка! Где только вчерашняя беспризорница с её «чё»? Я бы, пожалуй, и не узнала, встреть вот так на улице... И настроение у неё такое... серьёзно, в общем, настроена.
Но с другой стороны – это ведь ещё хуже. Облажаться, когда ты так серьёзно настроен. Уж лучше бы как-то... шуткой, да?
– А очки тебе зачем? Вчера без очков, вроде, не спотыкалась...
– Мне реакцию видеть надо.
– А реакция будет?
– Будет.
Пела она последней, пятой. Все выдавали по две свои песни – о чём и было объявлено вначале, неким подобием конферансье. Так что, когда Аня выбралась на стул, с которого пели, мы этих своих песен уже восемь штук скушали. А тут – Аня... Нет, не так! А тут – АНЯ...
Я не искусствовед, но когда жарко – мне жарко, когда холодно – холодно. Так вот: Аня пела, и все мы оттаяли. А потом: Аня пела – и все мы замёрзли. Во мне уже, наверно, что-то никогда не оттает...
Первая песенка была вроде пьески. О том, как к нам во двор привезли самосвал денег, и каждый подбегает – или подходит, или на велосипеде подъезжает – и берёт себе много-много. Столько, сколько считает нужным. Или сколько сумеет загрести. Или сколько другой присоветует. Кто-то радуется, кто-то задумался, а кто-то дерётся, – получается суета и шум, но – солнце, и вообще праздник, и вообще – самосвал денег!.. Аня изображала и изображала, это были разные люди, разные голоса. Её просто не было видно, она сквозь этих персонажей не просвечивала, это были действительно они! Всё это было шуткой, театром, реальностью, всем сразу – но знаете, что больше всего меня удивило? Мне стало тепло. В песенке было лето. Солнечный яркий денёк. И я вдруг поняла, что я оказалась в лете! Я не мёрзну! Я покосилась на соседку – она перестала делать свои «зы-зы-зы», которыми раздражала меня с самого начала...
А потом была вторая песня. Наверно, зря она спела её последней. Все так и разошлись какими-то... подавленными. А может, и правильно, что последней, а петь что-то после – было бы как раз неправильно... Это была странная, какая-то... нелогичная, невразумительная штука. Но вся неразумность в ней как-то слоями укладывалась, укладывалась, и целое получалось... разумным... Это была... тягучая, тянущаяся просьба – к сыну. Что сын должен её похоронить. И что сколько ни возьми, а всё в гроб; но гроб широкий, много войдёт; ну и что, что войдёт, всё равно не пригодится; но, может, и пригодится, и тогда будет звенеть и сверкать, не будет тихо, не будет темно; и тогда – главное взять, взять всё, что поместится, всё, что войдёт; сын у меня хороший, ему только скажи: ты положи, положи, положи, положи... Она всё просила и просила, а потом оказывалось, что да, похоронил, и теперь, когда он ВСЕХ похоронил, её-то он должен беречь... Голос у неё был... Не знаю, как это назвать. Стало опять страшно холодно. Стало страшно...
Две недели я её не видела. Поверите, нет – собиралась к ней! У меня всё как-то... к ней начало сводиться. Смотрю на Мотю (Наташка, процедурная сестра, которая мне кровь носит, – все её почему-то Мотей зовут) и думаю: волосы такого же цвета... «Доширак» увидела – чуть не купила. А зачем? Просто! Просто Аня его любит... Вот дурь, да? Да какая разница! Что Аня любит. Главное – что я люблю! Я! А что я люблю? Я не знаю... Кроссворды. И Аню... Совсем, в общем, тронулась. Да в конце концов – будем дружить, да, дружить. В песочницу и на качелю. Куда хочешь. Общаются же люди. И мы – люди. Может, не всё так ужасно. Может, нормально всё... Хотя... какое уж там нормально...
Наконец, они приехали. В пятницу, под вечер. С Тайсоном. Она – в длинном партизанском тулупе, он – в чёрном пуховике по колено (женском?..). Вот чего бы им, спрашивается, не поменяться? Она держится за него, он – за стенку.
