То, о чем я хочу рассказать, мой родной, покажется тебе, скорее всего, невероятным. Я и сам сомневаюсь, было ли это со мною на самом деле или только приснилось.
Мы жили тогда с моей мамой (твоей бабушкой - ты не застал ее - она умерла за год до твоего рождения) у нас на даче. Теперь там новый дом, а тогда была настоящая изба с большой печкой, с чердаком, где пахло сеном и летней пылью, с щелястыми дверями, покосившейся кухонкой, и еще чем-то таким прекрасным и незабываемым, о чем и сказать-то нельзя. Моя мама была журналисткой да к тому же еще и большой фантазеркой. Она тогда очень сильно поссорилась с папой (так что решила ни за что к нему больше не возвращаться). Мне это было ужасно горько.
Хотя конечно тогда я ничего в этом не понимал.
Но всякий раз, когда по небу пролетал самолет, я в восхищении и надежде смотрел на него, ведь мой папа был летчик.
Да, может быть, летчик и журналистка - это плохая, неправильная пара, и им было так трудно срастись. Наша крошечная семья была на краю полной гибели в тот год. Мама нервничала и сердилась, часто плакала. А я чувствовал себя таким одиноким и ненужным.
Так вот тогда, поссорившись с папой, мама решила уехать из квартиры вместе со мной. Сюда, в деревню, в дом, который построил ее отец, мой дедушка. Дедушку я не знал, он скончался через несколько лет после войны, он был литературоведом, писал большую работу про писателя Писемского. Когда мне мама про это рассказывала, я принимал это как должное, ведь про кого еще писать, как не про Писемского, и кому еще быть писателем, как не Писемскому. Я потом эти пожелтелые страницы подслеповатой машинописи не раз листал и перечитывал, будучи уже взрослым, и всегда мне было грустно. Отчего грустно? - спросишь ты. Оттого, наверное, что жалко было и дедушку, который много лет над этой рукописью работал да так и не опубликовал ее, жалко было и Писемского - у него была грустная, бестолковая судьба, о которой очень проникновенно писал мой дедушка.
Он был не только литературоведом, но и страстным охотником, любителем природы. Дедушка дружил с писателем Пришвиным. Может, ты помнишь, вам задавали читать его "Кладовую солнца" и еще что-то. Вместе с ним они искали, где в Подмосковье можно было бы обосноваться в тишине и в близости к живой неповрежденной природе. Вот и нашли нашу деревеньку, где мы до сих пор живем. Рядом с сосновым лесом, на крутом берегу речки, на той стороне которой тянутся необозримые поля...
В этой-то деревеньке, а вернее, в прилежащей к ней рощице, в уютном лесном уединении дедушке удалось выстроить чудесную, почти сказочную избушку.
В ней мы проводили каждое лето, а тогда, когда произошло то, о чем мне хотелось рассказать тебе, оказались в деревенском уединении зимой. Мама самоотверженно и в какой-то степени назло всему миру топила печь, проходила со мной программу второго класса, писала заказанный ей цикл исторических статей, подолгу гуляла лесными тропинками, мечтала, плакала, а я возился со своими солдатиками. У меня их было ох как много, и они были исключительные и ни на что не похожие. С ними-то и связана та история, о которой я хочу тебе рассказать.
2.
Начнем с того, как они у меня появились. Когда мы переехали на дачу - холодным дождливым октябрем, это было совершенно для меня неожиданно. Правда, поначалу мне было радостно, ведь я больше всего на свете любил дачу. Я даже мечтал, когда вырасту, жить там всегда, и зимой, и летом. Но я плохо представлял себе, что такое дача осенью и зимой. Ведь она связывалась в моих мыслях с летом, теплой речкой, друзьями. А тут я вошел на голый участок, побродил по едва еще протопленной избе, по пустой деревенской улице с сизыми лужами и опавшими и уже потерявшими свою радостную разноцветность листьями, и, как мокрая серая тряпка, навалилась на меня тяжелая скука. На двери крохотного домишки моего друга-соседа, с которым мы проводили все дни напролет, висел огромный заржавленный замок, река, находящаяся в полукилометре от нашего дома, не могла порадовать меня своей ласковой прохладой и горячим песком пляжа. Она только пенила свои холодные свинцовые воды, по которым плыли последние бурые листья позднего октября.
Поэтому я, хмуро побродив по округе, бросив в реку пару грустных коряг, вернулся домой и с обидой уставился на маму, которая, забыв про быт и обед, про то, что дом не топлен и не ухожен, принялась выстукивать на хриплой машинке какие-то свои опусы. Наконец, заметив мой взгляд, она опомнилась, бросилась топить печь, и ее веселый огонь, постепенно разливавшееся ароматное тепло почти примирили меня с этой печальной ситуацией.
И все же было ужасно скучно.
На следующее утро призрак неутолимой скуки продолжал висеть надо мной, и тогда я решил с этой скукой бороться и полез на чердак. О, милый мой, тебе наверняка знакомо это замирание в потемках незнакомых таинственных помещений. Летом я как-то прежде не успевал добраться до чердака, да и мал был, а теперь я подрос, и занятая своими переживаниями и статьями, мама, наконец, разрешила мне приподнять заветную крышку на потолке, и я оказался в этом неизведанном мире.
Там было крошечное окошко, от которого шел бледный косой луч, освещавший веселые столбики густой пыли. На полу лежал слой старого-престарого (еще времен дедушки) сена и много каких-то коробок, полочек и стопочек, которые я и бросился разбирать. Чего там только не было! Я боюсь тебе наскучить перечислением всех этих таинственных предметов. Скажу только, что я нашел там огромную морскую лупу, которой штурман корабля водит по карте, рассматривая все возможные подобности маршрута судна, а еще множество гильз от охотничьих патронов и мешок дроби. Но главное, что я там обнаружил - это большая коробка, очень тяжелая и пыльная. И я сразу понял каким-то внутренним чутьем, что ее содержимое имеет прямое отношение ко мне.
Да, мой драгоценный, там было то, что и тебя не оставило бы равнодушным.
Там были прекрасные, изумительные солдатики, настоящие оловянные солдатики! Только... Они все были переломаны, и сколько я не перебирал эту серую груду - я не нашел ни одного целого. Но как чудесны были эти обломки! Как прописаны их лица, детали вооружения, формы!Не безжизненные слепки, а еще дышавшие духом побед и горечью поражений настоящие воины, застывшие в своем оловянном безвременье, оказались передо мной. И я кусал себе локти, я досадовал, что никак не могу ими играть - это были абсолютные инвалиды. Как будто какая-то коса жесткой инквизиции прошла по ним.
Как же было мне обидно! Найти такую радость, такую возможность украсить мое дачное одиночество и в одночасье потерять ее! Но вот рассматривая то, что ютилось на чердаке по соседству с оловянными сокровищами, я наткнулся на коробку с гипсовыми формами, бережно завернутыми в бумагу, а еще на тяжеленную коробку со свинцовыми пластинами. Я все это с великим трудом и огромной осторожностью стащил вниз (Ах, как самозабвенно выстукивала мама что-то на своей машинке!). И стал разбирать и разглядывать. И вот что я обнаружил. Гипсовые пластины были формами для всех этих солдат. Это были те материнские утробы, в которых они рождались на свет, и, очевидно, они были отлиты моим дедушкой, ведь я смутно помнил, как мне мама рассказывала о том, что дедушка еще во время войны, в эвакуации, наловчился делать разные детские игрушки.
Милый дедушка! Как я был ему благодарен, когда рассматривал эти формы, улавливая четкие слепки киверов и ружей, позументов и кирас! А потом мама с радостью включилась в мое счастливое творчество. Она разрешила мне растопить всех солдатиков в старом алюминиевом ковшике, который краснел и поскрипывал в угольях нашей печки, а потом я заливал страшную ртутную жидкость в белые формы и спешно накрывал их второй половиной, а потом пеленал эти формы, как девчонка своих кукол.
О, мой дорогой, мой славный любитель баталий и сражений, ты не представляешь, с какой таинственной радостью я распеленывал на следующее утро переночевавших на осеннем холодке новобранцев! Как я приподнимал верхнюю половину формы, осторожно-осторожно, и обнаруживал новых целеньких красавцев! Я потом их старательно протирал тряпкой и расставлял на полу. Они браво стояли на неровных крашеных досках нашей избушки и совсем не по-оловянному блестели, натертые тряпкой.
Я слышал окрики генералов, выстрелы салютов, зычный и немного визгливый голос Маршала, низенького широкенького солдатика, который почему-то мне сразу не приглянулся.
Мной овладела настоящая лихорадка. Каждый вечер, пока ни кончился весь свинец, я наполнял формы таинственной, густой и раскаленной жидкостью, спеленывал их, выставлял на холод, а утром снова и снова благословлял свое творение. Шесть дней ушло у меня на эту прекрасную возню. На седьмой - вся моя огромная армия была в полном составе. Да, мой родной, я был на вершине счастья. Ты бы, я полагаю, восхищался не меньше моего. Ведь почти весь пол нашей немаленькой комнаты (она была даже чуть побольше вашей детской) был уставлен оловянным войском.
