Есть края невыразимые: то ли впечатлениями спутывают, то ли картинностью, которая скрадывает ходы к их сокровенным свойствам. Лишь через годы край, выделяемый людьми, остающийся для них притягательней, чем таинство, вдруг прояснеет для тебя, причастившегося к нему особенностью, было, узнанной раньше, но, оказывается вскользь понятой.
Когда я и мой долговязый пятнадцатилетний сын Антон глазели на байкальские звёзды, до того близкие, хоть рукой цапай, мы поражались тому, что за ночь видели столько спутников и космических кораблей, сколько не сумели отследить за годы в подмосковном небе. Теперь я догадываюсь: Славное море правит чистотой и телескопичностью неба над собой. Губят священный Байкал, изводят кедрачи прибрежья, душат дымами горы, а он, по-прежнему, правит чистотой и телескопичностью неба над собой и не отпускает его от себя. Байкал повторяет небо, а оно отдаётся его высветляющей, увеличительной воле. Да и всё там, природное, отражает байкальский Закон, должно быть, примнившийся мне от тоски.
Весна. Мы плетёмся вдоль Ангары с чемоданами, рюкзаками, набитыми снедью авоськами. Река присосала взгляд Антона, кажет себя всю, гладкобокую, мерцающую от солнца, вздувающую купола, складки, западающую воронками, бороздами, волновыми провалами.
Антон бредит рыбалкой. Я отохотился, отудил. Жалко уток, казарок, кроншнепов, пескарей, ельцов, краснопёрок, даже щук, которым невдомёк пощада. У Антона глаза-огромины, лазоревые. В нашем роду дети наделяются лазурью. Я и сам ходил с такими глазами, только в студенчестве они поменяли цвет на яблочно-зелёный.
Несмышлёнышем мама брала меня в женское отделение городской бани. Однажды старуха с исхолмленным телом предостерегла маму:
— Ох, изурочишь сыночка. Ох, поиспортишь евонные глазыньки. Жисть безобразит нашу сестру. Взять туё же меня — уродина.
— Не, у нас в природе ангелы, — отшутилась мама.
— Ох, переменятся на тёмные евонные глазыньки.
— Не, ангельское не поддаётся порче.
У греков боги в природе. Почему бы в природе русских не быть ангелам? Не от ангелов ли, действительно, у нас глаза, всепрощенчество, отношение к другим народам лучше, чем к самим себе, добродейство добрее доброго, в чём никому, пожалуй, не сравниться с нами.
На Ангару я только поглядываю. Меня приманивают косогоры, где прямо-таки гобеленовый расстил незабудок. На нашей с Антоном уральской родине незабудки жмутся к ручьям, озеркам, болотцам, тут они облюбовали гористое, местами с обрывами прибрежье.
Белота небес, туман, поднявшийся туда, ещё не рассеялся. Чуть позже небо выгнется эмалевой синевой, поэтому я невольно думаю, не отрываясь от незабудковых гобеленов: «Оно передалось горам». И вдруг печалюсь: долго жил среди металлургических дымов. Наверное, дымы сгасили лазоревость моих глаз?
Деревни здесь не имеют имен, они теснятся в междугорьях, зовущихся распадками. От распадков их названия.
Едва мы повернули в Молчановский распадок, с отмели взметнулась янтарная, в красных блёстках птица. Она потянула через сарай к дому. Дом отливал подновлённой, цвета кармина крышей. Птица летела туго, пугал треск крыльев, вот-вот растеряет оперенье. Ноги птицы выставлены вперед, хищно накогтились. По алым зубцам гребня, по дуге хвоста, над желтизной которого трепетали два тёмных пера в изумрудный отлив, по тем же выставленным, меднокольчужным ногам я узнал в птице домашнего петуха.
Петух стремился дотащить себя до крыши, но по его проседанию в воздухе создавалось впечатление, что он влепится в окно.
Антон выронил чемодан и остолбенел, да и я оторопело встал. Хватило, хватило у петуха упорства на взъём, и он очутился на краю крыши, с разгону пробежал до её конька. Скоку оттуда к трубе с флюгером позавидовали бы сороки, однако мы с Антоном недоумевали: чего это он разводит прыть, и, лишь тогда, когда он клюнул под флюгером и взорвались чьи-то перышки и пушинки, и заклубились, сносимые к Ангаре, как было не подумать, будто бы он начал расправу над петухом-соперником. Ан мы заблуждались. Мы кинулись на свист, располосовавший воздух возле дома, и нам открылось злодейство янтарного петуха. Во дворе около поленницы он додалбливал воронёнка. Воронёнок ещё вспрядывал крыльями, обнаруживая жидкое тельце. Вокруг петуха, кшикая, прыгал юноша в бурой ковбойке, в трико с лампасами, тапочках из шкуры нерпы.
Я схватил хворостину, приткнутую к плетню, кинул юноше, чтобы шуганул петуха, да не успел. Юноша принагнулся, пробуя спасти воронёнка, но тут случилось невероятное, по крайней мере, для нас с Антоном, — петух взлетел на спину заступника, и от его как бы танцующих движений ковбойка лохматилась, белело тело, брызгала кровь. Из-за растерянности я промедлил, но тотчас подстерёг, как петух вонзил кривую шпору в лопатку юноши. Я едва заметил свой перелёт к поленнице, зато мне хлёстко запечатлелся удар хворостины по петуху. Сшибленный на землю, петух по своей ярости должен был кинуться на меня, однако он метнулся на дом, где обнаружился другой воронёнок. Тот явно был наготове: спланировал к пряслу соседнего дома, куда петух не полетел за ним. Там находился чужой двор, а скорей всего, злыдень успокоился. Прыжок с крыши, и он, грациозно ступая меднокольчужными ногами, ушёл к брошенным на берегу курам.
Андрей, как потом узнали его имя, сунул за пазуху бездыханного воронёнка и плакал, плакал. Безмолвен. Из-под смежённых век выкатывались к переносице на удивление крупные слезины. Голова запрокинута.
У нас нашлись вата, настой календулы, гигиенический клей. Мы протёрли Андрею ранки на спине, смазали клеем. Он, казалось бы, нюня, ни разу не дёрнулся, не ойкнул.
Вечером он поднялся к домику, где мы обосновывались на лето из милости барда Алика. Алику надо было сочинять песни, выступать по округе да беречь довольно деревянный Иркутск от огня: он служил пожарником.
В прошлом году Андрею не сподобилось угодить в мореходное училище, нынче, уверял он, сподобится. Завтра он подастся в город и надеется, что мы довыкормим воронёнка. Мы обещали довыкормить, Он собирался принести воронёнка вечером, но Антон обрадовался везению и, чтобы Андрей не отдал воронёнка кому-нибудь из местных, сразу отправился с ним. Вниз от калитки спускались к Ангаре гранитные ступени. Оба, и Андрей, и Антон, дробили о плиты каблуками от обоюдного счастья.
Поместили воронёнка в балагане. Андрей устроил воронёнку прощальное кормление. Хотя воронёнок видел стеклянную банку, полную мяса, он надрывно кричал, раскрывая клюв, и Андрей опускал туда нарезанное мясо. Мигом он выхватывал из банки верхние кусочки, дабы не трепетать от горлохватского птенцового ора.
Прежде чем проститься, Андрей усадил воронёнка на порог балагана, откуда просматривалась открытая калитка его родительского дома, чуть ниже два пятистенника и бревенчатая баня, зиявшая стеклянно-ясными широкими щелями, а дальше стелился вырез кипучей реки, за ним вздымались сопки противоположного берега в мохнатом меху лесов, среди которых, почти на вершине, красовалось дворцовое здание санатория.
Мы с Антоном, довольнёхоньки, переглядывались: не летел воронёнок вдогон хозяину. Поспешили, поспешили мы потешить себя. Нырнул воронёнок Андрею вослед, и вскоре сел ему на плечо. И покамест Андрей топал обратно, воронёнок шевырялся клювом в кольцах его полос на виске, наверняка старался задобрить: ты, мол, не отдавай меня чужакам, лучше возьми с собой, я не помешаю тебе, а вот утешать буду, когда расстроишься.
Растроган был Андрей, силясь, как бы опять не пустить слезы.
Появление янтарного петуха в прозоре калитки, его мстительные скоки по гранитным плитам заставили нас закричать Андрею, что за ним и воронёнком припустился петух. Мгновенно Андрей упрятал воронёнка за пазуху, а взвеселённый Петиной дерзостью Антон схватил метлу и кинулся ему навстречу. Произошла стычка: петух бросался на Антона, выставляя вперёд длиннющие когтистые ноги, а мой сын, тоже длинноногий, что чётко обнаруживали чёрные спортивные трико, тычками измочаленной метлы отбивал его в низину. Чем бы кончился поединок, не предсказать. Может, петух избороздил бы спину Антона яростными ножищами? Петух не перестал бы нападать, если бы за калиткой не закудахтали куры. Как не остановить вконец оборзевшего мужика?!
