Воронин Тимофей Леонович : другие произведения.

Солдатики

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:

  
   СКАЗКИ О ДЕТСТВЕ
  
  ПРЕДИСЛОВИЕ .........................1
  СОЛДАТИКИ................................4
  СЫН ОРЛА...................................46
  ИЗ ДОМА ВЫШЕЛ ЧЕЛОВЕК..65
  
   ПРЕДИСЛОВИЕ
  Мы жили когда-то в одном маленьком переулочке недалеко от Кремля. Теперь мы давно уже там не живем, но часто, очень часто, если выдается свободный час, я прихожу в этот крохотный переулок и гляжу в окна третьего этажа шестиэтажного старинного дома. Там, за темными стеклами, за новыми пластиковыми рамами, прячется мое детство. Знаешь, однажды я даже захотел пройти в ту квартиру, где жили мы когда-то. Представляешь, я думал, что я позвоню в дверь, хозяин ее откроет, и я спрошу что-нибудь нелепое и уйду. Просто уйду. Но главное, я взгляну краешком взгляда в темноту длинного коридора и там обязательно увижу свое детство. Оно будет похоже на моего папу с клинообразной бородкой и грустными глазами, папу, который был ученым и изучал сон человека. Да, представь себе, он изучал сны. Но потом, когда я был еще молодой , он умер.
  Но там, в темноте коридора моей старой квартиры, где прячется мое детство, он, конечно, есть, есть еще много другого: и тропинка через лес, и цветущее июльское поле, и коробка с солдатиками, в которых мы играли с моим другом. Я хотел только взглянуть и все.
  Когда я вошел недавно в этот дом, там сидел охранник.
  - Вы в какую квартиру? - спросил он меня.
  - В двадцать шестую, - ответил я, ведь и в правду жили мы раньше в двадцать шестой квартире.
  - Вы есть в списках? - подозрительно оглядел меня охранник и, услышав мою фамилию, принялся изучать свою толстую тетрадку. Но меня в этой тетрадке не было.
  Что ж, пришлось мне идти на улицу ни с чем. А улицу стал заметать снег. Большими мягкими хлопьями он падал на асфальт. И я брел себе и брел, сам не зная куда, как будто у меня не было тысячи взрослых дел и забот, как будто я был каким-то неизвестным странником, который шел в никуда через снег и ветер.
  Я свернул направо, потом снова направо, снег шел все сильнее. Мне показалось даже, что я заблудился, и вдруг я услышал чей-то кашель. Не кашель даже, а легкое покашливание. Я оглянулся. Недалеко от меня шел кто-то в сером длинном плаще, в широкополой шляпе. Он шел быстро, очень быстро. Он обогнал меня в несколько мгновений, но когда обгонял, вдруг обернулся и глянул на меня из-под большой своей шляпы. И я на мгновение увидел его старое-престарое лицо с длинным, чуть загнутым книзу носом, жиденькой бородкой и глубокими морщинами возле глаз. Может быть, он был чуть похож на моего папу, да-да, он был очень похож на моего папу, но в то же время - это был другой, конечно, другой человек, гораздо старше папы. Он был, повторюсь, очень старый. Он глядел на меня миг и унесся дальше, слишком быстро для такого старого человека. А я шел вслед за ним и не мог не думать об этом человеке, не мог не вспоминать его лицо, которое было чем-то мне очень-преочень знакомо, и не тем, что оно было похоже на папино, а чем-то другим.
  И так я шел и шел, пока не увидел дверь кафе. Там было тепло и пахло кофе, и не дул ветер. И я сел за столик и пил чашечку кофе, маленькую чашечку очень горького кофе без сахара. Но тут звякнул колокольчик, и кто-то вошел. Вошел и сел за тот же столик. И я взглянул на того, кто вошел и сел. И это был мальчик. В руках у него был зеленый водный пистолетик. И он вертел его и разглядывал так, словно бы только его получил в подарок. А потом этот мальчишка взял и пульнул в меня из пистолетика. Нет, это невероятно - в меня, солидного взрослого дядю, он ни с того ни с сего пульнул водой. А ведь был совсем не июль, и метель заметала московские улочки. И тут только я понял, что мальчик одет в майку и шорты. Я вытащил платок, отвернулся от него с раздражением и стал вытираться, а когда повернулся и собрался было отругать негодного мальчишку, то услышал только звон колокольчика - мальчика не было, он выбежал в своих шортах и майке в метель и снег. Я бросился за ним. Но ветер буквально остановил меня на пороге. И я застыл, вглядываясь в пляшущие хлопья снега, и они стали затихать. С каждой секундой они падали все спокойней и реже. Наконец, снегопад почти сошел на нет. Только редкие, но очень крупные снежинки кружили в фонарном свете - да, был уже ранний декабрьский вечер, и зажглись фонари. И улица стала вся белая и тихая. А в самом ее конце шли двое: тот старик в широкой шляпе и мальчик в шортах и майке. Шли и о чем-то разговаривали.
  И тогда я понял, что это просто сон, из тех, что изучал мой папа, и в этом сне мне приснилось мое детство. Приснилось совсем не таким, каким оно было. Странным и фантастическим. Из этих снов я попытался составить сказки, сказки о детстве.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   СОЛДАТИКИ
  
  
   1.
  
  То, о чем я хочу рассказать, мой родной, покажется тебе, скорее всего, невероятным. Я и сам сомневаюсь, было ли это со мною на самом деле или только приснилось.
  Мы жили тогда с моей мамой (твоей бабушкой - ты не застал ее - она умерла за год до твоего рождения) у нас на даче. Теперь там новый дом, а тогда была настоящая изба с большой печкой, с чердаком, где пахло сеном и летней пылью, с щелястыми дверями, покосившейся кухонкой, и еще чем-то таким прекрасным и незабываемым, о чем и сказать-то нельзя. Моя мама была журналисткой да к тому же еще и большой фантазеркой. Она тогда очень сильно поссорилась с папой (так что решила ни за что к нему больше не возвращаться). Мне это было ужасно горько.
   Хотя конечно тогда я ничего в этом не понимал.
  Но всякий раз, когда по небу пролетал самолет, я в восхищении и надежде смотрел на него, ведь мой папа был летчик.
   Да, может быть, летчик и журналистка - это плохая, неправильная пара, и им было так трудно срастись. Наша крошечная семья была на краю полной гибели в тот год. Мама нервничала и сердилась, часто плакала. А я чувствовал себя таким одиноким и ненужным.
  Так вот тогда, поссорившись с папой, мама решила уехать из квартиры вместе со мной. Сюда, в деревню, в дом, который построил ее отец, мой дедушка. Дедушку я не знал, он скончался через несколько лет после войны, он был литературоведом, писал большую работу про писателя Писемского. Когда мне мама про это рассказывала, я принимал это как должное, ведь про кого еще писать, как не про Писемского, и кому еще быть писателем, как не Писемскому. Я потом эти пожелтелые страницы подслеповатой машинописи не раз листал и перечитывал, будучи уже взрослым, и всегда мне было грустно. Отчего грустно? - спросишь ты. Оттого, наверное, что жалко было и дедушку, который много лет над этой рукописью работал да так и не опубликовал ее, жалко было и Писемского - у него была грустная, бестолковая судьба, о которой очень проникновенно писал мой дедушка.
  Он был не только литературоведом, но и страстным охотником, любителем природы. Дедушка дружил с писателем Пришвиным. Может, ты помнишь, вам задавали читать его "Кладовую солнца" и еще что-то. Вместе с ним они искали, где в Подмосковье можно было бы обосноваться в тишине и в близости к живой неповрежденной природе. Вот и нашли нашу деревеньку, где мы до сих пор живем. Рядом с сосновым лесом, на крутом берегу речки, на той стороне которой тянутся необозримые поля...
  В этой-то деревеньке, а вернее, в прилежащей к ней рощице, в уютном лесном уединении дедушке удалось выстроить чудесную, почти сказочную избушку.
  В ней мы проводили каждое лето, а тогда, когда произошло то, о чем мне хотелось рассказать тебе, оказались в деревенском уединении зимой. Мама самоотверженно и в какой-то степени назло всему миру топила печь, проходила со мной программу второго класса, писала заказанный ей цикл исторических статей, подолгу гуляла лесными тропинками, мечтала, плакала, а я возился со своими солдатиками. У меня их было ох как много, и они были исключительные и ни на что не похожие. С ними-то и связана та история, о которой я хочу тебе рассказать.
  
   2.
  
  Начнем с того, как они у меня появились. Когда мы переехали на дачу - холодным дождливым октябрем, это было совершенно для меня неожиданно. Правда, поначалу мне было радостно, ведь я больше всего на свете любил дачу. Я даже мечтал, когда вырасту, жить там всегда, и зимой, и летом. Но я плохо представлял себе, что такое дача осенью и зимой. Ведь она связывалась в моих мыслях с летом, теплой речкой, друзьями. А тут я вошел на голый участок, побродил по едва еще протопленной избе, по пустой деревенской улице с сизыми лужами и опавшими и уже потерявшими свою радостную разноцветность листьями, и, как мокрая серая тряпка, навалилась на меня тяжелая скука. На двери крохотного домишки моего друга-соседа, с которым мы проводили все дни напролет, висел огромный заржавленный замок, река, находящаяся в полукилометре от нашего дома, не могла порадовать меня своей ласковой прохладой и горячим песком пляжа. Она только пенила свои холодные свинцовые воды, по которым плыли последние бурые листья позднего октября.
   Поэтому я, хмуро побродив по округе, бросив в реку пару грустных коряг, вернулся домой и с обидой уставился на маму, которая, забыв про быт и обед, про то, что дом не топлен и не ухожен, принялась выстукивать на хриплой машинке какие-то свои опусы. Наконец, заметив мой взгляд, она опомнилась, бросилась топить печь, и ее веселый огонь, постепенно разливавшееся ароматное тепло почти примирили меня с этой печальной ситуацией.
  И все же было ужасно скучно.
  На следующее утро призрак неутолимой скуки продолжал висеть надо мной, и тогда я решил с этой скукой бороться и полез на чердак. О, милый мой, тебе наверняка знакомо это замирание в потемках незнакомых таинственных помещений. Летом я как-то прежде не успевал добраться до чердака, да и мал был, а теперь я подрос, и занятая своими переживаниями и статьями, мама, наконец, разрешила мне приподнять заветную крышку на потолке, и я оказался в этом неизведанном мире.
  Там было крошечное окошко, от которого шел бледный косой луч, освещавший веселые столбики густой пыли. На полу лежал слой старого-престарого (еще времен дедушки) сена и много каких-то коробок, полочек и стопочек, которые я и бросился разбирать. Чего там только не было! Я боюсь тебе наскучить перечислением всех этих таинственных предметов. Скажу только, что я нашел там огромную морскую лупу, которой штурман корабля водит по карте, рассматривая все возможные подобности маршрута судна, а еще множество гильз от охотничьих патронов и мешок дроби. Но главное, что я там обнаружил - это большая коробка, очень тяжелая и пыльная. И я сразу понял каким-то внутренним чутьем, что ее содержимое имеет прямое отношение ко мне.
  Да, мой драгоценный, там было то, что и тебя не оставило бы равнодушным.
  Там были прекрасные, изумительные солдатики, настоящие оловянные солдатики! Только... Они все были переломаны, и сколько я не перебирал эту серую груду - я не нашел ни одного целого. Но как чудесны были эти обломки! Как прописаны их лица, детали вооружения, формы!Не безжизненные слепки, а еще дышавшие духом побед и горечью поражений настоящие воины, застывшие в своем оловянном безвременье, оказались передо мной. И я кусал себе локти, я досадовал, что никак не могу ими играть - это были абсолютные инвалиды. Как будто какая-то коса жесткой инквизиции прошла по ним.
  Как же было мне обидно! Найти такую радость, такую возможность украсить мое дачное одиночество и в одночасье потерять ее! Но вот рассматривая то, что ютилось на чердаке по соседству с оловянными сокровищами, я наткнулся на коробку с гипсовыми формами, бережно завернутыми в бумагу, а еще на тяжеленную коробку со свинцовыми пластинами. Я все это с великим трудом и огромной осторожностью стащил вниз (Ах, как самозабвенно выстукивала мама что-то на своей машинке!). И стал разбирать и разглядывать. И вот что я обнаружил. Гипсовые пластины были формами для всех этих солдат. Это были те материнские утробы, в которых они рождались на свет, и, очевидно, они были отлиты моим дедушкой, ведь я смутно помнил, как мне мама рассказывала о том, что дедушка еще во время войны, в эвакуации, наловчился делать разные детские игрушки.
  Милый дедушка! Как я был ему благодарен, когда рассматривал эти формы, улавливая четкие слепки киверов и ружей, позументов и кирас! А потом мама с радостью включилась в мое счастливое творчество. Она разрешила мне растопить всех солдатиков в старом алюминиевом ковшике, который краснел и поскрипывал в угольях нашей печки, а потом я заливал страшную ртутную жидкость в белые формы и спешно накрывал их второй половиной, а потом пеленал эти формы, как девчонка своих кукол.
  О, мой дорогой, мой славный любитель баталий и сражений, ты не представляешь, с какой таинственной радостью я распеленывал на следующее утро переночевавших на осеннем холодке новобранцев! Как я приподнимал верхнюю половину формы, осторожно-осторожно, и обнаруживал новых целеньких красавцев! Я потом их старательно протирал тряпкой и расставлял на полу. Они браво стояли на неровных крашеных досках нашей избушки и совсем не по-оловянному блестели, натертые тряпкой.
  Я слышал окрики генералов, выстрелы салютов, зычный и немного визгливый голос Маршала, низенького широкенького солдатика, который почему-то мне сразу не приглянулся.
  Мной овладела настоящая лихорадка. Каждый вечер, пока ни кончился весь свинец, я наполнял формы таинственной, густой и раскаленной жидкостью, спеленывал их, выставлял на холод, а утром снова и снова благословлял свое творение. Шесть дней ушло у меня на эту прекрасную возню. На седьмой - вся моя огромная армия была в полном составе. Да, мой родной, я был на вершине счастья. Ты бы, я полагаю, восхищался не меньше моего. Ведь почти весь пол нашей немаленькой комнаты (она была даже чуть побольше вашей детской) был уставлен оловянным войском.
  
   3.
  
  Теперь мне не было времени скучать. Встав с кровати, я еще до умывания, до завтрака, до просыпания моей мамы, которая обычно засиживалась за своей работой сильно за полночь и спала поэтому часов до одиннадцати, я кидался к моим солдатам. Я творил для них мир, резал из картона очертания дворцов, которые располагались на пустующей папиной кровати, делал из обрезков досок корабли, которые бороздили море крашеного пола, устраивал военные операции против гнездившихся в горах книжных полок диких племен, жестоко истреблявших все живое на своем пути.
  Проснувшись, мама прерывала мои самозабвенные игры, впихивала в меня суховатый творог или подгоревшую яичницу, потом усаживала меня за прописи, заставляла складывать буквы в слоги и слова, что я послушно, но без энтузиазма делал. И мне все казалось, что буквы под моей ручкой или на странице букваря вдруг сейчас ухарски разогнуться, привстанут и обернутся еще одним взводом пехоты или даже кавалерии. Так что я часто путал буквы, пропускал в списываемых словах целые слоги, и мама начинала волноваться, даже ругаться, боясь, что я окажусь каким-то неспособным и нерадивым. Но тогда я как-то заставлял себя сосредоточиться, забыть о любимых солдатах и показывал образцовые успехи.
  - Ведь можешь, можешь, если захочешь! - нервно и радостно кричала мама, моя милая, худая, нервная мама, одинокая и немножко злая на весь мир.
  Да, мой родной, такое бывает с мамами, не удивляйся. Но прошло две-три недели, и мое упоение и счастье дали трещину. Однажды утром, как всегда, бросившись к своим солдатам, я обнаружил, что чуть ли не половина перебита, переломана, так же безнадежно и злобно, как это было в самом начале, когда я только обнаружил свое драгоценное сокровище. Я просто онемел. А потом заревел во весь голос, так что взъерошенная мама вскочила с постели.
  - А что ты так кричишь? - сказала она мне, когда поняла, в чем дело. - Просто эти злобные дикари все-таки проникли на твой остров и расправились с лучшей частью твоих солдат.
  - Но мама, - дикари были уничтожены еще на прошлой неделе, - отвечал я сквозь слезы, однако подумал, что, в самом деле, могли быть перебиты не все, и, скрываясь несколько дней, они наращивали силы и теперь осуществили свой отвратительный жестокий план.
  Весь тот день оставшиеся в живых солдаты занимались уничтожением распоясавшихся дикарей, у которых не было ничего святого. А вечером я снова занялся чудотворством. Я плавил убитых и отливал новых воинов. На этот раз утром я вынимал уже из пеленок льдистые пластины, потому что выпал снег и здорово морозило, ведь на дворе был уже декабрь. И я снова расставлял обновленный состав и радовался воскресению своих воинов.
  Но прошло несколько дней, и все повторилось - опять переломанные руки и ноги, груды трупов, и более того, у меня было ощущение, что солдатиков стало меньше или, по крайней мере, сохранились не все части изуродованных тел. Целых солдатиков остались считанные единицы. Еще я заметил, что вовсе пропал тот солдатик, которого я считал Герцогом (у него было какое-то особенно возвышенное и тонкое лицо, изящный мундир и чудная шпажка, которая на удивление прочно держалась в его руке). А Маршал, немного грузный насупленный солдатик, был и в первый, и во второй раз совершенно целым, и мне даже померещилась какая-то самодовольная улыбка на его широкенькой оловянной физиономии.
  Я был в недоумении! Весь день я ходил как в воду опущенный. На мамины вопросы ничего не отвечал, мне было отчего-то стыдно признаться, что за беда случилась опять с моими солдатами. Дурацкие прописи выходили у меня криво. И я в конце концов до того рассердился на них, что перечеркнул несколько раз эти мои каракули, и когда мама увидела это, она вдруг вышла из себя, стала ругаться, потом плакать.
  - Как я одинока и ни от кого мне нет помощи! - причитала она. - И ты, ты уже мог бы быть повзрослее! - и она ушла во двор, ходила между морозными соснами, дымила своей противной сигаретой. Я так не любил эти сигареты, я так не хотел, чтобы мама курила. Но она, она дымила этим вонючим дымом. Запах табака - это запах горя, обиды, запах скуки и одиночества.
  Я сел возле кровати, на которой располагалось мое герцогство. Бедные солдаты лежали жалкой кучкой. На полу валялись обломанные ружья и руки, и только самодовольный Маршал с кучкой оставшихся в живых преспокойно стоял у самого дворца, который я вырезал из картона, и сам нарисовал окна, даже сделал стены и ворота. А из старых катушек соорудил прекрасные пушечки. Эти катушки я нашел там же, на чердаке. Старые нитки, коричневые, красные, белые, были такие уже ветхие, пахли плесенью и позапрошлой осенью и тут же рвались, стоило их только начать разматывать, и я быстренько сорвал их и сжег в печке. А из катушек получились пушки. Но теперь даже и пушки были переломаны, а частью скинуты со стен. Я глядел на весь этот сумбур и перебирал оловянные останки.
  - Как у меня болит вот тут! - громко причитала мама, распахивая дверь из сеней. - А ты, ты... И тут мама осеклась, увидев меня, моих солдат в таком плачевном состоянии.
  - Что опять? - и мама присела на корточки перед моим герцогством.- Ты опять переломал всех своих солдат? Ты что полоумный?
  - Я, я, я не... - и я не смог ответить, но заплакал, уткнувшись в острые мамины колени, в мамины руки, худые, сухие руки, которые так быстро умели плясать по клавишам печатной машинки, выстукивая барабанную дробь марша. Под эту дробь Маршал нередко устраивал парады, а молодой Герцог, не очень любивший парады, смотрел с балкона дворца на плац, а потом уходил в комнаты и занимался деловыми бумагами и большими книгами, до которых был ужасный охотник.
  - Ну, ну, я понимаю - игра, ну чего ты, Сережа, будет, - быстро и примирительно говорила мама, но я не мог успокоиться и плакал уже не только о том, что мама меня не понимает и злится совершенно несправедливо, но и на то, что здесь в деревне так в конце концов одиноко и сиро, что папа летит сейчас в самолете в неведомые страны, а когда снова вернется в Москву, уже не придет к нам радостный, свежий, с большим чемоданом, из которого появится рано или поздно что-то такое прекрасное, неожиданное, иностранное - ну, допустим, ковбой с ружьем, который, представь себе, снимается с лошади, или блестящий железный револьвер с вертящимся барабаном... Нет, он больше не придет к нам, потому что мы уже больше не с ним.
  И кто в этом виноват? Кто?
  Я тыкался хлюпающим носом в мамины коленки, терпел ее суховатые поглаживания, а потом вскочил и, наспех накинув пальтишко, выбежал на холодную террасу. Там сиротливо стояла старая сахарница с наледями сахара, попахивала неприятно пепельница, и на стуле лежали две кривых бадминтонных ракетки - грустной памятью о том, как летом мы с папой резались в бадминтон. Слезы снова подступили к моему горлу, и я хотел было дать им волю, как вдруг услышал звук, странный, неприятный звук, похожий на голос, на крик, на стон, но какой-то странный, сдавленный. Я мигом бросился в комнату. Мама как-то необычно сидела на диванчике, рука у нее была вывернута, голова опустилась. Я прижался к ней. Она чуть слышно шепнула мне:
  - Беги к тете Груше, скажи, чтоб скорую вызвала, - и лицо ее было такое бледное-бледное, - сердце у меня, Сереженька.
  Я ужасно перепугался - это было куда страшнее моих поломанных солдатиков. Я бросился за печку, налил стакан воды из ведра, холодной-прехолодной воды, это ведро мама еще пару часов назад нашла в себе силы принести из колодца, и вода не успела согреться.
  - Спасибо, Сереженька, - прошелестела мама и глотнула этой самой холодной в мире воды, воды из глубокого деревенского колодца. И я бросился к нашей соседке тете Груше, к которой мы ходили летом по вечерам за молоком. Обычно было так приятно идти по лесной тропинке до скрипучей калитки, за которой пряно пахло навозом и в прихожей стояли толпой банки разной величины, ожидая, когда же старые, морщинистые, с навсегда въевшейся в них землей руки тети Груши перельют в них белое теплое молоко.
  Да, мой дорогой, я так любил вечером на нашей терраске пить это молоко с черным хлебом. И елки кивали большими ветвями, и тянуло из открытой двери теплом летнего вечера, и звезды проглядывали сквозь хвою и чуть заметно отражались в стеклах терраски.
  Но теперь я прибежал к тете Груше совсем по-другому, я рванул дверь, я взбежал по крутым ступенькам ее прихожей. Она хлопотала над чем-то в кухне и удивленно повернулась ко мне. Я бросился к ней.
  - Там мама, мама моя, ей плохо! - и я уткнулся в пахучий старенький тетигрушин фартук.
  Она запричитала, накинула свою шубейку, и мы побежали к нам, потом к телефонной будке. Потом снова к маме. Весь тот день я помню, как один большой запутанный клубок, который надо непременно распутать, но это так трудно, и пальцам больно. И, главное, я помню, как простился с мамой. Она поцеловала меня, и ее увели в приехавшую скорую, а перед самой машиной она взглянула на меня и что-то сказала, но что - я не смог расслышать. И лицо ее было таким бледным, бледным и беспомощным, бледными были и губы, которыми прошептала она эти так и не расслышанные мной слова.
  Тетя Груша отвела меня к себе. В ее загроможденном диванами, ковриками и тумбочками доме мне было очень непривычно. Я вжался в уголок диванчика и пялился в вечно работавший у тети Груши телевизор. Сначала была передача про каких-то механизаторов, потом фильм про усталую тетеньку, которая была где-то начальницей. А потом я задремал. И видел во сне своих солдатиков, только в настоящем виде, видел, как они рубятся друг с другом и даже, мне показалось, что я узнал среди них широкенькую физиономию маршала. А еще мне все мерещилось бледное-пребледное лицо мамы.
  Да, мой дорогой, конечно, я не мог забыть ее лица, ее бессильной бледности и того страшного стона, который услышал я со двора.
  