3.
Теперь мне не было времени скучать. Встав с кровати, я еще до умывания, до завтрака, до просыпания моей мамы, которая обычно засиживалась за своей работой сильно за полночь и спала поэтому часов до одиннадцати, я кидался к моим солдатам. Я творил для них мир, резал из картона очертания дворцов, которые располагались на пустующей папиной кровати, делал из обрезков досок корабли, которые бороздили море крашеного пола, устраивал военные операции против гнездившихся в горах книжных полок диких племен, жестоко истреблявших все живое на своем пути.
Проснувшись, мама прерывала мои самозабвенные игры, впихивала в меня суховатый творог или подгоревшую яичницу, потом усаживала меня за прописи, заставляла складывать буквы в слоги и слова, что я послушно, но без энтузиазма делал. И мне все казалось, что буквы под моей ручкой или на странице букваря вдруг сейчас ухарски разогнуться, привстанут и обернутся еще одним взводом пехоты или даже кавалерии. Так что я часто путал буквы, пропускал в списываемых словах целые слоги, и мама начинала волноваться, даже ругаться, боясь, что я окажусь каким-то неспособным и нерадивым. Но тогда я как-то заставлял себя сосредоточиться, забыть о любимых солдатах и показывал образцовые успехи.
- Ведь можешь, можешь, если захочешь! - нервно и радостно кричала мама, моя милая, худая, нервная мама, одинокая и немножко злая на весь мир.
Да, мой родной, такое бывает с мамами, не удивляйся. Но прошло две-три недели, и мое упоение и счастье дали трещину. Однажды утром, как всегда, бросившись к своим солдатам, я обнаружил, что чуть ли не половина перебита, переломана, так же безнадежно и злобно, как это было в самом начале, когда я только обнаружил свое драгоценное сокровище. Я просто онемел. А потом заревел во весь голос, так что взъерошенная мама вскочила с постели.
- А что ты так кричишь? - сказала она мне, когда поняла, в чем дело. - Просто эти злобные дикари все-таки проникли на твой остров и расправились с лучшей частью твоих солдат.
- Но мама, - дикари были уничтожены еще на прошлой неделе, - отвечал я сквозь слезы, однако подумал, что, в самом деле, могли быть перебиты не все, и, скрываясь несколько дней, они наращивали силы и теперь осуществили свой отвратительный жестокий план.
Весь тот день оставшиеся в живых солдаты занимались уничтожением распоясавшихся дикарей, у которых не было ничего святого. А вечером я снова занялся чудотворством. Я плавил убитых и отливал новых воинов. На этот раз утром я вынимал уже из пеленок льдистые пластины, потому что выпал снег и здорово морозило, ведь на дворе был уже декабрь. И я снова расставлял обновленный состав и радовался воскресению своих воинов.
Но прошло несколько дней, и все повторилось - опять переломанные руки и ноги, груды трупов, и более того, у меня было ощущение, что солдатиков стало меньше или, по крайней мере, сохранились не все части изуродованных тел. Целых солдатиков остались считанные единицы. Еще я заметил, что вовсе пропал тот солдатик, которого я считал Герцогом (у него было какое-то особенно возвышенное и тонкое лицо, изящный мундир и чудная шпажка, которая на удивление прочно держалась в его руке). А Маршал, немного грузный насупленный солдатик, был и в первый, и во второй раз совершенно целым, и мне даже померещилась какая-то самодовольная улыбка на его широкенькой оловянной физиономии.
Я был в недоумении! Весь день я ходил как в воду опущенный. На мамины вопросы ничего не отвечал, мне было отчего-то стыдно признаться, что за беда случилась опять с моими солдатами. Дурацкие прописи выходили у меня криво. И я в конце концов до того рассердился на них, что перечеркнул несколько раз эти мои каракули, и когда мама увидела это, она вдруг вышла из себя, стала ругаться, потом плакать.
- Как я одинока и ни от кого мне нет помощи! - причитала она. - И ты, ты уже мог бы быть повзрослее! - и она ушла во двор, ходила между морозными соснами, дымила своей противной сигаретой. Я так не любил эти сигареты, я так не хотел, чтобы мама курила. Но она, она дымила этим вонючим дымом. Запах табака - это запах горя, обиды, запах скуки и одиночества.
Я сел возле кровати, на которой располагалось мое герцогство. Бедные солдаты лежали жалкой кучкой. На полу валялись обломанные ружья и руки, и только самодовольный Маршал с кучкой оставшихся в живых преспокойно стоял у самого дворца, который я вырезал из картона, и сам нарисовал окна, даже сделал стены и ворота. А из старых катушек соорудил прекрасные пушечки. Эти катушки я нашел там же, на чердаке. Старые нитки, коричневые, красные, белые, были такие уже ветхие, пахли плесенью и позапрошлой осенью и тут же рвались, стоило их только начать разматывать, и я быстренько сорвал их и сжег в печке. А из катушек получились пушки. Но теперь даже и пушки были переломаны, а частью скинуты со стен. Я глядел на весь этот сумбур и перебирал оловянные останки.
- Как у меня болит вот тут! - громко причитала мама, распахивая дверь из сеней. - А ты, ты... И тут мама осеклась, увидев меня, моих солдат в таком плачевном состоянии.
- Что опять? - и мама присела на корточки перед моим герцогством.- Ты опять переломал всех своих солдат? Ты что полоумный?
- Я, я, я не... - и я не смог ответить, но заплакал, уткнувшись в острые мамины колени, в мамины руки, худые, сухие руки, которые так быстро умели плясать по клавишам печатной машинки, выстукивая барабанную дробь марша. Под эту дробь Маршал нередко устраивал парады, а молодой Герцог, не очень любивший парады, смотрел с балкона дворца на плац, а потом уходил в комнаты и занимался деловыми бумагами и большими книгами, до которых был ужасный охотник.
- Ну, ну, я понимаю - игра, ну чего ты, Сережа, будет, - быстро и примирительно говорила мама, но я не мог успокоиться и плакал уже не только о том, что мама меня не понимает и злится совершенно несправедливо, но и на то, что здесь в деревне так в конце концов одиноко и сиро, что папа летит сейчас в самолете в неведомые страны, а когда снова вернется в Москву, уже не придет к нам радостный, свежий, с большим чемоданом, из которого появится рано или поздно что-то такое прекрасное, неожиданное, иностранное - ну, допустим, ковбой с ружьем, который, представь себе, снимается с лошади, или блестящий железный револьвер с вертящимся барабаном... Нет, он больше не придет к нам, потому что мы уже больше не с ним.
И кто в этом виноват? Кто?
Я тыкался хлюпающим носом в мамины коленки, терпел ее суховатые поглаживания, а потом вскочил и, наспех накинув пальтишко, выбежал на холодную террасу. Там сиротливо стояла старая сахарница с наледями сахара, попахивала неприятно пепельница, и на стуле лежали две кривых бадминтонных ракетки - грустной памятью о том, как летом мы с папой резались в бадминтон. Слезы снова подступили к моему горлу, и я хотел было дать им волю, как вдруг услышал звук, странный, неприятный звук, похожий на голос, на крик, на стон, но какой-то странный, сдавленный. Я мигом бросился в комнату. Мама как-то необычно сидела на диванчике, рука у нее была вывернута, голова опустилась. Я прижался к ней. Она чуть слышно шепнула мне:
- Беги к тете Груше, скажи, чтоб скорую вызвала, - и лицо ее было такое бледное-бледное, - сердце у меня, Сереженька.
Я ужасно перепугался - это было куда страшнее моих поломанных солдатиков. Я бросился за печку, налил стакан воды из ведра, холодной-прехолодной воды, это ведро мама еще пару часов назад нашла в себе силы принести из колодца, и вода не успела согреться.
- Спасибо, Сереженька, - прошелестела мама и глотнула этой самой холодной в мире воды, воды из глубокого деревенского колодца. И я бросился к нашей соседке тете Груше, к которой мы ходили летом по вечерам за молоком. Обычно было так приятно идти по лесной тропинке до скрипучей калитки, за которой пряно пахло навозом и в прихожей стояли толпой банки разной величины, ожидая, когда же старые, морщинистые, с навсегда въевшейся в них землей руки тети Груши перельют в них белое теплое молоко.
Да, мой дорогой, я так любил вечером на нашей терраске пить это молоко с черным хлебом. И елки кивали большими ветвями, и тянуло из открытой двери теплом летнего вечера, и звезды проглядывали сквозь хвою и чуть заметно отражались в стеклах терраски.
Но теперь я прибежал к тете Груше совсем по-другому, я рванул дверь, я взбежал по крутым ступенькам ее прихожей. Она хлопотала над чем-то в кухне и удивленно повернулась ко мне. Я бросился к ней.
- Там мама, мама моя, ей плохо! - и я уткнулся в пахучий старенький тетигрушин фартук.