Жалко было закрывать вороненка в сарае, да приходится. Неизвестно, чего надумает строптивый петух? В чём, в чём, а в бдительности мы не могли допустить оплошность.
Сутемь завораживает, утихомиривает птиц, даже филинов, сов, неясытей, а воронёнок стал горланить и вдруг метнулся на свет заката: он, круглясь, струился сквозь выбитый сучок. Оглушённый ударом о доску, воронёнок всё же метался по сараю, моментами больно стукался о стены, в конце концов, свалился на поленницу.
Андрея, который спешил убраться восвояси, мы не окликнули — без того парень испереживался — и решили не трогать снулого воронёнка. Если повредился, мы сместим косточки и тем самым ухудшим ею состояние. Убился, значит, не судьба нам порадоваться ему.
Утром, едва отворили дверь, воронёнок вспорхнул на ворота и орал, пока не насытился мясом. После он спланировал на Андреев дом и торкнулся неподалёку от чёрной кошки. Уютно кошка нежилась на самом коньке. Наверное, воронёнок обмишулился и принял её за братишку? Угораздило воронёнка дотёпать до кошки, да ещё уткнуться носом в ее ухо. Оскорблённая кошка ударила вороненка, а едва он опрокинулся, схватила и спрыгнула вниз. И тут мы услыхали петушиный всхлип, взрывной переполох несушек, и после зазаборной колготни всё затихло.
Мы, загнав петуха метлой и орясиной в курятник, обыскали двор, огород, заросли старника, трещавшего дудником и гарькавого от свежей полыни, однако ни воронёнка, ни кошки не обнаружили. В сумерках, петляя косогором, Антон внезапно рассердился: чего, мол, бестолку слоняться, будь воронёнок жив, он запсиховал бы от голода и боли и так бы раскричался, что всему распадку стало бы тошно.
— А не от страха ли он молчит? — высказал я свою поспешную догадку.
Мы оба ошиблись. На куполе холма, под сосёнкой, мы углядели чёрную кошку. Кошка зализывала крыло воронёнка, который дремал возле неё. Она пошипела на нас, изгорбачивая спину, и скрылась.
Израненный воронёнок быстро поправлялся. Без того жоркий, он насыщался ненадолго и опять принимался горлодёрничать, словно его не кормили целую неделю. Мясо, оставленное Андреем в стеклянной банке, кончилось, и мы оказались в затруднительном положении. Даём хлеб, выбрасывает из клюва и так заходится в крике, что мутнеют голубые, с чёрными зрачками глаза. Накопали близ родника дождевых червей, давится, глотая, капризничает, клюв не хочет открывать. Купили у рыбака омуля с душком, радовались: хоть не падаль, а лопать будет самостоятельно. Положили омуля рядом с ним, лапой отбросил. Не поверили. Санитар, а повёл себя точно бы любитель свежатины. Антон порезал омуля, освободил от косточек. Я взял кусочек, обрадовался, что воронёнок распялил рот, ан и тут мы обрыбились: не ест — и всё. Вспорхнул на балаган и хрипит оттуда надсадно, как старик, нескончаемо курящий махорку, насыпаемую в козью ножку из газеты. Надумали купить в магазине порта Байкал говядины. Лопал-то воронёнок свинину, а мы видели в магазине говядину. Приманивали воронёнка омулем, слетит, закроем в сарае. Не слетает. Зашли в сарай, не слетел к нам. Антона здесь озарило. Надо придумать воронёнку имя, и тут воронёнок каркнул, да так неожиданно: у него прямо-таки выговорилось: «Кхарл». И мы воскликнули одновременно:
— Карл!
Кто уж из нас: Антон ли, я ли — прибавил к его имени великокняжеский довесок, мы не упомнили.
— Карл, — позвал Антон, протягивая руку, — спускайся. В недоумении воронёнок повертел красивой, цвета берёзовой головни башкой. Для привлекательности Антон каркнул, подражая воронёнку:
— Кхарл. — А я пристегнул великокняжеское дополнение: — Нетерпеливый, скорей сюда. Пойдём мясо тебе покупать.
И на совместный наш зов он не слетел вниз. Должно быть, догадывался, что запрём в балагане, а сами улетучимся. Потребность невыносимого жора до того овладела утробой воронёнка, что он истошно, громче прежнего начал орать «Кхарл». Мы, от досады, не выдержали и побежали по гранитным ступеням к Ангаре. Смелый всё же воронёнок. Близ Андреева дома он настиг нас и сел Антону на плечо. Янтарного петуха, шагавшего по крыше длинноного, как на ходулях, не взъярило появление воронёнка, и, хотя нам было нечем защититься, он остался на доме. Соблазн мести, как замечал я в годах, недолго держится в натуре петухов, даже злокозненных. Действует ли закон отпора? А на кого он не действует. Получил сдачу, напоролся на чью-то неуступчивость — и достаточно, а то можно и под топор угодить.
Я не верил в прилипчивость невезухи. Ну, раз, ну, два не получилось, как рассчитывали, а то ведь уже за три перешло, да не просто: дорога до порта Байкал не из близких, задерживались — разорётся воронёнок на плече у Антона, а тот не выдержит и сбросит его, потом не подступись — перелётывает, пока поймаешь — изведёшься. Магазин, хотя и должен был работать, на замке величины двухпудовой гири, ставни закрыты, тоже не по распорядку, тыльная дверь, ведущая на склад и в контору, заперта изнутри. Ждём прохожих, спрашиваем, откроют ли магазин, отвечают не обнадёживая:
— А кто их знает? — другие: — Как им взбрендится. — Некоторые отзывались определённо: — Пьют.
— Не время чаёвничать.
— Кабы чаёвничали, магазин нараспашку.
— Неужели мёртвую пьют?
— Всякую. Бывает, до сшибачки. Ничё не делается. Закуска знатная. Слышите, чать, дух мясной жарёхи?
— Слышим.
— Тутотка чё... В Листвянке, небось, по ноздрям шарахает.
Стучали. Совестили. Не отпирают. Зато песни дождались о бродяге, который бежал сибирской узкою тропой. Кабы Карл не разгалделся, прошли мы по шпалам железной дороги в распадок, где, по всей вероятности, магазин действует.
На обратном пути чуть ли не расстались с воронёнком. Маята с ним непомерная, аж душу выворачивает. Уже удирали от него, улетевшего на дудник величины деревца и оттуда базлавшего, да спохватился Антон: обесчестимся по отношению к Андрею, слово дали спасти воронёнка, а сами бросим его на произвол судьбы. Я было сказал, что мы поторопились с опекунством, ведь не соловей, не овсянка, не кедровка. Но устыдился — развёл неравенство между птицами, да и в опрометчивость впал. Ведутся ли в этом климате соловьи-овсянки? Холодная земля, остудные воды. Из певчих птиц только и трясогузок видать.
Ещё издали заметили маячившего на мостках человека. Позади него буйно-жёлто пламенел петух-налётчик, Я снял с плеча сына воронёнка, обнял его ладонью, как голубя: лапки между безымянным и средним пальцами, большой и указательный пальцы сомкнул над крыльями. Тельце жидковатое, почти тестообразное, поистине птенец. Удобно держать и легко спрятать под куртку.
Человек рыбачил. На грозное, с вызовом кукареканье он обернулся, сабельно секанул рукой в сторону петуха. Петух подпрыгнул над мостками, боком-боком, недовольно кококая, убрался на берег. Догадались: на мостках отец Андрея. Одет приметно: сине-красная жокейка, лыжный костюм зелёного вельвета и, что было смешновато, на ногах сверкали, заставляя жмуриться, глубокие резиновые галоши. Где-нибудь в башкирском ауле глубокие галоши воспринимались бы обыденно, здесь — диковинно до ухмылки.