   4.
  
   Так я на том диванчике и заснул. Тетя Груша укрыла меня толстым одеялом. Я проснулся среди ночи от того, что было душно и жарко. И кажется, до самого утра почти не спал. Рано-рано тетя Груша загремела ведрами, кто-то из деревенских приходил за молоком. Было темно, потом стало лениво светать. Начинался короткий, грустный и ужасно морозный день.
  Был уже конец декабря, и в четыре часа становилось сумеречно. Весь этот коротенький день я слонялся по двору, а после обеда, когда тетя Груша, подоив корову, отправилась до вечера к соседке, я пробрался к нам на участок. Грустно стоял заваленный снегом летний столик. Противный холодный замок чернел на двери. Недавний снежок припорошил ступени, и казалось, что тут давно-давно никого не было. А я все думал то о своих солдатах там, под замком, - переломанных, жалких, то о маме - и представлял, как на серой больничной кровати, на застиранной наволочке - белеет ее бледное грустное лицо. А снежок все падал медленно на меня, на крышу, на пустой участок, и сумерки, словно большие серые кони, опускали свои нечесаные гривы на все вокруг.
  Мне стало не по себе, я начал пробираться под окнами нашего дома к дырке в заборе, через которую можно было вернуться к тете Груше, и вдруг какой-то луч света мелькнул у меня перед глазами. Я остановился. В окне нашей комнаты был огонек. Окна были плотно завешаны - так уж любила мама, будто бы боялась дневного света или чужих взглядов. Но за этими занавешенными окнами горел свет.
  Все внутри у меня похолодело. И в то же время меня потянуло к этому огоньку, к этому свету. Ведь это был какой-то свой, добрый, уютный свет. Но все равно, конечно, было страшно. Я несколько мгновений колебался, но потом решительно поворотил назад. Еще я подумал, что может, просто забыл выключить лампу.Я нащупал в кармане ключ от замка - замок у нас был такой старый, настоящий, еще с дедушкиных времен. И ключ был тоже особый - длинный, со ступенчатой бородкой. Таких сейчас уже не встретишь. Крыльцо было все так же припорошено снегом. Но вот что удивительно - замка на двери не было! Более того дверь оказалась чуть приоткрыта.
  Но, повторяю, мой дорогой, никаких следов на ступеньках крыльца, понимаешь?
  Не знаю, как я решился, как не умер от страха, по-моему, я вообще потерял в то мгновение ощущение реальности, но все-таки я поднялся по таким знакомым ступенькам, открыл такую родную, такую привычную дверь, совершил тысячу раз проделанный путь от терраски через холодные сени к двери в основную комнату и открыл эту дверь. Осторожно, медленно-медленно я приоткрыл эту дверь и заглянул в щелку. Да, там было светло. Но свет был неяркий, тихий свет, свет от керосиновой лампы, которая стояла на столе и горела. От той самой керосиновой лампы, которая лежала среди всякого хлама на чердаке, а теперь стояла на столе в углу комнаты, и стол был незнакомый, крытый зеленым сукном, на нем были бумаги, пара толстых книг, но главное, главное, что над этими книгами, над бумагами горбился старый-престарый человек в пегой шерстяной кофте.
  Постой, постой, не этой ли кофтой, а вернее, ее останками была заткнута щель на чердаке?
  Может быть, может быть.
  У человека была седая голова, и плечи под кофтой были такие слабые, худые. И я видел его руки - это были очень морщинистые, желтоватые руки глубокого старика. Они чуть дрожали, придерживая такой же, как они, желтоватый листочек. А потом он оглянулся. Он посмотрел на меня - у него были большие серые глаза, белая бородка, очочки с тонкими дужками, по щекам вкось залегли глубокие морщины, от глаз расплывались добрые лучики.
  - Заходи, заходи, Сереженька. Здравствуй!
  И тут я понял, что это же мой дедушка. Я узнал его совершенно ясно, ведь у мамы было много дедушкиных фотографий именно в таких очках, такой кофте. И я вошел в комнату и стал перед ним в нерешительности. Страха, конечно, уже никакого не было, хотя я и мог бы спросить себя, откуда здесь мой дедушка. Но я про все забыл. Мне было совершенно понятно, что вот он здесь, перечитывает свою рукопись о Писемском, делает правку. А еще, когда я вошел, ко мне тихо, ласково подошла вставшая из-под стола большая рыжая собака - охотничий сеттер. Конечно, ведь мой дедушка был страстный охотник и без своего любимого сеттера никуда не ходил.
  Сеттер ткнулся мне в ладонь мокрым носом, и тогда страх меня вовсе покинул. А дедушка улыбался и смотрел на меня долго-долго, словно не мог насмотреться. И было ясно, что он только и ждал меня, и любил меня, как папа, как мама, может даже больше, как-то спокойнее, тише и глубже. Он ничего не говорил, только смотрел. И я вдруг понял, что должен заговорить сам, а еще я понял, что дедушка, конечно, очень много знает, много-много, больше, чем все люди на земле, знает то, чего и знать-то нельзя, невозможно.
  - А что с мамой будет, дедушка? - чуть слышно выговорил я.
  - Она скоро выздоровеет, вернется к тебе. Мама уйдет гораздо позже, - как будто почти без слов сказал дедушка.
  - Куда уйдет? - взглянул я на дедушку.
  - Скорее всего, туда, где сейчас живу я, если только все будет благополучно.
  - А где ты живешь?
  - Да вон там, разве ты не видишь? - явственно и громко проговорил дедушка и тут...
  Дедушка поднялся с кресла, подошел к окну и отдернул тяжелую штору, которой мама так тщательно занавешивала окошко, и оттуда брызнул непередаваемый, ни с чем не сравнимый свет. Не знаю, как и описать этот свет? Как описать то, что увидел я в этом свете там, за окном. То ли золотистая дорожка между цветущих деревьев, то ли серебристый ручеек и склон холма, покрытый мягкой зеленой травой, летнее легкое небо, большая белая лошадь возле колодца, - нет-нет, все это не то.
  Слов я не смогу найти.
  Одно только скажу. С тех пор, когда мне бывало хмуро на душе, в самые трудные моменты жизни, я вспоминал то окошко, тот свет, и дорожку, и ручеек, и лошадь. И мне непременно становилось легче, веселей...
  Мы стояли с дедушкой и смотрели буквально три секунды, но окно уже распахнулось, пахнуло теплом, запахом роз, донеслось лошадиное ржанье, а еще зазвучала где-то далеко какая-то тихая мелодичная песня. Если бы только я был композитором, мой родной, то я обязательно написал бы музыку, хоть чуть-чуть похожую на эту песню, и думаю, тебе эта музыка страшно понравилась бы. Ты бы просил играть ее еще и еще. И может быть, эта музыка гораздо лучше описала бы то, что увидел я в те краткие мгновения...
  Ну а потом дедушка спросил про солдатиков.
  - Как, - спросил, - наши солдатики?
  - Плохо, - ответил я просто.
  - Знаю, - снова внимательно всмотрелся в мое лицо дедушка. А я все глядел в то окошко и видел с горечью, как оно потухало, как пропадала дорожка, свет, затихала песня, как снова там кружились снежинки и большие темно-серые кони сумерек уныло плелись по низкому небосводу, таща за собой какую-то тяжелую поклажу, полную холодной темноты. И только керосиновая лампа отбрасывала слабый отблеск на погружавшийся во тьму по-зимнему сирый участок.
  - А что же делать? - как-то безнадежно спросил я.
  - Ты можешь помочь, только тебе будет трудно, очень трудно. Так трудно, как никогда не было. Но ведь мы с тобой должны отвечать за тех, кого сделали сами, правда? Мы ведь можем ради них кое-что потерпеть? - и дедушка что-то стал писать у себя на листочках, а пламя в лампе заплясало, отбрасывая неровные, живые тени на бревенчатых стенах.
  И вдруг мне стало ужасно страшно. Почему я должен что-то терпеть, я маленький, слабый? И ведь эти солдатики - это только игрушки... Разве я смогу, если будет трудно, да еще и очень? Нет-нет...
  - А это обязательно, чтоб трудно? - нерешительно выговорил я.
  - Никто тебя не заставляет, Сережа. Можно оставить все, как есть, - поднял на меня дедушка большие глубокие глаза с лучиками морщин. - В конце концов, это ведь просто игрушки, - повторил он неожиданно мои собственные мысли. А потом лампа вспыхнула на мгновение и погасла, силуэт дедушки стал растворяться во тьме, моя родная комната стала таять, и я увидел себя вновь во дворе.
  
  
  
   5
  
   Окна дома были совершенно темны, я бросился к двери - там висел замок. На меня навалилась ужасная тоска, обида, досада. Да, мой дорогой, может быть, мне было так досадно, как человеку, у которого перед носом ушел поезд, поезд до станции его мечты, поезд, едущий туда, куда уже много лет хотел он отправиться. Казалось, я потерял какую-то самую бесценную драгоценность.
  - Дедушка, дедушка, - стал кричать я, - я попробую, я сделаю то, что нужно!
  Но окна были темны, и вдруг мне померещился свет - он мелькнул уже не за окном, а возле заднего крыльца. Будто скрипнула дверь, мне послышались шаги, а потом мне в ладонь ткнулся мокрый нос.
  - Сеттер, ты здесь! А где дедушка? - оглянулся я, но кругом было темно. Только пес вилял хвостом, ластился и поскуливал, как будто прося чего-то. А потом он бросился к той самой дырке в заборе, через которую я проник на свой участок от тети Груши, и я побежал за ним, время от времени в надежде оглядываясь на темный пустой дом, на заснеженный участок, на тишину этого угасающего декабрьского дня, короткого-прекороткого холодного дня...
  А вот и дырка. Сеттер прыгнул вперед меня, я протиснулся за ним. Как часто летом лазил я через эту дырку к Алешке - внуку тети Груши. Мы с упоением играли с ним в целом конгломерате тетигрушиных сараев, где можно было ловить шпионов, штурмовать крепости и совершать космические перелеты. А теперь за этой дыркой должен был быть только снег на давно убранном огороде да дребезжащая консервная банка на высоком шесте - жалкая модернизация огородного пугала...
  Но когда я просунулся между ветхих досок забора, когда я, зацепившись за гвоздь, чуть не угодил лицом в снег и поднялся, отряхиваясь, то вдруг ясно понял, что все вокруг меня стало другим. Да-да, мой милый, мой драгоценный сынок, со мной произошло то, что происходило с десятками сказочных героев и что всегда как-то беспокоило и манило меня, когда я читал вам, моим детям, детские книжки. Я очутился в другом, фантастическом мире. И первое, что я увидел - это был отряд марширующих по площади бравых солдат. Звучала барабанная дробь, которая до странности напоминала мне стук маминой печатной машинки, солдаты уверенно размахивали руками, а на небольшом возвышении у самого входа в прекрасный замок Герцога стоял Маршал, грузный мужчина небольшого роста. Он с довольной улыбкой взирал на своих питомцев.
  - Раз-два, раз-два, - стучали металлические каблуки, мелькали зеленые мундиры, взлетали и опускались блестящие ружейные стволы, а Маршал глядел на все это с упоением. Вся площадь и прилегающие к ней улицы были украшены флагами и транспарантами. Дворец был декорирован алыми и голубыми тканями, и только одно, самое высокое окно - окно тюремной башни - чернело какой-то темной занавеской.
  Там, за этой занавеской, мне кажется, я различил бледное худое лицо, такое молодое, такое благородное лицо, лицо юного Герцога. Он глядел спокойно и мужественно, готовясь перенести любые страдания. Он прекрасно знал, что его сторонники почти перебиты - их осталось страшно мало, а Маршал заставил подчиниться себе весь народ.Зло и предательство вошло в маленький мир его владений. И все же в его тихих глубоких глазах светилась надежда. Да-да, он верил, что кто-то все-таки сможет прийти на помощь ему и его народу. Ведь под властью Маршала все население герцогства ждет невеселая доля.
  И я понял тогда, что должен непременно проникнуть к Герцогу, должен поддержать его, должен сделать все, что в моих силах. Только как? Ведь я, на самом деле, маленький жалкий мальчишка, к тому же трусоватый и слабый. Но все равно - мне нужно к нему попасть.
   Я, было, рванулся через площадь к парадному входу, но один из тех солдат, что оцепили площадь, отшвырнул меня тупым концом алебарды (ох, и здорово у меня потом ныло плечо!), и я понял, что должен искать обходных путей. И тут я увидел сеттера. Того самого дедушкиного сеттера. Только он был немножко другой, как будто худее, жальче, шерсть висела у него клоками, и он, бедный, был облеплен репейниками и собачьими колючками, словно он продирался долго через какой-то чертополох.
  Он, как и прежде, ткнулся мне в руку своим мокрым носом и побежал в сторону в темноту кого-то узкого переулка. И я догадался, что должен идти за ним. Может быть, он знает обходной путь, знает черный ход, по которому можно проникнуть во дворец, добраться до той комнатки наверху, где, бледный, покинутый всеми, мужественно готовится к самому страшному молодой Герцог. И я кинулся вслед собаке. Меня поразило, как изменился город, стоило мне отойти на несколько десятков метров в сторону от площади.
  Уже не видно было транспарантов и алых полотнищ, не слышно было звуков торжественного марша и цоканья металлических каблуков. Но стало сумеречно и мрачно. Бедные, словно ободранные улочки, кое-где разбитые окна, сорванные вывески торговых лавок. В домах темнота. Редко-редко кое-где горела масляная лампа, и, заглядывая в окна, я не раз видел женщин в черном и грустных детей, которые сидели в комнате в горестном молчании. А в одной комнате я увидел даже гроб.
   Как мне было страшно, как зябко, мой милый дружок!
  Ты, наверное, легко можешь это себе представить. Как мне хотелось обратно! А еще я все вспоминал маму, ее бледное лицо, и папу, папу я тоже вспоминал, как он стоял застывший среди комнаты, когда я поздно вечером вышел из детской, потому что никак не мог заснуть. И мама говорила какие-то сердитые, колючие слова. А он жалко молчал. А потом, не глядя, развернулся и хлопнул дверью.
  Ах, как это было больно и глупо! И это я почему-то ужасно явственно вспомнил.
  И тут я остановился. Между двумя старыми домишками был проход, темный проход, заваленный досками и каким-то еще мусором. А в конце прохода был забор. Очень знакомый забор с парой отодвинутых досок, так что получалась дырка, такая же, как та, в которую можно было пролезть из тетигрушиного участка к нам. И я рванулся в этот проход, пробрался по доскам, чуть не упал, зацепился за гвоздь, порвал, кажется, штанину (вот мама будет ругаться - мелькнуло в голове досадной ремаркой) и приник к этой дырке в заборе.
  А там, в дырке, тихо падал снег, и темнел наш участок, наш дом...
  Я собрался уже улизнуть туда, вернуться, забыв про все эти странные печальные улицы, площадь, юного Герцога - все это в конце концов какая-то игра фантазии, ведь правда, правда?
  Ты меня понимаешь, мой мальчик, как мне хотелось домой, обратно, только, только... Мамы-то в доме не было, и окна нашего дома были чернее ночи, а папа летел сейчас где-то очень высоко и далеко, быть может, над Атлантическим океаном, ведь он был пилотом международного класса, и вовсе не собирался (хотя, конечно, очень хотел) вернуться к нам...
  Да, и все-таки мне так хотелось домой.
  И тут я услышал поскуливание. Я оглянулся. Сеттер, чуть освещенный одиноким уличным фонарем, стоял в проходе. Он жалко глядел на меня своими большими круглыми глазами, и уши его так грустно, обиженно висели. И собачьи колючки запутались в шерсти, покрывавшей эти длинные уши. Он скулил, он ждал меня, этот сеттер, дедушкин сеттер, и я вспомнил дедушку, его глаза с лучиками морщин, его тихое, доброе лицо...
  
