Винокуров Влад : другие произведения.

Драчун

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
Оценка: 3.72*4  Ваша оценка:

   Влад. ВИНОКУРОВ
  
   20. И если правая рука соблазняет тебя - прости ей. Ты сам - и душа и тело твое, и нельзя разделить их.
   Хорхе Луис Борхес
   Фрагмент апокрифического Евангелия
  
   Драчун
  
   Часть Первая
   Посторонний человек
  
   I
   Учитель рисования сидел на маленьком стуле в самом углу своей тесной комнаты, целую стену которой занимала доска, разделенная на две половины: черную и белую, на каждой из которых удобно было чертить и рисовать, выбирая, по необходимости, или белый мел или черный уголь. Сотни дней он проводил в этом углу, терпеливо подправляя огрехи учеников, повторяющих раз за разом одинаковые шаги начинающих. Те же, кто вдруг понимал, как соотносятся друг с другом цвета и звуки, быстро покидали класс, отправляясь искать счастье в художественных аудиториях, оставляя учителю середнячков. А те забегали в маленькую комнату с разноцветной доской лишь тогда, когда требовалось отчитаться перед школьным советом за свою успеваемость в текущем семестре. И учителю этого было достаточно. Он аккуратно складывал в толстую папку рисунки учеников с выведенной красным карандашом оценкой, прятавшейся в углу еще белого там листа на самой границе изображения, иногда перечеркивающей крошечную цифру самым смелым и резким мазком.
   Большая учительская комната, где собирались остальные педагоги, отдыхая от шума назойливых школьников, редко заманивала к себе учителя рисования, даже журнал успеваемости он просил приносить кого-нибудь из пришедших на урок. За это директор негласно вычеркнул его из списка своих подчиненных, ограничив общение обязательным утренним "здравствуйте" и подписью на ведомости. Остальные учителя тихо с этим согласились, так же забывая учителя рисования во всех своих задумках.
   При необходимости можно было подобрать кого-нибудь другого на место педагога по рисованию, но директор не спешил этого делать, справедливо полагая, что пока средние оценки держатся на хорошем уровне, а лучшие работы вовремя посещают районные выставки, суетиться не стоит. Тем более что он даже за годы работы директором он так и не научился спокойно говорить кому-то "вон", сколько бы этот человек не был достоин такого обращения.
   А учитель рисования каждый день тихо садился в своем углу и ждал. Каждый входящий так же тихо здоровался с ним и присаживался за свободный стол, доставая из тумбы всегда припасенные там принадлежности школьного урока рисования. Казалось, учитель совсем не обращал на это своего внимания. Но потом, когда на листе оказывались первые мазки, он резко вставал и подходил всегда сзади, внимательно разглядывая появляющуюся картинку. А потом, когда оставалось лишь привести ее в порядок, все еще молча уходил в свой угол. Уже тогда он знал, какая оценка украсит работу ученика, но терпеливо дожидался конца урока, и только тогда оценивал представленный ему труд, и никакими силами изменить поставленный бал было невозможно, кто бы ни заступался за обиженного учащегося.
   Но конфликты возникали так же редко, как и слова, произносимые учителем. Его уроки не подразумевали долгое объяснение непонятных терминов. Достаточно было сказать всего несколько слов, дать возможность попробовать самому нарисовать, и спустя пять минут становилось ясно, кто способен достичь хотя бы минимального уровня художественности - того самого, единственного, ради чего учитель сотни одинаковых дней просиживал в своей комнате, разделенной двухцветной доской.
  