Рыбак покивал нам ладонью, зазывал на мостки. Действительно, отец Андрея. Верно, сам себя он поименовал родителем и, как наши сыны, тоже на букву «А»; Анатолием. Всё знал, кроме как о том, что кончилось кормное мясо. Тут же успокоил: имеется замена. Он поднял из воды садок с хариусами, которых называл по-красноярски: харлюзами. Во исполнение Андреевой просьбы, он сказал, что заберёт воронёнка. Его велеречивость не разила казённостью, хотя стало понятно: он был начальством или продолжает оставаться начальством, сквозь эту велеречивость стеснительно проглянуло обожание сына. Забота о Карле тяготила Антона, но он внезапно заартачился. Тут воронёнок не уцелеет от петуха, да и не взрослое это дело, а пацанью в самый раз заниматься птенцовой нашей роднёй из дикоросов. Анатолий, как почему-то примнилось мне, обладал утончённым благородством, поэтому не возражал, а я не перечил сыну, зная по своему детству, что выхаживание птиц, даже раненых сов и коршунов, яростно клюющихся и обдирающих руки до крови, навсегда накапливают в душе нежностью милосердия и сострадание.
Усталость от города, мы не всегда её сознаём, открылась нам в Молчановском распадке не без влияния Карла Нетерпеливого, который стал спокойней благодаря сытости. Он надрывался в крике, пока его кормишь, затем затихал, оставаясь сидеть на берёзовом пеньке. Его переход от истерической требовательности к младенческой смирноте удивлял, вызывал досаду, бесил в первые дни. Насытился, уютен, невинен, пушинка одуванчика в травяном заветрии. Но всё это вместе со щемящим раздражением воронёнок отодвигает своим созерцанием, в чём истаивают дитячьи свойства и проступает что-то от взрослой мудрости, отчуждающейся от горя. Ты не склонялся к созерцанию, суетность городской жизни лишила тебя этого чувства, однако ты рад ему и укрепляешь в себе веру, что неослабное, длительное наблюдение укоренится в тебе привычкой. Тебе любопытно: на чём он сосредотачивает взор? Кажется, будто на чайках, каруселью вращающихся над склоном горы, стёсанной ветрами Байкала.
И не только за чайками. Взор другого глаза скользит падью к Ангаре. В отличие от тебя, он сразу созерцает небо и низину. И твоё слегка покровительственное отношение к воронёнку, моментами господское, подвергается запоздалому стыду и трезвой оценке: да ведь он совершенней тебя и твоего сына, занятого в горнице ремонтом телевизора. И вообще людей, кроме тех, кто страдает косиной. И тебе смешно становится за себя от попытки поглядеть в противоположные стороны, Куда тебе до Карла Нетерпеливого даже при твоей выпуклоглазости. Подобье уважения к нему, пожалуй, само уважение затепливается в твоём сердце. Он созерцает две стороны света, а ты начинаешь созерцать его. Ладная вырастет птица. Лоб и округлость головы предполагают умноту, которая разовьётся в обособленность от людей и всего крылатого царства, за исключением галок: они любят сопровождать парами пары чёрных воронов. Вороны враскачку, распустив короткие штанины, важно шествуют впереди, галки на два-три вершка позади, тоже важно, даже важней своих предводителей. Не адъютанты ли зачастую важней своих генералов?
Перьевая ночь Карла Нетерпеливою внезапно открывается опаловыми накрапами, как бывает, когда звёздный небосклон ещё мглист. Столько в этом младенческом наряде красоты, что ты непроизвольно гладишь воронёнка. Сперва он уворачивает макушку из-под твоей ладони, потом до расплывчатости прижимается к пеньку, а если не останавливаешься, отклоняет шею и грозно нацеливает клюв, блистающий свежей лакировкой. Ты журишь его за неприятие ласки, он присклоняет голову, якобы признаёт вину и мигом вспархивает на балаган. Он сидит там самую малость и опять устраивается на пеньке. Он созерцает простор и, может быть, самосозерцается, ты созерцаешь его и чутко ощущаешь очищение от усталости, телесной, душевной.
И вовсе мы с Антоном не подозревали улыбчивого обстоятельства, близкого к трагедии.
В трёхлитровой бутыли, завязанной по горловине газетой, Анатолий принёс пепельно-сизого мышонка. Непривычно было его лицо: обычно благое до исключительной непосредственности, оно дёргалось от смешливости, обнаруживая, что у мышонка польски вздёрнутый кончик носа.
Распластанно мышонок лежал на донце. Взлётом по стенке, даже достиг мордочкой газеты, он рассмешил и нас, но падением на спину зажал смешок. Из грызунов мы знали о прыгучести тушканчика, а тут ракетным скачком отличился мышонок.
Откуда Анатолий взял мышонка? Ютился в прихожке. Засёк его на столе, грыз сухарь. Заметил, что замечен, просеменил до угла столешницы, сиганул на лавку, с лавки в старый валенок. Чёрный кот Жуковатый наблюдал за ним с припечка, однако ловить не собирался: то ли оставлял впрок, то ли числил по домашнему ведомству.
Принёс показать воронёнку. После завтрака Карл Нетерпеливый почему-то удрал в сарай и не показывался. Нас это устраивало. Мы собирались на почту. Жили в ожидании телеграммы. Должна прилететь в Иркутск наша мать — Татьяна Петровна, хотя матерью она приходилась только моему сыну.
Анатолию хотелось показать мышонка Карлу Нетерпеливому, и мы потопали в сарай, где воронёнок удивил нас охотой на слепней. Он сидел на поленнице и, привставая на коготки, склёвывал со стеклянной вставки, меж горбылями, кусак-кровососов.
— Так их, презренных! — вскричал Анатолий. Он повернулся к нам с Антоном, сотрясаясь от гнева. — Нет гнуса подлей. Во время войны у нас корова Васёна была, особой какой-то породы. Целиком смолевая. С трёх утра до одиннадцати вечера — четыре дойки. Шесть вёдер давала. Слепням стоит вывестись — заедают её. За неделю сбавит надои до трёх вёдер. Другие коровы дюжат, кормятся да хвостом оводов секут. Она то бегать, то валяться, то в воду с головой. Ноздри высунет, вдохнёт, они уж кучей на ноздрях, и морду обратно окунает. В Ангаре не больно отсидишься. Ледяная. Теченьем стаскивает. Выскочит на берег. Слепни — тучей. Падёт. Давит множество. Их бесконечность. Тонкошкурая на редкость. У теляток эдакая шкура. Защитного яда организм не вырабатывал. Местные породы иммунитет спасал. Гнус к ним, вьётся, плюхает на шкуру, но не присасывается, яичек не откладывает. Укрывалась Васёна в хлеву. Дабы не прибегала, ворота на заплот, калитку на скобу. Через прясла, сиганёт — и в хлев. Не позадачилась Васёне наша местность. Ухнула в Ангару, барахталась плыть, на стрежне завертело её, и с концом. Горюшко было несусветное. Ребятни — мал мала меньше. Отец на фронте. Мать на топливных складах заставили мантулить. Куда деться? И необходимость. Где дровишек принесёт, где угольку. Так что слепни у нашей семьи в ненависти. Жучь их Карлуша, мсти за Васёну. Твоей масти была и такая же нетерпеливая.
Карл Нетерпеливый, заметив мышонка, неожиданно себя повёл: выпорхнул на пенёк и опасливо заоборачивался. Вдосталь было хохоту. Держась за животы, сквозь оханье мы повторяли:
— Страшнее мышонка зверя нет.
Правда, воронёнок скоро успокоился. Банку Анатолий поставил на гранитную плиту. Карл Нетерпеливый замер. Мышонок уселся, прикрыв глаза крохотными ротовыми ладошками. Анатолий вернул Антона и меня к слепням. В школьные годы он пытался разузнать, исследуют ли энтомологи слепней, и мало чего, кроме общих сведений, откопал. Чем он был взбудоражен? Невероятной численностью видов слепней. Их якобы три тысячи видов.
— Зачем столько? — обидчиво возмутился Антон и спросил у Анатолия: — Как вы думаете, природа ошибается?
— Вопрос неисчерпаемый. Уточни.
— Зря кого-то через меру производит? Тех же слепней могла бы поубавить?
— Про ошибки природы не решусь судить. Англичанам взбрендилось, что без мух они обойдутся. Изничтожили. В музей муху поместили в знак собственной мудрости. Что получилось? Стали допекать кишечные болезни. Ты вот, Антон, родился, тебя напоили водичкой с палочкой Коха. Произвели бацижирование, дабы не заболел туберкулёзом. Мухи производили своего рода бацижирование для защиты кишечника. Вполне допускаю, что слепни препятствуют эпидемиям домашнего скота и самого человека от страшных болезней вроде сибирской язви и туляремии. Тоже своего рода бацижирование. Но они так же регулируют численность животных, дабы излишка не было. Стрекоз около пяти тысяч видов. Много? Не допускаю. Тогда зачем бы природе создавать стрекоз с односторонними крыльями? У одних крылья только слева, у других — справа. Для чего природа предусмотрела стрекозам односторонние крылья, не вем, как говорят поляки. Тут имеется тайна, вполне вероятно — на грани волшебства. Нашу Васёну привезли с запада, в начале отечественной войны. Там и остался вид слепней, какие охраняли её организм, не без того, что пользовались ее кровушкой, иначе не укрепить иммунитет.