  
  
  
   6
  
  А потом я опять взглянул между досок и увидел, что там нет уже нашего участка, нет дома, а тянется вдаль узкий переулок, еще более мрачный и пустынный, чем предыдущие улочки. Сеттер прыгнул в дырку, я шагнул за ним.
  - Будь что будет! - подумалось мне.
  Пес не спешил. Я тоже шел осторожно. Какой это был жалкий и обшарпанный переулок! Видимо, когда-то он был оживленным. В нижних этажах его домов хватало небольших магазинчиков и торговых лавок. Но теперь витрины были кое-где выбиты, кое-где грубо замазаны серовато-белой краской. На верхних этажах окна тоже зияли выбитыми стеклами. Редко-редко попадались какие-то признаки жизни: веревка с непросохшей простыней или тусклая лампочка.
  Вдруг сеттер остановился. Он заскребся у какой-то двери. Она была когда-то красной, эта дверь. Но теперь краска с нее слезла. И она стала какой-то ржавой. Такой же ржавой была и ручка на этой двери. И над ней болтался на одном гвозде значок: змея над чашей. Значок был тоже весь ржавый и помятый.
  Я подумал, что здесь была аптека. И не ошибся. Когда я с трудом открыл эту дверь (моя рука стала совершенно ржавой), то моим глазам представился прилавок, а за ним множество ящичков, многие из которых были выдвинуты, и в них лежали разбитые пузырьки и разбросанные упаковки таблеток. Как будто кто-то рылся тут в поисках нужного лекарства. Но сеттер бросился мимо этих ящичков к внутренней двери, прыгнул на нее, она распахнулась. И я пошел за ним.
  Что там была за жалкая комнатушка! Клочья обоев свисали со стен. На полу лежали комья земли. Поломанный стул валялся под письменным столом, который накренился из-за отсутствия одной ножки. А в углу стояла кровать. Под серым одеяльцем на кровати лежал кто-то. Мне стало страшно. Я ожидал увидеть мертвеца. Но кто-то вдруг приоткрыл глаза и простонал. Сеттер бросился к нему и стал лизать давно не бритые щеки этого человека. Человек был очень болен и стар.
  Я вжался в стену и глядел на него. И чем дольше я глядел, тем больше он напоминал мне дедушку. Но нет! Конечно, это не был дедушка.
  И тут он прошептал или, лучше сказать, проскрипел:
  - Сынок, ящичек сорок пятый, там склянка есть одна. Дай мне ее, ради Бога.
  Я побежал, принялся искать нужный ящик. Как остро, странно пахло в аптеке от разбитых лекарств. Я боялся, что и эта бутылочка окажется разбитой. Но к счастью, она была целой.
  Старик притянул ко мне свою худую-прехудую костлявую руку. И я опять подумал, как он похож на дедушку. Только очень больного, очень несчастного моего дедушку. А старик уже с жадностью стал пить свое лекарство. Глоток за глотком. Я глядел на него, не отрываясь. И на моих глазах он взбодрился, приподнял голову и снова заговорил.
  - Я давно ждал тебя, - сказал он, и это был уже не шепот и не скрип. - Ты должен помочь. У тебя ключ от тайного хода. Ты сможешь спасти Герцога.Тайный ход ведет в хранилище непобедимого оружия древних королей. Он сможет вооружить им своих сторонников. Пусть их не много, но они должны победить. Да, мы свергнем бесчеловечную власть Маршала.
  - Но где же, где этот ключ? - неуверенно, с испугом спросил я.
  - Как где? Да у тебя же.
  - У меня только ключ от нашего дома, - пролепетал я и нащупал его ступенчатую бородку в кармане.
  - Он тебе и нужен. Понял? А теперь - беги!- почти выкрикнул он и вдруг опять сник, глаза его стали тускнеть. Он постепенно забывался в болезненной дремоте.
  Сеттер снова лизнул старика в небритую щеки и кинулся в заднюю дверь. Я за ним. Мы бежали дворами. А потом оказались на широкой улице. На домах развивались знамена, проезжали экипажи. Вдали слышались звуки парада. Вглядевшись, я различил невдалеке очертания дворца. Только с другой стороны. Мы снова юркнули во дворы и побежали в сторону центральной площади. Скоро мы оказались в совсем узком переулочке, пробежали какие-то полузакрытые ворота, несколько рядов столбиков. И тут я уткнулся во что холодное.
  - Ты куда, голодранец? - пророкотал голос солдата, который опустил передо мной алебарду, и ее холодный металл был у самой моей груди.
  - Я... я к фрау Шпете, несу домашние яйца на маршальскую кухню, - неизвестно почему соврал я. Алебарда поднялась, и я побежал дальше.
  И вот уже передо мной была невысокая каменная стена, отгораживающая задний двор замка. Мы бегали вдоль этой глухой стены без всякой надежды с минуту, пока сеттер ни ткнулся в крошечную дверку. Может быть, это дверка предназначалась для кошек или для каких-то хозяйственных нужд, но она неожиданно поддалась, и я еле-еле пролез в нее вслед за моим провожатым. А потом я подбежал к подвальному входу. Это был очень грязный низкий вход, но сеттер подвел меня прямо к нему, он гавкнул на обитую ржавым железом, совсем не дворцовую дверь, но в ответ только отдаленные звуки марша донеслись с площади, а еще, может быть, чей-то плач... Тогда он гавкнул опять, и тут дверь распахнулась, да еще как! Резко, гневно, так что сеттер едва успел избежать удара, и на пороге появился солдат, мрачный, сердитый, в железных сапогах.
  - Ах ты, тварь, - гаркнул он и с размаху хотел ударить сеттера своей кошмарной длинной плеткой, но кажется, промахнулся.
  - Беги, сеттер, дальше я сам, - шепнул я, но не успел даже оглянуться на него, потому что железные пальцы схватили меня за ухо и втащили в сумрак прихожей.
  - Эй ты, постреленок, чего тебе тут нужно? - закричал солдат.
  - Я несу яйца для фрау Шпете, - прошептал я.
  - Твоя фрау Шпете давно уже надулась пивом и дрыхнет у себя в каморке, а ты мне напоминаешь мелкого шпионишку, а не мальчика на побегушках. Надо бы с тобой разобраться, - и он поволок меня куда-то во тьму коридора, где по стенам висели топоры, вилы и оглобли, а в углах стояли зловонные бочки. Я отчаянно вертелся в его руках, а он ругался и шпынял меня коленом, и тут я увидел проход в стене, крохотный и едва заметный. Я вывернулся и цапнул солдата за палец, он взвизгнул и выпустил меня, а я юркнул в низкий проход, куда ему со всеми его доспехами и оружием было просто не пролезть.
  Проход был темный, казалось, я застряну в нем или задохнусь. Позади раздавались крики солдата, стук каблуков его сотоварищей, а впереди была только тьма. Стенки прохода теснили меня, и вдруг я увидел светлое пятно, оно приближалось, дрожало, мерцало и, наконец, превратилось в свет закоптившейся лампы под потолком кухни. А сам я оказался в углу кухни. Видимо, это был проход, по которому что-то доставляли сюда, минуя длинную сеть коридоров. Посреди кухни раздавался храп.
  На табуретке, положив голову на разделочную доску, спала толстая кухарка. Рядом с ней стояла недопитая кружка пива, а на поясе болталась огромная связка ключей. Я ни о чем не думал в то мгновение. Мне, мой дорогой, просто было не до размышлений или планов. Тем более в отдалении, я слышал, раздавался стук металлических каблуков. Конечно, солдаты знали, что проход ведет на кухню, и рассчитывали перехватить меня здесь. Стук шел с правой стороны, он неумолимо приближался. А в глубине кухни, слева, начиналась какая-то еще лестница. У меня не было другого выбора, и я бросился к этой лестнице, но перед этим я сдернул с пояса у фрау Шпете (а это, конечно, именно она спала посреди кухни) связку ключей.
  Мне кажется, я вспомнил в тот момент всякие сказки и приключенческие повести, которые во множестве мне читала мама, и поступил так, как поступали герои этих сказок и повестей. С ключами в руке я бросился вверх по лестнице.
  
   7
  
  Лестница была грязная и темная, но я бежал и бежал. Не знаю, откуда у меня взялись силы, но я пробежал три, четыре, пять пролетов этой лестницы, остановился, чтобы перевести дыхание, и тут снова услышал стук каблуков, железных каблуков солдат.
   Да-да, там явно была не одна пара этих проклятых каблуков.
  И я побежал дальше, все вверх и вверх. Я точно знал, что двигаюсь в правильном направлении. Конечно, эта лестница в ту комнату на самом верху, где ходит из угла в угол бледный Герцог, молодой Герцог, которому отец оставил в наследство свои владения, но коварный Маршал отнял у него власть. И хотя молодому Герцогу и не нужна была власть, знаешь, мой мальчик, ведь властвовать - это очень тяжело и страшно, однако он знал, что должен владеть своим государством. Ведь оно поручено ему свыше.
  О, молодой герцог хорошо знал, что есть некто великий и непостижимый, от кого зависит и его жизнь, и жизнь его подданных! Просыпаясь, он всегда обращался к нему со словами благодарности и надежды. Он не знал его имени. Но предания древности донесли ему, что неведомый создатель их мира был похож обликом на них самих. Это был старик, но особый, всемудрый Старик. А еще в преданиях говорилось о том, что Старик в самое страшное мгновение, в самый отчаянный миг пошлет им на помощь Мальчика.
  Он был большой мечтатель, этот Герцог, он любил смотреть на небо и читать старинные, пожелтелые книги в кожаных переплетах и думать о Старике и Мальчике, от которых зависит его жизнь. Он даже приказал придворным художникам изобразить их. Но сколько не пытались живописцы угодить Герцогу, у них ничего не получалось. Он отправлял их произведения обратно, хотя исправно платил художникам за их работу.
  Сотни вариантов пересмотрел герцог, пока однажды один пожилой аптекарь не принес ему старую пожелтелую картинку. Это была фотография, но герцог не знал о существовании фотографий. Он долго смотрел на нее, и сердце его билось в радостном волнении, потому что на фотографии были Старик и Мальчик. Да-да, те самые Старик и Мальчик, о которых он читал в древних книгах и мечтал бессонными ночами. Он точно понял, что они именно такие, как на этой пожелтелой картинке. Это-та картинка и сыграла особую роль в моей истории. Но об этом чуть позже.
  Да, Герцог не очень-то держался за власть, но юный правитель знал, что Маршал жесток и корыстен. Жители его владений будут несчастны под властью Маршала. И он должен отстоять свое право на престол, чтобы спасти своих подданных, чтобы горе и скорбь не стали постоянными гостями их обнищавших жилищ. Он знал это и поэтому вел борьбу с Маршалом, но борьбу неравную, борьбу, обреченную на поражение, если только не придет помощь, помощь свыше, помощь, на которую он не переставал надеяться до последней минуты.
  Каблуки стучали еще довольно далеко, а я бежал все выше и выше, шестой, седьмой пролет. Стало совсем темно, только какой-то слабый огонек мерцал впереди. Это была сальная свечка над дверью, над той дверью, в которую упиралась лестница. Дальше пути не было.
  Каблуки стучали все отчетливее и яснее.
  А я вдруг вспомнил дедушку, его длинные красивые пальцы, когда он писал что-то на старых листах бумаги. А еще тот мамин крик. Как тогда стало мне страшно! А еще самолеты - они летали так высоко, и в одном из них, конечно, был мой папа...
  В моей руке была связка ключей, ведь неспроста я выхватил ее у спящей фрау Шпете, ведь, как во всех повестях и сказках, эти ключи должны спасти меня. И я стал вставлять их один за другим в большую ржавую замочную скважину. Один, другой, третий ключ, но все напрасно. Ни один не подходил. А шаги стучали все громче, они были все ближе. Их было много - этих резких металлических шагов.
  - Тук-так-ток, - выстукивали эти шаги.
  Еще один ключ, еще, - нет, не подходит. И дверь эта - ведь она непременно ведет в комнату к молодому Герцогу, и он уже почувствовал мое приближение, он уже подошел к двери с той стороны, он уже с надеждой слушал, как я лязгаю ключами. Вот еще один, еще. Но нет, не подходит. А шаги все ближе.
  - Тук-так-ток, - наверно, им остался только один пролет.
  Кажется, я перепробовал уже все ключи. Никакой надежды! Я в отчаянии швырнул ключи вниз. Пусть они подавятся этими ключами. И что задурацкая мысль - подумать, что у кухарки могут быть ключи от тюремной башни. А шаги были все ближе, шаги уже были за моей спиной, и я боялся, я не хотел смотреть назад. Я смотрел только на эту дверь. А там за ней, там был солнечный свет, был холм, покрытый зеленой травой, белая лошадь. Или нет, мне это только так померещилось на мгновение, когда сердце зашлось от ужаса, потому что шаги были уже совсем близко.
  И тут я вспомнил про самое главное, про свой собственный ключ, ключ со ступенчатой бородкой, про который мне сказал старый больной аптекарь. Может быть, он отпирает не только потайную дверцу, но и эту, да и вообще всякую дверь. Ведь аптекарь, он непременно волшебник. Он придал моему простому ключу чудесные свойства. Иначе, зачем он посылал меня сюда, неужели только на верную гибель? И хоть замочная скважина была раза в два больше моего ключа, я все же вынул его из кармана и попытался открыть замок.
  Стоило мне вставить ключ, как дверь распахнулась. А за ней в напряженном ожидании стоял молодой Герцог. И конечно, я узнал его. Хоть у него и не было изящного мундира и тонкой шпажки. Он был в изорванной белой рубахе, которая давно уже стала серой. И все же я узнал его благородное лицо, его тонкие руки, его гордую выправку.
  Да, именно таким вынимал я его из припорошенных снегом, гипсовых форм, остывавших на улице. Только был он тогда величиной с мой мизинец, а теперь он стал выше меня на две головы. Я не мог оторвать от него моих глаз. Он тоже глядел на меня с удивлением, радостью, почти восторгом.
  Но у нас не было времени разглядывать друг друга. И я кинулся запирать дверь. Он также молча стал помогать мне. Дверь хлопнула перед самым носом солдата. Ему оставалось буквально несколько шагов. Я хотел повернуть ключ, но он почему-то не действовал. Дверь не запиралась! Что же делать? Герцог напряженно глядел на меня. Почему-то он ждал от меня, слабого мальчишки, решительных действий. И тут я обнаружил на двери большую ржавую щеколду. Конечно, ее уже очень давно не задвигали. И разве нужно узнику запирать себя еще и изнутри? Было вообще непонятно, кому в голову могло прийти делать эту внутреннюю щеколду. Но как бы там ни было, она сослужила свою службу. И мы смогли задвинуть ее. Щеколда со скрежетом вошла в пазы. Дверь была надежно закрыта.
  У нас было время на дальнейшие действия, ведь пока они смогут взломать дверь или добраться в тюремную башню через окно, пройдет минут двадцать - неменьше. И я стал оглядываться в поисках тайного хода. Но нигде не мог найти его. Я молча подал ключ Герцогу. Почему-то я боялся, я просто не мог с ним говорить. Но он понял без слов. Хоть я и был мальчиком, а ему было уже лет двадцать, он смотрел на меня с каким-то страхом, как на старшего. Мне это было странно и непривычно.
  Отодвинув кровать, он легко вынул одну каменную плиту пола, под ней оказалась дверца с кольцом и замочной скважиной. Мой ключ снова пошел в ход. Дверца с легкостью открылась. Круто вниз уходила винтовая лестница. Герцог поспешно взял с тумбочки у кровати какие-то листочки и все также молча взглянул на меня, словно ожидая приказа. Я подал знак - спускаться. И он тут же полез в непроглядную тьму.
  В то же мгновение я содрогнулся от страшного удара. Это долбили чем-то в дверь с той стороны. Но щеколда не поддавалась. Однако приходилось спешить. Я должен был сию же секунду броситься вниз по винтовой лестнице вслед за Герцогом и, конечно, так и собирался сделать, как вдруг мой взгляд упал на пожелтелую картинку, которая лежала на полу. Она была среди тех бумажек, которые доставал из-под подушки Герцог. Он не заметил в спешке, как она выскользнула. Я поднял ее. Это была та самая картинка, которую принес Герцогу аптекарь. Помнишь, я про нее рассказывал. Там были Старик и Мальчик. И не было ничего более дорогого для Герцога, чем эта картинка. И вот надо же - именно ее он обронил.
  В дверь продолжали ломиться, и щеколда подозрительно подрагивала, но я не обращал на нее внимание. Я впился глазами в поднятую с пола бумажку. Да, это была самая настоящая фотография, такая, какие делали в середине двадцатого века. И на этой фотографии был... конечно, ты догадался, мой родной, был мой дедушка. Он стоял спокойный и тихий в сероватом плаще с большими деревянными пуговицами у самого крыльца нашего дома, тогда совсем нового. Лицо его было очень веселое, он улыбался. И светило солнце. И хоть фотография была не цветная, а видно было, что вокруг зеленела легкая свежая июньская листва. Но все-таки в глазах у дедушки сквозила какая-то грусть. Объяснение этой грусти крылось в числе, которое стояло на обратной стороне этой фотографии - пятое июня 1952 года.
  А ведь шестого - он умер от внезапного сердечного приступа.
   Да, это была его самая последняя фотография. Но откуда она здесь?
  Впрочем, всего удивительнее было не это (ох, и скрежетала же дверь, пока в нее продолжали ломиться солдаты Маршала!). Всего удивительнее было то, что чуть за дедушкой, на ступеньках крыльца, стоял мальчик, ужасно похожий на меня. Ну, прямо, как две капли воды. Только на нем был белый парусиновый костюмчик, какой я сроду не носил. Это был худенький восьмилетний мальчик с большими грустными глазами и такими же, как у меня, длинноватыми волосами (меня вечно принимали за девочку - я, конечно, огорчался, а все-таки прическу не менял). Конечно, я никак не мог оказаться на одной фотографии с дедушкой, ведь он умер за несколько лет до моего рождения. Но кто же тогда стоял чуть за дедушкой у самого крыльца нашего дома?
  Кто?
  Я застыл над этой картинкой. Старик и Мальчик глядели на меня так серьезно и странно. И я не мог оторвать взгляда от их удивительных лиц, таких живых и знакомых, и от этой сквозистой зелени, и крыльца моего любимого дома. Подумать только, ведь дедушка успел пожить в этой избе только три года. Три года! А обустраивал почти десять. А мечтал о собственном доме в тихом лесном уголке чуть не с самого своего городского детства!
  - Дзыдь! - щеколда, на которую я возлагал столько надежд, частично сорвалась с двери.
  - Дзыдь! - дверь почти открылась от очередного удара.
  А снизу, из темного прохода что-то кричал уже Герцог. Он ждал, он звал меня.
  Я хотел было броситься, наконец, за ним, рванулся к проходу, но задел за что-то, упал, фотография выскользнула и залетела под открытую дверцу тайного лаза. Нет, я не мог оставить картинку. Я приподнял дверцу, чтобы найти ее. Еще один мощный удар сотряс дверь. Я дернулся и вместе с тем непостижимо как, случайно захлопнул и саму дверцу лаза. Замок дверцы щелкнул, и она оказалась наглухо заперта.
  Тем самым путь к отступлению был для меня отрезан. Зато я успел надвинуть на дверцу каменную плиту и кровать. Так что для несведущего никаких признаков тайного хода не осталось. И тут - Дзыдь! - щеколда окончательно сорвалась, дверь распахнулась, и в комнату ворвались разъяренные солдаты.
  - Ага, оборванец, ну и заставил ты нас поработать! - прорычал солдатский бас.
  Что было дальше? Знаешь, меня спасло то, что я вдруг почувствовал: меня здесь нет. Я там, на даче, у бабы Груши. Это только сон. Страшный, но сон. Я сжимал зубы и не обращал ни на что внимания. Пусть себе ярятся.
  В сущности, они оказались не такими уж и злыми, эти солдаты.
  Конечно, они хотели, чтобы я объяснил им, где Герцог, но я претворился немым. Да так удачно, что они почти поверили мне. Хотя долго пытались добиться своего. Когда поняли, что с меня ничего не возьмешь, они стали рыскать по комнате. Отодвинули шкаф, кровать. Даже пробовали подцепить каменные плиты, словно догадывались о возможности тайного хода. Но как раз ту плиту, которую можно было приподнять, они не проверили.
  О, как я тогда просил в глубине души дедушку помочь мне, не оставить в беде.
  Хотя как он мог бы помочь?
  Но я прижимал к груди фотографию и чувствовал, что просить дедушку о помощи почему-то имеет смысл. И он помог. Тем и помог, что они не тронули нужную плиту. Они так и не нашли лаза. А меня скрутили веревками и повели. Знаешь, мой родной, когда слушаешь про такое, то кажется, что нет ничего страшнее, что это невозможно пережить. Но стоит попасть в такую ситуацию, понимаешь, что самое страшное - оно еще не так страшно, как кажется. Да, я боялся, я переживал, я съеживался от ужаса, когда они скручивали мне руки тугими веревками, но я опять же понимал, что я - это не совсем я. Это сон.
  Страшный сон.
  