   Когда давно ожидаемое солнце вдруг заливает черные улицы, оказывается, что ему надо еще долго растапливать грязный снег, чтобы красота освещенных верхних окон сравнялась с тишиной и спокойствием высохшей улицы, где последние остатки грязи собраны и сметены дотошными дворниками. Весна приходит в город сверху. Как раз оттуда, откуда прилетают птицы. Внизу же скапливается противная снежная грязь, которая сотни раз успевает застыть в ледяную и ужасно скользкую корку, чтобы сразу растаять жирными пятнами растекающегося масла, блаженно разбегающихся от выплывающих из зимних берлог истертых пустых пачек сигарет и оберток новогодних гирлянд.
   В это же время, когда все новый и новый снег перестает скрадывать следы собачьего недержания, любой человек, появляющийся на улице с собакой, вдруг вызывает злое шипение старых людей, с каждым годом, почему-то все больше посвящающих остатки своего существования окружающему миру, что раньше легко проносился у них между пальцев. Некоторые из них сами выходят на улицу с собаками, но такие старушки быстро уворачиваются от взглядов соседок и исчезают в редких кустах, и никому из них не приходит в голову выйти на улицу с совком и убрать или же за своим питомцем или за тем, кто тебе так неприятен. И новые, и старые кучи оставались плавать в лужах, утопая в раскисающей от лишней воды земле.
   Наступает то самое время, когда едва ставший говорить ребенок истошно плачет на руках у мамы, впервые жалуясь всем на свете, что ему хочется стать взрослым, чтобы даже в такую слякоть его поставили на землю и отпустили гулять, не твердя через каждый шаг, что он обязательно промочит ноги. Жалко только, что в возрасте мамы он уже не захочет лепить податливые снежки из промокшего снега и бегать по лужам. В лучшем случае, он поспешит куда-нибудь под навес, чтобы спрятаться от колких брызг, то и дело срывающихся откуда-то с неба, но, скорее всего, самому бывшему ребенку придется раздражаться, объясняя уже своему чаду невозможность прогулок в такую плохую погоду.
   А сверху над ребенком плачет солнце, но слезы его высыхают, еще не родившись, превращаясь в легкий пар, мгновенно рассеивающийся по вселенной. Его одинокие молекулы станут еще миллионы лет путешествовать среди полной пустоты, пока их не втащит себе соседняя звезда, и тогда уже ей захочется заплакать, хотя эта далекая странница никогда не видела под собой человеческого горя.
  
   Посреди города стоял дом, всегда полный людей. Какое бы время не проносилось мимо него - десятки людей проходили по его коридорам, хлопали дверьми или аккуратно старались не шуметь перед покоями тех, кто, к своему несчастью, отошел ко сну. И не было в этом доме ни у кого ни музыкальных инструментов, ни жестоко визжащих сверл или пил, но шум от постоянного движения стоял не меньший, чем был бы на строительной площадке, заполненной техникой. И никто никогда не задумывался, откуда его появляется здесь столько, что слышно в любой комнате, большинство просто пропускало его мимо ушей, считая тишиной звук разговора в соседней комнате. И лишь тогда, когда искрящаяся ссора сковывала цепью нескольких жильцов, и их голоса поднимались над обычным лепетом, дом затихал. Громкие голоса убирали все остальное в дальний карман и выпускали в воздух Тишину, медленно подбирающуюся к кричащим сразу со всех сторон, чтобы одной молниеносной атакой взять их в плен и растащить по разным углам ринга-коридора.
   И после такого обязательного примирения, дом молчал еще минут пятнадцать, пока его жильцы, как от дурмана, приходили в себя от тишины. И было это так тяжело, что у многих потом болела голова, как болит она на перемену погоды, когда утром вдруг оттепель растапливает слежавшийся за зиму снег.
   Дом любил такие растянутые минуты, когда он сам вибрировал от приятной истомы, сквозняком гуляющей по его умолкшим комнатам. И ради этих мгновений он и терпел всех своих шумных жильцов, которых мог оставить без крова с той легкостью, с какой они дырявили его стены железными гвоздями и шурупами.
   Но иногда дом уставал, и тогда он становился врагом всем, кто находился в нем. Хотя вряд ли кто из людей мог представить себе, что их обиталище может иметь характер и распоряжаться им как старая сварливая старушка, аккуратно соблюдающая давно установленные правила и зорко следящая за тем, чтобы никто не смел отступить от них. Грохот падения посреди коридора большого пласта штукатурки привлекал к себе всех жильцов, быстро собирающихся в тесной каменной кишке, но увидеть случившиеся могли лишь единицы, остальные просто прибегали и стояли в конце длинной очереди, собирая от соседей рассказы о том, что же на самом деле случилось прямо перед ними. И в эту секунду дому было очень удобно оставить всех людей навсегда в одной куче в одном коридоре, аккуратно засыпав их острыми и тяжелыми осколками стен.
   Но в таком случае дому пришлось бы остаться наедине со своей тишиной, которая очень скоро заполнится ревом медицинских и пожарных машин и плачем мгновенно перемещающихся в пространстве родственников, которые и не знали раньше, что есть в городе старый дом, в котором может освободиться квартира. А потом по дому зашагают довольные жизнью чиновники, опечатывая одни двери и с поклоном распечатывая другие перед теми, кто поспешил показать документ на освободившуюся квартиру.
   И всего через полугода, в дом вернется кутерьма человеческого обитания, но эти новые жильцы никогда не затихнут вдруг все разом, потому что между ними нет тонких связей бесконечно долгого обитания вместе под одной крышей. И не побегут они все разом смотреть на кусок провалившегося потолка, поэтому дом только слегка обсыпал собравшихся летучим мелом и затихал, ощущая как расходятся его обитатели по своим квартирам и комнатам.
  