Она запричитала, накинула свою шубейку, и мы побежали к нам, потом к телефонной будке. Потом снова к маме. Весь тот день я помню, как один большой запутанный клубок, который надо непременно распутать, но это так трудно, и пальцам больно. И, главное, я помню, как простился с мамой. Она поцеловала меня, и ее увели в приехавшую скорую, а перед самой машиной она взглянула на меня и что-то сказала, но что - я не смог расслышать. И лицо ее было таким бледным, бледным и беспомощным, бледными были и губы, которыми прошептала она эти так и не расслышанные мной слова.
Тетя Груша отвела меня к себе. В ее загроможденном диванами, ковриками и тумбочками доме мне было очень непривычно. Я вжался в уголок диванчика и пялился в вечно работавший у тети Груши телевизор. Сначала была передача про каких-то механизаторов, потом фильм про усталую тетеньку, которая была где-то начальницей. А потом я задремал. И видел во сне своих солдатиков, только в настоящем виде, видел, как они рубятся друг с другом и даже, мне показалось, что я узнал среди них широкенькую физиономию маршала. А еще мне все мерещилось бледное-пребледное лицо мамы.
Да, мой дорогой, конечно, я не мог забыть ее лица, ее бессильной бледности и того страшного стона, который услышал я со двора.
4.
Так я на том диванчике и заснул. Тетя Груша укрыла меня толстым одеялом. Я проснулся среди ночи от того, что было душно и жарко. И кажется, до самого утра почти не спал. Рано-рано тетя Груша загремела ведрами, кто-то из деревенских приходил за молоком. Было темно, потом стало лениво светать. Начинался короткий, грустный и ужасно морозный день.
Был уже конец декабря, и в четыре часа становилось сумеречно. Весь этот коротенький день я слонялся по двору, а после обеда, когда тетя Груша, подоив корову, отправилась до вечера к соседке, я пробрался к нам на участок. Грустно стоял заваленный снегом летний столик. Противный холодный замок чернел на двери. Недавний снежок припорошил ступени, и казалось, что тут давно-давно никого не было. А я все думал то о своих солдатах там, под замком, - переломанных, жалких, то о маме - и представлял, как на серой больничной кровати, на застиранной наволочке - белеет ее бледное грустное лицо. А снежок все падал медленно на меня, на крышу, на пустой участок, и сумерки, словно большие серые кони, опускали свои нечесаные гривы на все вокруг.
Мне стало не по себе, я начал пробираться под окнами нашего дома к дырке в заборе, через которую можно было вернуться к тете Груше, и вдруг какой-то луч света мелькнул у меня перед глазами. Я остановился. В окне нашей комнаты был огонек. Окна были плотно завешаны - так уж любила мама, будто бы боялась дневного света или чужих взглядов. Но за этими занавешенными окнами горел свет.
Все внутри у меня похолодело. И в то же время меня потянуло к этому огоньку, к этому свету. Ведь это был какой-то свой, добрый, уютный свет. Но все равно, конечно, было страшно. Я несколько мгновений колебался, но потом решительно поворотил назад. Еще я подумал, что может, просто забыл выключить лампу.Я нащупал в кармане ключ от замка - замок у нас был такой старый, настоящий, еще с дедушкиных времен. И ключ был тоже особый - длинный, со ступенчатой бородкой. Таких сейчас уже не встретишь. Крыльцо было все так же припорошено снегом. Но вот что удивительно - замка на двери не было! Более того дверь оказалась чуть приоткрыта.
Но, повторяю, мой дорогой, никаких следов на ступеньках крыльца, понимаешь?
Не знаю, как я решился, как не умер от страха, по-моему, я вообще потерял в то мгновение ощущение реальности, но все-таки я поднялся по таким знакомым ступенькам, открыл такую родную, такую привычную дверь, совершил тысячу раз проделанный путь от терраски через холодные сени к двери в основную комнату и открыл эту дверь. Осторожно, медленно-медленно я приоткрыл эту дверь и заглянул в щелку. Да, там было светло. Но свет был неяркий, тихий свет, свет от керосиновой лампы, которая стояла на столе и горела. От той самой керосиновой лампы, которая лежала среди всякого хлама на чердаке, а теперь стояла на столе в углу комнаты, и стол был незнакомый, крытый зеленым сукном, на нем были бумаги, пара толстых книг, но главное, главное, что над этими книгами, над бумагами горбился старый-престарый человек в пегой шерстяной кофте.
Постой, постой, не этой ли кофтой, а вернее, ее останками была заткнута щель на чердаке?
Может быть, может быть.
У человека была седая голова, и плечи под кофтой были такие слабые, худые. И я видел его руки - это были очень морщинистые, желтоватые руки глубокого старика. Они чуть дрожали, придерживая такой же, как они, желтоватый листочек. А потом он оглянулся. Он посмотрел на меня - у него были большие серые глаза, белая бородка, очочки с тонкими дужками, по щекам вкось залегли глубокие морщины, от глаз расплывались добрые лучики.
- Заходи, заходи, Сереженька. Здравствуй!
И тут я понял, что это же мой дедушка. Я узнал его совершенно ясно, ведь у мамы было много дедушкиных фотографий именно в таких очках, такой кофте. И я вошел в комнату и стал перед ним в нерешительности. Страха, конечно, уже никакого не было, хотя я и мог бы спросить себя, откуда здесь мой дедушка. Но я про все забыл. Мне было совершенно понятно, что вот он здесь, перечитывает свою рукопись о Писемском, делает правку. А еще, когда я вошел, ко мне тихо, ласково подошла вставшая из-под стола большая рыжая собака - охотничий сеттер. Конечно, ведь мой дедушка был страстный охотник и без своего любимого сеттера никуда не ходил.
Сеттер ткнулся мне в ладонь мокрым носом, и тогда страх меня вовсе покинул. А дедушка улыбался и смотрел на меня долго-долго, словно не мог насмотреться. И было ясно, что он только и ждал меня, и любил меня, как папа, как мама, может даже больше, как-то спокойнее, тише и глубже. Он ничего не говорил, только смотрел. И я вдруг понял, что должен заговорить сам, а еще я понял, что дедушка, конечно, очень много знает, много-много, больше, чем все люди на земле, знает то, чего и знать-то нельзя, невозможно.
- А что с мамой будет, дедушка? - чуть слышно выговорил я.
- Она скоро выздоровеет, вернется к тебе. Мама уйдет гораздо позже, - как будто почти без слов сказал дедушка.
- Куда уйдет? - взглянул я на дедушку.
- Скорее всего, туда, где сейчас живу я, если только все будет благополучно.
- А где ты живешь?
- Да вон там, разве ты не видишь? - явственно и громко проговорил дедушка и тут...
Дедушка поднялся с кресла, подошел к окну и отдернул тяжелую штору, которой мама так тщательно занавешивала окошко, и оттуда брызнул непередаваемый, ни с чем не сравнимый свет. Не знаю, как и описать этот свет? Как описать то, что увидел я в этом свете там, за окном. То ли золотистая дорожка между цветущих деревьев, то ли серебристый ручеек и склон холма, покрытый мягкой зеленой травой, летнее легкое небо, большая белая лошадь возле колодца, - нет-нет, все это не то.
Слов я не смогу найти.
Одно только скажу. С тех пор, когда мне бывало хмуро на душе, в самые трудные моменты жизни, я вспоминал то окошко, тот свет, и дорожку, и ручеек, и лошадь. И мне непременно становилось легче, веселей...
Мы стояли с дедушкой и смотрели буквально три секунды, но окно уже распахнулось, пахнуло теплом, запахом роз, донеслось лошадиное ржанье, а еще зазвучала где-то далеко какая-то тихая мелодичная песня. Если бы только я был композитором, мой родной, то я обязательно написал бы музыку, хоть чуть-чуть похожую на эту песню, и думаю, тебе эта музыка страшно понравилась бы. Ты бы просил играть ее еще и еще. И может быть, эта музыка гораздо лучше описала бы то, что увидел я в те краткие мгновения...
Ну а потом дедушка спросил про солдатиков.
- Как, - спросил, - наши солдатики?
- Плохо, - ответил я просто.
- Знаю, - снова внимательно всмотрелся в мое лицо дедушка. А я все глядел в то окошко и видел с горечью, как оно потухало, как пропадала дорожка, свет, затихала песня, как снова там кружились снежинки и большие темно-серые кони сумерек уныло плелись по низкому небосводу, таща за собой какую-то тяжелую поклажу, полную холодной темноты. И только керосиновая лампа отбрасывала слабый отблеск на погружавшийся во тьму по-зимнему сирый участок.
- А что же делать? - как-то безнадежно спросил я.
- Ты можешь помочь, только тебе будет трудно, очень трудно. Так трудно, как никогда не было. Но ведь мы с тобой должны отвечать за тех, кого сделали сами, правда? Мы ведь можем ради них кое-что потерпеть? - и дедушка что-то стал писать у себя на листочках, а пламя в лампе заплясало, отбрасывая неровные, живые тени на бревенчатых стенах.