– Лерочка, ты это... ты ж меня помнишь? Я Аня, эй, ку-ку!.. У тебя же это... рабола... ла-бо-ра-то-ри-я! Дай спирту. Выдай! Ну, как вы там говорите... Люди в бееелых халатах!
Тасик во время этой тирады напряжённо смотрел под ноги. Аня рассердилась:
– Блять, выпрямись, чё ты там нашёл? Проси! Проси, сказала!
Тасик упал на колени, продолжая смотреть в пол. Начал икать.
– У меня есть спирт. Но его нельзя пить, – сказала я. Мне хотелось... плюнуть.
– Неее... Спирт – можна! – просияла Аня.
– В него добавляют что-то. Чтоб не пили. Он мутнеет. Девчонки как-то очищают, но мне просто... не надо было...
– А где эти девчонки? Ну где?
– В основном корпусе. Тебя туда не пустят...
– Пустят! В халате – да. Снимай халат. Пжалста! Не? – Она огляделась. На вешалке висели два грязных халата. Их Мотя должна забрать на выходные, постирать, – подрабатывает...
Полтора часа её нет. Понятно, что если бы она устроила там пьяный дебош, её бы через три минуты выперли... Странно.
Тайсон сидит на корточках, опершись на стенку. В коридорчике. Кажется, спит... Я, наконец, решаюсь позвонить в корпус. Долго решалась, да? Так ведь трубку Лев может взять! Может Мотя, а может – Лев. У них два телефона. И что я Льву скажу? Где моя пьяная подружка?
Трубку взяла моя пьяная подружка. Вернее, не такая уж и пьяная. Я даже удивилась, как эти полтора часа на неё освежающе подействовали. Вполне внятно и даже как-то... чинно она приглашает меня ко Льву Борисовичу!
– Ты, Лер, подойди. Да, к нему. Надо.
Ну, надо так надо. Хоть и страшно тут Тасика одного оставлять...
– ...Глянь, – смеётся она.
Лев Борисыч сидел – или как это будет правильней? лежал? – в классической позе «мордой в салат». Правда, в тарелке было пусто, только крошки. Рядом стоял отполовиненный сложнофигурный коньяк.
– Это он с полбутылки так?! – обалдела я.
– Нет конечно. Это вторая.
– А ты...?
– А я чай пила. – Кивает на подоконник. Кружка. Парочка фантиков... – Слушай, у меня идея. Давай Тасика сюда же приволокём! Надоел. Проспятся... А чё? Ты ж его в лаборатории не оставишь? Вон, глянь, чё этот делает...
Борисыч дотянулся до телефонного справочника и начал его грызть – покусывать угол...
– Так, – говорю, – быстро его на диван!
На диван Борисыч улёгся без проблем. Т.е. мы его, конечно, тащили, но он нам помогал, он старался, это чувствовалось. Улёгся и вроде как окончательно отключился. Мы были в дверях, когда он вдруг поднял голову.
– Лерия Анатольна! – Вид у него был довольный. Как будто он меня узнал – и очень рад. – Валерия! Анатольна... Какие у тебя... подружки... Хорошие! Хорошие! Но... дикие... И знаешь, – он перешёл на шёпот, – она не похожа на человека...
В лабораторию шли молча. Мне, конечно, хотелось орать, спрашивать, – вопрошать так сказать, – но я молчала. Я по своему оболтусу знаю – молчание лучше всего.
И вдруг Аня как кинется мне на шею!
– Лерочка, можно у тебя помыться?
– А... куда мы Тасика твоего денем, ты подумала? Ты вообще о чём-нибудь подумала? Ты вообще когда-нибудь...
– Как мне плохо! Только чуть-чуть получше стало! Ну пожалуйста! Тебе что, воды жалко? В воде всегда трезвеешь...
– Да ты какая-то... и не пьяная уже...