   Учитель рисования тоже жил в этом доме. Но он утром уходил на работу, а возвращался лишь поздним вечером, когда заканчивалось время, приятное для прогулок, и наступала настоящая ночь, пригодная для свиданий или драк, но уже неуютная для собственных мыслей.
   И дом очень любил его, всегда выделяя среди всех тех, кто подходил к его входу, аккуратно переступая через собачьи кучи и здороваясь со старушками при дверях, если кто-то из них еще оставался на своем посту так поздно. И еще до того, как учитель проходил скрипящую железную дверь, неровно повисшую на перекошенных петлях, дом начинал чувствовать себя гораздо лучше. Как у вечного больного, кому не дано больше выздороветь, вдруг загорается зеленая лампа хорошего состояния, когда в палату тихо входит его крошечная внучка, так и дом становился добрее, когда по его коридорам проходил учитель. И остальным жильцам становится можно вести себя так, как им хочется, и их прегрешения какое-то время не заносятся в длинный список, который дом мечтает им когда-нибудь предъявить.
   И учитель знает, как к нему относится родное каменное строение, куда он приходит ночевать каждый вечер. Вернее, конечно же, он ничего не знает, но смутно представляет в своих мечтах нечто подобное, списывая, правда, эти догадки на игру воспаленного перед близким сном воображения. Но и такого замутненного знания дому оказывается достаточно, чтобы ждать учителя, как мальчишки ждут красивую девушку, живущую этажом выше, давно и счастливо вышедшую замуж и приходящую не к ним, а к своему мужу. Но путь к нему всегда лежит по владениям ребят, и они заполняют легкие ароматом ее усталого за рабочий день тела, чтобы потом в тишине своих комнат выдохнуть этот запах, разжигая первое в своей жизни вожделение. Настоящее вожделение, которое оказывается совсем непохоже на то, что способны пока дарить им созревающие одноклассницы.
   Разглядывая по вечерам неровный потолок своей комнаты, разбегающийся над кроватью тонкой сетью морщинок, сплетающихся в извечный, но всегда разный узор, учитель твердо знал, что дом никогда не сможет напасть на него. Поэтому, засыпая, человек легко погружался в видения, привычные ему за целый день созерцания творчества учеников. Одни и те же трещинки становились для него то ласковым лицом, неровно нарисованным ломкими линиями, передающими напряжение доброй улыбки, неожиданно проявившейся у человека, больше привыкшего хмуриться, то едва распознаваемым пейзажем, где разбросанные по белой степи домики едва проступали пересечениями редких линий, лежащих против направления остальных.
   Намаявшись за целый день созерцания чужих ошибок и слабостей, учитель мог лишь теперь создавать свое полотно, которого не было ни у кого, чьи работы ему довелось видеть. А потом он удовлетворенно засыпал, начисто забыв все, что получилось, чтобы на следующий день можно было начинать с начала.
   Утром же, когда в открытое окно комнаты тихо входили звуки улицы, где шарканье первых прохожих мешалось с капелью тающих крыш, учитель просыпался и дарил дому лучшие работы своих учеников, которые он тайком таскал из собственного кабинета, и, аккуратно стирая лишнюю уже оценку, вешал на стену комнаты. Дом очень любил, когда в его владении появлялся новый рисунок, и благодатно замирал в тот день, придирчиво разглядывая картинку, сравнивая ее с теми, что нравились ему раньше. И среди всех дом не забывал найти ту, что становилась для него неприкосновенной, и ни одна пылинка с тех пор не приближалась к такому листу.
   Такие подарки позволяли дому забывать, что когда-то по его комнатам бушевали языки пламени, когда вздумалось учителю рисования расстаться со своим прошлым. Но это была уже очень старая история, и о ней никто старался не вспоминать, хотя в судьбе самого дома она сыграла очень важную роль. И лишь иногда вспоминал он, как длинные его коридоры пропускали сквозь себя великих и не очень творцов, спешащих облагородить мир великолепными полотнами. Теперь в их мастерских жили обыкновенные люди, и только учитель рисования, по старой памяти, продолжал радовать дом художественными образами, напоминая ему прежние времена.
  