— Дядя Толя, не слишком ли стройное ваше доказательство? — Как жизнь преподносит, отсюда выводы. Чё я пронаблюдал?
— Природа спасает своих детей регулированием, не на все случаи предусмотренным.
— Вы про бацижирование в родильном доме. Мне дали водички с палочкой Коха, и я заболел. Люди стараются помогать природе от ума или от бестолковщины?
— То так, то эдак. Я нередко читал: природа всесильна. Кабы... Она была всесильна, пока властвовала над человеком.
Первое упущение: позволила расплодиться. За пятнадцать тысячелетий до новой эры людей было три миллиона, теперь — за четыре миллиарда. Второе упущение связано с первым: допустила противостояние себе. В наказание подвергнет его либо эпидемии, либо пандемии. Он средствами знахарства, колдовства, медицины спасаться, наступает на бактерии, вирусы, смертоубийственную нечисть, изничтожает их. Таким образом, она стала проигрывать битвы снадобьям, огню, иммунологии, биологии вообще, химии, пару, электричеству, радиоактивности... Сейчас противостояние человечества и природы полностью в дьявольском периоде. Для экономики с технизацией природа сейчас ничто, и религия ничто, и светская духовность, и нравственность. Сатанизированные воротилы, притворяясь богопослушными, законопослушными, неусыпно разрушают установления Бога и его священных пророков.
Анатолия разочаровывало склонение к безысходности, которой до затмения сознания были перенасыщены газеты, радиопередачи, телепрограммы. Быть может, не желая того, Анатолий, характер, осенённый надеждами, лавинно низвергался в безнадежность, поэтому я сказал, что мы слишком далеко отошли от природных существ, находящихся рядом с нами. С лёгкостью я забрал у Анатолия бутыль с мышонком и положил на траву. Карл Нетерпеливый засмотрелся на снования мышонка за стеклом и спустился к бутыли. Он скользил кончиком носа по ней, потихоньку поклевал её в бока, несколько раз долбанул. Потом досадливо разорался, и Антон, чтобы не дать ему ожесточиться, сорвал с горловину завязку. Мышонок выскочил на траву и вилял по склону. Сперва Карл Нетерпеливый бежал за ним, потом начал скакать и уже настиг было, да внезапно кувыркнулся. Через мгновения он вскочил, повернул обратно, и сунул нос между кустиками старника, напоминающего свиную щетину. Вот скорость у мышонка: успел юркнуть в чью-то нору. Карл Нетерпеливый тормознул, ну и кувыркнулся. Безрезультатные попытки достать беглеца раздосадовали Карла Нетерпеливого. Он взвился на сарай и так неистово раскаркался, что срывался то на хорканье, то на взрывную картавость.
Сведенье к голоду нервности воронёнка не вызывало у меня сомнения. С младенчества я до странности не обладал аппетитом, и если из-за чего-нибудь раздражался, только не из-за скудости в пище, но принимал на веру аж плач детей, толкуемый матерями расхожей поговоркой: «Проймёт голод, появится голос». Ор Карла Нетерпеливого и после того, когда он наедался досыта, наводил на впечатление, что мы, люд, склонны к единообразным причинам своих проявлений или к повадкам нашей природной родни мира животных. Не хочет больше кормиться, зоб заметно отяжелел, сиди спокойненько на пеньке, а то и полетай для опрочнения и разминки, ан неймётся ему покаркать, да тоскливо, надрывно, трепеща опереньем. Склонишься над ним, проведёшь ладонью от купола головы до слоистого хвоста, скажешь:
— Ну, чё ты, дураченя? Аль обиду какую ни то вспомнил? Мы-то с Антоном тебя лелеем, о самих себе меньше печёмся.
Замолчит. Слушает. Было принагнётся от вины, которой не подозревал за собой, и вдруг ощутил её, однако мало-помалу начнёт вздымать к небу лаково-чёрный клюв, как бы вникая, что ты внушаешь ему в гордой заботе о нём, а не в укоризне.
— Ну, в полёт. Да порезвись с крыла на крыло. По-голубиному вы не умеете, а то бы, сложив одно крыло, а другое вытянув во всю длину, повращался тарелкой. Попробуй давай кувырок через грудь или опрокидывание через спину. Покуда резвишься, Антон закончит электронные дела. Знамо, ждёшь Антона. Порезвишься — он тут как тут.
Воронёнок выструился вперёд. Коль не сорвётся вдогон чайкам, тянущим с Байкала по-над перевалом, то упадёт на плитчатые камушки. Сорвался. Пробует бить крыльями и кораблить, но и хлопки слабые, подобья шелеста, но и парение краткое. Может, с той стороны холма прилетали бойные голуби, и он видел, как они ударяют со звоном крыльями и кораблят, то есть плывут вроде клиперов, крейсеров, линкоров, и учится их лёту, впрочем, и даёт, наверное, понять, что ему ясны мои призывы, однако покамест малодоступны.
На крыльцо вышел Антон, моментально Карл Нетерпеливый спикировал ему на правое плечо. На левое плечо он почему-то не садился. Ему нравилось шевыряться клювом в волосах. Андрей и Анатолий строжали при этом, но их глаза выдавали восторг. Мы с Антоном не выдерживали его забавы. Оба щекотливые, мы стеснялись, что будем исходить хохотом, потому и сбрасывали вороненка с плеча. Он не догадывался о том, что существует щекотушка и такая её непереносимость, из-за чего можно впадать в озлобление, потому и опять стремился на плечо и к продолжению шевыряния. Мы ярились до беснования, он доходил до изнеможения, сшибаемый наземь.
Окунув голову в Антоновы вихры, он замер и вдруг рассердился: вспорхнул на сени, оттуда на конёк дома и спланировал на прясла картофельных огородов, они находились на противоположной стороне распадка.
Уж так уж он там разгорланился от обиды, что мы устыдились. Уж не могли уж выдержать щекотушку, ласкается ведь, ну похохотали бы, не надорвали бы пупок, да и радость, пусть и смущающая душу неловкостью. Отпуск у Анатолия ещё не кончился, но его вызвали на работу, и вчера он уехал в Иркутск. Анатолий поставлял воронёнку хариусов, а так как их не осталось, Антон отправился на рыбалку. Карл Нетерпеливый заметил мальчишку, нельзя не заметить — долговязый, и вскоре очутился у него на плече, да не усидел долго. Он и сопровождал Антона до реки, и указывал, где удить, удаляясь от прибрежных домов ниже по течению. Выше домов, вверх по Ангаре, он никогда не стремился: видел, что туда уводит своих пёстрых кур петух-налётчик.
Возле Антона он мало задерживался: навещал меня, однако был поспешен и улетал обратно. Так и челночил, пока мой сынуля пытался рыбачить. Ловля хариусов здесь, на мелководье, не отличалась добычливостъю. Надо было зафуговывать местную снасточку, называемую настроем, на глубину, для чего без мощного заброса никак не обойтись: чтоб и спиннинг длинный, и леска на катушке метров до ста пятидесяти.
Антон удил на мелководье. Поклёвки были чаще, да и попадались, кроме хариусов, ельцы, бычки, плотвички. Именно непоседливость Карлуши, пронизанная беспокойством, оберегла Антона при нападении мстительного петуха. Выдался счастливый момент: схватил крупный хариус. От страха, что засёкся, хариус попёр вниз по течению. Антон тормозил большим пальцем, нажимая сразу на оба круга катушки. На мгновения он задерживал хариуса, да и вовсе затормозив, малость подтягивал его встречь воде, и тогда хариус, двигаясь поперёк течению, непроизвольно всплывал, что обозначало его огромный, витражного яркоцветья плавник.
Ещё до этой счастливой поклёвки Антон заметил янтарного петуха, который вёл берегом, прямо к нему, куриное семейство. Антону предусматривалось нападение, и потому, быть может, он узрел, что петух как бы затачивает клювом свои жёлтые, без того острые, хищной кривизны шпоры. Чтобы поостеречься, Антон решил смотать леску: удобно защищаться удилищем от петуха. И тут-то случилась нежданная поклёвка, досадливо воспринятая Антоном в первый миг, затем отозвавшаяся радостью: если взяла самка, то удастся засолить банку икры для мамы. Маме, её облучило на Урале после взрыва отходов расщепляющихся веществ, заключённых в железобетонную капсулу, советовали есть для устранения белокровия чёрную, красную и, особенно, лимонную икру хариусов и форели. Только бы вывести харюзиху до того как нападёт петух.