И вдруг мне стало ужасно страшно. Почему я должен что-то терпеть, я маленький, слабый? И ведь эти солдатики - это только игрушки... Разве я смогу, если будет трудно, да еще и очень? Нет-нет...
- А это обязательно, чтоб трудно? - нерешительно выговорил я.
- Никто тебя не заставляет, Сережа. Можно оставить все, как есть, - поднял на меня дедушка большие глубокие глаза с лучиками морщин. - В конце концов, это ведь просто игрушки, - повторил он неожиданно мои собственные мысли. А потом лампа вспыхнула на мгновение и погасла, силуэт дедушки стал растворяться во тьме, моя родная комната стала таять, и я увидел себя вновь во дворе.
5
Окна дома были совершенно темны, я бросился к двери - там висел замок. На меня навалилась ужасная тоска, обида, досада. Да, мой дорогой, может быть, мне было так досадно, как человеку, у которого перед носом ушел поезд, поезд до станции его мечты, поезд, едущий туда, куда уже много лет хотел он отправиться. Казалось, я потерял какую-то самую бесценную драгоценность.
- Дедушка, дедушка, - стал кричать я, - я попробую, я сделаю то, что нужно!
Но окна были темны, и вдруг мне померещился свет - он мелькнул уже не за окном, а возле заднего крыльца. Будто скрипнула дверь, мне послышались шаги, а потом мне в ладонь ткнулся мокрый нос.
- Сеттер, ты здесь! А где дедушка? - оглянулся я, но кругом было темно. Только пес вилял хвостом, ластился и поскуливал, как будто прося чего-то. А потом он бросился к той самой дырке в заборе, через которую я проник на свой участок от тети Груши, и я побежал за ним, время от времени в надежде оглядываясь на темный пустой дом, на заснеженный участок, на тишину этого угасающего декабрьского дня, короткого-прекороткого холодного дня...
А вот и дырка. Сеттер прыгнул вперед меня, я протиснулся за ним. Как часто летом лазил я через эту дырку к Алешке - внуку тети Груши. Мы с упоением играли с ним в целом конгломерате тетигрушиных сараев, где можно было ловить шпионов, штурмовать крепости и совершать космические перелеты. А теперь за этой дыркой должен был быть только снег на давно убранном огороде да дребезжащая консервная банка на высоком шесте - жалкая модернизация огородного пугала...
Но когда я просунулся между ветхих досок забора, когда я, зацепившись за гвоздь, чуть не угодил лицом в снег и поднялся, отряхиваясь, то вдруг ясно понял, что все вокруг меня стало другим. Да-да, мой милый, мой драгоценный сынок, со мной произошло то, что происходило с десятками сказочных героев и что всегда как-то беспокоило и манило меня, когда я читал вам, моим детям, детские книжки. Я очутился в другом, фантастическом мире. И первое, что я увидел - это был отряд марширующих по площади бравых солдат. Звучала барабанная дробь, которая до странности напоминала мне стук маминой печатной машинки, солдаты уверенно размахивали руками, а на небольшом возвышении у самого входа в прекрасный замок Герцога стоял Маршал, грузный мужчина небольшого роста. Он с довольной улыбкой взирал на своих питомцев.
- Раз-два, раз-два, - стучали металлические каблуки, мелькали зеленые мундиры, взлетали и опускались блестящие ружейные стволы, а Маршал глядел на все это с упоением. Вся площадь и прилегающие к ней улицы были украшены флагами и транспарантами. Дворец был декорирован алыми и голубыми тканями, и только одно, самое высокое окно - окно тюремной башни - чернело какой-то темной занавеской.
Там, за этой занавеской, мне кажется, я различил бледное худое лицо, такое молодое, такое благородное лицо, лицо юного Герцога. Он глядел спокойно и мужественно, готовясь перенести любые страдания. Он прекрасно знал, что его сторонники почти перебиты - их осталось страшно мало, а Маршал заставил подчиниться себе весь народ.Зло и предательство вошло в маленький мир его владений. И все же в его тихих глубоких глазах светилась надежда. Да-да, он верил, что кто-то все-таки сможет прийти на помощь ему и его народу. Ведь под властью Маршала все население герцогства ждет невеселая доля.
И я понял тогда, что должен непременно проникнуть к Герцогу, должен поддержать его, должен сделать все, что в моих силах. Только как? Ведь я, на самом деле, маленький жалкий мальчишка, к тому же трусоватый и слабый. Но все равно - мне нужно к нему попасть.
Я, было, рванулся через площадь к парадному входу, но один из тех солдат, что оцепили площадь, отшвырнул меня тупым концом алебарды (ох, и здорово у меня потом ныло плечо!), и я понял, что должен искать обходных путей. И тут я увидел сеттера. Того самого дедушкиного сеттера. Только он был немножко другой, как будто худее, жальче, шерсть висела у него клоками, и он, бедный, был облеплен репейниками и собачьими колючками, словно он продирался долго через какой-то чертополох.
Он, как и прежде, ткнулся мне в руку своим мокрым носом и побежал в сторону в темноту кого-то узкого переулка. И я догадался, что должен идти за ним. Может быть, он знает обходной путь, знает черный ход, по которому можно проникнуть во дворец, добраться до той комнатки наверху, где, бледный, покинутый всеми, мужественно готовится к самому страшному молодой Герцог. И я кинулся вслед собаке. Меня поразило, как изменился город, стоило мне отойти на несколько десятков метров в сторону от площади.
Уже не видно было транспарантов и алых полотнищ, не слышно было звуков торжественного марша и цоканья металлических каблуков. Но стало сумеречно и мрачно. Бедные, словно ободранные улочки, кое-где разбитые окна, сорванные вывески торговых лавок. В домах темнота. Редко-редко кое-где горела масляная лампа, и, заглядывая в окна, я не раз видел женщин в черном и грустных детей, которые сидели в комнате в горестном молчании. А в одной комнате я увидел даже гроб.
Как мне было страшно, как зябко, мой милый дружок!
Ты, наверное, легко можешь это себе представить. Как мне хотелось обратно! А еще я все вспоминал маму, ее бледное лицо, и папу, папу я тоже вспоминал, как он стоял застывший среди комнаты, когда я поздно вечером вышел из детской, потому что никак не мог заснуть. И мама говорила какие-то сердитые, колючие слова. А он жалко молчал. А потом, не глядя, развернулся и хлопнул дверью.
Ах, как это было больно и глупо! И это я почему-то ужасно явственно вспомнил.
И тут я остановился. Между двумя старыми домишками был проход, темный проход, заваленный досками и каким-то еще мусором. А в конце прохода был забор. Очень знакомый забор с парой отодвинутых досок, так что получалась дырка, такая же, как та, в которую можно было пролезть из тетигрушиного участка к нам. И я рванулся в этот проход, пробрался по доскам, чуть не упал, зацепился за гвоздь, порвал, кажется, штанину (вот мама будет ругаться - мелькнуло в голове досадной ремаркой) и приник к этой дырке в заборе.
А там, в дырке, тихо падал снег, и темнел наш участок, наш дом...
Я собрался уже улизнуть туда, вернуться, забыв про все эти странные печальные улицы, площадь, юного Герцога - все это в конце концов какая-то игра фантазии, ведь правда, правда?
Ты меня понимаешь, мой мальчик, как мне хотелось домой, обратно, только, только... Мамы-то в доме не было, и окна нашего дома были чернее ночи, а папа летел сейчас где-то очень высоко и далеко, быть может, над Атлантическим океаном, ведь он был пилотом международного класса, и вовсе не собирался (хотя, конечно, очень хотел) вернуться к нам...
Да, и все-таки мне так хотелось домой.
И тут я услышал поскуливание. Я оглянулся. Сеттер, чуть освещенный одиноким уличным фонарем, стоял в проходе. Он жалко глядел на меня своими большими круглыми глазами, и уши его так грустно, обиженно висели. И собачьи колючки запутались в шерсти, покрывавшей эти длинные уши. Он скулил, он ждал меня, этот сеттер, дедушкин сеттер, и я вспомнил дедушку, его глаза с лучиками морщин, его тихое, доброе лицо...
6
А потом я опять взглянул между досок и увидел, что там нет уже нашего участка, нет дома, а тянется вдаль узкий переулок, еще более мрачный и пустынный, чем предыдущие улочки. Сеттер прыгнул в дырку, я шагнул за ним.
- Будь что будет! - подумалось мне.
Пес не спешил. Я тоже шел осторожно. Какой это был жалкий и обшарпанный переулок! Видимо, когда-то он был оживленным. В нижних этажах его домов хватало небольших магазинчиков и торговых лавок. Но теперь витрины были кое-где выбиты, кое-где грубо замазаны серовато-белой краской. На верхних этажах окна тоже зияли выбитыми стеклами. Редко-редко попадались какие-то признаки жизни: веревка с непросохшей простыней или тусклая лампочка.