   8
  
  Они вели меня, опутав веревками, они посмеивались надо мной.
  - Эй ты, немой, небось, тоже принц? Под стать этому юнцу, которого давно было нужно казнить. Зря Маршал тянул. Теперь скрылся. Вот уж и достанется нам из-за тебя, оборванец! - и они хлестали меня по ногам своими гадкими колючими плетками.
  - Ишь ты, мышонок, юркий какой, - рычал один из солдат, когда я пытался вывернуться из его железных пальцев, которыми он зачем-то дергал меня за ухо. - Дайте-ка мне эту старую миску, мы наденем на его глупую башку. Вот-вот, прекрасный венец для благородного принца соседней державы, - так они гоготали, и их плетки продолжали щелкать и жалить мои усталые, гудящие от долгого бега ноги.
  А я совсем не думал о том, что со мной произошло. Я думал о Герцоге. Я ведь знал от аптекаря, что тайный лаз вел его не просто на свободу. Он проходил через особое оружейное хранилище, древнее хранилище, где находилось непобедимое оружие древних королей: арбалеты и мечи, луки и дротики. Даже небольшой отряд, обладающий таким оружием, будет победоносен.
  Да, я знал это совершенно твердо.
  И конечно, Герцог уже побывал в этом хранилище, и спомощью моего ключа, который ведь остался у него в руках, он смог открыть выход из него. Он оказался в глухом лесу, как раз там, где собралось разбитое ополчение. И завтра они вооружатся и пойдут в бой. Завтра ранним утром будет решительное сражение. Маршалу не устоять против арбалетов и дротиков древних королей, против удали и решимости сторонников Герцога.
  Все эти мысли пронеслись в моей голове, пока меня вели обратно по длинной лестнице, а потом я ощутил ужасную усталость. И вдруг мне стало совершенно все равно. Я знал только одно: мне страшно плохо, так плохо, как, может быть, почти никогда никому не было.Плохо и одиноко.
  Когда меня вели через двор, было уже темно, и ветер рвал осенние листья. Солдаты толкали меня в спину алебардами, и я падал. Вставая очередной раз, я ощутил холодное, но ласковое прикосновение - это нос сеттера ткнулся в мою ладонь. Он был тут, во дворе, он ждал меня. Я видел в темноте его большие круглые, умные глаза. Он полз рядом со мной, он поскуливал чуть слышно.
  И я сразу понял, что не все потеряно.
  Непременно для меня есть еще какой-то выход. И я поднял голову, как-то собрался с силами и больше не падал от их дурацких толчков. Они ведь несильно меня толкали, так, скорей, в порядке насмешки. Я шел спокойно, потому что каждый мой шаг был зачем-то нужен - тут не было сомнения.
  Холодная комната в подвале двухэтажного флигеля на задворках замка. Тяжелая цепь, которая пахла железом, - ею сковали мои ноги. Каменный пол. А на самом верху крохотное окошко. И как смешно, представь себе, как задорно, пыхтел в это окошко мой сеттер. Он был рядом. И мне было не страшно, хотя я ведь ужасно трусливый. Я даже преспокойно заснул на этом холодном полу. Подушкой служила мне ступенька у самой двери, а матрасом - грубые каменные плиты. Но я спал, как на перине.
   Разве так может быть? - скорее всего, удивишься ты.
  Может, может, особенно, когда ты пробежал тысячи шагов по самой крутой лестнице в мире, когда потерял все силы и забыл обо всем на свете, кроме усталости и гула в ушах. А еще когда - ты посреди всего этого ужаса чувствуешь почему-то, что в глубине тебя рождается, растет, расцветает тихая радость.
  Рано утром они вытолкали меня на тот же двор. Ветер стих, и желтые-желтые листья так тихо, так неподвижно висели на поникших ветвях, и только очень редко падали на землю. Падали медленно, и я смотрел на каждый листок и прощался с ним, как с лучшим другом. Я искал глазами сеттера, когда меня вели по дворцовому парку, я искал его, но его не было, он куда-то пропал. Я боялся, что его тоже схватили, пока он сидел у моего окошка и смешно пыхтел. Но листочки, эти рыжие листочки - они словно были следами моего сеттера. Я глядел на них, и мне становилось ясно, что сеттер здесь, пусть его не видно, но, конечно, он со мной. Он рядом.
  А потом меня втолкнули в огромную залу. На том конце зала стоял трон, он был изукрашен изображениями львов, а на троне сидел толстенький коротконогий Маршал. Меня подвели к нему поближе. И я смотрел в его лицо, а он не смотрел на меня, он смотрел в сторону. Я видел его широкие скулы, сероватые щеки, узкие глазки. И я прекрасно узнавал того самого Маршала, которого сам отлил в дедушкиной форме. Да-да, мой родной, я совершенно отчетливо видел, что этот маршал, как две капли воды похож на оловянного солдатика из тех, что жили на папином диванчике в нашем доме. А он, наконец, повернул ко мне лицо и впился в меня своими ледяными глазками.
  - Кто ты и откуда? - спросил маршал.
  Я только промычал в ответ.
  - Ваше сиятельство, мы говорили Вам, что этот проходимец - немой.
  - Знаем мы этих немых, - взвизгнул Маршал и влепил мне подзатыльник, - я его научу говорить.
  Я чуть не свалился, и слезы брызнули из моих глаз. Я разревелся, как глупый детсадовский малыш, я всхлипывал, сопел, а Маршал тупо смотрел на меня, а я думал:
  - А ведь я мог бы прекрасно не заливать свинца в форму этого толстоморденького солдатика. Ан, нет, дело сделано, теперь он сидит здесь и смотрит на мои слезы, - и я вдруг успокоился.
  - Хватит, - сказал я сам себе, - ты должен держать себя достойно и показать им, кто здесь главный.
  - Зачем ты хотел проникнуть к мятежному юнцу? - рявкнул маршал, и глазки его сверкнули свинцовой ненавистью.
  Я смотрел спокойно и твердо в глаза Маршала. А он совершенно не мог глядеть в мои. Я понимал, что он испытывает передо мной какой-то непонятный страх. Он сам не знает, почему он боится этого оборванца, этого крохотного мальчишку. Конечно, он не подозревает, что это за мальчишка. Он не думает о том, что мои руки дали ему жизнь.
  - Говори, - жутко завизжал Маршал. - Говори, а то я велю отвести тебя в пыточную.
  Но я молчал. Я вдруг забыл обо всем на свете, только помнил, как мама покупала мне апельсиновый сок в буфете спортивного комплекса, где я занимался фигурным катанием. И как мы шли потом по липовой аллее к метро, и я подбирал липовые орешки и раскусывал их, и вкус апельсинового сока мешался с суховатым привкусом липовых орехов. А мама все что-то мне рассказывала об Армении, о горе Арарат, ведь она только что ездила от своей газеты в командировку в Армению, и видела там заснеженную вершину Арарата, а еще горное озеро Севан с ледяной водой и раскаленными камнями у берегов.
  - Говори, - опять взвизгнул Маршал, а рука солдата сжала мне плечо до боли.
  А ведь я ужасно не любил фигурное катание. Во-первых, это совершенно девчачье дело, во-вторых, может, кататься - это еще ничего, но всю осень и весну мы только и делали, что бегали в душном зале, да и зимой, когда все-таки выходили на каток, все эти "пистолетики" да "ласточки" - это ведь никому не нужно, и трудно, и к тому же очень скучно. А еще - я там ужасно разбил нос, когда делал очередную "ласточку". Кровь залила мне всю одежду, она никак не хотела останавливаться, и с тех пор при малейшем насморке у меня обязательно начинала течь кровь. Вот и сейчас, когда солдат очередной раз злобно отвесил мне подзатыльник, кровь так и хлынула на пол этого гигантского каменного зала, и маршал заверещал, как ужаленный, - он, оказывается, не переносил вида крови.
  - Уведите его, уведите, - верещал он. - Казнь назначаю на три часа пополудни, слышите, казнь будет ровно в три часа пополудни. Оповестите всех в городе. Объявите, что будут казнить опасного мятежника, возмутителя народа.
  Когда меня вели обратно, я заметил, что все вокруг суетятся. Из окна дворца донеслись истерические выкрики Маршала. Отряд всадников простучал копытами мимо нас. Что-то происходило в городе. И тут я вспомнил, что именно сейчас Герцог вооружил своих сторонников непобедимым оружием древних королей и, конечно, уже приближается к городу, уже передовые отряды вступают в уличные бои, уже теснят гвардейцев Маршала.
  Может быть, казни моей и не будет. А если она все-таки случится, то не зря, ведь Герцог обязательно одолеет своих противников.
  В моей темнице мне дали оловянную миску с жижицей, в которой плавало три вермишелины. Она плоховато пахла, но я ее все-таки съел. Пусть знают, что я совершенно спокоен и потому не потерял аппетит. Съел я и сухую горбушку, но не всю. Половину я положил в карман, потому что возле входа в подвал вечно порхали воробьи, ужасно худые, ободранные воробьи, они были очень похожи на моего сеттера, я чувствовал к ним такую же нежность, и я хотел непременно накрошить им половину горбушки. Пусть полакомятся. Я хотел накрошить им этот сухой хлеб, когда меня поведут на казнь.
  Да-да, на казнь, мой дорогой, ты и представить себе не можешь, что это значит - знать, что тебя вот-вот поведут на казнь.
  Ты думаешь, я боялся и переживал?
  Нет.
  Я вообще ни о чем не думал, ничего почти не чувствовал. Знал, что поведут - вот и все. Заботился лишь о том, чтобы успеть кинуть воробьям раскрошенную горбушку. Ох и весело они слетятся на эти крошки, стоит только пройти двум солдафонам, ведущим меня на Дворцовую площадь.
  И все же они были очень томительны, эти часы перед казнью. Особенно, потому что я не знал, что же там в городе происходит. До меня доносились какие-то крики, топот, кажется, даже лязг оружия. Я понимал, что идут бои. Да, непременно, на улицах города кипят бои. И я стискивал кулаки и страшно жалел, что не могу схватить какой-нибудь меч из того удивительного хранилища и вступить в жаркую схватку с самим Маршалом.
  Наверное, где-то до часу я слышал отголоски боев. А потом словно все стихло. Опять простукали подковы кавалеристов, пронесли на носилках раненых. И наконец, чей-то голос, бодрый и жесткий, сказал:
  - Этот жалкий Герцог и кучка его сторонников разгромлены. Теперь их ведут в дворцовые подвалы.Глубоко же они спустятся, в самые страшные, в самые сырые подвалы. Так им и надо. Тысячи врагов Маршала уже томятся в этих подвалах, и это хорошо.
  - Неужели это правда? Как же это жутко, как гадко и несправедливо, - думал я. - Но как же могло не помочь непобедимое оружие древних королей: мечи и арбалеты, дротики и луки? Зачем тогда была моя глупая беготня, возня с ключом? А я-то думал - аптекарь - великий мудрец. Но он ошибся, он ужасно ошибся. Ведь ключ мой ничему не помог, и стало только хуже.
  Горячий комок слез подступил к горлу, слез обиды, отчаяния, досады. Знаешь, в детстве я страшно любил дачу. Нашу большую белую печку, бревенчатые стены, скрипучее крыльцо. Я любил запахи леса, еловые лапы, мягкий мох. Любил июльское поле, особенно вечером, когда оно пахнет так сильно и сладко, и теплый аромат обнимает тебя. И мы бежим с другом к стогам и зарываемся в их пахучее сено. В мягкое летнее сено. И я чудовищно не любил школу, глухие стены многоэтажных домов, асфальтовые площадки с компаниями чадящих табаком подростков. И вот когда в конце августа папа приезжал за нами и вез в Москву, я утыкался носом в холодное стекло машины, глядел на проносящиеся мимо, уже скошенные поля, на тронутые первой желтизной березки, и такой же горячий ком стоял у меня в горле, грозя разрешиться неудержимыми слезами. Впрочем, я не был плаксой и конечно сдерживался.
  Но,разумеется, тогдашние переживания были пустяком по сравнению с тем, что происходило сейчас. Ведь все надежды потеряны, и бледный молодой Герцог спускается сейчас в глубокую подземную тьму, а Маршал, уродливый, наглый Маршал торжествует.
  Мной овладело бешенство, я хотел кинуться к двери и стучать в нее руками и ногами, я хотел потребовать, чтобы они, жалкие прислужники Маршала, спрятались сейчас же в картонные коробки, ведь я их хозяин, и они должны слушать меня. Но не успел я исполнить свое намерение, как услышал чье-то сопение. Я взглянул в окошко под самым потолком. Там был сеттер, мой дорогой, мой драгоценный сеттер. Конечно, он пришел в последнюю минуту утешить меня.
  - Я с тобой! - говорил мне его мокрый нос и смешные тонкие губы. Это все, что я мог увидеть. А еще... Еще я увидел, что между тонких своих губ он сжимал что-то и старательно тыкал это что-то в узкое отверстие между прутьями решетки. У него это плохо получалось, но он так старался, мой добрый сеттер, он старался и сопел усердно. И вдруг - блямс! Что-то зазвенело об пол моей темницы. Я нагнулся и нащупал ступенчатую бородку моего ключа.
  Значит, Герцог успел передать сеттеру ключ, значит, есть еще надежда, и ключ, может быть, мне пригодится. Ну, конечно, пригодится. Сейчас я отопру дверь, и как-нибудь выберусь отсюда. Хоть сейчас и день, но я обязательно проскользну.
  Я быстро подошел к двери, но не успел я поднести ключ к замочной скважине, как дверь распахнулась сама. К счастью, я успел сунуть мой ключ в карман. Двое с алебардами в руках пришли за мной, чтобы отвести к месту казни.
  
  
   9.
  