Антон услыхал над собой карканье Карла Нетерпеливого. Оно звучало захлёбисто, будто через горло рвался, затворяя дыхание, галечник. В этом ощущалась надрывная предупредительность. И Антон оглянулся. Ходульно-длинные ноги мчали янтарного петуха к нему, а крылья парусили, почти на подъёме. Отмелью убегать нельзя. Рыбина может сойти с ослабленной лески. Остановить её и потащить к себе, петух его настигнет и поуродует лицо шпорами. Получилось везуче: едва когтистые лапы притронулись к верху фуражки, послышался удар, и произошли падения: петух плюхнул в прибрежную струю, воронёнок очутился возле кирзовых сапог моего сынули. Петуха понесло к песчаной косе, где он вскочил и помчался низиной к березняку. Карлуша чуть-чуть посидел на плече Антона и полетел вдогон петуху.
Антон невольно замешкался, хотя и тормозил катушку, и это помогло хариусу достигнуть той же косы, куда вынесло петуха, и там он, скользя на брюхе по песку, окатываемому водой, сорвался с крючка снасточки, называемой настроем.
Потешил Антона Карл Нетерпеливый, до того озорно потешил, что мой сынуля забыл на время о великолепной рыбацкой потере. Воронёнок догнал опоровшего оранжевые шары петуха, да так гаркнул над ним, что тот — он мчал с запрокинутым гребнем, ало пламеневшим — по-змеиному вперёд выструил голову и стелился на полусогнутых ногах, что было для него, шибко голенастого, прямо-таки смехотворно. Откуда в Карлуше взялась лукавая хитрина? Близость людей? Но мы ведь с Антоном простаки, до незащищённости откровенные. Мистика генотипа или ранняя находчивость?
Воронёнок обогнал петуха, взмыл над рощей, пикировал ему навстречу. Петух пал, распростёрся на плитчатых камушках, а когда Карл Нетерпеливый развернулся и завис над ним, выставил в небо ноги, защищаясь ими, точно подстреленный филин. Воронёнок садился на берёзы, лишь только петух вставал и пускался в бег к своим опозоренным курам, Карлуша опять припугивал его.
Потешил, сказочно потешил он Антона и меня, а заодно и себя.
Невероятная земля, необычайные люди! Сообщение о приезде нашей матери Тани, англичанки Татьяны Петровны, священной Танаакин принесла нам продавщица того магазина, обслуга которого на три дня западала в запой. Знакомый поэт из Иркутска, открыватель декабриста номер один, позвонил в порт Листвянки, чтобы с катером, который ходит до пристани Байкал и обратно, передали в Молчановский распадок, что прилетает родственница москвичей, гостящих у пожарника Алика. Матрос передал сообщение в магазин, и к нам приплелась красавица богатырской стати. Красавицу вовсе не портили чёрные круги, которыми были окольцованы её серые, глубокой прозрачности глаза. Правда, её сибирское здоровье, созданное для обильного деторождения — крупное литьё груди, плеч, бёдер — унижало то, что она виноватилась перед нами за незаконно закрытую лавку. Мы с Антоном догадывались, что она с застольницами-певуньями видела нас сквозь трещины в ставнях магазина, и успокаивали её тем, что никому не жаловались.
Карл Нетерпеливый, вдосталь накормленный, тихо сидел на сарае, созерцал округу. Приход продавщицы он встретил криком, моментами он заглушал её вкрадчивой покаянности голос. Я погрозил воронёнку палкой. То ли от обиды, то ли от возмущения он улетел к огородам, где зацветала картошка.
Для встречи Тани, Татьяны Петровны, священной Танаакин, мы не хотели брать воронёнка. Путь пешком, водой, такой же обратно, а клетки — нет. Не мудрено лишиться Карлуши. Заманивали в балаган, а он ударяется в полёт, петляет с крыла на крыло, протестует. В какой уж раз убедились — нельзя при нём говорить о нежелательных ему вещах. Стоило нам закрыть дом и начать спуск по гранитным плитам, он сел Антону на плечо, с торжествующим видом поглядывал вокруг. Антон, хотя и опасался за воронёнка, но расставания с ним не желал. Дорога в порт Байкал, обычно пустынная, изредка оживляемая перелётыванием и пробежками трясогузок и оляпок, ошеломила нас кипучим бураном бабочек, быстро оседавшим на гравий. Уютные, чуть больше комнатной моли, бабочки устилали весь пешеходный и проезжий путь. Карла Нетерпеливого было напугало тучное роение мотыльков, он даже спрятался за шею Антона, но, едва глянул вперёд и обнаружил белесый настил, завораживающий непрестанным мельканием крылышек, прянул туда, где шустро кормились трясогузки с оляпками. Пташек напугал его налёт и метания по дороге, возбудившие метельную кутерьму.
Уже зачарованные свадьбой, бабочки не сами взвихривались: Карл нетерпеливый взвихривал их, то ли охваченный жаром, то ли игрой. Всё это распалялось в нём буйством радости. Он рванул в небо, парил, покрукивал, как взрослый ворон, а минутами пикировал на прибрежье, ещё чистое от бабочек, и метусился над ангарскими струями, стараясь кого-то выпугнуть. Мы приглядывались, нет-нет и замечали выскакивающих из воды оляпок, мгновенно уныривавших в светлоту потока и бегавших по донным камням в поисках добычи. Он, после взлёта в небо, резвился над заберегами, а оляпки резвились по неровностям дна.
На повороте к порту мы встретили рыбака. Тут бабочек было меньше, и он огорчённо сказал, что не ждал сегодня подёнку, — всю Ангару она покрыла, и ловля пропала, посколь рыба перекинется на живой сладостный корм.
Подёнка, значит. Крупней она и выразительней нашей уральской подёнки. Случалось наблюдать, как она осыпает громадное озеро Банное, и тогда уж не жди добычливого ужения.
Подёнка осталась позади. От поворота к порту пролегла пустынность. Даже в магазине, теперь с открытыми дверями, и на угольном складе ни движения, ни звука. Безлюдье усиливало покой Байкала. Ровнь моря придавала простору над ним линзовую плотность, и потому трубы двух заводов на том берегу смотрелись приближенно и огорчали вязкостью своего чада. Я участвовал в битвах за то, чтобы эти заводы не строили, как погибельные для студёного озера. А их всё-таки вздыбили, и я с негодованием отвернулся от панорамы заводов. Её картинность дышала насилием, нечестью, преступлением перед народом и природой. С детства я испытывал презрение к всяческим проявлениям власти, тем более к тем, в которых не было ни жалости, ни ума. Ведь при мне, пацанишке, который с младенческих лет в станице Кизильской тяготел к реке Урал, эта великая река, запруженная возле Магнитогорска, была вусмерть уничтожена: ни малька в ней не осталось, ни жука-плаунца, ни водомерки, ни инфузории. О мёртвой воде я слыхал только в сказках, и вдруг оказался близ неё, около погубленного пруда, редкой широты и глубины, где могли ходить субмарины и фрегаты. К моим мальчишеским временам предержащие наловчились жестоко гнуть под себя и людей, и создания природы. Но тогда, когда писатели и академики пытались спасти Байкал, властителей вроде смягчало и совестило разоблачение минувшего бесправия, в которое ввергнут был советский народ снизу доверху, и предполагалось, что их убедят доводы пресерьёзных людей страны, кто поверил в демократию благородной мудрости, ан не тут-то было: обман ради неколебимости решений, какими бы беспощадно подлыми ни были. Расчёт на укрепление военного могущества, дабы обуздать замах американцев на всемирное правление, — нет ничего важней этой политики, Даже континенты перед ней — ничтожны, и можно принести в жертву океанически огромное озеро пресной воды. Всё настойчивей распространилась среди сибиряков молва, будто бы непобедимый для самоуверенных янки Фидель Кастро прилетал к нам испить Байкала и насытить зрение его красотой, покамест славное море не загажено и не изуродованы его виды, каких, наверное, не сыщешь на земле, а то и во Вселенной.
И вот мы с Антоном и Карлом Нетерпеливым ходим по грузовой пристани вдоль Байкала. Вода просматривается до песчаного дна, но она покрыта плёнкой сизой тусклоты. Плёнка и возле пристани, и подле сосновых плотов, примкнутых к ней, и дальше, где она смыкается с мглистой белёсостью. Наши отражения, сына и моё, отзываются в нас тоской: они меркловаты, бесцветны и ничем живым не одушевляются. Мы уже знаем о страданиях местных гидрологов об уронах, нанесённых священному Байкалу целлюлозными заводами.