Вдруг сеттер остановился. Он заскребся у какой-то двери. Она была когда-то красной, эта дверь. Но теперь краска с нее слезла. И она стала какой-то ржавой. Такой же ржавой была и ручка на этой двери. И над ней болтался на одном гвозде значок: змея над чашей. Значок был тоже весь ржавый и помятый.
Я подумал, что здесь была аптека. И не ошибся. Когда я с трудом открыл эту дверь (моя рука стала совершенно ржавой), то моим глазам представился прилавок, а за ним множество ящичков, многие из которых были выдвинуты, и в них лежали разбитые пузырьки и разбросанные упаковки таблеток. Как будто кто-то рылся тут в поисках нужного лекарства. Но сеттер бросился мимо этих ящичков к внутренней двери, прыгнул на нее, она распахнулась. И я пошел за ним.
Что там была за жалкая комнатушка! Клочья обоев свисали со стен. На полу лежали комья земли. Поломанный стул валялся под письменным столом, который накренился из-за отсутствия одной ножки. А в углу стояла кровать. Под серым одеяльцем на кровати лежал кто-то. Мне стало страшно. Я ожидал увидеть мертвеца. Но кто-то вдруг приоткрыл глаза и простонал. Сеттер бросился к нему и стал лизать давно не бритые щеки этого человека. Человек был очень болен и стар.
Я вжался в стену и глядел на него. И чем дольше я глядел, тем больше он напоминал мне дедушку. Но нет! Конечно, это не был дедушка.
И тут он прошептал или, лучше сказать, проскрипел:
- Сынок, ящичек сорок пятый, там склянка есть одна. Дай мне ее, ради Бога.
Я побежал, принялся искать нужный ящик. Как остро, странно пахло в аптеке от разбитых лекарств. Я боялся, что и эта бутылочка окажется разбитой. Но к счастью, она была целой.
Старик притянул ко мне свою худую-прехудую костлявую руку. И я опять подумал, как он похож на дедушку. Только очень больного, очень несчастного моего дедушку. А старик уже с жадностью стал пить свое лекарство. Глоток за глотком. Я глядел на него, не отрываясь. И на моих глазах он взбодрился, приподнял голову и снова заговорил.
- Я давно ждал тебя, - сказал он, и это был уже не шепот и не скрип. - Ты должен помочь. У тебя ключ от тайного хода. Ты сможешь спасти Герцога.Тайный ход ведет в хранилище непобедимого оружия древних королей. Он сможет вооружить им своих сторонников. Пусть их не много, но они должны победить. Да, мы свергнем бесчеловечную власть Маршала.
- Но где же, где этот ключ? - неуверенно, с испугом спросил я.
- Как где? Да у тебя же.
- У меня только ключ от нашего дома, - пролепетал я и нащупал его ступенчатую бородку в кармане.
- Он тебе и нужен. Понял? А теперь - беги!- почти выкрикнул он и вдруг опять сник, глаза его стали тускнеть. Он постепенно забывался в болезненной дремоте.
Сеттер снова лизнул старика в небритую щеки и кинулся в заднюю дверь. Я за ним. Мы бежали дворами. А потом оказались на широкой улице. На домах развивались знамена, проезжали экипажи. Вдали слышались звуки парада. Вглядевшись, я различил невдалеке очертания дворца. Только с другой стороны. Мы снова юркнули во дворы и побежали в сторону центральной площади. Скоро мы оказались в совсем узком переулочке, пробежали какие-то полузакрытые ворота, несколько рядов столбиков. И тут я уткнулся во что холодное.
- Ты куда, голодранец? - пророкотал голос солдата, который опустил передо мной алебарду, и ее холодный металл был у самой моей груди.
- Я... я к фрау Шпете, несу домашние яйца на маршальскую кухню, - неизвестно почему соврал я. Алебарда поднялась, и я побежал дальше.
И вот уже передо мной была невысокая каменная стена, отгораживающая задний двор замка. Мы бегали вдоль этой глухой стены без всякой надежды с минуту, пока сеттер ни ткнулся в крошечную дверку. Может быть, это дверка предназначалась для кошек или для каких-то хозяйственных нужд, но она неожиданно поддалась, и я еле-еле пролез в нее вслед за моим провожатым. А потом я подбежал к подвальному входу. Это был очень грязный низкий вход, но сеттер подвел меня прямо к нему, он гавкнул на обитую ржавым железом, совсем не дворцовую дверь, но в ответ только отдаленные звуки марша донеслись с площади, а еще, может быть, чей-то плач... Тогда он гавкнул опять, и тут дверь распахнулась, да еще как! Резко, гневно, так что сеттер едва успел избежать удара, и на пороге появился солдат, мрачный, сердитый, в железных сапогах.
- Ах ты, тварь, - гаркнул он и с размаху хотел ударить сеттера своей кошмарной длинной плеткой, но кажется, промахнулся.
- Беги, сеттер, дальше я сам, - шепнул я, но не успел даже оглянуться на него, потому что железные пальцы схватили меня за ухо и втащили в сумрак прихожей.
- Эй ты, постреленок, чего тебе тут нужно? - закричал солдат.
- Я несу яйца для фрау Шпете, - прошептал я.
- Твоя фрау Шпете давно уже надулась пивом и дрыхнет у себя в каморке, а ты мне напоминаешь мелкого шпионишку, а не мальчика на побегушках. Надо бы с тобой разобраться, - и он поволок меня куда-то во тьму коридора, где по стенам висели топоры, вилы и оглобли, а в углах стояли зловонные бочки. Я отчаянно вертелся в его руках, а он ругался и шпынял меня коленом, и тут я увидел проход в стене, крохотный и едва заметный. Я вывернулся и цапнул солдата за палец, он взвизгнул и выпустил меня, а я юркнул в низкий проход, куда ему со всеми его доспехами и оружием было просто не пролезть.
Проход был темный, казалось, я застряну в нем или задохнусь. Позади раздавались крики солдата, стук каблуков его сотоварищей, а впереди была только тьма. Стенки прохода теснили меня, и вдруг я увидел светлое пятно, оно приближалось, дрожало, мерцало и, наконец, превратилось в свет закоптившейся лампы под потолком кухни. А сам я оказался в углу кухни. Видимо, это был проход, по которому что-то доставляли сюда, минуя длинную сеть коридоров. Посреди кухни раздавался храп.
На табуретке, положив голову на разделочную доску, спала толстая кухарка. Рядом с ней стояла недопитая кружка пива, а на поясе болталась огромная связка ключей. Я ни о чем не думал в то мгновение. Мне, мой дорогой, просто было не до размышлений или планов. Тем более в отдалении, я слышал, раздавался стук металлических каблуков. Конечно, солдаты знали, что проход ведет на кухню, и рассчитывали перехватить меня здесь. Стук шел с правой стороны, он неумолимо приближался. А в глубине кухни, слева, начиналась какая-то еще лестница. У меня не было другого выбора, и я бросился к этой лестнице, но перед этим я сдернул с пояса у фрау Шпете (а это, конечно, именно она спала посреди кухни) связку ключей.
Мне кажется, я вспомнил в тот момент всякие сказки и приключенческие повести, которые во множестве мне читала мама, и поступил так, как поступали герои этих сказок и повестей. С ключами в руке я бросился вверх по лестнице.
7
Лестница была грязная и темная, но я бежал и бежал. Не знаю, откуда у меня взялись силы, но я пробежал три, четыре, пять пролетов этой лестницы, остановился, чтобы перевести дыхание, и тут снова услышал стук каблуков, железных каблуков солдат.
Да-да, там явно была не одна пара этих проклятых каблуков.
И я побежал дальше, все вверх и вверх. Я точно знал, что двигаюсь в правильном направлении. Конечно, эта лестница в ту комнату на самом верху, где ходит из угла в угол бледный Герцог, молодой Герцог, которому отец оставил в наследство свои владения, но коварный Маршал отнял у него власть. И хотя молодому Герцогу и не нужна была власть, знаешь, мой мальчик, ведь властвовать - это очень тяжело и страшно, однако он знал, что должен владеть своим государством. Ведь оно поручено ему свыше.
О, молодой герцог хорошо знал, что есть некто великий и непостижимый, от кого зависит и его жизнь, и жизнь его подданных! Просыпаясь, он всегда обращался к нему со словами благодарности и надежды. Он не знал его имени. Но предания древности донесли ему, что неведомый создатель их мира был похож обликом на них самих. Это был старик, но особый, всемудрый Старик. А еще в преданиях говорилось о том, что Старик в самое страшное мгновение, в самый отчаянный миг пошлет им на помощь Мальчика.
Он был большой мечтатель, этот Герцог, он любил смотреть на небо и читать старинные, пожелтелые книги в кожаных переплетах и думать о Старике и Мальчике, от которых зависит его жизнь. Он даже приказал придворным художникам изобразить их. Но сколько не пытались живописцы угодить Герцогу, у них ничего не получалось. Он отправлял их произведения обратно, хотя исправно платил художникам за их работу.