  Да, там была огромная толпа, огромная толпа на площади перед дворцом. Посередине площади был сооружен помост. Меня вели по узкому коридору, выгороженному гвардейцами. Вели к этому помосту. Гвардейцы стояли плечом к плечу, и я, проходя, скользил глазами по их мундирам и лицам. Они были все на удивление одинаковые, словно штампованные. И я узнавал, конечно, узнавал в них одно из подразделений моих солдатиков.
  Да, и они тоже вышли из моих рук. Они были сначала горячим оловом в алюминиевой кастрюльке, которую я доставал из печи. Потом они лежали на морозном крыльце в гипсовых пластинах. А затем, холодненькие, заиндевелые, отогревались в нашей комнате, на папиной кровати. А теперь пялятся на меня и думают, что видят обычного мальчишку. Хотя нет, мне казалось, что в их одинаковых сероватых глазках тоже, как и у Маршала, мелькало запрятанное чувство страха. Сами не зная почему, они тоже боялись меня.
  Но вот уже и ступени. Медленно поднимался я на помост. Я старательно считал эти ступени. Последние ступени в моей жизни. Первая, вторая... И вдруг мне вспомнилась, так живо, так явственно, скрипучая лестница на наше крыльцо. И терраска, и сахарница с наплывами старого сахара, и неприятно пахнущая пепельница. О, сейчас мне и этот запах был бы приятнее всего на свете. И мама, да, конечно, я не мог не вспомнить маму в этот страшный час. Я увидел ее худое лицо с подрагивающими губами (они у нее часто начинали дрожать, когда она спорила с кем-то или ссорилась с папой). А еще ее каштановые волосы и длинные пальцы, которыми она быстро и нервно выстукивала на машинке.
  - Мама! - хотелось мне крикнуть. - Как ты там?
  И я представил вдруг ее бледное-пребледное лицо на больничной подушке, и раскиданные по подушке волосы. А еще я представил папу, словно он идет к ней, поднимается по скрипучим ступеням...
  Третья, четвертая... И вот я уже на помосте.
  Я не глядел ни на палача, ни на толпу. Я смотрел под ноги, чтобы не споткнуться. Это ведь будет очень нелепо, если я на глазах у всех споткнусь. Еще кто-нибудь начнет смеяться. Тогда казнь совсем уж превратиться в спектакль. И вот надо же - думал не споткнуться и как раз споткнулся. Там был посреди какой-то желобок. Не знаю даже, с какой целью его сделали. И вот об этот желобок я и споткнулся и упал на жесткие доски. И конечно, как всегда, у меня хлынула из носа кровь. Зачем только это фигурное катание придумали?
  Когда я поднялся, то был такой жалкий, испуганный, измазанный кровью. И хоть мне не хотелось, я все же невольно взглянул на всех вокруг. И я увидел, что никто не хочет моей казни. Даже Маршал и тот смотрел на меня как-то странно, со страхом, со стыдом почти. И все-таки он махнул своей коротенькой ручкой, и я почувствовал железную хватку палача. Он пригнул меня к дубовой колоде, стоявшей на помосте.
  А я зажмурил глаза и ждал, и тут я только услышал, как гудела толпа, она гудела, как улей, гудела, как надвигающийся поезд метро. И я вспомнил, как мы с папой ехали на метро в цирк. Папа был таким большим и праздничным, и я был праздничным, в черных башмаках и брюках со стрелочками. А в цирке я был в упоении, и папа купил мне настоящую сладкую вату. Ох уж и объелся я тогда этой ватой!
  Знаешь, мой дорогой, когда качается молочный зуб, ты его все расшатываешь и расшатываешь, сначала языком, потом пальцами, а он все сидит в своем гнездышке и не хочет выбираться. А ты упорно ждешь того момента, когда он все-таки оторвется и перестанет мучить тебя. В конце концов ты зажмуриваешься и дергаешь его изо всех сил. Секундная боль, а потом становится легко, радостно, свободно.
  Так вот и я в то мгновение ждал чего-то подобного. Но ничего не произошло. Ничего. Все вокруг вдруг потеряла для меня значение, и палач замер, опустив топор в каком-то недоумении, и Маршал что-то кричал сердито, но видно было, что силы и решимость покидают его. Толпа как-то сникла, стала таять, расходиться. Собственно, я до сих пор не понял, что же произошло тогда. Я просто спокойно спустился с помоста, прошел сквозь толпу. И никто даже не обращал на меня внимания. А над толпой, навстречу мне летел голубь, белый-белый, а за ним еще и еще голуби, целая стая прекрасных голубей. И так мне было легко, так непередаваемо хорошо, как никогда-никогда мне с тех пор за все годы моей жизни не было.
  Мой дорогой, мой драгоценный мальчик, я, знаешь ли, согласен пережить еще нечто подобное той ужасной казни, лишь бы вновь испытать ту легкость, ту радостную тишину внутри.
  Я не спеша шел ко дворцу и знал, зачем мне надо туда. Ведь я с торжеством сжимал в своем кармане заветный ключ. Нет, не зря старался аптекарь, не зря мой добрый сеттер протискивал его сквозь прутья решетки. Он пригодится мне, еще как пригодится!
  И вот уже толпа осталась позади. Вот уже миновал я стражников, впереди была темная кованая дверь в подземелье. Охрана стояла поодаль. Все взгляды были устремлены на помост. Я достал из кармана ключ, хотел было открыть дверь, но потом все-таки любопытство победило. Что ж там такого интересного было на помосте? И я оглянулся, преодолевая страх. Но что это? Помоста не было. Только груда досок. А рядом какой-то жалко суетящийся Маршал. Это на него, наверное, так пялились охранники. Но мне совсем не хотелось смотреть на его широкую некрасивую фигурку. Мне было, конечно, даже немножко жалко его, ведь он явно терял всякий авторитет, его время кончилось, он непостижимым образом побежден, побежден каким-то мальчишкой, не зря этот мальчишка внушал ему почему-то суеверный ужас. Это Маршал так думал, мне-то было понятно - я тут не причем.
  Я отвернулся и от жалкого Маршала, и от помоста, ведь у меня были дела поважней. Я бросился отпирать дверь. Она легко поддалась, и я пошел, пошел все ниже и ниже, в самую глубину. Сколько я шел? Наверное, целый день. А то и два. Это был очень долго, и очень темно. Но мне было не тяжело. Мне было и страшно, и весело. И вот я уже в самой глубине, возле самой низкой, самой черной двери этого подземелья. Мой ключ с легкостью открывает эту дверь!
  А за ней стоял Герцог. Он опустился передо мной на колени, он хотел схватить меня за ноги. Он плакал, мой бедный Герцог. Мне стало стыдно - что ж это он передо мной - глупым мальчишкой встает на колени. Конечно, он много пережил, ему простительно, но все-таки - зачем? Что ж он как-то боится меня.
  - Здравствуй, здравствуй, товарищ мой, друг мой,старший брат мой! - крикнул я ему и поднял его. И обнял его. И он тоже крепко сжал меня в своих объятиях. И я понял, что он перестал бояться меня. Да, совсем перестал.
   Боже мой! Какой он был худой, и какой ужасно бледный, почти такой же бледный, как мама в тот день, когда ее увезли на скорой. А еще он был очень похож на тебя, честное слово, я только сейчас это понял, когда стал все вспоминать по порядку. Не сомневайся, он был просто твоей копией.
   И тут он оглянулся и махнул рукой. И за ним пошли люди. Много людей. А потом мы стали отпирать и другие двери, одну за другой. Как они скрипели, эти двери! Ведь их не открывали уже очень давно. И оттуда выходили все новые и новые узники. Но что это были за узники! Нет, это были не люди, это были тени, призраки людей. Они шли еле-еле, шли, хватаясь за стены. Не шли даже, а едва ступали, и все-таки мы поднимались наверх. Как долго, как тяжело ступали мы по ступеням. Помогали самым слабым, поддерживали обессилевших. Мы шли много-много часов. Мы шли день и ночь, а может быть, два дня и две ночи.
  Мне казалось, мы шли целую вечность.
  Но чем выше мы восходили, тем действительнее, живее становились узники, тем меньше призрачности, нереальности оставалось в них. И силы вливались в их изможденные тела.
  А когда мы вышли на свет, я даже забыл про Маршала, про толпу, про эту несчастную казнь. Я просто шел, тихо, неспешно, шел и разговаривал с Герцогом. Молодой Герцог рассказывал мне о том, как он собирается искоренять бедность в своем государстве, а я ему говорил про маму, а он утешал меня и говорил, что у него с мамой было то же самое, но потом она выздоровела и жива до сих пор. И она была бы счастлива, если бы только Маршал не заточил ее в темницу. В самую глубокую страшную темницу. Но теперь она здесь, с нами. И Герцог обернулся и протянул руку женщине, которая шла за нами. И она засмеялась. И я засмеялся. И все, что шли за нами, тоже улыбались.
  А толпа уже давно заметила нас. И Маршал заметил. И его гвардейцы. Но они не знали, что делать. Они только пялились на нас. А дети, которых в избытке привели на площадь матери, ведь им строго на строго приказали не оставлять детей дома, вдруг начали радостно приветствовать нас:
  - Да здравствует наш Герцог!
  А маршал орал:
  - Замолчите! Заткните этим безмозглым соплякам их луженые глотки!
  Но кто мог заставить их замолчать? Они бежали к нам, размахивая руками и подпрыгивая и делая немыслимые выкрутасы, какие только и могут делать веселые беспечные дети. А потом я увидел, словно поднялся надо всем городом, как стали оживать темные полуразрушенные кварталы города. Как стали зажигаться фонари и окна. Одна за другой застучали калитки, и по мостовым зашагали солдаты, веселые бравые солдаты в красных мундирах.
  - Да здравствует молодой герцог! - восклицали эти солдаты и палили вверх из ружей.
  - Да здравствует молодой герцог! - подхватила толпа, а маршал сжался в комочек, в крохотный свинцовый комочек и покатился куда подальше, а вслед за ним и все его приспешники.
  А город был залит солнцем. Цвела сирень, свежие листочки зеленели на стройных тополях, на каждом углу продавали мороженое и сладкую вату. А еще, конечно, стояли повсюду желтые бочки с квасом.
  И тут кто-то лизнул меня в руку. Разумеется, это был мой сеттер. А чуть поодаль стоял аптекарь. Да-да, тот самый аптекарь. В теплой мягкой кофте, с небольшой, совсем седой бородкой. Он был совсем здоров. И я узнал его, я точно узнал, ведь это был, без сомнения, он - мой дедушка. И я побежал к нему, забыв про все, даже про молодого Герцога.
  - Куда ты, Сережа? - крикнул Герцог, но я уже бежал к дедушке, а он стал удаляться, но при этом словно бы звал меня за собой. Он шагнул в знакомый мне проулок между двумя двухэтажными домами, кинулся туда и я. Там не было больше старых досок и мусора - там была маленькая песочница, а в ней грузовой автомобиль и ведерко. А еще стайка воробьев, тех самых, которым я все-таки успел насыпать раскрошенной корки. Они вспорхнули, а я загляделся на них, как они летят ввысь. А когда посмотрел перед собой, то не увидел больше ни дедушки, ни города, ни домов, а только чье-то такое знакомое, родное, большое лицо. Оно наклонялось надо мной, расплываясь в улыбке.
  - Сереженька милый, ты очнулся, слава Богу, - и я понял, что это говорит мой папа, да-да, тот самый папа, с которым так отчаянно поссорилась моя мама. Он был здесь, рядом со мной. Я лежал на железной кровати, на белой-белой простыне, и стены вокруг тоже были очень белые, какая-то женщина в белом халате взяла папу за руку и отвела от меня. И тогда я понял, что нахожусь в больнице.
  А потом пришла мама, она была здорова, и лицо у нее было совсем не таким бледным, как тогда, в тот страшный день, и она обняла меня за плечи и гладила по щекам. И они оба - и папа, и мама - сидели возле меня и глядели, как я пью фруктовую воду, которую привез папа. А еще я играл в ковбоя, которого можно было снять с коня - его тоже привез папа из другой страны, ведь он у меня был пилот международного класса. Они сидели вместе возле меня, и мама положила голову на плечо папе. И я глядел на них и страшно радовался.
  Знаешь, мой дорогой, мне потом говорили, что я болел какой-то редкой детской болезнью и был между жизнью и смертью. Целый год я не мог оправиться и больше лежал в кровати, писал иногда прописи и читал еле-еле детские стихи в хрестоматии. А папа гораздо больше стал бывать дома, и когда мама перед сном читала мне разные увлекательные книжки о приключениях, он садился на мою кровать и все смотрел то на меня, то на маму и тоже слушал. Ведь это были очень интересные книжки. А потом я закрывал глаза, и мама с папой думали, что я заснул, и уходили. Они шли вместе, обнявшись, а я тайком глядел им вслед и опять страшно радовался. Да, мой дорогой, я был тогда по-настоящему счастлив.
  А летом мы вместе приехали на дачу. Я долго ждал этого переезда и сразу же бросился в комнату к моим солдатам. Они все были там. И представь себе, они были совершенно целыми. Только Маршала с широкеньким лицом я не нашел, но зато Герцог был такой подтянутый и красивый. Все лето тогда я почти не гулял. Мне было нельзя. Все возился со своими солдатами.
  А еще, я забыл тебе сказать, что когда меня забирали из больницы, я собирал свои вещички и в тумбочке возле кровати обнаружил фотографию. Старую-престарую фотографию.Да, это была та самая фотография, что висела в комнате Герцога. Она была такая, какие делали в середине двадцатого века. И на этой фотографии был мой дедушка. Он стоял спокойный и тихий в сером плаще с большими деревянными пуговицами, у самого крыльца нашего дома, тогда совсем нового. Он улыбался, но в лице его все-таки сквозила какая-то грусть. И светило солнце. И хоть фотография была не цветная, а видно было, что вокруг зеленела легкая свежая июньская листва. А чуть за дедушкой, на ступеньках крыльца, стоял мальчик, удивительно похожий на меня. Только в таком белом костюмчике, какого я в жизни не носил.
  Я все хотел показать маме эту фотографию и спросить, кто же это - рядом с дедушкой. Но так и не решился. Сам не знаю, чего я боялся. А потом эта фотография, к моему стыду, и вовсе куда-то задевалась. Впрочем, я не теряю надежды ее найти. Надо перебрать старые книги или обследовать чердак.
  Ты ведь поможешь мне в этом, мой драгоценный, правда?
  
  
  