Однообразно отзывается воронёнок на свои отражения: делает попытки дотянуться до них, да не может — падает с дощатой кромки, правда, успевает не плюхнуться на поверхность, крылья сами вытягиваются, хвост расклинивается, и, полный ликующей оторопи воронёной, возвращается на пристань.
Наблюдая за Карлом Нетерпеливым, мы с Антоном наблюдаем и за катером, покинувшим порт Листвянки. Этот катер должен забрать нас туда, однако он почему-то удаляется в открытое море.
Грандиозной красоты продавщица, которая приходила с извинением в Молчановский распадок, извещает нас о том, что на катер кто-то доставил из Иркутска водяры, и теперь команда разговляется. Покуда команда гужуется, мы можем насобирать шампиньонов на шпалах старой Байкальской дороги. Раньше мы с Антоном собирали шампиньоны на коровьих пастбищах поймы реки Жиздры неподалёку от Оптиной пустыни, и для нас было в диковинку слышать о шампиньонах, растущих на шпалах. В конце концов, ведь шампиньоны — не опята. Но продавщица уверяла нас, якобы есть сорт местных шампиньонов, которые вкусом не хуже российских, разве что ножка у них шибко деревянистая. Продавщица повела нас на железную дорогу, и мы стали снимать шляпки с грибов, не очень похожих на шампиньоны; их ножки врастали в древесину настолько прочно, что еле-еле выдирались из шпал.
Катер мы встречали, отягчённые громоздкими пакетами с шампиньонами. Карл Нетерпеливый заскучал от грибосбора и кинулся обследовать местность. Присаживаясь на обрывистом склоне, он добрался до маяка и посидел на нём, искрасна-рябиновом, ротондоподобном. Либо привыкал к пространству, либо любовался им. Когда мы подались к пассажирской пристани, он спланировал туда и сел на плечо Антона. Рулевой примкнул посудину к лысым покрышкам от грузовиков, оторочившим край причала. Вознамерясь вкрадчиво подойти к Антону и сложить на воронёнке ладони, рулевой чуть не упал: запутался в клёшах остроносыми туфлями. Карлуша спрятал голову за Антонову шею. В глазах веселинки. Мы с Антоном вдосталь нахохотались. Сам рулевой лишь заминал смех по-девичьи глянцевитыми губами.
— Клинья в штанины вставил и запинаюсь, стало быть, — оправдательно сказал он.
Я сочувственно кивнул. В юности тоже уширял флотские клёши.
— Фасон фасоном... Расписание не надо бы нарушать, — тут же впал я в укоризну и постучал ногтем по часам.
От водки даже сдержанного приёма русский человек обнаруживает философичный уклон.
— Расписание — вечность!
На миг рулевой застеснялся и предложил купить билетики. Парень наверняка был склонен к шутливости: дескать, и на птицу не мешало бы билетик.
— Воронёнок подумает, идти ли с вами? — отшутился я.
— Почему?
— Запах горючего неприятен.
— Какого?
— Того самого.
Карл Нетерпеливый — а ведь понимал, о чём мы разговаривали — покинул плечо Антона. Он примостился на скале, где в одну струю вилял родник.
Едва мы вышли из порта, Карл Нетерпеливый догнал нас. Просящим карканьем он пытался задержать катер. Потом присаживался то на плечо сына, то на моё, однако быстро взлетал. Сквозняковые завихрения чуть ли не сметали его, почти невесомого, в озеро. Но он уже опасался большой воды, порывами рвал в небо, парил кругами. С надрывным ором он повернул обратно, упал за угольный склад. Там пролегала старая Транссибирская магистраль, обильная не только шампиньонами, но и пепельными мышами-крохами, за которыми давеча воронёнок бегал-скакал, да не трогал их, настигая.
Мама Таня, англичанка Татьяна Петровна, священная Танаакин, испереживалась, ожидая нас в Листвянке. Договорённости созваниваться не было: неоткуда. Телеграмму не пошлёшь, тоже неоткуда. Неведение угнетало её многозаботливую душу. Мы-то жили в полной уверенности, что ей ничего не грозит, даже авиарейсом из Москвы в Иркутск. Отсутствие команды на катере, якобы отдыхавшей, хотя нарушался бессовестно график, и её гулливое возникновение с авоськами, гремучими от полных водочных бутылок, встревожило Таню, и она не решилась плыть. Не знаешь, чего ожидать от матросов, если они, вопреки законам студёного Байкала, начнут кушать белое вино. И Таня осталась в порту Листвянки, тем и настроила нас на противостояние загулу команды. Уклонение катера в сторону моря заставило меня поспешить с кормы, вдоль салона, к оконцу рубки. Два кореша рулевого, одетые в тельняшки и драные джинсы, как раз готовились к выпивке: открывали консервы с частиком на томате, располосовывали каравай деревенской выпечки и домашнюю свиную колбасу. Вид перченого частика, нашпигованной чесноком свинины был настолько соблазняющ, что и самому захотелось хлебнуть, чтобы заесть ядовитое зелье кругляками колбасы и ломтем хлеба, уложенного горками частика. Этот соблазн и снабдил моё воображение ловким сочувствием: дескать, мореходы, стоит ли вам лишать себя уютного застолья у кого-нибудь из вас в палисаднике, куда пригласите ваших девушек или невест и где вы, опекаемые их заботой, не надерётесь вусмерть, а поговорите душевно, позабавляетесь завлекательными играми, попляшете, потанцуете, напоётесь. Убеждать в чём-то смягчительно-здравом молодняк и тогда уж было многосложно: жизнь зрелых людей, в том числе родителей, давала толчки для супротивничания, не лишённого справедливости. Теперь, в начале третьего тясячелетия, супротивничание впало в безумие наркомании, пьянства, похоти, продажности, измен, обманов, в полное отсутствие стыда.
Рулевой и матросы к отраде — она и доныне в душе — согласились с моим пожеланием: вот доберут по глоточку, закусят и каюк.
Для меня, кроме мамы Марии Ивановны, с детства никого не было пригожее, родней, долгожданней, чем солнце в момент его восхода над горой Магнитной. А потом над миром моей судьбы и детей взошла Таня, англичанка Татьяна Петровна, священная Танаакин. Обычно солнце восходило из-за горы Магнитной алое, розовое, малиновое, изрыжа-коричневое и только изредка оно было алюминиево-серое, сизое, ковыльной белоты...
Наша солнечная мать стояла на безлюдной пристани, осиянная улыбкой. Платье ковыльной светлоты, сквозняковой легковейности, подаренное ей сибирской бабушкой из деревни Ермиловка, прорисовывало красоту её стати. До нашего с Антоном отъезда платье, освежаясь на балконе, ещё выглядело тускловато. Теперь, отбелённое, оно было в оттенок ковыльному солнцу. Наконец-то она, восходная, для взоров сына и мужа, находилась перед нами, и мы, охваченные её лучезарностью, онежнённые её теплотой, побежали к ней и уловили обиду в улыбке, и заметили слёзы неприкаянности, будто бы ждали без страдания, не торопились встретить. Мы приникли к ней, не успокаивали: вины за нами не было, и могли бы разнюниться, а всё же как-никак мужики. Расчувствовались мы при всём при том и, чтобы отвести переживание, изнуряющее душу, взахлёст заговорили о воронёнке, ведь мы боялись, кабы он куда-нибудь не запропастился. Дикоросов, за исключением змей, ядовитых растений, сколопендр и ос (ужаленная пчелой, она едва не теряла сознание, и место укуса болело у неё месяцы), Таня принимала, как детей: в ней стихийно проявлялось старшинство благородного человечества над природным обществом. Она обожала вынутое мной из глубины сердца определение для птиц: моя крылатая родня. Имя, Карл Нетерпеливый, Тане очень понравилось, и она сказала:
— Отныне у меня два воронёнка (ласкательно она называла меня Воронёнок), а вы с Антоном обзавелись прямой роднёй.
Не такой уж простак и торопыга был Карл Нетерпеливый: он не застыл в главном своём свойстве, менялся к многокрасочности. В обширностях порта Байкал его не оказалось, и мы стали кричать кто как: Антон — Карлуша, Таня — Воронёнок, я — Карл Нетерпеливый.