Сотни вариантов пересмотрел герцог, пока однажды один пожилой аптекарь не принес ему старую пожелтелую картинку. Это была фотография, но герцог не знал о существовании фотографий. Он долго смотрел на нее, и сердце его билось в радостном волнении, потому что на фотографии были Старик и Мальчик. Да-да, те самые Старик и Мальчик, о которых он читал в древних книгах и мечтал бессонными ночами. Он точно понял, что они именно такие, как на этой пожелтелой картинке. Это-та картинка и сыграла особую роль в моей истории. Но об этом чуть позже.
Да, Герцог не очень-то держался за власть, но юный правитель знал, что Маршал жесток и корыстен. Жители его владений будут несчастны под властью Маршала. И он должен отстоять свое право на престол, чтобы спасти своих подданных, чтобы горе и скорбь не стали постоянными гостями их обнищавших жилищ. Он знал это и поэтому вел борьбу с Маршалом, но борьбу неравную, борьбу, обреченную на поражение, если только не придет помощь, помощь свыше, помощь, на которую он не переставал надеяться до последней минуты.
Каблуки стучали еще довольно далеко, а я бежал все выше и выше, шестой, седьмой пролет. Стало совсем темно, только какой-то слабый огонек мерцал впереди. Это была сальная свечка над дверью, над той дверью, в которую упиралась лестница. Дальше пути не было.
Каблуки стучали все отчетливее и яснее.
А я вдруг вспомнил дедушку, его длинные красивые пальцы, когда он писал что-то на старых листах бумаги. А еще тот мамин крик. Как тогда стало мне страшно! А еще самолеты - они летали так высоко, и в одном из них, конечно, был мой папа...
В моей руке была связка ключей, ведь неспроста я выхватил ее у спящей фрау Шпете, ведь, как во всех повестях и сказках, эти ключи должны спасти меня. И я стал вставлять их один за другим в большую ржавую замочную скважину. Один, другой, третий ключ, но все напрасно. Ни один не подходил. А шаги стучали все громче, они были все ближе. Их было много - этих резких металлических шагов.
- Тук-так-ток, - выстукивали эти шаги.
Еще один ключ, еще, - нет, не подходит. И дверь эта - ведь она непременно ведет в комнату к молодому Герцогу, и он уже почувствовал мое приближение, он уже подошел к двери с той стороны, он уже с надеждой слушал, как я лязгаю ключами. Вот еще один, еще. Но нет, не подходит. А шаги все ближе.
- Тук-так-ток, - наверно, им остался только один пролет.
Кажется, я перепробовал уже все ключи. Никакой надежды! Я в отчаянии швырнул ключи вниз. Пусть они подавятся этими ключами. И что задурацкая мысль - подумать, что у кухарки могут быть ключи от тюремной башни. А шаги были все ближе, шаги уже были за моей спиной, и я боялся, я не хотел смотреть назад. Я смотрел только на эту дверь. А там за ней, там был солнечный свет, был холм, покрытый зеленой травой, белая лошадь. Или нет, мне это только так померещилось на мгновение, когда сердце зашлось от ужаса, потому что шаги были уже совсем близко.
И тут я вспомнил про самое главное, про свой собственный ключ, ключ со ступенчатой бородкой, про который мне сказал старый больной аптекарь. Может быть, он отпирает не только потайную дверцу, но и эту, да и вообще всякую дверь. Ведь аптекарь, он непременно волшебник. Он придал моему простому ключу чудесные свойства. Иначе, зачем он посылал меня сюда, неужели только на верную гибель? И хоть замочная скважина была раза в два больше моего ключа, я все же вынул его из кармана и попытался открыть замок.
Стоило мне вставить ключ, как дверь распахнулась. А за ней в напряженном ожидании стоял молодой Герцог. И конечно, я узнал его. Хоть у него и не было изящного мундира и тонкой шпажки. Он был в изорванной белой рубахе, которая давно уже стала серой. И все же я узнал его благородное лицо, его тонкие руки, его гордую выправку.
Да, именно таким вынимал я его из припорошенных снегом, гипсовых форм, остывавших на улице. Только был он тогда величиной с мой мизинец, а теперь он стал выше меня на две головы. Я не мог оторвать от него моих глаз. Он тоже глядел на меня с удивлением, радостью, почти восторгом.
Но у нас не было времени разглядывать друг друга. И я кинулся запирать дверь. Он также молча стал помогать мне. Дверь хлопнула перед самым носом солдата. Ему оставалось буквально несколько шагов. Я хотел повернуть ключ, но он почему-то не действовал. Дверь не запиралась! Что же делать? Герцог напряженно глядел на меня. Почему-то он ждал от меня, слабого мальчишки, решительных действий. И тут я обнаружил на двери большую ржавую щеколду. Конечно, ее уже очень давно не задвигали. И разве нужно узнику запирать себя еще и изнутри? Было вообще непонятно, кому в голову могло прийти делать эту внутреннюю щеколду. Но как бы там ни было, она сослужила свою службу. И мы смогли задвинуть ее. Щеколда со скрежетом вошла в пазы. Дверь была надежно закрыта.
У нас было время на дальнейшие действия, ведь пока они смогут взломать дверь или добраться в тюремную башню через окно, пройдет минут двадцать - неменьше. И я стал оглядываться в поисках тайного хода. Но нигде не мог найти его. Я молча подал ключ Герцогу. Почему-то я боялся, я просто не мог с ним говорить. Но он понял без слов. Хоть я и был мальчиком, а ему было уже лет двадцать, он смотрел на меня с каким-то страхом, как на старшего. Мне это было странно и непривычно.
Отодвинув кровать, он легко вынул одну каменную плиту пола, под ней оказалась дверца с кольцом и замочной скважиной. Мой ключ снова пошел в ход. Дверца с легкостью открылась. Круто вниз уходила винтовая лестница. Герцог поспешно взял с тумбочки у кровати какие-то листочки и все также молча взглянул на меня, словно ожидая приказа. Я подал знак - спускаться. И он тут же полез в непроглядную тьму.
В то же мгновение я содрогнулся от страшного удара. Это долбили чем-то в дверь с той стороны. Но щеколда не поддавалась. Однако приходилось спешить. Я должен был сию же секунду броситься вниз по винтовой лестнице вслед за Герцогом и, конечно, так и собирался сделать, как вдруг мой взгляд упал на пожелтелую картинку, которая лежала на полу. Она была среди тех бумажек, которые доставал из-под подушки Герцог. Он не заметил в спешке, как она выскользнула. Я поднял ее. Это была та самая картинка, которую принес Герцогу аптекарь. Помнишь, я про нее рассказывал. Там были Старик и Мальчик. И не было ничего более дорогого для Герцога, чем эта картинка. И вот надо же - именно ее он обронил.
В дверь продолжали ломиться, и щеколда подозрительно подрагивала, но я не обращал на нее внимание. Я впился глазами в поднятую с пола бумажку. Да, это была самая настоящая фотография, такая, какие делали в середине двадцатого века. И на этой фотографии был... конечно, ты догадался, мой родной, был мой дедушка. Он стоял спокойный и тихий в сероватом плаще с большими деревянными пуговицами у самого крыльца нашего дома, тогда совсем нового. Лицо его было очень веселое, он улыбался. И светило солнце. И хоть фотография была не цветная, а видно было, что вокруг зеленела легкая свежая июньская листва. Но все-таки в глазах у дедушки сквозила какая-то грусть. Объяснение этой грусти крылось в числе, которое стояло на обратной стороне этой фотографии - пятое июня 1952 года.
А ведь шестого - он умер от внезапного сердечного приступа.
Да, это была его самая последняя фотография. Но откуда она здесь?
Впрочем, всего удивительнее было не это (ох, и скрежетала же дверь, пока в нее продолжали ломиться солдаты Маршала!). Всего удивительнее было то, что чуть за дедушкой, на ступеньках крыльца, стоял мальчик, ужасно похожий на меня. Ну, прямо, как две капли воды. Только на нем был белый парусиновый костюмчик, какой я сроду не носил. Это был худенький восьмилетний мальчик с большими грустными глазами и такими же, как у меня, длинноватыми волосами (меня вечно принимали за девочку - я, конечно, огорчался, а все-таки прическу не менял). Конечно, я никак не мог оказаться на одной фотографии с дедушкой, ведь он умер за несколько лет до моего рождения. Но кто же тогда стоял чуть за дедушкой у самого крыльца нашего дома?
Кто?
Я застыл над этой картинкой. Старик и Мальчик глядели на меня так серьезно и странно. И я не мог оторвать взгляда от их удивительных лиц, таких живых и знакомых, и от этой сквозистой зелени, и крыльца моего любимого дома. Подумать только, ведь дедушка успел пожить в этой избе только три года. Три года! А обустраивал почти десять. А мечтал о собственном доме в тихом лесном уголке чуть не с самого своего городского детства!
- Дзыдь! - щеколда, на которую я возлагал столько надежд, частично сорвалась с двери.
- Дзыдь! - дверь почти открылась от очередного удара.
А снизу, из темного прохода что-то кричал уже Герцог. Он ждал, он звал меня.