– Это кажется! А Тасика – да мы домой его отправим. Считай, он уже там!
В коридорчике Тасика не было. Мы нашли его в мойке. Он сидел на коленях, держал пробирку с кровью и рисовал пальцем на полу какие-то символы. Пуховик в крови, руки...
– Лёша, Лёша, вставай!
– М-м...
– Вставай, Лёша. Тебе уехать надо.
– М... Куда?
– Домой. Дедушка Хабар заждался. Алексей, вставай.
Ну вот – Алексей, оказывается! Аня вообще перешла на какой-то ласково-холодный тон. А Лёша-Тасик сначала не понимал ничего, а потом стал горячим и просительным – «Ну Нюшик! Ну Нюсик!..». Тягостная получилась сценка. В довершение всего «Нюсик» определила его как «чмо» и «нагрузку» – но и это сказала прохладно. Брезгливо, а не рассержено...
Ко мне на автобусе едем, тут три остановки. Усадила я её, рядом стою. Стою, рассматриваю и удивляюсь. Старая какая! Можно ли так постареть за две недели? Совсем другая, серая вся. Даже мороз не подкрасил. Только темнее стала. Тёмно-серая... Неужели это о ней я две недели думала? Шапки (как тогда? как всегда?) нет. Волосы тусклые, висят... Это-то что? Залысины?!
– Это Тайсон выбрил. Знаки...
– Он у тебя кто? Сатанист? Наркоман?
– Он – не у меня. В Хабаровске ему лучше будет. Надоел... Он из Сашеньки настойку сделал. Кактусную...
– В Хабаровске?? А деньги? А документы?
– Да они всегда у него. И вообще, Лерчик, – оно те надо? Вон кондуктор...
Я лезу в сумку – и что? Да ничего. Ничего там нет. Нет кошелька. О чём я и сообщаю Ане. Паникую, конечно. Я вообще не заяц, принципиально. Не хочу и не умею не платить. Что делать?!
– Ой блять... – морщится Аня. И закрывает лицо руками.
– Так... Тут что у нас... Почему не передаём за проезд? Я что, к каждому...
Аня всхлипывает. Кондукторша переключается на неё:
– Девушка! Эй, без шапки! Девушка, платить будем? Да что же это... Девушка! С вами там что?
Аня отнимает руки – а у меня отнимается язык. Я, конечно, и до этого молчала, но сейчас... спроси меня и я не отвечу, что с ней. Плачет. Но дело не в слезах. Глаза у неё стали... Как будто это не слёзы текут, а глаза сочатся. Как будто... невыразимое горе их размачивает, и они вот так...
– Папка умер... – шепчет она. И начинает рыдать в голос. Пассажиры оглядываются, какое-то нервное движение пробегает по автобусу. Кондукторша топчется, лицо у неё смущённое. Она перекидывается на меня – правда, уже не так бойко, как-то... поаккуратнее:
– А вы, женщина?..
Аня разворачивается, утыкается мне в шубу:
– Лерочка, папа! – кричит она.
Кондукторша ещё немного стоит рядом, потом разворачивается и теряет к нам всякий интерес.
Когда мы выходим, Аня улыбается и успевает показать кондукторше «фак».
– Не могу я мыться, – вполне серьёзно отказывается Аня, когда я предлагаю ей в ванне и отогреться.
– Интересно... Интересно, а почему?!!
– Как я тебе мыться буду? У меня бо-бо! Всё размокнет. – Она задирает рукав и демонстрирует руку. Ёшкин кот, вся рука изрезана. В красных полосочках до самого локтя. Кое-где достаточно глубоко. Ну, или недостаточно – раз она мне это показывает, а не кровью истекает...
– Маразм какой-то... А зачем ты мне голову морочила? Чего же ты хочешь? Что это... вообще такое?
– Это – жизнь. Моя жизнь – трагедия, трагедия. Как больно и одиноко. Больно – потому что одиноко. А одиноко – потому что... больно!