Мы уже свернули на отрезок дороги, где продолжались свадьбы подёнок, когда вскрикнула Таня, англичанка Татьяна Петровна, священная Танаакин. Она засмотрелась на оляпку, которая, шастая под водой по гальчатнику, кормилась какими-то существами. Здесь у Тани за спиной раздался шум, плечи опрохладнило гонким воздухом, кто-то попытался выдернуть черепаховый гребень, встремлённый в прическу перёд узлом заплетённых кос. Гребень, инкрустированный самоцветами — гранатом, хрусталём, арагонитом, сердоликом, опалом, исландским шпатом, — мерцал, иридировал, сверкал, тем и привлёк Карла Нетерпеливого. Таня вскрикнула, отмахнула птицу, не сразу принятую за воронёнка. На склоне неподалёку пышно цвёл изжелта-белый багульник. Воронёнок улькнул туда, высовывал голову, едва замечал слежку за собой.
— Что, пацанишка, стыдно? — крикнула ему Таня. — Бесцеремонный ты, однако. И прямо напугал.
Если не совсем спрятался, то, выстеливаясь под облачностью багульника, Карл Нетерпеливый бежал так прытко, точно коростель, и залегал там, где чудился себе неприметным. После он сопровождал нас в полёте, кружил и нет-нет снижался, будто не оставил намерения выдернуть гребень, а на самом деле проносился над нами игриво, петлял крыльями с боку на бок.
Близ мостков, откуда обыкновенно рыбачили редкие молчановские мужики, бродили куры со злонамеренным своим властелином.
Карл Нетерпеливый взмыл до самой перистой гряды и начал пикировать на петуха. Петух, готовясь отклёвываться, издал длинный предупредительный хрип:
— Кхру.
Несушки метнулись за сарай и в баню. Петух держал клюв грозно открытым и, когда воронёнок вовсе уж приблизился, встопорщил гребень, загривок, крылья и прыгнул встречь ему.
Воронёнок и петух сшиблись, но погубитель брата Карла Нетерпеливого, задетый разгоном воздуха, торкнулся на спину.
Соотносить себя с птицами людям мешает спесь, скудость воображения, гордыня. После того как петух навзничь грохнулся, воронёнок низом-низом поднялся к дому гостеприимного пожарника Алика. Неужели он пожалел, что перепугал кур, и не впервые, и самого петуха, который растерзал его брата? Ведь мы, человеки, вопреки строгостям рассудка и чувству справедливости опускаемся до прощения кровожадным бандитам и насильникам. Конечно, дети жалостливей взрослых. И тут, в истории Карла Нетерпеливого, вероятно, подобье младенческого сострадания, а быть может, стыда за преследование, нет, скорей, приступ унижения за месть. Всё начинается рано: и оголтелая злоба, и несуразная доброта — не только у человека и хищных птиц, но и у отдельных певчих, таких, как дрозд-рябинник, неуживчивый налётчик, способный на бомбёжку помётом, захватчик — с участка гнездования он изгоняет даже сорок, ворон, соек, иволгу, клеста, ронжу, дятлов, включая желну.
Мы застали воронёнка на берёзовом пеньке. Он сидел понуро, а с утра столько в нём было радости, озорства, милого лукавства. Устал? Изводился в тревоге: уплыли, повернёмся ли? Язык наш обиходный усвоил, поведение и привычки. Ревность? Она, пожалуй. Заботимся о нём так, как друг о друге не печёмся. В ком бы ещё обихаживание проявлялось с неослабностью родителей? Что неослабность? Надоедает, ею пресыщаются. Проголодался, горлопанит, — и мы трепещем, пока он не насытится. Избалован? До того избалован, чтобы только ему внимание, ласка, любовь. Если кто-то думает — любовь только человеку доступна, то впадает в невежество. Парнем я видел, как целовались в лесу среди ландышей чёрные ворон с воронихою. Они подолгу не расцепливали клювы, так им было сладостно. Синего отлива оперенье полнилось слепящим сиянием булатной стали. Сияние смягчалось, едва они отклонялись и восхищённо разглядывали: она его, он — её. И не рвались они к утолению, за чем наступает прохладца, а то и пресыщение. Они чувствовали, что встретились навсегда не ради момента соблазна, и потому им незачем торопить плоть, как то происходит у мужчины с женщиной, раздираемых похотью, где ни нежности, ни чистоты, ни продолжения рода, ни надежды на возможность семейного счастья. Они чужды неверности, ибо любовь без преданности невероятна. Но любовь без ревности ещё невероятней: она грязна, опасна, постыдна, чужда святости.
Мы с Антоном, дабы рассеять хмару Карла Нетерпеливого, оглаживали его. Он присклонился к пеньку, стремясь ускальзывать от наших ладоней. Попыталась погладить воронёнка и Таня, англичанка Татьяна Петровна, священная Танаакин, однако он ударил её крылом. Она попробовала повторить ласкательное движение, он секанул её крылом и ущипнул за мизинец. Она радостно удивилась:
— Щипается! — но тут же шутливо захныкала: — Ущипнул до крови.
Действительно, из мизинца выступила капелька крови, потрепетала, взбухая, и скатилась в подорожник. После атомного взрыва где-то под Челябинском Таня заболела железодефицитной анемией: уменьшение гемоглобина в крови сопровождалось ещё и медленной сворачиваемостью. Мы с Антоном впрок припасли йод и антисептический клей, Антон сбегал в дом за йодом и клеем, полечил и замазал ранку на мамином пальчике.
Карл Нетерпеливый после щипка взлетел на сарай. Забота сына о Тане, наверное, нагоняла на воронёнка недовольство, а может, вид крови устрашал его: он прятал голову то под правое крыло, то под левое. Но как только Антон укорил Карлушу: «Ишь какой, глаза прячет. Стыдно?» — воронёнок, возмущённо огребаясь крыльями, пересёк распадок и сел на прясла, за которыми ярко цвела лиловым, фиолетовым, изжелта-белым картошка. Он долго шнырял среди ботвы, наблюдал коростеля, прислушиваясь к его скрипам-призывам, а вечером, либо от одиночества, либо от голода, раскаркался. Сперва я, потом Антон старались подкормить Карлушу кусочками хариуса, однако он скрывался от нас меж кустами картошки и, едва мы уходили, опять орал с прясел обидчиво, надрывно, непокорно.
Перед сумерками направилась к нему Таня. Он оседлал колышек и, когда она приблизилась, мигом схватил голову хариуса и проглотил её сквозь свой гортанный клёкот. Живоглотский жор дивил Таню, и мы под ярость его насыщения слышали по-девчоночьи тоненький её смех.
После того как замолк, Карлуша повытягивал шею, поразминал крылья, явно поправлял в зобу неудобу съеденного, и порхнул Тане на плечо. Мы замечали днём, что Карл Нетерпеливый зарился на её локон над правым плечом. Он прихватил кончик локона и весело наматывал на клюв, желая сделать локон кудрявее. Наверняка он стремился принарядить её внешность, хотя она без того отличалась красотой. Но всем этим, оказалось, он приглушивал хитринку: изловчится и стащит Танин гребень, камушки которого поблескивали в сутеми. Так у воронёнка и получилось: выхватил гребень из причёски, скрылся на огороде. Потому как Таня назвала Карла Нетерпеливого поросёнком, было ясно, что она не огорчилась. Обычно она даже не досадовала на шалости нашего сына и своих школьных учеников и лишь добродушно клеймила их поросятами.
Впервые воронёнок не ночевал дома. Дважды при необъятном свете луны я заходил в сарай и осматривал оттуда прясла, но нигде его не обнаруживал. Иногда спозаранок он стучал долбаком в окно горницы, чтобы проснулись, и, если мы не скоро вставали, затевал ор. Теперь, сколько ни прислушивались, Карл Нетерпеливый не обозначал себя.
Втроём мы обследовали огороды, выпугнули коростеля-скорохода, любителя пряток. Воронёнок не отыскивался. Почему-то у нас было предположение: коль он вдруг скроется, то не унесёт с собой черепаховый гребень, напротив — оставит его на приметном месте, дабы утешить Таню, да и Антона со мной успокоить. _
Перевалом продолговатого холма мы спустились к Байкалу. От поисков нас отвлекали поляны звёздно-синих незабудок, а на прибережье обольщали азартными нырками-выныриваниями игривомордые нерпы. Двигаясь мелководьем, они вели нас к железнодорожному туннелю. Близ туннеля, на скалах, возник наш воронёнок. Он кромсал какую-то рыбку, вскаркнул и опять принялся за неё. Крупными скачками он спустился на песчаный берег, а мы, сойдя к скалам, нашли там странную эмбрионоподобную рыбку: голомянку. Раньше я встречал её снимок в лечебнике народной медицины и слыхал изустно похвальные слова о ней от космического художника, друга семьи Рерихов — Черноволенко Виктора Тихоновича, излеченного тибетским врачом от туберкулёза снадобьем из голомянки.