  
   СЫН ОРЛА
  
  
  Лет до десяти Серёжа со своей семьей жил в старом доме в одном из московских переулков недалеко от Кремля. У них была большая квартира на третьем этаже, куда можно было подняться по широкой лестнице со стертыми от времени ступенями (ведь и камень стирается, если по нему тысячу тысяч раз пройти подошвами башмаков). А еще можно было ехать на старом-престаром лифте с сетчатой дверкой, через которую видно лестницу, двери квартир и все прочее.
  Когда-то квартиру эту получил Серёжин прадед - дедушка его папы. Он был инженер-конструктор и конструировал в основном автомобили. В семье хранился его большой портрет, еще дореволюционный, - он был там лет тридцати в инженерной форме (в те времена у всех профессий были свои формы) и с красивыми ухоженными усами. Серёжа очень любил этот портрет, и ему хотелось непременно стать инженером-конструктором и иметь такие же густые усы.
  Квартира была замечательная. Высокие потолки с лепниной, огромные окна, выходившие на красивый желтый храм, тогда, правда, закрытый, ведь времена были советские. Длинный коридор, по которому можно было кататься на велосипеде. Хотя, надо заметить, можно было, да не нужно, потому что к тому времени, как Серёжа появился на свет, квартира стала коммунальной.
  Многие нынешние дети и не знают, что это значит - коммунальная квартира. А значит это то, что в одной большой квартире живут совершенно разные семьи. У каждой семьи - одна или две комнаты, а кухня и ванная общая, ну и коридор тоже общий.
  Так что кататься по нему на велосипеде опасно - можно столкнуться с соседом. А сосед не всегда в добром расположении духа. Может и влететь от него. Вот Серёжин папа, когда был ребенком, он, конечно, мог кататься на велосипеде по этому коридору, ведь тогда еще квартира принадлежала безраздельно их семье.
  Но в один прекрасный, а лучше сказать, хмурый денек там появилась тетя Клава, жена преступника, сидевшего в тюрьме, и мама сына и дочки, которые потом тоже пошли по не самой лучшей дорожке, а за ней появились и другие жильцы. Из шести комнат у Серёжиной семьи осталось только одна, правда, самая большая и красивая.
  Тетя Клава оказалась самой стойкой соседкой, остальные нередко сменялись. И Сёрежа далеко не всех запомнил. Но вот об одном из соседей, который был мало заметен, хоть жил в этой квартире много лет до самой ее продажи, он помнил хорошо и нередко мне рассказывал.
  Начнем с того, что было тогда начало мая. О, кто же не любит начало мая, когда вся радость, все счастье летних дней впереди, когда майские выходные настраивают уже на каникулярный лад, и утром уже очень светло, и порой выдаются такие деньки, что прямо лето! И вот в один из таких деньков Сёрежа с приятелем гуляли возле набережной реки. Пускали, какую-то пенопластовую дребедень, считая ее за кораблик. У Серёжи в руках была палка, и он спускался прямо к воде и то отталкивал, то возвращал к берегу свое суденышко. Что-то в этом роде делал и его друг.
  Но в какой-то момент Серёжин кусок пенопласта заплыл слишком далеко, он потянулся за своим кораблем, поскользнулся и грохнулся в воду. Плиты, устилавшие берег, были ужасно скользкие, и он никак не мог выбраться и чем упорнее пытался оказаться на берегу, тем безнадежней ускользал вниз. Но какой-то прохожий схватил его за палку, ту самую, которой он отталкивал кораблик. Серёжа крепко вцепился в нее и был вытащен. Прохожий тотчас ушел. А спасенный утопающий с приятелем, который как-то не сообразил броситься спасать друга, потихоньку пошли домой.
  Шли они не торопясь. Особенно не торопился Серёжа, потому что ужасно не хотел являться домой в таком виде. Он представлял себе, как будет стоять в прихожей - мокрый, виноватый, а мама станет ругаться.
  Так что Серёжа решил высушиться. И они стали бродить по переулкам, сидеть на солнышке, ведь денек был солнечный и для весны теплый. Но все же дул ветерок, и он, конечно, продрог, даже, лучше сказать, не на шутку замерз. И понял, что выхода другого нет - надо идти домой. И вот, пожалуйста, в наихудшем виде, посиневший, дрожащий и еще более виноватый, он явился перед мамой. Она, кстати, особенно не ругалась, но заметно разволновалась и отправила Серёжу греться в ванне. Но он все никак не согревался. И разумеется - на следующий день у него был жар.
   Серёже дали жаропонижающее, но к вечеру жар только усилился. Дали еще таблетку. Температура чуть опустилась, а потом так подскочила, что мама стала ходить по комнате быстро-быстро и что-то громко и резко говорить. Потом выбежала в коридор, звонила куда-то, потом приехал с работы папа и все смотрел на сына как-то удивленно и укоризненно, словно не ожидал от него таких фокусов.
  Ну и конечно, все кончилось больницей. Там Серёжу лечили неделю. Он запомнил скучные голые стены, особый больничный запах и маму, которая приходила каждый день и все что-то говорила, рассказывала и давала ему курагу и сотовый мед. Серёжа любил этот сотовый мед, особенно, потому что, когда ешь его, то получается прекрасная жвачка из воска. Он жевал воск, а потом делал из него маленькие шарики и выкладывал их на тумбочке возле кровати. Ему почему-то хорошо запомнился ряд этих шариков перед глазами.
  Но как не мучили Сережу уколами и капельницами - температура поднималась снова и снова. И тут мама не выдержала и забрала единственного сына из больницы.
  - Надоело мне это - только гробить ребенка умеют, - сказала она, написала отказ от лечения, и они поехали на такси домой в свою огромную квартиру.
  Каким драгоценным показался Сереже тогда ее запах - немного кожей, слегка табачным дымом, чуть масляной краской...
  Больного уложили на его диванчик - он был отгорожен от остальной комнаты книжной полкой, и, засыпая, Серёжа всегда видел корешки книг. Ближе всех был ко нему длинный ряд томов с одинаковыми корешками, на которых было красиво написано "Лев Толстой". Он каждый вечер читал это словосочетание, и ему представлялся огромный толстый лев, разевающий пасть, но, правда, добрый. Лев, скорее, зевал, чем хотел кого-то проглотить.
  Так вот - Серёжу уложили на этот диван, и стало ему, несмотря на жар, на слабость, как-то очень-преочень хорошо. И тут скрипнула дверь, и вошел один из соседей по квартире, который жил в самой маленькой, прямо крохотной комнатушке возле ванны, которая раньше была просто кладовкой.
   Это был странный, маленького роста человечек, несколько горбатый, пожилой, лысый, со множеством морщин вокруг глаз. Но главное, он был ужасно похож на птицу. И тем, что был довольно сильно сгорблен, и тем, что нос у него был длинный и загнутый к низу, и даже походкой, какой-то нетвердой, подрагивающей он напоминал то ли грача, то ли галку. Носил он всегда очень широкий бесформенный пиджак, и Серёже иногда казалось, что там, под пиджаком, непременно крылья. Может быть, слишком старые, потертые, с выпавшими перьями и уже не способные летать, но все же - крылья.
  Серёжа его побаивался, а он никогда не ласкал мальчика, как некоторые жильцы, ведь долгое время он был единственным ребенком в квартире. Иногда только сосед этот, проходя мимо, вдруг останавливался сам, останавливал Серёжу и глядел ему в лицо, внимательно, не моргая, несколько секунд - ну прямо, как птица.
  - Да-с, Сереженька, - выдыхал он и шаркал дальше. Ведь он всегда как-то подволакивал одну ногу, когда ходил, и от этого шаркал. А еще - Сереже никогда не приходилось видеть на его лице улыбки.
  И вот теперь он сел к Сереже на кровать и сначала глядел не на мальчика, а на корешки книг. Он долго изучал их, а потом стремительным движением (так чайка ныряет с высоты за рыбой) выхватил одну книжку и впился своими зоркими глазами в нее. Через минуту он отложил книгу и начал Сережу спрашивать.
  Давно его столько не спрашивали! И что он любит есть, и как спит, и часто ли ему бывает жарко, и есть ли у него друзья, и во что он с ними играет, и десятки других вопросов. Серёже нравилось отвечать, а еще он чувствовал, что странный сосед как-то сочувствует ему и хочет ему добра. Серёжа потом почти не встречал такого внимания к себе. Наконец, опрос окончился, и сосед ушел.
  Да, забыл сказать, этот человек был врачом-гомеопатом. Странная это вещь гомеопатия. Она лечит не уколами и операциями, а маленькими сладкими шариками. На следующий день их принесли несколько коробочек, и Сережа с замиранием сердца прочел их таинственные названия: например, "натриум карбоникум" или "агнус кастус". Эти названия напоминали ему какие-то заклинания алхимиков и колдунов, и от этого становилось как-то очень интересно и весело.
  Теперь утром и вечером Сережа сосал вкусные шарики, и они ему очень нравились, не нравилось ему только то, что нельзя было съесть сразу всю крошечную коробочку этих шариков. В первые дни от лекарств стало даже чуть хуже, Сережа ощутил себя беспомощным и жалким, но сосед, похожий на птицу, стал приходить к нему в самые грустные минуты и развлекать больного какими-то довольно скучными рассказами, от которых у мальчика ничего не осталось в памяти. И все же - ему было приятно, что кто-то, кроме папы и мамы, помнит о нем.
  На третий день Сереже стало полегче, а к пятому - вдруг все, как рукой сняло. Это он очевидно ощутил утром, а днем пришел сосед. Мальчик очень ему обрадовался и сказал, что выздоровел.
  - Значит, я тебе больше не нужен? - спросил сосед как-то слишком равнодушно, так что Сережу это задело за живое.
  - Нужен, нужен! - стал буквально кричать мальчик. - Скажите мне, пожалуйста, скажите, почему вы так похожи... - и тут он запнулся и понял, что это очень невоспитанно - задавать такие вопросы.
  - ...На птицу? - продолжил сосед сам и улыбнулся. Очень сдержано, сухо улыбнулся - но все-таки улыбка была самая настоящая - первая за все время их знакомства.
  - Знаешь, Сережа, я расскажу тебе мою историю, единственному на свете. Я ведь крепко полюбил тебя. Только ты - никому! До моей смерти. А там - как хочешь. История эта странная, скорей, сказочная, чем настоящая, но, поверь мне, жизнь - очень часто похожа на сказку - на страшную волшебную сказку.
  Я, видишь ли, Сереженька, родом не из Москвы. Отец мой был петербуржец, но имел особые убеждения, из-за которых перебрался на Кавказ, где служил лесничим. Происходило это еще до революции, при царе. Он должен был обходить и проверять охотничьи угодья на десятки верст вокруг. Иногда, на небольшие обходы брал он меня с собой.
  Как же я любил эти прогулки! Чаще всего отец сажал меня на плечи, и я плыл, покачиваясь на его сильных широких плечах, как индийский магараджа на слоне. Я дышал удивительным, чуть колючим от свежести воздухом и глядел на уходящие под небо белые вершины далеко-далеко впереди. Мне все мечталось, что когда-нибудь я заберусь на одну из таких вершин и буду стоять и глядеть с высоты и увижу весь мир, весь мир, как на ладони, даже самые далекие земли - Новую Зеландию, например, и Шпицберген. Ведь я с самого раннего возраста обожал карты и изучал все континенты и страны. В четыре года я знал, например, столицу Индонезии и главные реки Китая.
  Да, я ужасно сильно мечтал забраться на эти горы. А высоко над нами реяли орлы или коршуны. В недосягаемой высоте. Иногда какая-нибудь птица камнем падала к земле, и, казалось, она сейчас разобьется в лепешку, но через пару мгновений она взлетала обратно в небо, держа какого-нибудь зверька в своих когтях.
  Мне становилось жалко этих зверьков, я даже плакал. Отец же снимал меня с плеч и поругивал. Что, мол, я нюни распустил, когда это настоящее мужское дело - охотиться, вот и орел охотится, и мы, когда я чуть еще подрасту, пойдем на охоту. И отец вскидывал ружье и для острастки стрелял холостыми патронами.
  Что за грохот стоял в горах от этого выстрела! А я любил и этот грохот, и запах пороха - до сих пор, когда слышу подобный аромат, вспоминаю отца, его тепло и силу. Вспоминаю и как зимой мы ходили с ним на лыжах (правда, было это несколько позже), и когда я замерзал, он отогревал мои ледяные руки у себя на груди под свитером из собачьей шерсти. Был у моего отца такой свитер - его связали ему на Кавказе, а кто - не знаю.
  Да, Сереженька, отец очень любил меня, и я любил его. Матушка тоже любила меня, но в ее любви было много чего-то нервного, каких-то страхов, опасений. Отец же верил, что судьба не обидит нас.
  Однако нас ждали нелегкие испытания.
  Однажды (случилось это, когда мне было не больше четырех - но удивительно, как ясно помню я те события до сих пор) отец отправился на очередной маленький обход и взял меня с собой. Сначала я шел с ним за руку, а потом попросился на плечи. Что ж, папа любил меня носить на плечах, он вообще любил быть как можно ближе ко мне - сажал на коленки, часто носил на руках. Тем более я был очень щуплый и маленький. До сих пор, как видишь, высоким ростом не отличаюсь.
  Был очень солнечный, пронзительно синий день. Высокое небо так и сияло бездонной синевой. Предгорная степь была наполнена ароматами, которые то и дело приносил легкий блаженный ветерок. Было очень хорошо. Вдруг что-то мелькнуло над нами. Я поднял голову и увидел орла. Он реял очень низко, необычно низко.
  Отец не заметил птицы.
  - Папа, там орел, он такой страшный, - пропищал я.
  - Не бойся, сынок, - отвечал отец, - ты слышал вчера выстрелы в горах?
  - Да, папа...
  - Я потом ходил туда. Видел, что сделали люди, которые стреляли, - они убили орлицу и птенцов. Просто так, для забавы. Я видел их прострелянные осунувшиеся жалкие тела. Вот орел и мечется теперь - не знает, куда ему деваться...
  И мы пошли дальше. Напоенная солнцем синева снова сияла надо мной, и горные вершины были полны солнцем и казались от этого невесомыми. И я растворился в этой красоте, забыв про все на свете. Да, Сережа, с самых первых лет жизни я любил Природу, я чувствовал, что Природа - живая. Она говорит со мной, любит меня и куда-то, неясно куда зовет.
  Знаешь, несколько позже, когда мне было лет восемь, я нашел в лесу белую ночную фиалку. Я, было, хотел сорвать ее, но вдруг остановился и стал смотреть на ее тонкие, изящно выгнутые лепестки, на крошечные тычинки, стебелек, и понял, что и она тоже смотрит на меня, глядит добрыми вечными глазами. И через эти ее таинственные очи смотрит на меня вся Природа. Не знаю, поймешь ли ты. Но я тогда как раз ясно и окончательно понял, что Природа - это живое существо, и взгляд этого существа устремлен на нас каждый день...
  Вот мы с тобой разговариваем, а Природа глядит на нас. Она - наша старшая сестра. Нет, не богиня, как думали, древние, а именно, сестра - мудрая и добрая. Стоит прислушаться к ней.
  Так вот, я покачивался на плечах у папы, как магараджа на слоне, и было мне безмятежно на душе. Но вдруг... Какая-то сила вздернула меня вверх. Я задрал голову и увидел того самого орла. Его острые мощные когти вцепились в мою курточку, и он взмыл вместе со мною вверх. Я оказался в воздухе. Все выше и выше поднимал меня орел, а я ужасно боялся выскользнуть из курточки и упасть на землю. Я изо всех сил сжимал плечи и руки, чтобы курточка не слетала с меня.
  В первый момент отец не успел понять, куда я делся, ведь я даже не вскрикнул. Он стоял и оглядывался, но вдруг посмотрел вверх.
  От ужаса отец замер, закинув голову.
  О, я успел увидеть его побледневшее, полное отчаяния лицо!
  Потом он вскинул ружье, хотел спустить курок, но понял, что орел со мной в когтях был уже слишком высоко, чтобы стрелять - ведь вместе с орлом мог погибнуть и я - или от выстрела, или от падения...
  А потом я потерял сознание - от напряжения и страха.
  Не знаю, долго ли длился мой обморок. Но когда я очнулся, то первым делом мне ударил в нос тяжелый запах. Я увидел вокруг себя кости, перья, шерсть. Как это было неприятно и страшно! Мои крохотные плечики передернуло. Я вжался в какие-то сплетенные ветки, которые окружали меня, я пытался спрятаться от ужасного зрелища этих костей.
  Потом я посмотрел вверх. Надо мной было вечереющее фиолетовое небо, на фоне которого очень близко, так близко, как никогда мне не приходилось видеть, белели мои любимые снеговые вершины. Казалось, надо только пробежать немного вверх, и вот снег уже заскрипит под ногами, и можно будет окинуть взглядом весь мир, от Новой Зеландии до Шпицбергена.
  И тогда я неудержимо захотел оказаться на этих вершинах, я стал карабкаться наружу из моего укрытия, но боль в страшно усталых плечах не давала мне сколько-нибудь продвинуться. Я упал обратно и лежал неподвижно глядя в небо, которое темнело с каждой минутой. И вдруг что-то зашумело, темная тень нависла надо мной, небо погасло. В сумерках я разглядел огромного орла. Он сидел передо мной и глядел на меня, не мигая. В его клюве билась большая рыба. Он бросил ее мне и снова стал смотреть, что же я буду делать. Я еще больше вжался в стенки моей тюрьмы.
  Да, я оказался в тюрьме, и этой тюрьмой было гнездо орла. Он сам принес меня сюда и каждый день добывал для меня то рыбу, то зайчонка, то еще что-то. Все это было мне противно. Я, конечно, не притрагивался ни к чему. Орел, в конце концов, сам склевывал все, что приносил. Одни только кости валялись передо мной.
  День, два, три - я ничего не ел. Но я не страдал от голода. Среди этих костей, при виде того, что приносил орел, мне даже противно было подумать о еде. Но жажда... Как меня мучила жажда! Нет ничего ужасней такой жажды. Когда все внутри словно горит, разрывается в муках, требуя воды...
  Каждый день орел улетал рано утром, и каждый вечер он возвращался. И всякий раз он долго глядел на меня, не мигая, словно изучал меня, словно что-то хотел понять. Я же всеми силами пытался показать ему, как хочу пить. Я вытягивал губы, сопел и хлюпал. На четвертый день я уже стал забываться от жажды, и мне мерещились какие-то широкие реки, водопады, которые манили меня к себе, но всякий раз, когда я тянул к ним губы, они исчезали или сыпались сухим песком.