– Фу. Всё. Достаточно. – Невероятно. Никогда не видела такой бессовестной рожи. – Так чего ты хочешь?
– Блинов...
Разумеется, блинов я напекла. Пригрозив после ужина обработать руку. И не переставая гундеть, что зря она так думает – я вовсе не фанатка, не маньячка готовки. Ною и пеку, пеку и ною. Она в это время ходит и всё разглядывает.
– Да, вот это стаканы... РУМКИ! А зачем тебе, кстати, РУМКИ? Ты ж не пьёшь!
– Может, пью? Тебе-то откуда...
– Оттуда. Кто спирт очищать не умеет? Не маньячка, не пью, не сплю... А что тогда? Чего ты маньячка? Лев Борисович этот ваш, например, – босоногий мальчик. Он мне своим детством все мозги изгадил. Как будто мне сильно надо это его детство! У меня, если что, своё есть, а на ваши мне насрать, если честно...
– Вот и расскажи – про своё. Развлеки повара.
– А чего рассказывать. Больницы. Из-за почек. В больницу ложишься – зима. Из больницы выписывают – весна. От улицы и так отвыкаешь, а тут – всё блестит. Ты одна – и весна одна. Но в то же время получалось, что и не одна, – мы же с мамой шли! Как это получалось? Вот скажи? Ты не скажешь. Ты скажешь...
– Мёду – надо?
– Во! Ты скажешь: «Мёду – надо?».
– Там, в холодильнике. А то я себя уже обслугой какой-то чувствую...
– Какой-то! Тут главное, чтоб хорошей!.. А ты чё, сама есть не будешь?
– Не могу. Я мучное не ем. И сладкое...
Аня начала хохотать так, что согнулась пополам. «Мучное! – вырывалось у неё. – И сладкое!» Просмеявшись: «А зачем тогда мёд покупаешь?..». «Для масок, – говорю. – Для кожи и волос...». Опять складывается пополам. «Для кожи!.. – стонет она. – И волос!..».
После блинов – уже совсем не серую, не тусклую! неужели просто голодная была? – тащу её в зал, боевые раны обрабатывать. И тут оказывается, что боец наш – с дуростью собственной – страшно боится: йода, зелёнки, бинта, ваты (прилипнет), всего блестящего, щипучего, пахучего...
– Странненько, – говорю, – снявши голову по волосам плакать. Да тут, по-хорошему, шить надо. По крайней мере, вот здесь... Ну ладно. Зарастёт-то тоже. Просто шрам большой вылезет... Не будет тебе ни йода, ни зелёнки. Давай для начала хлоргексидином пообливаем... Не щипучий! Нет!
Нет-то нет – но вся сжалась, вижу, что ничего делать не даст.
– Ладно, – говорю, – давай так. Ложись вот сюда – смотри, какое мягкое пушистое одело... Славка его «дяйдяйко» называл, когда маленький был. Ты ляжешь и просто будешь отдыхать. Здесь я постелю полиэтиленку и будем поливать твою лапу. А ты будешь представлять, что это – дождь... Или нет, нет – лучше: волна накатывает. Тем более что по ощущениям это оно и будет...
– Да ты креатор! Ты... анализы в виде сценариев выдавай!
– Смейся, смейся. Волчий хвост. Смейся и ложись.
И всё получилось! Промыли, продезинфицировали, не боялись.
– Лежи, – говорю, – сохни. Не будешь в следующий раз...
– А ты, наверно, только и думаешь о следующих разах, да? Как бы и в следующий раз плюшкой не обожраться!
– Ну, может быть, мне просто есть чем думать. А у тебя вон... через знаки твои лысые видно, что мозга нема. Что они хоть символизируют?
– Не знаю. Не вижу.
Я полезла рассмотреть. Ничего не пойму! А если так волосы? Или так?..
– Мрр, – сказала она.
– Что... нравится?
– Мрр.
– Ты киса?
– Мрр!
– Киса хорошая, киса маленькая... Киса накушалась?
– Мрр.