Карл Нетерпеливый вернулся за голомянкой, вспархивал, чтобы выхватить её у меня, а я отстранял рыбку (надо ведь разглядеть), и он, отчаясь отбить свою добычу, плюхнулся в заросли багульника и до того истерично раскричался, что я вынужден был подсунуть голомянку его младенческому высочеству.
На обратном пути в Молчановский распадок мы отследили полёт Карла Нетерпеливого к маяку, откуда ему навстречу взлетела тёмная птица, лёгкими, весёлыми волнами скользившая вниз. Карлуша что-то вроде бы держал в клюве, или так уж нам почудилось, и маячный ворон погнался за ним, и они, балуясь, рискованными виражами свалились над кручей к порту Байкал.
Солнце всплывало и притапливалось, но в чистоте неба не обозначал себя Карл Нетерпеливый. Антон и я скучали о нём. Наши, попеременке, вседневные зовы затухали безответно, хотя и разносило их, увеличивая громкость, эхо распадка. А вот Таня, англичанка Татьяна Петровна, священная Танаакин пронзительно журилась о нём. Женщинам тягостней даётся расставание. Её натура, по всей вероятности, усиливала это почти душеразрывное чувство, распаляемое материнской привязанностью. И другое страдание нагнетало её журбу: исчезновение гребня. Гребень, привезённый в сибирскую деревню Михайловну из Белоруссии, передала ей со старшей внучкой Катериной бабушка. Когда Таня училась в медицинском институте Новосибирска, она обихаживала бабушку мытьём переизобильных русых волос, стирками, шитьём рубашек, платьев, растираниями ног муравьиным соком на меду. Однажды бабушка спросила Таню, чем её отблагодарить за обиход, и Таня сказала:
— Ничем.
— Ты жеть выручаешь...
— Маненько.
— За маненько не дают теленька?
— Правильно, моя ба.
— Всё ж-ки назови подарочек.
— Набор кнопок на блузку.
— Шуткуешь, ли чё ли?
— Нисколь, моя ба.
— Называй.
— В комоде черепаховый гребень. Ладно?
— Мамина память... Я те не сказывала... Твоё сердечко боялась надорвать. Фашисты заняли Минск. Маме сто шесть лет. Фашисты без спросу на постой. Птицу рубить, скотину резать. Мама в них камнями. Повесили на подворотне. Мамина память! Голова заболит, расчешусь, прошло. Пусть гребень ещё у меня поживёт. Возьми бусы. Алый янтарь. Ни у кого не встренешь.
Таня взяла бусы. Маме своей переподарила, дабы вылечила щитовидную железу. Через годы Катерина привезла Тане черепаховый гребень.
Прабабушкина память, — и вот её лишилась.
Карл Нетерпеливый, думали, останется возле маячной птицы. Но задержался он на том склоне горы с неделю и возник на изгороди картофельных огородов, правда, вдали. Подружка появлялась около него на час-другой. После он сдвигался на пряслах поближе к нам. Выманивал к своим изначальным поперечинам. А когда она с ним очутилась напротив нашего обиталища, воронёнок прилетел на пенёк и демонстрировал ей, что запросто садится на правое плечо Тани, Антона, ко мне, особенно часто — к Тане, англичанке Татьяне Петровне, священной Танаакин. Мы нарочно закрывали балаган, Карлуша всякий раз рвался туда, повисал перед оконцем, бился в дверь. Полагали — он быстрей одичает и не подвергнется нападению петуха, который, сердито цокоча, вскукурекивая, нередко всходил до нас по линялому до белёсости граниту.
Как-то спозаранок Карл Нетерпеливый раскаркался на коньке дома, Таня не поленилась встать, мигом прибежала с черепаховым гребнем, а воронёнок утихомирился и только подал приветный голос с притягательного для него огородного прясла Молчановского распадка.
Берёз было три. Они высились на обдуве холма за огородами. Мы поименовали их Три Богини: в центре Мокошь, мать-сыра Земля, слева, Лада, богиня любви, красоты, семьи, справа, Берегиня, создательница всего сущего. Карл Нетерпеливый изладил неуклюжее гнездо в кроне средней берёзы. Днём он шастал меж картофельными кустами, безбоязненно расхаживал берегом Ангары, улетал на Байкал, однако ненадолго. Мы примечали, что он не перестаёт наблюдать за нами. Едва мы начали поговаривать о возвращении в Москву, он часами не покидал прясел: передавались ему, нет сомнения, наши придорожные смятения. А стоило нам приняться за сборы, он взялся посещать нас. Проветривали одежду, сушили обувь, всяческие хозяйственные причиндалы, он осматривал их с пенька, с балагана, на лету. Внезапно залез в Антонов школьный ранец, никак не выбирался оттуда, хотя и стучали в гремучие стенки. В конце концов, пришлось вытряхивать его из облюбованной уютной глубины. Он разобиделся до беспомощности, вяло лежал на траве-мураве, куда выпал. За то время пока он отсутствовал, его ноздри призакрылись красивой реснитчатой порослью, а оперенье, сиявшее сизым крапом, проняло, словно отглаженное, синим отливом. Декоративно приятный сложился ворон, даже находясь в горевой расслабленности. Я уж не говорю о глазах: они утратили младенческую пуганную наивность: умная зоркость, прохватывающая таким наблюдением, от которого становится беспокойно и щемяще скудно, как бывает на росстани.
По желанию Тани, англичанки Татьяны Петровны, священной Танаакин, мы тянули с отъездом. Она не насытилась пребыванием возле Ангары и Байкала, и под звёздным небом, где за ночь можно увидеть столько спутников и космических кораблей, сколько в Москве не увидишь за годы. Здесь она не температурила: энергия могучих вод унимала её радиоактивное до ужаса белокровие, обманно определяемое медиками анемией. Но и мы нежданно сроднились с воронёнком, как сроднились в Магнитогорске с мальчишками и девчонками из детского дома, — они занимались в школе нашей матери. Чувство этого породнения у Тани проявлялось гораздо сильней: учительница, продолжательница не только рода человеческого, но и охранительница самой природы, вполне соизволенная к этому предначертанию вышними силами.
В отличие от нас, она часто ходила на ту сторону распадка, а оттуда, сопровождаемая Карлушей — он планировал над нею — к железнодорожному маяку. Там она созерцала Байкал, а воронёнок, примостясь на плече у неё, накручивал локон на свой лаково-чёрный клюв и распускал.
При том, что Таня спасалась Байкалом и привязанностью дитяти птичьего племени, почти одиночного в этих местах, ей навевали скорбь целлюлозные заводы, кадящие за студёным морем. И вынесла она оттуда, поражённая технотронностью, думу, которая до сих пор болит во мне и делается неотступней, безотраднее: временность довлеет над вечностью и способна загубить её на Земле, если не во всей солнечной системе.
Увы, временность по-прежнему довлеет над вечностью. Но и она стала ненадёжней, потому что вконец ненадёжно всё то, на чем наживается человек, а ещё ненадёжней сделался он сам с его убийственным природопагубным существованием.
По возвращению в столицу я обещал в газетах писать об ангарско-байкальских впечатлениях, а также о том (обещание себе), как прятался от встречи со мной директор Лимнологического института, чтобы люди не узнали, каким уронам подвергается водный мир величайшего озера, точней — пресного океана: исчезновение осетра, оскудение омуля, ленка, отравление нерпы, рак у бычков, помещённых в промышленные стоки, считающиеся экологически безопасными и, самое вредоносное до непоправимости, вымирание рачка эпишуры — главного санитара жизненной чистоты Байкала.
И только теперь я вернулся словом к богоданному гидропространству этой всепланетно почитаемой и тревожной Сибири. Наверное, никогда больше я там не побываю. Да-да, собирался, однако не исполнил свой обет.
Многопричинность задержала меня. Но, пожалуй, я непроизвольно закрылся от страданий, объяснимых непоправимостью судьбы Байкала и округи.
А сейчас я попытался воздать должное тому, что стало частью нашей тогдашней сокровенности: жены Тани, англичанки Татьяны Петровны, священной Танаакин, сына Антона, моей.
Проводы были двойными: людские, полные местной щедрости, не уступающие характером величью Байкала, и природные, олицетворённые полётом Карла Нетерпеливого и его подруги. Они кружили высоко над нашим пешим ходом к порту, и хотя мысленно мы призывали воронёнка спуститься к нам на пристань или на корму катера, он даже не снизился. Расставание размыкало нас навсегда. Мы не провидели этого из-за присущей хомо неразумному нескончаемости надежд (а кто мы есмь ещё?). Он-то, Карл Нетерпеливый, принадлежащий к вещим птицам, пресекал свою безотчётность: слишком опасна тоска, которая не хранит осуществимость.