Я хотел было броситься, наконец, за ним, рванулся к проходу, но задел за что-то, упал, фотография выскользнула и залетела под открытую дверцу тайного лаза. Нет, я не мог оставить картинку. Я приподнял дверцу, чтобы найти ее. Еще один мощный удар сотряс дверь. Я дернулся и вместе с тем непостижимо как, случайно захлопнул и саму дверцу лаза. Замок дверцы щелкнул, и она оказалась наглухо заперта.
Тем самым путь к отступлению был для меня отрезан. Зато я успел надвинуть на дверцу каменную плиту и кровать. Так что для несведущего никаких признаков тайного хода не осталось. И тут - Дзыдь! - щеколда окончательно сорвалась, дверь распахнулась, и в комнату ворвались разъяренные солдаты.
- Ага, оборванец, ну и заставил ты нас поработать! - прорычал солдатский бас.
Что было дальше? Знаешь, меня спасло то, что я вдруг почувствовал: меня здесь нет. Я там, на даче, у бабы Груши. Это только сон. Страшный, но сон. Я сжимал зубы и не обращал ни на что внимания. Пусть себе ярятся.
В сущности, они оказались не такими уж и злыми, эти солдаты.
Конечно, они хотели, чтобы я объяснил им, где Герцог, но я претворился немым. Да так удачно, что они почти поверили мне. Хотя долго пытались добиться своего. Когда поняли, что с меня ничего не возьмешь, они стали рыскать по комнате. Отодвинули шкаф, кровать. Даже пробовали подцепить каменные плиты, словно догадывались о возможности тайного хода. Но как раз ту плиту, которую можно было приподнять, они не проверили.
О, как я тогда просил в глубине души дедушку помочь мне, не оставить в беде.
Хотя как он мог бы помочь?
Но я прижимал к груди фотографию и чувствовал, что просить дедушку о помощи почему-то имеет смысл. И он помог. Тем и помог, что они не тронули нужную плиту. Они так и не нашли лаза. А меня скрутили веревками и повели. Знаешь, мой родной, когда слушаешь про такое, то кажется, что нет ничего страшнее, что это невозможно пережить. Но стоит попасть в такую ситуацию, понимаешь, что самое страшное - оно еще не так страшно, как кажется. Да, я боялся, я переживал, я съеживался от ужаса, когда они скручивали мне руки тугими веревками, но я опять же понимал, что я - это не совсем я. Это сон.
Страшный сон.
8
Они вели меня, опутав веревками, они посмеивались надо мной.
- Эй ты, немой, небось, тоже принц? Под стать этому юнцу, которого давно было нужно казнить. Зря Маршал тянул. Теперь скрылся. Вот уж и достанется нам из-за тебя, оборванец! - и они хлестали меня по ногам своими гадкими колючими плетками.
- Ишь ты, мышонок, юркий какой, - рычал один из солдат, когда я пытался вывернуться из его железных пальцев, которыми он зачем-то дергал меня за ухо. - Дайте-ка мне эту старую миску, мы наденем на его глупую башку. Вот-вот, прекрасный венец для благородного принца соседней державы, - так они гоготали, и их плетки продолжали щелкать и жалить мои усталые, гудящие от долгого бега ноги.
А я совсем не думал о том, что со мной произошло. Я думал о Герцоге. Я ведь знал от аптекаря, что тайный лаз вел его не просто на свободу. Он проходил через особое оружейное хранилище, древнее хранилище, где находилось непобедимое оружие древних королей: арбалеты и мечи, луки и дротики. Даже небольшой отряд, обладающий таким оружием, будет победоносен.
Да, я знал это совершенно твердо.
И конечно, Герцог уже побывал в этом хранилище, и спомощью моего ключа, который ведь остался у него в руках, он смог открыть выход из него. Он оказался в глухом лесу, как раз там, где собралось разбитое ополчение. И завтра они вооружатся и пойдут в бой. Завтра ранним утром будет решительное сражение. Маршалу не устоять против арбалетов и дротиков древних королей, против удали и решимости сторонников Герцога.
Все эти мысли пронеслись в моей голове, пока меня вели обратно по длинной лестнице, а потом я ощутил ужасную усталость. И вдруг мне стало совершенно все равно. Я знал только одно: мне страшно плохо, так плохо, как, может быть, почти никогда никому не было.Плохо и одиноко.
Когда меня вели через двор, было уже темно, и ветер рвал осенние листья. Солдаты толкали меня в спину алебардами, и я падал. Вставая очередной раз, я ощутил холодное, но ласковое прикосновение - это нос сеттера ткнулся в мою ладонь. Он был тут, во дворе, он ждал меня. Я видел в темноте его большие круглые, умные глаза. Он полз рядом со мной, он поскуливал чуть слышно.
И я сразу понял, что не все потеряно.
Непременно для меня есть еще какой-то выход. И я поднял голову, как-то собрался с силами и больше не падал от их дурацких толчков. Они ведь несильно меня толкали, так, скорей, в порядке насмешки. Я шел спокойно, потому что каждый мой шаг был зачем-то нужен - тут не было сомнения.
Холодная комната в подвале двухэтажного флигеля на задворках замка. Тяжелая цепь, которая пахла железом, - ею сковали мои ноги. Каменный пол. А на самом верху крохотное окошко. И как смешно, представь себе, как задорно, пыхтел в это окошко мой сеттер. Он был рядом. И мне было не страшно, хотя я ведь ужасно трусливый. Я даже преспокойно заснул на этом холодном полу. Подушкой служила мне ступенька у самой двери, а матрасом - грубые каменные плиты. Но я спал, как на перине.
Разве так может быть? - скорее всего, удивишься ты.
Может, может, особенно, когда ты пробежал тысячи шагов по самой крутой лестнице в мире, когда потерял все силы и забыл обо всем на свете, кроме усталости и гула в ушах. А еще когда - ты посреди всего этого ужаса чувствуешь почему-то, что в глубине тебя рождается, растет, расцветает тихая радость.
Рано утром они вытолкали меня на тот же двор. Ветер стих, и желтые-желтые листья так тихо, так неподвижно висели на поникших ветвях, и только очень редко падали на землю. Падали медленно, и я смотрел на каждый листок и прощался с ним, как с лучшим другом. Я искал глазами сеттера, когда меня вели по дворцовому парку, я искал его, но его не было, он куда-то пропал. Я боялся, что его тоже схватили, пока он сидел у моего окошка и смешно пыхтел. Но листочки, эти рыжие листочки - они словно были следами моего сеттера. Я глядел на них, и мне становилось ясно, что сеттер здесь, пусть его не видно, но, конечно, он со мной. Он рядом.
А потом меня втолкнули в огромную залу. На том конце зала стоял трон, он был изукрашен изображениями львов, а на троне сидел толстенький коротконогий Маршал. Меня подвели к нему поближе. И я смотрел в его лицо, а он не смотрел на меня, он смотрел в сторону. Я видел его широкие скулы, сероватые щеки, узкие глазки. И я прекрасно узнавал того самого Маршала, которого сам отлил в дедушкиной форме. Да-да, мой родной, я совершенно отчетливо видел, что этот маршал, как две капли воды похож на оловянного солдатика из тех, что жили на папином диванчике в нашем доме. А он, наконец, повернул ко мне лицо и впился в меня своими ледяными глазками.
- Кто ты и откуда? - спросил маршал.
Я только промычал в ответ.
- Ваше сиятельство, мы говорили Вам, что этот проходимец - немой.
- Знаем мы этих немых, - взвизгнул Маршал и влепил мне подзатыльник, - я его научу говорить.
Я чуть не свалился, и слезы брызнули из моих глаз. Я разревелся, как глупый детсадовский малыш, я всхлипывал, сопел, а Маршал тупо смотрел на меня, а я думал:
- А ведь я мог бы прекрасно не заливать свинца в форму этого толстоморденького солдатика. Ан, нет, дело сделано, теперь он сидит здесь и смотрит на мои слезы, - и я вдруг успокоился.
- Хватит, - сказал я сам себе, - ты должен держать себя достойно и показать им, кто здесь главный.
- Зачем ты хотел проникнуть к мятежному юнцу? - рявкнул маршал, и глазки его сверкнули свинцовой ненавистью.
Я смотрел спокойно и твердо в глаза Маршала. А он совершенно не мог глядеть в мои. Я понимал, что он испытывает передо мной какой-то непонятный страх. Он сам не знает, почему он боится этого оборванца, этого крохотного мальчишку. Конечно, он не подозревает, что это за мальчишка. Он не думает о том, что мои руки дали ему жизнь.
- Говори, - жутко завизжал Маршал. - Говори, а то я велю отвести тебя в пыточную.
Но я молчал. Я вдруг забыл обо всем на свете, только помнил, как мама покупала мне апельсиновый сок в буфете спортивного комплекса, где я занимался фигурным катанием. И как мы шли потом по липовой аллее к метро, и я подбирал липовые орешки и раскусывал их, и вкус апельсинового сока мешался с суховатым привкусом липовых орехов. А мама все что-то мне рассказывала об Армении, о горе Арарат, ведь она только что ездила от своей газеты в командировку в Армению, и видела там заснеженную вершину Арарата, а еще горное озеро Севан с ледяной водой и раскаленными камнями у берегов.