  - Я умираю, - тихо шептал я. - Умираю...
  К вечеру я чувствовал себя особенно плохо. Так плохо, что мне казалось, - каждый мой вздох может стать последним.
  И тут - знакомый шум крыльев. Я уже не боялся его, я даже чуть-чуть радовался этому шуму, ведь самое страшное - быть совершенно одному, к тому же я чувствовал, что орел заботится обо мне и хочет мне добра.
   Находясь в мучительном полусне, я все же открыл глаза: орел держал в клюве ветку сочных персиков.
  Ах, какое блаженство было есть эти персики! Сколько в них скрывалось сока! Сколько аромата! Ты знаешь, до сих пор я не могу спокойно есть персики - один только их запах заставляет меня волноваться от далеких воспоминаний моего младенчества.
  Орел все так же неотрывно глядел на меня и усиленно вертел своей маленькой хищной головкой, словно этим он хотел выразить свою радость. Да, он радовался тому, что я все-таки стал есть. Он явно хотел, чтоб я жил, жил в его гнезде, рос бы рядом с ним. На следующее утро он улетел - я думал до самого вечера, но нет - он вернулся очень скоро. В его клюве покачивалась фляжка на плетеной ручке. Мое сердце застучало от волнения - ведь эта фляжка принадлежала моему отцу. Конечно, это его походная фляжка, в которую он заваривал густой целебный травяной чай.
  Как я любил во время обходов пить из узкого горлышка этой фляжки! А отец всегда приговаривал:
  - Пей, милок, пей, будешь целей!
  И теперь мне стало так хорошо, после первых же глотков теплого еще чая. Вот так орел - стащил у моего отца фляжку. Как же папа будет теперь делать обходы?
  Но отцу было тогда не до фляжки. Он забыл ее где-то в поле, потому что с некоторых пор стал ужасно забывчив. Ведь он думал лишь об одном - о том, как же мог потерять своего сына. Его сердце болело ежесекундной болью, болью об утраченном по его вине сыне. Как же он горестно вздыхал, как боялся поднять глаза на мою маму! А мама плакала и твердила, что никогда не любила эти наши обходы и разве можно брать единственного ребенка в эти дикие леса. А еще она говорила, что не любит горы, что это горы отняли у нее сына.
  Конечно, всего этого я не знал и об этом даже не думал. Я просто пил чай, и силы возвращались ко мне.
  Каждый день носил мне орел фрукты, он научился даже набирать воду во флягу. Видимо, он погружал ее в горную реку, держа клювом за ручку. Ему нравилось смотреть на то, как я пью из этой фляжки. Он подолгу вертел головой и как будто чуть присвистывал при этом. А потом снова раскрывал свои крылья и пропадал в небе.
  Силы вернулись ко мне, я оправился. И вот однажды я решил-таки выползти из тюрьмы. Не знаю, точно ли я думал о возвращении к родителям, скорее я просто искал путь к свободе. А еще меня тянули эти белые вершины, которые были так близко. И вот, глядя на их снежную белизну, я стал карабкаться по стенкам гнезда. Они не были высокими, и теперь, отдохнув, я без труда взобрался наверх и огляделся по сторонам.
  Ох уж и захватило мне дух! Я оказался на небывалой высоте, подо мной зияли бездонные пропасти, где-то внизу шумел горный поток. Вдаль уходила долина, с другой стороны тянулся горный хребет. О, я не мог оторвать глаз от этого зрелища! А потом я взглянул себе под ноги и тут же потерял равновесие - гнездо стояло на самом краю голой скалы. От пропасти отделяло меня одно неосторожное движение. А я ведь был маленький, подумать только, мне было всего четыре года! Слезы так и брызнули у меня из глаз, я закричал что-то, запрокинул руки и рухнул вниз.
  Эти несколько мгновений свободного полета мне не забыть никогда!
  Мне не было страшно, я, как не странно, чувствовал восторг. Казалось, у меня не было тела - одна душа! Наверное, тогда я точно понял, что человек не может умереть, что смерть - это просто такой полет.
  Да, я летел вниз, я должен был через несколько мгновений разбиться в пыль, и я видел стремительно приближающиеся камни, ведь падал вниз лицом. Но вдруг мне неудержимо захотелось расправить руки, даже взмахнуть ими, словно тем самым я мог еще спасти себя. И я сделал это. И вдруг понял, что у меня нет рук - я взмахнул широкими, орлиными крылами. И вместо того, чтобы разбиться, через пару секунд взмыл над каменистой долиной и полетел все выше и выше.
  И тут я услышал шелест крыльев. Ко мне подлетел мой орел. Он словно бы хотел обнять меня, словно бы приветствовал меня торжествующим клекотом. А потом мы опустились в гнездо.
  Что же случилось со мной? Я говорил тебе, Сережа, моя история больше похожа на сказку. На странную, даже нелепую сказку. Но поверь мне, я ничего не выдумываю. Да, у меня появились крылья, у меня не стало рук, я покрылся перьями. Короче говоря, я стал орлом. Вернее, орленком.
  Когда и как это произошло? Не могу тебе ответить. Неужели во время падения? Или в течение многих дней, пока я сидел в гнезде? Но мне кажется, когда я лез из гнезда, я цеплялся руками. Не знаю. Память изменяет мне. Ведь я был так мал тогда.
  А еще после того падения я вдруг забыл свое прошлое. Забыл отца, мать, забыл родной дом. Все человеческое исчезло из моего сознания. Что-то иное, невыразимое в словах, поселилось внутри меня.
  Дороже всего на свете был мне теперь мой орел. Представь себе, я даже стал называть его отцом. Да, я чувствовал его своим отцом. Каждое утро мы вылетали теперь с отцом из нашего гнезда. Он учил меня всем тонкостям полета. И я страшно полюбил летать.
  Ах, Сережа, знал бы ты о том, как это здорово, как удивительно лететь, лететь! Я летал сначала вслед за отцом, потом осмелел и летал сам, в одиночестве. Конечно, я уже не любил все эти персики, я, подобно отцу, видел в долине крохотных зверьков и камнем падал вниз, хватая добычу. Ни запах, ни вид костей меня теперь не пугал. Мне нравилось наше заваленное костями гнездо.
  Паря под облаками, я ощущал себя частью великой Природы: и облаков, и горного озера, в котором они отражались, и широколиственных величавых лесов. И более всего влек меня к себе мой орел. Тот самый орел, с которым я жил. Он был моим другом, моим спутником, моим учителем. Он был моим отцом.
  Окрепнув, я легко поднялся (несмотря на ужасный холод) на одну из вершин. Я сел на ледяную глыбу, которая венчала эту вершину. Было тихо. Ясное, синее-пресинее небо окружало меня, и я зорко, по-орлиному, глядел вокруг. Где Новая Зеландия? Где Шпицберген?
  Нет, я их, конечно, не увидел.
   Да и в том состоянии я едва ли помнил эти названия.
  Зато я ощутил другое - я почувствовал живую красоту мира. И я был ее неотделимой частью. Я видел, как она дышала и жила - эта красота. И я дышал и жил вместе с ней. О, мой милый, ты вряд ли поймешь меня, но тогда я ощутил себя счастливым. Это было не личное счастье, я ощутил себя счастливым, потому что был только частью, маленькой частичкой того прекрасного и величественного, что открывалось мне с этой вершины. Пики гор, клубящиеся облака, темные пропасти, зеленеющие леса, вьющаяся в долине лента реки, пятнышки человеческих селений - все это было одним неразрушимым целым... И я входил в него, был с ним вместе.
  И знаешь, я все-таки благодарен орлу за то, что он утащил меня. Ведь дальнейшая жизнь мало дала мне радостей, но память об этих полетах, об этих вершинах согревала и утешала меня.
  Вообще, зачем он схватил меня? Думаю, произошло это из-за того, что люди убили его птенцов. Нет, не думай, орел не мстил. Птицам, Природе, вообще, не свойственно чувство мести - я это знаю теперь точно, ведь был вместе с Природой. Он просто почуял во мне что-то близкое его птенцам, ощутил почему-то, что я смогу хоть как-то заменить ему его детенышей. И вот я оказался в гнезде.
  Научившись хорошо летать, я часто приближался к людским селениям, но лишь завидя их, мчался обратно. Какое-то внутреннее чувство говорило мне, что я не должен быть рядом с миром людей. От них исходила опасность. И в то же время людское жилье тянуло меня к себе. Приближаясь к людям, я ощущал трудную борьбу в глубине сердца: улететь, как велит птичий инстинкт, или остаться подольше и жадно глядеть хоть издалека на то, как живут люди - к этому влек меня другой, еще более глубокий зов.
  И вот однажды...
  Да, однажды отец не вернулся вечером в гнездо. Я ждал его до темна. Я летал вокруг гнезда, опускался в пропасть, взлетал к снеговым вершинам - но его нигде не было.
  Я летал туда и сюда, пока не стало совсем темно. Ночь была безлунная. Темные тучи затянули снежные вершины. Прямо перед нашим гнездом сверкали молнии. Ливень хлестал так, что я думал - гнездо смоет с голых камней. Но отец умел хорошо строить - гнездо выдержало и ливень, и резкие порывы ветра.
  На утро небо было ясно. Я ринулся вниз, в долину, в те места, где мы с отцом чаще всего охотились. Целый день я летал, высматривая отца. Несколько раз я обманывался, принимая других орлов за отца. Я приветствовал их радостным клекотом, я бросался к ним, но быстро понимал, что это не он. Я спрашивал их - не видели ли они его. Но никто ничего не знал. И я летел в отчаянии все дальше и дальше, и уже был совсем далеко от гнезда.
  Подо мной вилась дорога. Желтела соломенная крыша одинокой хижины. Возле забора стоял человек. Он держал что-то в руках и напряженно наблюдал за мною. Он не мог оторвать взгляд от меня. И несмотря на удаленность, я чуял, что от него исходит ненависть.
  И тут прогрохотал выстрел. Да, я знал, что такое эти выстрелы. Отец-орел предупреждал меня об их опасности. Но, правда, он говорил, что люди редко убивают орлов.
  Но это прогрохотал выстрел. Да, в руках он держал ружье. И через мгновение что-то резко обожгло мое крыло, и я стал падать. Я падал не так уж стремительно, не камнем, одно крыло у меня было в порядке, ранено было только правое. Я скорее снижался, чем падал. Но чем ближе я был к земле, тем яснее мне становилось, что я падаю прямо к тому человеку, который стрелял. Я попытался изменить направление падения, но силы оставили меня. Я упал почти к его ногам.
  Я лежал на спине, распластав крылья, я глядел в синее небо и прощался с ним, потому что мои птичьи глаза заплывали какой-то томительной пеленой. И белые вершины я тоже видел и тоже прощался с ними, прощался с той красотой, которую открыл я, залетев на эти вершины. Теперь, кажется, я уходил из этой красоты, переставал быть ее частью, а может быть, все-таки таинственным образом я буду продолжать в ней жить. И я встрепенулся в надежде. Крылья мои вскинулись, я чуть не поднялся с земли.
  Тяжелый сапог придавил меня. Человек, тот самый, что выстрелил в меня, стоял надо мной и всматривался в мои орлиные глаза своим суровым человеческим взором. Мне страшен был этот взор.
  - Что ты сделал? Зачем ты убил орла? - услышал я женский голос.
  Из хижины выбежала женщина, небольшого роста, темноволосая, в переднике. Видимо, она только что-то доила корову. И на меня пахнуло каким-то ужасно родным запахом теплого молока.
  - Это дурная примета, - прибавила женщина.
  Но тот, к кому она обращалась, поглядел на нее молча. Он был ужасно печален, этот человек.
  - Пощади его, иначе нас ждут несчастья. Горы не простят нам убийство орла, - опять заговорила женщина.
  - Я не знал, что ты такая суеверная, - ответил человек. - Что еще за горы нам могут что-то не простить? Это я не могу простить горы за мое несчастье. Я ненавижу эти горы. Пора мне бросать мою службу и уезжать отсюда.
  - Ой, смотри, он живой еще, - вскрикнула женщина. - Не добивай его. Дай его мне.
  - Ты безумствуешь, - хмуро ответил человек.
  Он застыл надо мной. Он все глядел в мои глаза. А по моему телу пробегала бессильная дрожь. И он видел эту мою дрожь. И мне было жалко, что я выгляжу таким слабым перед ним. А он вдруг потер себе лоб и отошел.
  - Ладно, мать, не буду его трогать, пусть так помирает, - сухо сказал он и ушел куда-то.
   Женщина, тихая, худая, взяла меня на руки. Я много потерял крови и совсем обессилел. Поэтому я даже не встрепенулся, хотя мне было неприятно и страшно, когда человеческие руки прикоснулись ко мне. Орел не может вынести даже приближения, не то что прикосновения человека. Но я вынес. Я даже почувствовал тайную радость, сердце вздрогнуло во мне. Какая-то непонятная надежда затрепетала в глубине моего существа. Но как болело раненое крыло! И я забылся в полусне.
  Старый щелястый сарай, где свалены были лопаты, старые бочки, стояла сломанная повозка, сделался моим убежищем. Женщина поставила мне туда чан с водой и большую тарелку, куда каждый вечер кидала объедки. Нет, я их не трогал. Пусть знают: орлы - гордые птицы. Но когда она приходила, я испытывал какое-то странное чувство - был ли это страх? Ненависть? Или наоборот, нежность? Не знаю.
  Она всякий раз горестно качала головой и бормотала:
  - Ничего не ест, - а потом замирала на несколько секунд и смотрела в мои глаза. - Ешь, глупый, - бормотала она снова и уходила.
   Но я все равно не прикасался к этим объедкам. Вот только от воды я не мог удержаться. Мне так хотелось пить. Все горело внутри меня. И это жжение вдруг пробудило во мне память. Я смутно вспомнил, что уже испытывал такую жажду. Когда-то очень-очень давно, может быть, многие годы назад.
  Но я был тогда каким-то другим, но каким?
  Я не мог вспомнить.
   Я погружал свой клюв в воду, я судорожно глотал жидкость и забывался горячечным сном. Не знаю, сколько дней я пролежал так. Каждый раз, просыпаясь и открывая глаза, я видел все те же облезлые стены, бочки, лопаты. Мне так не хватало синего неба и яркого солнца. А еще - белых вершин, сверкающих в солнечных лучах. Я хотел к ним, хотел увидеть мою родную Природу, вернуться к ней, окунуться в нее.
  Однажды утром я заметил, что из двери бьет солнечный свет. Вероятно, приходя вчера, женщина неплотно прикрыла дверь. В большую щель прорвался ликующий луч солнца и ударил мне в глаза. И я понял, что не могу больше здесь находиться. Крыло болело. Но я мог им двигать. Все-таки оно несколько зажило. С помощью лап и крыльев я пополз.
  О, это позор для орла - ползать подобно червю или презренной змее! Но я полз, полз к свету. К счастью никто из родичей не видел меня. И я смог доползти до выхода из сарая, попытался протиснуться через щель. Но она все же была узковата. Я хотел приоткрыть ее побольше, но как ни старался, как ни толкал ее из последних сил, все было напрасно.
  С каждым усилием - я только слабел. Но я продолжал толкать эту тяжеленную дверь. И вдруг я заметил, что от каждого толчка с меня облетают перья.
  - Я так ослаб, я так болен, что перья уже не держатся на мне, - подумал я. - Скоро я стану голым страшным уродцем.
  Ужасная обида накатила на меня, и я в отчаянии толкнул дверь с особой силой. Но она не поддалась. И тогда я рванулся в эту щель.
  - Надо протиснуться во что бы то ни стало, - решил я.
  Не знаю, случалось ли до этого орлам пролезать, словно мышь, в какие-то щелки, но я все-таки пролез. Кажется, почти все перья я оставил на полу сарая. Но зато я был под открытым небом.
   О, как прекрасна была небесная синева, как высоки и горды снежные вершины! Я глядел и не мог наглядеться на этот простор и сияние. Мне хотелось растаять, раствориться в этой синеве, стать дуновением ветра, солнечным светом. Я забыл все свои несчастья и смотрел вверх. И тут я увидел, как высоко-высоко реет орел. И он стал снижаться, он уже совсем почти касался высокой степной травы. И я узнал его. Это был мой орел. Рвануться бы к нему, полететь за ним!
  Дзанг! - раздался выстрел. Но орлу ничего не было. Он только взвился в небо и исчез.
  В это время раздались шаги. Я не мог повернуть голову, я только смотрел в небо и все. Пусть идут эти страшные шаги. Мне все равно.
  Шаги остановились у самой моей головы. Человек опустился передо мной на корточки. Тяжелое ружье легло прикладом на землю рядом с ним. Он нагнулся надо мной, я зажмурился, приготовился к удару. Я думал, что наступает последний миг моей жизни. Но человек медлил.
  И я открыл глаза. Надо мной наклонялось лицо. Да, это было лицо того человека, который подстрелил меня. Но почему-то оно было другое, я вдруг понял, что оно удивительно знакомо мне, бесконечно знакомо. Это такое родное, любимое лицо, что даже невозможно выразить. И если бы у меня были не крылья, а руки, я бы обнял это лицо.
  И я все же вскинул свои крылья, несмотря на боль, тяжесть. Но что это? Крылья были совсем голые. Неужели все перья действительно отвалились. А потом я понял, что это были не крылья, это были руки. Такие худые слабые руки маленького мальчика.
  - Сынок, сынок, это ты? - прошептал тот, что глядел на меня. - Сынок! - и он обхватил меня своими сильными руками и понес. И я слышал, как билось его сердце, в этом биении было тепло, была нежность и сила. И я уткнулся носом в толстый верблюжий свитер, который был надет на отце. Ведь это, конечно же, был он!
  А мать уже бежала из дома. Она глядела на меня, она целовала меня солеными губами. И я был весь мокрый от ее слез.
  Да, я снова стал человеком. Только рос плохо, остался, как видишь, несколько горбат. Меня всегда дразнили в школе вороной или, еще хуже, каркушей. Но на самом деле я был похож на орла.
  С Кавказа мы скоро уехали. Начиналась Первая Мировая, потом пришла революция. Мы много скитались. Но где бы я ни был, всюду я хоть раз в месяц видел сон, как я лечу высоко-высоко у самых вершин. И мне легко, радостно, я растворен в синеве, в сиянии солнечных лучей, в снежном блеске горных кряжей. Я - крохотная частичка этой красоты...
  Я и сейчас вижу подобные сны.
  После таких снов я всегда просыпаюсь со слезами.
  Со счастливыми слезами...
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   ИЗ ДОМА ВЫШЕЛ ЧЕЛОВЕК
  