   До школы учитель всегда ходил пешком. Хотя маленький автобус с круглыми боками совсем не отказался бы забрать себе еще одного пассажира, но тот каждый день равнодушно махал ему вслед рукой и шел дальше, проходя по дворам, где большой машине было невозможно проехать. Но все равно автобус и человек оказывались чем-то очень похожи друг на друга. Пущенный много лет назад по маленькому кругу между одними и теми же домами, автобус, как и учитель, за давностью лет своей службы уже не походил на своих новых собратьев, разъезжающих по большим городским улицам, и заглядывающим в захолустья, подобные его, лишь перед самым концом своего длинного пути.
   Когда учитель подходил к школе автобус неизменно догонял его и выпускал из своих дверей толпу школьников, которые, коротко здороваясь, пробегали мимо учителя рисования, а тот только легко махал им рукой. Но делал это обязательно так, чтобы при нормальном воображении можно было бы подумать, что вместо детей машет он автобусу, вместе с которым каждый день преодолевает путь от дома до школы.
   Все остальное время учитель и автобус пересекались каждый раз, как человек выходил на улицу. Среди зелени запущенных дворов или грязи, временами заполнявшей пространство среди нее, учитель и ПАЗик стали вечными странниками, преодолевающими один и тот же маршрут, но никак не находящими из него выхода. Хотя оба они не собирались искать его, потому что автобусу отсюда была всего одна дорога - на свалку железного лома, а учитель сам подарил себе такое обитание и собирался пользоваться им до последнего предела, пока это останется возможным.
   Когда-то давно и тот и другой мечтали о далеком счастье, которое приближалось к ним с каждой секундой. Веселый желтенький автобус легко проглатывал километры шоссе, добираясь от завода к месту своей службы, а молодой человек, которому еще предстояло стать учителем рисования, так же легко носился по всему большому городу, впитывая его красоту, аккуратно спрятанную в прорези черных от времени домов. Сам он носил тогда длиннополый пиджак, совершенно неожиданно раскопанный среди груды тряпья, вываленного для всех в старом доме, стоявшем тогда еще прямо, но множащимися пустыми окнами показывающим всякому прохожему, что скоро его не станет. И прохожие спешили воспользоваться его гостеприимной пустотой, оставляя после себя дурно пахнущий мусор на первом этаже и обрывки жизни выехавших жильцов на остальных.
   Этот пиджак остался у учителя и теперь, но навсегда был спрятан в старый чемодан, найденный в таком же заброшенном доме. Он тихо лежал, дожидаясь момента, когда выселят старого учителя из его дома, и тот простоит какое-то время до сноса без хозяев, чтобы новые гости успели забрать себе все приглянувшиеся вещи. Зато теперь появился у учителя простенький костюм, который он, одевая каждый день, старался не замечать. Учителю больше не хотелось, чтобы его одежда становилась необходимой, как вторая кожа. Он не мог не одеваться совсем, поэтому выбор костюма зависел лишь от погоды за окном.
   На самом деле, от погоды зависело одно лишь пальто, остающееся в шкафу, когда тепло, или покрывающее покатые плечи человека, когда без него оказывалось невозможно обойтись. Одно и то же пальто на все случаи жизни, расстегнутое весной и осенью и запахнутое шарфом зимой. И еще ботинки, которым отводилось так мало внимания, что они всегда казались нечищеными, даже в тот день, когда с утра учитель проходился по ним щеткой с черной пастой. Но неохота доводить свою обувь до приличного состояния тянулась за этим человеком уже давным-давно и совсем не зависела от состояния его остальной одежды.
  