- Говори, - опять взвизгнул Маршал, а рука солдата сжала мне плечо до боли.
А ведь я ужасно не любил фигурное катание. Во-первых, это совершенно девчачье дело, во-вторых, может, кататься - это еще ничего, но всю осень и весну мы только и делали, что бегали в душном зале, да и зимой, когда все-таки выходили на каток, все эти "пистолетики" да "ласточки" - это ведь никому не нужно, и трудно, и к тому же очень скучно. А еще - я там ужасно разбил нос, когда делал очередную "ласточку". Кровь залила мне всю одежду, она никак не хотела останавливаться, и с тех пор при малейшем насморке у меня обязательно начинала течь кровь. Вот и сейчас, когда солдат очередной раз злобно отвесил мне подзатыльник, кровь так и хлынула на пол этого гигантского каменного зала, и маршал заверещал, как ужаленный, - он, оказывается, не переносил вида крови.
- Уведите его, уведите, - верещал он. - Казнь назначаю на три часа пополудни, слышите, казнь будет ровно в три часа пополудни. Оповестите всех в городе. Объявите, что будут казнить опасного мятежника, возмутителя народа.
Когда меня вели обратно, я заметил, что все вокруг суетятся. Из окна дворца донеслись истерические выкрики Маршала. Отряд всадников простучал копытами мимо нас. Что-то происходило в городе. И тут я вспомнил, что именно сейчас Герцог вооружил своих сторонников непобедимым оружием древних королей и, конечно, уже приближается к городу, уже передовые отряды вступают в уличные бои, уже теснят гвардейцев Маршала.
Может быть, казни моей и не будет. А если она все-таки случится, то не зря, ведь Герцог обязательно одолеет своих противников.
В моей темнице мне дали оловянную миску с жижицей, в которой плавало три вермишелины. Она плоховато пахла, но я ее все-таки съел. Пусть знают, что я совершенно спокоен и потому не потерял аппетит. Съел я и сухую горбушку, но не всю. Половину я положил в карман, потому что возле входа в подвал вечно порхали воробьи, ужасно худые, ободранные воробьи, они были очень похожи на моего сеттера, я чувствовал к ним такую же нежность, и я хотел непременно накрошить им половину горбушки. Пусть полакомятся. Я хотел накрошить им этот сухой хлеб, когда меня поведут на казнь.
Да-да, на казнь, мой дорогой, ты и представить себе не можешь, что это значит - знать, что тебя вот-вот поведут на казнь.
Ты думаешь, я боялся и переживал?
Нет.
Я вообще ни о чем не думал, ничего почти не чувствовал. Знал, что поведут - вот и все. Заботился лишь о том, чтобы успеть кинуть воробьям раскрошенную горбушку. Ох и весело они слетятся на эти крошки, стоит только пройти двум солдафонам, ведущим меня на Дворцовую площадь.
И все же они были очень томительны, эти часы перед казнью. Особенно, потому что я не знал, что же там в городе происходит. До меня доносились какие-то крики, топот, кажется, даже лязг оружия. Я понимал, что идут бои. Да, непременно, на улицах города кипят бои. И я стискивал кулаки и страшно жалел, что не могу схватить какой-нибудь меч из того удивительного хранилища и вступить в жаркую схватку с самим Маршалом.
Наверное, где-то до часу я слышал отголоски боев. А потом словно все стихло. Опять простукали подковы кавалеристов, пронесли на носилках раненых. И наконец, чей-то голос, бодрый и жесткий, сказал:
- Этот жалкий Герцог и кучка его сторонников разгромлены. Теперь их ведут в дворцовые подвалы.Глубоко же они спустятся, в самые страшные, в самые сырые подвалы. Так им и надо. Тысячи врагов Маршала уже томятся в этих подвалах, и это хорошо.
- Неужели это правда? Как же это жутко, как гадко и несправедливо, - думал я. - Но как же могло не помочь непобедимое оружие древних королей: мечи и арбалеты, дротики и луки? Зачем тогда была моя глупая беготня, возня с ключом? А я-то думал - аптекарь - великий мудрец. Но он ошибся, он ужасно ошибся. Ведь ключ мой ничему не помог, и стало только хуже.
Горячий комок слез подступил к горлу, слез обиды, отчаяния, досады. Знаешь, в детстве я страшно любил дачу. Нашу большую белую печку, бревенчатые стены, скрипучее крыльцо. Я любил запахи леса, еловые лапы, мягкий мох. Любил июльское поле, особенно вечером, когда оно пахнет так сильно и сладко, и теплый аромат обнимает тебя. И мы бежим с другом к стогам и зарываемся в их пахучее сено. В мягкое летнее сено. И я чудовищно не любил школу, глухие стены многоэтажных домов, асфальтовые площадки с компаниями чадящих табаком подростков. И вот когда в конце августа папа приезжал за нами и вез в Москву, я утыкался носом в холодное стекло машины, глядел на проносящиеся мимо, уже скошенные поля, на тронутые первой желтизной березки, и такой же горячий ком стоял у меня в горле, грозя разрешиться неудержимыми слезами. Впрочем, я не был плаксой и конечно сдерживался.
Но,разумеется, тогдашние переживания были пустяком по сравнению с тем, что происходило сейчас. Ведь все надежды потеряны, и бледный молодой Герцог спускается сейчас в глубокую подземную тьму, а Маршал, уродливый, наглый Маршал торжествует.
Мной овладело бешенство, я хотел кинуться к двери и стучать в нее руками и ногами, я хотел потребовать, чтобы они, жалкие прислужники Маршала, спрятались сейчас же в картонные коробки, ведь я их хозяин, и они должны слушать меня. Но не успел я исполнить свое намерение, как услышал чье-то сопение. Я взглянул в окошко под самым потолком. Там был сеттер, мой дорогой, мой драгоценный сеттер. Конечно, он пришел в последнюю минуту утешить меня.
- Я с тобой! - говорил мне его мокрый нос и смешные тонкие губы. Это все, что я мог увидеть. А еще... Еще я увидел, что между тонких своих губ он сжимал что-то и старательно тыкал это что-то в узкое отверстие между прутьями решетки. У него это плохо получалось, но он так старался, мой добрый сеттер, он старался и сопел усердно. И вдруг - блямс! Что-то зазвенело об пол моей темницы. Я нагнулся и нащупал ступенчатую бородку моего ключа.
Значит, Герцог успел передать сеттеру ключ, значит, есть еще надежда, и ключ, может быть, мне пригодится. Ну, конечно, пригодится. Сейчас я отопру дверь, и как-нибудь выберусь отсюда. Хоть сейчас и день, но я обязательно проскользну.
Я быстро подошел к двери, но не успел я поднести ключ к замочной скважине, как дверь распахнулась сама. К счастью, я успел сунуть мой ключ в карман. Двое с алебардами в руках пришли за мной, чтобы отвести к месту казни.
9.
Да, там была огромная толпа, огромная толпа на площади перед дворцом. Посередине площади был сооружен помост. Меня вели по узкому коридору, выгороженному гвардейцами. Вели к этому помосту. Гвардейцы стояли плечом к плечу, и я, проходя, скользил глазами по их мундирам и лицам. Они были все на удивление одинаковые, словно штампованные. И я узнавал, конечно, узнавал в них одно из подразделений моих солдатиков.
Да, и они тоже вышли из моих рук. Они были сначала горячим оловом в алюминиевой кастрюльке, которую я доставал из печи. Потом они лежали на морозном крыльце в гипсовых пластинах. А затем, холодненькие, заиндевелые, отогревались в нашей комнате, на папиной кровати. А теперь пялятся на меня и думают, что видят обычного мальчишку. Хотя нет, мне казалось, что в их одинаковых сероватых глазках тоже, как и у Маршала, мелькало запрятанное чувство страха. Сами не зная почему, они тоже боялись меня.
Но вот уже и ступени. Медленно поднимался я на помост. Я старательно считал эти ступени. Последние ступени в моей жизни. Первая, вторая... И вдруг мне вспомнилась, так живо, так явственно, скрипучая лестница на наше крыльцо. И терраска, и сахарница с наплывами старого сахара, и неприятно пахнущая пепельница. О, сейчас мне и этот запах был бы приятнее всего на свете. И мама, да, конечно, я не мог не вспомнить маму в этот страшный час. Я увидел ее худое лицо с подрагивающими губами (они у нее часто начинали дрожать, когда она спорила с кем-то или ссорилась с папой). А еще ее каштановые волосы и длинные пальцы, которыми она быстро и нервно выстукивала на машинке.
- Мама! - хотелось мне крикнуть. - Как ты там?
И я представил вдруг ее бледное-пребледное лицо на больничной подушке, и раскиданные по подушке волосы. А еще я представил папу, словно он идет к ней, поднимается по скрипучим ступеням...