  
  Ты, сынок, часто просишь меня рассказать что-нибудь из моего детства. Из моего такого далекого, почти совсем забытого детства. Думаешь, я помню это свое детство? Ох, сынок мой, коротка человеческая память! Дошкольного детства я вообще не помню, только какая-то скала у моря и плеск волн - мы ездили с родителями на море, когда мне было года три. А школьное детство - это только ряд тусклых утр, когда бредешь в школу, где серо, как в ведре уборщицы. А потом сиденье дома - а я - ох как много сидел дома один. Или какое-то пустое гулянье с друзьями между плечистыми многоэтажками. Впрочем, один период в моем детстве был особым. Тогда-то и случилось со мной то, о чем непременно стоит рассказать, только это слишком невероятная и странная история. Однако, пожалуй, лишь об этой истории я и вспоминаю, когда думаю о своем далеком, смутном и таинственном детстве, о том детстве, о котором просишь ты меня рассказать, мой мальчик.
  Что же это был за период? Длился он не больше полугода, а пожалуй, и меньше, так - несколько месяцев. Мама моя тогда много работала, писала диссертацию и сидела в библиотеке. Кроме того, она была корреспондентом в газете и временами уезжала на два-три дня в командировки. А папа мой должен был уехать по работе на целый год куда-то очень далеко, чуть ли не в другую страну. И к нам приехала тетя Лиза. Маленькая, худая, с короткой стрижкой. Она была папиной троюродной сестрой и жила в Ленинграде. Уж не знаю, что у нее случилось - но почему-то в родном городе ей было жить негде, и папа позвал ее жить у нас и быть чем-то в роде няни. Как я теперь понимаю, она была очень несчастным и оригинальным существом. Лет ей было пятьдесят или даже больше. Она в свое время чем-то была сильно напугана, и в ее глазах был страх и упорство. Словно бы она с этим своим страхом упорно борется. Она много кашляла, очень любила стихи и часто их читала себе под нос. К тому же у нее была старая засаленная тетрадка, где меленьким крючковатым почерком было записано множество стихотворений поэтов, которых в те времена прочитать было очень сложно. Ведь многих авторов не публиковали. Она умела красиво рисовать тушью, а еще акварелью, а лучше всего мелками. Кроме того, она ужасно много ела каких-то редких, крохотных и ужасно вкусных карамелек, и всегда пахла этими карамельками, и каждый день совала их целую пригорошню (они были старые, со стертыми картинками на фантиках, тетя Лиза привезла их целый мешок из Ленинграда). Мой папа был борцом за здоровый образ жизни и считал сахар белым врагом человечества. Он в первый же день запретил тете Лизе давать мне эти карамельки, но она все равно упрямо изподтишка засовывала мне в карман десяток конфет. Мама говорила, что у тети Лизы были очень трудные времена, и она стала курить от слишком тяжелой жизни, а потом бросила, но ей все равно курить очень хотелось, и чтобы не курить, она сосала карамельки. Я, конечно, не мог понять, почему от тяжелой жизни курят, и почему карамельки помогают, но, конечно, быстро успел полюбить тетю Лизу и с ее кашлем, и стихами, и смехом, и какой-то энергичной смелостью, и с этим вот карамельками. Из всех стихов, которые часто декламировала тетя Лиза, когда расхаживала по комнате, вернувшись с балкона, где любила подолгу стоять, смотреть на город и сосать свои конфетки, мне больше всего запомнилось стихотворение:
  Из дома вышел человек
  С дубинкой и мешком,
  И в дальний путь, и в дальний путь
  Отправился пешком.
  Дальше там говорилось о том, что он шел и шел, а потом попал в темный лес и пропал. А заканчивались стихи такими словами:
  Но если как-нибудь его
  Случится встретить вам,
  Тогда скорей, тогда скорей
  Скорей скажите нам.
  Тетя Лиза как-то очень весело и бодро прочитывала это стихотвореньице, но почему-то на последних строках голос ее всегда вздрагивал и глаза наполнялись слезами.
  - А что же - кто-нибудь нашел этого человека? - спрашивал я.
  - Еще нет, - отвечала тетя Лиза.
  - А кому надо сказать, если найдешь?
  - Нам, - и тетя Лиза усаживалась на диванчик и тянула меня за руку сесть к ней рядом.
  - Кому нам? - конечно, спрашивал я.
  - Мне, а я передам поэту, который это написал, - отвечала тетя Лиза.
  - А что это за поэт?
  - Хармс, - отвечала тетя Лиза.
  - Хармс, - смеялся я, - смешное имя, Хармс.
  - Да, он был смешной, - говорила тетя Лиза, - но и грустный, - прибавляла она, помолчав.
  - Был? Он что умер? - спрашивал я.
  - Умер, но я ему все равно передам, ему это очень важно.
  - Не понимаю, - пугался я, - ведь если человек умер, его уже нет.
  - Не говори так, Сережа, - и тетя Лиза била меня по носу скомканной бумагой.- Люди никуда не исчезают. Они после смерти живут, только по-другому.
  - Нет, не живут, - спорил я.
  - Живут, дурак, - говорила тетя Лиза и шла на балкон, чтобы опять пускать смотреть на город и сосать карамельки, а потом кашлять и расхаживать по комнате, бормоча то ли стихи, то ли еще что-то.
  А я все сидел на диване и думал о человеке, который ушел с дубинкой и мешком из дома и зачем-то пошел в темный лес и пропал. Мне было жалко его, и жалко этого смешного Хармса, который от того и был не только смешной, но и грустный, что этот человек ушел и пропал. И еще Хармс грустный, потому что умер, умер, но не исчез. Где-то есть. И просит, чтоб ему этого человека отыскали, который ушел. Наверное, он друг его, ему без него грустно и даже то, что он умер, этот Хармс, все равно не помогло ему избавиться от грусти по своему другу. Мне это было знакомо. Ведь у меня был хороший друг на даче, ох и здорово мы с ним играли в солдатиков и в летчиков, каждое утро друг к другу бежали. А в предыдущем году, когда в начале лета я к забору того домика, где жил мой друг, подошел, то там какая-то девчонка с косичками качалась на качелях, и толстый дядя пил что-то из бутылки за летним уличным столиком. Оказалось, мама моего друга не смогла снять домик на это лето. И они не приехали. Вот уж я скучал тогда! Вот и Хармс скучает, ушел друг этот, ушел да еще в темный лес. А взял-то с собой всего ничего - мешок и дубинку. А что в мешке? Буханка хлеба, документы, соленое мясо, да еще свитер - теплый толстый свитер из собачьей шерсти. Ведь ушел-то он зимой, но в оттепель. Было около нуля, и птички по-весеннему стали уже чирикать, но впереди еще было пол зимы, и он знал, что будут морозы, и непременно взял этот свой любимый толстый свитер. А еще там у него была книжка, маленькая, старенькая и очень зачитанная. Такая, как и у тети Лизы - у нее кроме тетрадки со стихами была еще эта книжечка. Она ее часто читала быстрым бормотанием, читала, когда никого не было. Я только видел случайно, когда вбегал без спросу в ее крошечную комнатушку рядом с кухней. Раньше это была кладовка, заваленная старыми велосипедами, ящиками с журналами и шубами. Но к ее приезду все эту рухлядь свезли на дачу и крошечная кладовка оказалась вполне жилой комнатой.
  Да, так вот, вышел этот человек с мешком, а там хлеб, свитер, документы да эта книжечка. Больше ничего. У тети Лизы тоже было не сильно больше. Она приехала к нам из Ленинграда только с одной сумкой из коричневой кожи - сумка старая с морщинами и потертостями. Она пахла, конечно, карамельками, ведь половину сумки занимал мешок с конфетами, а еще там было что-то из одежды, тетрадка и старая книжка. А документы у тети Лизы были все в кармане пальтишка. Она приехала в сентябре, совсем почти вначале, но было очень холодно, градусов семь. Приехала она за три дня до папиного отъезда. Мы вместе тогда ходили на большой вокзал провожать папу, папа с большим чемоданом еле втиснулся в вагон, потом мы увидели его за стеклом. Он смешно сплющил нос о стекло, а мы махали. На перроне тетя Лиза все порывалась сунуть папе свои карамельки, но тот брезгливо отталкивал ее руку, а мама от этого морщилась и недовольно поглядывала на тетю Лизу. Вообще, как я теперь понимаю, мама не очень-то с тетей Лизой ладила. Она относилась к тете Лизе с раздражением, просто терпела ее до поры до времени. Да, к сожалению, это "до поры" наступило довольно скоро. Но до этого грустного дня тети Лизиного отъезда произошло то самое, о чем мне хотелось тебе, мой мальчик, все-таки в этот раз рассказать. Хотя, может быть, это не так уж интересно, и к тому же маловероятно.
   Все началось в Новогоднюю ночь, когда мама как всегда ушла в гости к своим друзьям, а я остался с тетей Лизой, которая долго сидела со мной, читала мне сказку - страшную и очень интересную сказку про холодное сердце, а потом поздравила меня с Новым годом, налила лимонада, дала шоколадных конфет. Потом позвонил папа из Красноярска и сказал, что привезет мне чучело настоящего ястреба. Потом мы сидели с тетей Лизой в комнате, погасили свет и смотрели на праздничное небо над Москвой. И я снова вспомнил о том человеке и о Хармсе, который по нему скучал. А этот человек ушел из дома зимой, утром, хоть и мороза не было, а все-таки уходить из дома зимой надолго не очень-то приятно. У него был мешок и еще дубинка. Что за дубинка? Может, Хармс немножко не так сказал - не дубинка, а дорожный посох. Ведь когда человек уходит из родного дома в долгое странствие, ему необходим дорожный посох, прочный и легкий посох. С таким вот посохом и ушел человек.
  - Тетя Лиза, - сказал я почему-то шепотом, - мне все-таки ужасно хочется найти этого человека. Ведь Хармс просил.
  - Просил, - отозвалась тетя Лиза. - Еще как просил.
  - Но как мне это сделать, тетя Лиза?
  - Как? - надо подумать. - И тетя Лиза села за стол и включила настольную лампу. Праздничная ночь за окном пропала, вместо нее стали видны стол и склоненная голова тети Лизы там, за стеклом. Сначала она поскрипывала пером, которым пользовалась, когда рисовала тушью, потом взяла краски. Я долго глядел на нее, на ее отражение в стекле. Думал о человеке с мешком и дорожным посохом, думал о маме там, в гостях, представлял ее смеющейся, и мне было чуть-чуть обидно. И незаметно заснул. Заснул и не заметил, как тетя Лиза перенесла меня в постель, как под самое утро пришла мама. Не заметил и то, как пришел дед Мороз и положил под елку подарки.
  С каким замиранием сердца я проснулся на утро и пошел чистить зубы, причем краем глаза, сдерживая дыхание, посматривал туда, под елку. Да, там было несколько свертков. И самый большой - мне. И вот я уже шуршал бумагой, стоя на коленках под ароматной елкой - и вдруг, вместо неведомой и неожиданной игрушки, увидел четыре массивных книжки. Это был толковый словарь русского языка. "Тебе уже десять лет, - писал на открытке дед Мороз, - и ты любишь читать, любишь наш прекрасный русский язык, такому мальчику - настоящий взрослый подарок". Странное дело, ведь мне дарили много хороших игрушек на все новые года, но я не помню ни одной, а вот эти тяжелые зеленые книги толкового словаря помню прекрасно. И прекрасно помню комок слез в горле, глухую прохладную обиду в груди. Потом мы с мамой и тетей Лизой пили чай с тортом "Сказкой" - я его очень любил. Я никак своего огорчения не выказал, а тетя Лиза потом подарила мне красный пластмассовый меч в ножнах - и это было настоящее утешение, а еще самодельную книжечку, в четыре странички. На первом развороте был нарисован уютный домик со светящимся окном, вокруг снег, небо в точечках звезд и с тонким месяцем, а от дома идет тропинка, и по ней топает человек с мешком и дорожным посохом. А на втором развороте - тот же человек вступал уже в темный лес, где за каждым деревом маячили волки или даже разбойники. И конечно, там написан был тот любимый тети Лизин стишок. А еще на обратной стороне последнего листа был нарисован Хармс. Он сидел грустно на лавочке и смотрел куда-то вдаль, туда, куда уходила пустая улица с одним только трамвайчиком и несколькими лужами на булыжниковой мостовой. А над улочкой нависал балкон с лепниной, который подпирала мускулистая кариатида. Я сразу понял, что это именно Хармс сидит на лавке, ведь он был немножко смешной - с длинным носом, в коротком пальтишке, совсем почти таком, как у тети Лизы, и всклокоченными волосами, был он смешной и все-таки грустный. Он, конечно, ждал того человека, который ушел, ждал своего друга, который пропал в темном лесу, и надежды дождаться его было очень мало. Я тогда почти не обратил внимания на эту книжку. С меня довольно было тех четырех зеленых томов, которые предательски вылезли из-под красивой подарочной бумаги. Сунул ее куда-то между тетрадками и все. А ведь она, на самом деле, была прекрасной книжкой, чуть ли ни самой лучшей книжкой на свете. Я очень жалею, что этой книжки я не могу показать тебе, мой мальчик. Ее нет у меня, она исчезла, а почему - может быть, узнаешь потом.
  Как всегда быстро летели каникулы, я то гулял с одноклассниками - катался с ними с ледяной горки к пруду, играл в хоккей на том же пруду или выкапывал в глубоком снегу таинственные ходы, где так здорово лазить, с ужасом ощущая, как за шиворот забирается комок ледяного снега. То сидел дома в тетей Лизой, она часто усаживалась на диван рядом со мной и рассказывала мне что-то о старых временах, когда по улицам стучали копытами лошади, а из труб городских домов поднимался дым, читала стихи и просто сидела за столиком и что-то выводила тушью. А я смотрел на нее, и было мне как-то очень хорошо рядом с ней. Мама немножко была недовольна, что я так полюбил тетю Лизу. Ей становилось обидно, что это не с ней я сижу рядышком на диване, с таким упоением слушая стихи и сказки. Но что делать, ведь у нее было очень много работы и к тому же - диссертация. Но все-таки мама дня через три после Нового года съездила со мной в Лужники покататься на коньках. Мама хорошо умела кататься. У нее была такая изящная белая шубка, она весело мчалась на коньках, взявши меня за руку, смеялась и была очень молодая, словно и не мама мне, а старшая сестра. Потом она купила мне в буфете апельсиновый сок и ореховое кольцо. А когда я все съел, мы пошли к метро по липовой аллее и я подбирал крохотные липовые орешки, разгрызал их и с удовольствием обнаруживал малюсенькие чуть сладковатые съедобные ядрышки внутри.
  И все-таки чаще всего мамы дома не было. Она даже несколько раз ночевала на работе, ведь у нее были совершенно неотложные опыты. В один из тихих каникулярных дней, мама очередной раз осталась на ночь в своем институте, а тетя Лиза засиделась со мной вечером допоздна, читала мне книжку про дядю Тома, который был негр и хотел спастись от рабовладельцев. Я все никак не хотел ложиться спать, просил ее читать дальше, а время было позднее. Тетя Лиза наконец остановилась, вскинула на меня свои темные, немного испуганные и в то же время решительные глаза и сказала:
  - А ты не забыл про того человека?
  - Какого? - испуганно спросил я.
  - Значит, забыл. А ведь Хармс ищет его и ждет. И нет никого, кто поможет Хармсу, - тетя Лиза нервно поднялась с дивана и пошла на балкон. Дохнуло морозом из распахнувшейся двери, а потом тетя Лиза долго стояла на морозе, словно не могла на дышаться. А я сначала глядел в окно на десятки горящих окон противоположного дома, а потом вскочил с дивана и стал искать тот тети Лизин подарок, маленькую книжку. Я перерыл все тетрадки, но ее нигде не было. Наконец, она вывалилась из-под учебника по природоведению. И я сел на пол около стола и принялся ее внимательно рассматривать.
  Из дома вышел человек
  С дубинкой и мешком, - читал я, и от уютного заснеженного домика сквозь сумрак вилась чуть заметная дорожка, а по ней шел человек с дорожным посохом и грубым холщовым мешком за плечами. Небо в крохотных иголочках звезд глядело на него немножко грустно и торжественно. А он шел и шел, не оглядываясь, хотя уходил надолго и в доме он наверняка оставил самых родных людей, но надо было идти, иначе нельзя.
  И вот однажды на заре
  Вошел он в темный лес, - перевернул я страницу и стал вглядываться в густой дремучий лес, в который смело и внешне спокойно вступал человек. Мне хотелось сказать ему: "Постой, не ходи ты в этот лес, лучше вернись домой, ведь пропадешь, исчезнешь, и родные твои останутся без тебя, и Хармс, который сидит тут недалеко, на следующей странице, будет очень и очень расстроен. Ему будет плохо без тебя, он станет ждать, искать тебя. Он станет просить у каждого:
  Но если как-нибудь его
  Случится встретить вам,
  Тогда скорей, тогда скорей, - но человек не слушал меня, а упрямо и решительно вступал в темный лес. Я глядел ему вслед и забывал обо всем: и о маме, которая ставит сейчас таинственные опыты над белыми крысами с розовыми хвостами, и о тете Лизе, которая все стояла на балконе и просто смотрела на дремлющий город, дышала чуть влажноватым воздухом январской оттепели.
   Что произошло потом, я никогда не мог ни вспомнить, ни понять. То ли я задремал и, опрокинув голову назад, стукнулся об угол секретера, то ли что-то внутри меня разладилось само по себе, но я перестал видеть комнату, стол, секретер, по моему телу пробежал озноб, я дернулся, и мое лицо обожгло прикосновение к твердому снежному насту. Я лежал лицом вниз на снегу, как был - в домашней одежде. Ничего не понимая, я вскочил на ноги. Оглядевшись, я увидел себя на поляне. Меня обступал темный лес, мне стало страшно, что-то внутри меня так и похолодело. Что мне было делать? Чтобы не умереть от холода, надо было идти. В сумерках я различил тропинку. Она была проложена сквозь темный лес, и я пошел по ней все вперед и вперед.
  Холод пронизывал меня, и хотя сильного мороза не было, но так, в рубашке, домашних тапках, далеко не уйдешь. Мной стало овладевать отчаяние. Сил становилось все меньше. Наконец, я не выдержал и просто плюхнулся в снег: будь что будет. Тут послышались шаги. Я взглянул туда, откуда пришел сам: по тропинке топал небольшого роста человек с длинным дорожным посохом и холщовым мешком за плечами, шел он решительно и быстро, а завидев меня, заторопился еще больше, подбежал, сел на корточки:
  - Мальчонка! Что с тобой? Почему не одет? Ах, ты птенчик! - затараторил человек чуть хрипловатым и высоким голосом, напомнившем мне слегка голос тети Лизы. - Возьми мой тулуп, - и он укутал меня в свой теплый овечий полушубок.
  - А вы? - принялся лепетать я.
  - А что я? У меня есть толстый свитер из собачьей шерсти, здесь - в мешке, мне будет достаточно. И так, знаешь, как жарко, ведь я спешу, ой, спешу. Ну, пойдем со мной.
  - Так вы спешите, я вам помешаю. Не возитесь со мной.
  - Как не возиться, что ж бросить тебя здесь, нет, сынок, это не пойдет. Не знаю, откуда ты и чей, но, видно, судьба нам вместе путь совершать.
  - А вы куда?
  - В Ленинград. Сейчас через лес пройдем, там станция. Поезд там всего три минуты стоит. Минут через двадцать будет. Так что давай без разговоров. Побежали.
   И я вскочил на ноги и бросился за человеком. Он взял меня за руку, но потом остановился и окинул меня заботливым взглядом.
  - Да ты что ж - в тапках! - воскликнул он. - Тогда или ко мне на руки. Или лучше садись на шею, а ноги суй ко мне за пазуху. Так и пойдем.
  И мы так и пошли. Я ехал у него на шее, как когда-то в далеком детстве, года три мне было - папа брал меня на руки и я, гордо выпрямившись, покачивался, как махараджа, у него шее. Только с тех пор уже прошло целых семь лет, и я уже и позабыл, как это было. Человек шел не спеша - все-таки у него была тяжелая ноша. А лес тянулся и тянулся, он был такой густой и темный. Не было ему конца и края. Тропинка свернула направо, в конце концов мы оказались на развилке.
  - Тьфу ты, куда идти? - задумался человек, - но потом решительно пошел левее. Миновало не меньше четверти часа, а человек все шел. Ему было тяжело, а мне становилось стыдно. Я время от времени пытался сказать, что пойду сам, но он только бурчал что-то неопределенное и шел дальше. А иногда принимался напевать песенку, смешную детскую песенку про сорок четырех чижа, которые жили в какой-то квартире. Наконец где-то в отдалении засвистело, загудело, пронизывая сумерки раннего утра.
  - Ах, ты, это ж поезд! - воскликнул человек, - Совсем не в той стороне, где я думал. Заблудился я, дурак. Эх-ма.
  И он опустился на снег.
  - Что ж нам с тобой делать, мальчик? Тебя, кстати, как зовут?
  - Меня - Сережа. А вас?
  - А меня, меня, - замялся он почему-то, - да считай, что никак и не зовут. Я просто - человек, вот мешок у меня, палка. Человек я - человек с мешком и палкой.
  - Странно, - отозвался я.
  - А что ж тут странного - человек я и есть, че-ло-век. Ну да не в этом дело. Следующий поезд только завтра утром. А домой идти нельзя. Там мне появляться теперь опасно.
  - А почему?
  - Не скажу.
  - А зачем вам в Ленинград?
  - Вот любопытный, - друг там у меня в Ленинграде. Он одинокий. Болеет. Я ему должен меду отвезти, еще сушеных трав. Я все лето собирал. Вот полный мешок.
  Он снял со спины мешок, и я увидел, что это очень большой, полный мешок. Там был не только свитер из собачьей шерсти и буханка хлеба, но еще и куча пакетиков с травами, и стеклянные банки, и мука, и что-то вроде какой-то крупы.
  Мы оба уселись на этот мешок. Человек начинал подрагивать. Мне стало стыдно, что я в его полушубке.
  - Возьмите, вам холодно.
  - Не дури - оборвал он меня. - Сиди себе, помалкивай.
  А я и так молчал. Говорить было тяжело и не хотелось. Молчал и человек. Стало довольно светло.
  - Ладно, пойдем, - дернул меня человек, я снова взобрался нему на шею, а он повестил где-то сбоку мешок, взял свою палку, и мы пошли. Тропинка вилась все дальше и дальше. Мы шли и шли. Короткий зимний день быстро клонился к закату. Хотелось есть и пить.
  - Кстати, сегодня сочельник Рождества, - вдруг сказал человек.
  - Чего? - удивился я. Слова эти были мне не понятны. О Рождестве, может, я что-нибудь и слышал, но что такое сочельник и приблизительно не знал.
  - Чего, чего! Сочельник, говорю, Рождества. Святая ночь наступает.
  - Святая? - как-то глупо отозвался я.
  Человек остановился. Некоторое время помолчал, словно прислушиваясь. Потом решительно свернул направо, и вскоре в вечерних сумерках лес расступился, и мы увидели небольшую избушку.
  - А вот и сторожка, - радостно воскликнул человек.
  Старая щелястая дверь была не заперта, еще не до конца остывшая печка согревала низкую комнату. Человек бросил в топку несколько поленьев, огонек весело затрещал за чугунной дверкой. Я с удовольствием отогревал окоченевшие руки и наблюдал, как человек ставит вариться припасенную им крупу.
  - Не пропадем, - бормотал он, потирая ладони.
  А я глядел на человека, на избушку, тепло блаженно разливалось по телу, и я старался не думать о странном положении, в которое неведомо как попал. Где-то за печкой человек отыскал толстую стеариновую свечу, зажег ее и поставил на середину стола.
  - Тебе, Господи, рождшемуся ныне в Вифлееме, ставим эту свечу, - проговорил он отчетливо. Слова эти врезались в мою память, хотя ни корявое для моего слуха слово "рождшемуся", ни странное "в Вифлееме", я себе растолковать тогда не мог. Он застыл перед огоньком свечи в молчании, словно смотрел куда-то вдаль, словно видел кого-то. В избушке стало очень тихо и тепло. И я почувствовал в своем сердце какой-то радостный мир, такого радостного мира я никогда до того не ощущал в своей душе, где все было немножко колючим и сухим. Мы оба застыли в тишине таинственного вечера. И вдруг - бум, бум - кто-то протопал к двери, распахнул ее. В избушку ворвался снег, холод, грубые голоса.
  - Кого тут принесло?
  - Ага, мужик и пацан с ним!
  - Ну, дела.
  Самый старший чернобородый держал в руках винтовку, он толкнул моего спутника в спину, тот упал на корточки, попытался подняться, но его снова толкнули. Я вжался в стену, с ужасом понимая, что это бандиты, те самые разбойники, которые, конечно, ждали человека в темном лесу. Это их потайное жилище, и живыми они нас не оставят, ведь мы можем выдать их. Бывает, что в минуту смертельной опасности человек перестает что-либо ощущать. Нет ни страха, ни отчаяния, всякие чувства уходят, душа замирает и ждет - я в то мгновение ничего не чувствовал, понимая только, что нужно действовать. В избе была еще одна маленькая комнатка, куда вела совсем крохотная дверь. Единственное, что пришло мне в голову, это прорваться к ней. Я схватил человека за руку, дернул что есть силы, он сумел-таки подняться. Потом я бросился в сторону к низкой дверке. Два бандита рванулись за нами, но я успел открыть дверку в соседнюю комнату, впихнул туда застывшего в каком-то шоке человека, а потом шагнул туда сам с невероятной надеждой, что за дверью спасение.
   Когда я открыл зажмуренные зачем-то глаза, то как-то очень спокойно, словно так и должно было быть, увидел коридорчик нашей тесной прихожей с зеркалом посередине. Слева ютилась вешалка с куртками, справа старая тумбочка с облезлыми стенками. Я растерянно оглянулся: человек топтался на пороге, как-то нерешительно оглядывая прихожую.
  - Заходите, - раздался веселый голос тети Лизы, - я вас давно поджидаю, милый человек.
  - Лиза, - одним дыханием произнес человек с мешком.
  - С Рождеством тебя. Как я рада, что ты вернулся! - и тетя Лиза уткнулась своей стриженой головой в его толстый свитер из собачьей шерсти. А человек, так и не сняв мешка, гладил тетю Лизу по голове. Я видел, что по его небольшой бородке скатилась тихая слеза.
  - Ну, пойдем, пойдем, - я приготовила уже угощение, - сказала тетя Лиза, а потом вдруг повернулась ко мне и обняла меня крепко-крепко, как никогда не обнимала. - Какой ты молодчина! - сказала она громким шепотом.
  И мы все вошли в комнату. На елке откуда-то появились свечи, самые настоящие свечи с маленькими серебряными крокодильчиками, с помощью которых их можно было приделать к ветке. На столе поблескивало вино в бокалах, лежали апельсины, какой-то очень белый сыр, румяные крохотные булочки.
  - А мне, Лиза, надо в Ленинград. Я везу мед и травы для нашего друга.
  - Мне тоже надо, только вот Сережу жалко оставлять. Я его так полюбила. А ведь без него мы бы с тобой и не встретились. Он молодец. Но надо ехать. Поезд завтра утром, в шесть. Билеты я уже купила.
  Мы долго сидели тогда до самого позднего вечера или даже до половины ночи. Я слушал их разговоры, они пели песни, человек читал стихи. Читала стихи и тетя Лиза. А потом я прикорнул на плече у тети Лизы и не заметил, как уснул.
  Во сне я увидел ту самую поляну, где стояла сторожка. Дверь сторожки отворилась. Из нее один за другим стали выходить тихие светлые люди в белых одеждах с красивыми лицами, не женскими и не мужскими. Они шли медленно и мирно. Они окружали поляну, они пели. Они поднимались в воздух, и становилось почему-то тепло, и я сам вместе с ними поднимался куда-то, и тетя Лиза и тот человек тоже были рядом со мной, но они стали какими-то совсем другими - строгими и величественными, и одежда на них изменилась, стала светлой и длинной и совсем из другого времени. И я сам стал другой. Мы поднимались все выше и выше. Над заснеженным лесом, над большой многоэтажной Москвой. Светлые мирные люди летели с нами. И небо было все в иголочках звезд, но эти иголочки становились все больше и теплее, и словно бы начинали оживать, лучиться, петь, превращаться в теплые ясные окошки самых уютных и радостных в мире домов, но я вдруг почуял необыкновенную тяжесть внутри. Будто бы где-то в груди - гири. Они тянули меня вниз. Они грозили раздавить меня.
  - Нет, тебе еще рано, - вдруг сказал чей-то голос.
  И я проснулся. Проснулся в собственной постели.
  - Спи, спи, еще рано, - ласково зажурчал мамин голос. Она искала что-то возле моей постели. - Прости, я тебя разбудила, просто мне срочно нужно найти одну вещь.
  - А где тетя Лиза? - почему-то вдруг встрепенулся я.
  - Ты знаешь, родной мой, ей пришлось спешно уехать, один ее друг, очень близкий друг сильно заболел, так сильно, что может даже умереть. И она поехала к нему. Он ведь очень одинокий, этот ее друг. Она одна только и есть, кто может за ним ухаживать. Она уехала на поезде в шесть часов утра.
  - А с ней кто-то поехал вместе? - спросил я.
  - Да, - удивленно вскинула на меня мама свои большие красивые глаза, - она тебе что говорила об этом? Какой-то человек за ней заехал. Даже не представился. В жуткую рань. Одет как-то дико. В каком-то деревенском тулупе, с грязным мешком и палкой сучковатой, прямо с дубинкой какой-то. С ним она и уехала. Все-таки странная женщина, - нахмурилась мама и замолчала.
  - Странно, - только и сказал я и отвернулся, уткнувшись носом в подушку.
  Я очень плакал тогда, только маме я не хотел показывать, что я плачу. Но мама потом сказала, что купила торт "Сказку". Но я не слушал. А когда мама ушла, я оделся и, запустив руку в карман штанов, нащупал там целую кучу тетилизиных карамелек. Я сосал их все утро, не переставая, сосал с каким-то теплым комком в горле, и от них мне становилось легче, и хотя, конечно, было все равно грустно, но в то же время и светло. А потом я стал искать книжку. Ту самую книжку про человека, который вышел из дома. Вышел с дубинкой, а лучше сказать, с дорожным посохом, и мешком, и шел все вперед и вперед и вошел в темный лес, вошел и пропал. Но книжка тоже пропала. Как будто тетя Лиза забрала ее с собой. Но зачем она ей понадобилась? Вряд ли она могла забрать ее. Правда, я все равно прекрасно помнил эту книжку. И стихи, и рисунки. Если бы я умел рисовать, я легко заново нарисовал бы и такой же домик, и тропинку, и небо в иголочках звезд, и грустного Хармса, который сидел на обратной стороне книжки, сидел на лавке и глядел в даль пустой улицы с булыжниковой мостовой и старым трамвайчиком, застывшим на повороте, а еще с фонарем, таким красивым старинным фонарем под тяжелым балконом с лепниной. Кстати, тетю Лизу я больше не видел. Мама на мои вопросы о ней только пожимала плечами и кивала на папу, а папа неопределенно хмыкал и ссылался на страшную занятость.
  Но что бы там с нею ни было, я думаю, тетя Лиза конечно встретилась с Хармсом и человека того привела к нему на ту самую улицу с булыжниковой мостовой. И Хармс сразу же вскочил с лавки и бросился к ним. И они ужасно радовались, и пошли по улице вместе к спящему трамвайчику, и сели в него, и внутри трамвайчика зажегся свет, и они поехали, и при этом смеялись, и пили лимонад, и уехали куда-то далеко-далеко, в такие места, каких и око ничье не видело, и не слышал никто о них, и представить себе те места никому не удавалось. И они ждут нас там, мой сынок, очень ждут. Так что бери свой мешок и дубинку, а лучше сказать, дорожный посох, и пошли!
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"