   Тогда же, когда за ним развивались фалды старого пиджака, все было по-другому. Тогда обязательно находился человек, готовый бескорыстно заботиться о будущем учителе рисования. Правда, тогда все считали его будущим Большим Художником, но это никак не меняло отношения к нему друзей, одаривающих то невозвратной сотней, а то и ночью в одной постели, когда пиджак торжественно водружался на стул и застывал стражем ночных развлечений молодых и горячих людей.
   В то время он любил перед всеми называться Бестолком Померанцевым, торжественно спустив унитаз свой настоящий паспорт. Правда, новый с таким замысловатым именем ему не выдали, но это не печалило молодого человека, потому что, отправляя в небытие документ в красной обложке, он никому не сказал, что другой такой же, выписанный для поездок за границу, остался в целости и сохранности.
   В то время его, действительно, любили многие, кому доставалось счастья взглянуть на полотна, сваленные в старой мастерской старого дома, доставшейся Бестолку по наследству от отца, забравшего оттуда все свои вещи и уехавшего в деревню. Новый хозяин старался не устраивать в мастерской шумных компаний, приводя туда лишь самых избранных друзей, превращая каждое такое посещение в триумф своих художественных произведений. Но ни одному человеку не было позволено вынести отсюда ни одной картины. Померанцев не выставлялся нигде, кроме своей маленькой мастерской. Сколько бы ни просили его, ответом всегда следовал отказ, пока однажды молодой человек не бросил непотухшую спичку в банку с краской и не пошел в милицию получать обыкновенный паспорт.
   В ту секунду навсегда умер Будущий Художник и родился учитель рисования. А через несколько дней за этой смертью последовали еще две.
  