– А что киса кушает... обычно? Киса ведь не работает?
– Мрр, мышек. Кисы кушают мышек, ты что, не знаешь?
– Знаю, знаю... Но ты же у нас действительно... дарование! Тебе на сцену надо, в театр...
– В цирк.
– Да может и в цирк! Но не в кладовку же с раскладушками!
– В кладовке ты была.
– Ты ещё скажи, что для меня пела.
– Я для тебя пела.
– Я была там единственный раз!
– Всё бывает единственный раз. Дурра ты, Лерра...
– Это я, значит, дура? А кто тут изрезанный лежит?
– Ф-ф! Киса сердится! Ф-ф!
– Ну ладно, ладно! Тише, тише... Тише. Кисонька, хорошая, хорошая...
– Фф.
– Самая хорошая.
– Мр?
– Самая замечательная.
– Мрр.
– Самая-самая.
Я чесала ей за ушком, гладила лапки. Она уснула. Ладно, думаю, завтра утром намажем. Может, забинтуем? Может, левомеколь?
Завтра утром её не было. Не было моего тазепама – правда, не всего, из сорока пяти таблеточек мне целых пять пожаловано! Аптечка открыта, всё перекопано, но: аккуратно пять штучек отрезано, обратно в коробочку вложено. Не было моего золота (ну, «золото» – это громко сказано: серёжки да три кольца). А вот зарплата моя – на месте, хотя и лежала сверху аптечки, там же, где серьги. Только полтинник из совьего глаза пропал. Пепельница у меня такая, с совой, а у совы – глаза-дырки. Полтинник я соседке собиралась отдать, на лампочку в подъезде. А тазепам я год назад попробовала, когда Славка к папочке переселился. Не стала, тяжёлый, не пью. Но вот, гляди-ка, Аня позаботилась – а вдруг да...? Представляю себе её озадаченную мину, когда она это обдумывала! И довольную – когда надумала! Целых пять таблеток! Я хочу её видеть. Тут же, сию секунду!
Что я сразу сделала? Я к ней поехала. Что я потом сделала? Опять поехала. Что я вообще делаю – к ней езжу! Месяц уже. Но никого нет. Или никто не открывает. Иногда мне кажется, за дверью кто-то есть, но всё равно не открывают. Мне почему-то думается, она боится. Вот дурында! Я ведь ей и так бы всё отдала. Причём сразу. Причём и сейчас, и потом, и когда угодно. Что угодно. Золото, серебро, полтинник, тысячу... Почему нет? Всё это я куплю, всё это я заработаю – на то она и зарплата! Правда, из лаборатории меня выперли. Ладно, там выперли, тут возьмут... Лев просто в ярости был. Мотя говорит, что он там чего-то не доискался... Я в понедельник только к обеду подъехала – с утра к ней опять смоталась (к её дверям и неясным звукам). Приезжаю – ещё ключ из дверей не вытащила, звонок. Лев Борисыч звонит. По-хорошему, говорит, – хочешь? Ну, говорю, хочу. Тогда, орёт, – по собственному!.. Я написала. Что я потеряла? Ненастоящую стерильность? Кроссворды до и после обеда? Приветы Мотины? У Моти волосы, может, и такого же цвета, но это же... пародия! И стерильность эта – смех один, и уж конечно кроссворды забавные! Нельзя же постоянно жить в смехе. Вот именно, я жила в смехе, как... в пухе, как в подушке! Жила – и не знала. Случайно выглянула из подушки, а там – она. Она – Анна. Так я стихи писать начну! Вот так и сходят с ума... А может, не я выглянула, а она эту подушку порвала? Я уж не говорю – меня вытащить. Может, просто – мимо шла. В конце концов, ей ведь всё равно. Наплевать на наши детства, подушки, пелёнки... Вообще на нас. Ну а мне на неё – нет. Так хочется её увидеть. Я всё-таки надеюсь её увидеть. Она – не похожа на человека.
|
Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души"
М.Николаев "Вторжение на Землю"