   II
   - А ты когда-нибудь умел рисовать?
   Совершенно случайный вопрос, заданный толкущейся улицы, одним остановившимся человеком другому. Тот немного помолчал и ответил, аккуратно раздумывая над каждым словом, как будто не решаясь точно определить, что же стоит сказать конкретно в данный момент:
   - Нет, не умею. У меня папа умеет, жена умеет, а я - никогда. И даже никогда не получалось.
   - Странно, - продолжала допытывать его девушка, идущая рядом, - мне почему-то казалось, что ты должен уметь рисовать.
   - А я, вот не умею.
   История о том, кто и ваших родственников умеет рисовать, на самом деле, касается лишь тех, кто имеет право смотреть на результаты этого рисования. Одно дело, когда талант рисующего достоин хотя бы маленького музея, но совсем другое, если он способен исчертить лист бумаги линиями, похожими на оригинал. Семейный альбом в таком случае выглядит просто отменно и, обязательно, вызывает восхищение всякого, кто в него заглядывает. Но это остается тайной для всех прохожих на улице. Потому что им никогда не придет в голову спрашивать друг у друга:
   - А ты умеешь рисовать?
   - Умею! Умею!!! - обязательно возгордитесь вы и вытащите из кармана засаленных холст, чтобы всякий сумел убедиться в справедливости только что произнесенных слов.
   И вообще, достаточно обидно не уметь рисовать в том мире, где каждый проходимец достоин оказаться в галерее искусств, пусть нравится его произведение считанным единицам. Но ОН УМЕЕТ РИСОВАТЬ, а ты - нет. А ты стесняешься вытащить на свет старые альбомы, в которых всех заставляли рисовать школьные учителя, если, конечно, они еще сохранились в залежах старой бумаги. Тебе оказывается неудобно разглядывать собственные каракули, настолько неровные, что эту неровность никак нельзя отнести к достоинствам изображения. Она просто ужасна.
   - Ты знаешь, я даже пробовать теперь боюсь, - все так же осторожно рассказывал не умеющий рисовать молодой прохожий, - я всегда думал, что у нас никто рисовать не умет. Потому что никто и не рисовал, сколько я себя помню. А потом нашел старые отцовские альбомы. Представляешь, я даже обалдел. Но он никогда больше не рисовал, вот и я не сумел выучиться.
   - Жалко, - отвечала его спутница, - мне, правда, показалось, что ты должен уметь рисовать.
   - Я могу, конечно, попробовать, но вряд ли у меня получится.
   На том и закончился их диалог. Спокойный и неспешный, не обязывающий ни к какому продолжению, кроме мимолетного воспоминания. Оба собеседника очень дорожили золотыми кольцами, полученными ими от совершенно разных людей, которые даже и не подозревали друг о друге. И общение между собой они ограничивали случайными встречами в подземных коридорах переходов, когда судьба загоняла обоих в тесный угол одинаковых дел. Само присутствие рядом казалось им обоим спокойным и нежным, и не требовалось больше ничего, кроме бесполой нежности приятно проведенного времени.
   Таких встреч за день могло случиться несколько десятков, и каждая из них обязана была стать исключительной, но в общем потоке вынуждена была остаться обыденной, одинаковой, откуда остается смутное воспоминание всего об одной фразе или об одном неосторожном прикосновении, которое потом поедет вместе с человеком в одинокий путь до дома. Если, конечно, не случилось с ним ничего страшного, неприятного, от чего одно спасение - случайная встреча со старым другом.
   Мужчина и женщина просто стояли на улице и молчали, поглощая внимание собеседника тихим дыханием. Нерожденные рисунки вдруг вышли из их короткого разговора в реальность и заполонили пространство круглой прихотливой галереей, где все полотна можно было видеть одновременно, если стоишь в самом центре. Но туман скрывал их от пристального посетителя, оставляя одни лишь остовы, напоминающие цветом рам кости учебного скелета, всегда запертого в тесной школьной кладовке. Откуда, как из гроба, он доставался изредка, чтобы немного побыть объектом насмешек ничего не боящихся учеников.
   И вокруг двух стоящих людей начинала расступаться снег, выпекаемый редким еще солнцем с асфальта. Подошвы зимних ботинок медленно тонули в слякоти начинающейся и все еще не расчищенной весны. Из-под верхнего слоя коричневого снега уже показался смазанный песком лед, исцарапанный прохожими и совсем не похожий на то, то обычно называется льдом. Подложка грязного черного асфальта просвечивала сквозь тонкую корку, и прямо по ней неровными полосами проносились белые борозды царапин. Как на спортивном катке, но там нет асфальта внизу. Вместо него расстелены большие плакаты с рекламными картинами, здорово смотрящиеся на телевизионном экране, отсвечивая голубым сияньем верхнего льда. С легким скрежетанием проносятся по нему фигуристы, но их царапины не достают до рекламных картинок, и их подсиненное изображение остается неизменным, несмотря ни на что. На улице было по другому. На улице было некрасиво, и склизко.
   А потом оба стоящих выкинули в этот грязный снег докуренные сигареты, отчего зашипели крошечные лужицы вокруг их огонечков, и разошлись, тихо попрощавшись. Они быстро хлопнули дверьми своих машин и разъехались в разные стороны, даже не зная, куда отправился недавний собеседник.
   Автомобили, заменив старенькие вагоны метро, убрали из жизни обладающих ими тайну ночной спешки к закрывающемуся переходу или бестолкового провожания недоступной спутницы, возможного только оттого, что никто не станет оспаривать правильность подобного поступка. Пусть даже ничего не последует за ночной прогулкой до подъезда и обратно, но само полупустое вечернее метро обладает неименной притягательностью, слишком близко подходящей к опасности оказаться перед закрытой дверью погашенного подземного перехода без надежды вовремя добраться домой. А в том случае, когда от поездки начинает решаться судьба несчастного влюбленного, стук метро, закрывающий пару от всех посторонних звуков странной тишиной грохота, куда легко можно кутаться, считая себя недосягаемым ни для каких посягательств со стороны.
   При машинах такого счастья совсем не осталось. Автомобиль может умчать своего седока в любую секунду, и чем позднее он это сделает, тем пустыннее и свободнее окажется шоссе. И по такой дороге всегда можно мчаться. Забывая обо всем, пропуская мимо ушей музыку из приемника, отказываясь от таинства закончившейся только что встречи. Одна дорога с пробегающими полосами, и больше никакой любви, иначе железная клетка обязательно разобьется на очередном повороте.
   Автомобиль совершенно бесстрастно и равнодушно убрал из нашей жизни вечерние развлечения, конечно же, водрузив на их место новые, но им оказывалось слишком далеко до простоты и искренности прежних. Автомобиль позволил каждому конкретному человеку выделиться среди толпы. Пусть остальные водители сидят за баранкой такого же или еще лучшего механического чудовища, но твое в толпе остается единственным, и приковывает взор наблюдателя, легко пропускающего весь остальной поток. Никакой вагон метро не может этим похвастаться. Никакой вагон метро не может стать местом свершения любви, но и никакой не может оторвать сидящих так близко друг к другу одной секундой. Стоит лишь водителю вспомнить, о чем следует думать за рулем, и нет уже больше двух вместе, а остается двое по одному, разорванные настолько сильно, насколько далеко отстоит блаженство власти над послушной машиной одного от инстинктивного страха даже крошечной ошибки другого. Потому что с машиной можно соединиться воедино только тогда, когда управляешь ею и чувствуешь упругость педалей или послушное трепетание близкого мотора.
   Расстояния, заполненные отблеском луны сквозь редкие ветви деревьев, или легким шелестом промерзшего на ночь снега, сливаются за окном машины в непрерывную полоску, редко прерывающуюся чем-то замечательным. Но заметить это в состоянии лишь пассажир, у кого нет перед глазами однообразной дороги.
   Но все это только в том случае, когда не хочется бросить все к черту и не уставиться за окно, раздевая глазами всех женщин, попадающихся тебе. Пусть даже они ничего не понимают и не видят тебя в потоке одинаковых машин, но это никого не волнует, потому что нет больше перед тобой дороги со всеми ее опасностями, машиной управляет автомат, реагирующий на возникающее раздражение заранее знакомыми действиями, а ты целиком поглощен картинкой за поднятым стеклом.
   В общем, двое хлопнули дверьми своих машин и разъехались в разные стороны, чтобы никогда больше не встретиться.
  
   Часть Вторая
   Маленький мальчик
  
   I
   Прошло всего пять лет, а палец уже распух настолько, что снять с него кольцо оказывалось весьма сложно. На самом деле, прошедшие годы здесь ни при чем. Просто и животик здорово вывалился и мордочка округлилась, а уж затем, и пальцы распухли, так что теперь от кольца даже тогда, когда удавалось стащить его с пальца, оставался уверенный след, остающийся даже после целого дня свободы.
   Шесть лет, пролетевших утомительно долго, если вспоминать каждый прожитый день, большинство из которых, к сожалению, навсегда стерлись из памяти, казались крошечным отрезком молниеносного времени. Только плавные переливы настроения, молниеносно застывающие неожиданной обидой или тихо возвращающие к простому обитанию. Так близко от кого-то, что не требуется даже протягивать руку, чтобы дотронуться, но расстояние это вдруг обволакивается ужасным монолитом усталости, и пробиться сквозь него удается так редко, что подобные затмения чувств легко считаются и запоминаются, оставляя каждый раз тихо утаиваемое чувство недоделанности и неудовлетворенности.
   В общем, все текло в жизни настолько медленно, что каждый раз не удавалось ухватиться за молниеносную грань между привычным и чем-то новым, что могло ворваться в нее. Тишина обыкновенного покоя не давала возможности вовремя заметить поджидающий на следующем шаге поворот, и тот проносился мимо, лишь слегка отражаясь в заднем стекле невостребованной возможностью. Постепенно такой вид стал привычным, потому что всегда можно сказать себе:
   "Ну и черт с ней, завтра на ее месте окажется другая, и всегда будет возможность покинуть усталую жизнь и окунуться в новую. Поменять жену, квартиру, работу - все, все, все, но только не сегодня, а потом - завтра".
   Только завтра оказывалось слишком неопределенным сроком, потому что у него так и не появлялось совершенного вида "сегодня". То сегодня, что существовало вокруг, оставалось таким же, а завтра примыкало к нему близкой но непреодолимой границей, переступить за которую все никак не давала моя собственная робость.
   И каждый день на краю дороги возникали поднятые женские руки, но скорость машины относила их назад, и лишь взгляд сожаления можно было бросить сквозь перечеркнутое обогревателем заднее стекло на стройную фигуру, тихо стоящую на грязной обочине с поднятой рукой.
   А потом, по вечерам, под бормотание телевизора и неторопливое мельтешение жены, в памяти возникали все уплывшие за день женские фигуры, от которых не осталось даже лица, и представлялось, как можно было бы легко остановиться и подбросить голосующую туда, куда она скажет. Сначала одну, потом - другую, а потом, в конце концов, обязательно появится та, с кем завяжется разговор, а потом... Потом уже можно будет что-нибудь сотворить. Такое, о чем жена никогда не узнает. По крайней мере, не должна узнать, потому что когда-то давно слетело с губ обещание сообщить ей первой, если что-либо подобное случится.
   Тогда это казалось правильным. Тогда все было совсем по-другому, и обещания легко было давать, потому что ничего больше не хотелось и не предвиделось. А вот теперь разрушилось то едва уловимое счастье простого обладания, и вместе с ним ушло доверие, частью которого и являлась та клятва, что теперь так тяготила невозможностью своего исполнения.
   Теперь хотелось, но было слишком страшно. И останавливала даже не клятва, ведь, в конечном итоге, через собственное слово легко переступить, отыскав в памяти сотни причин сделать это, останавливала привычка каждую секунду получать то, что положено исключительно для этого момента времени.
   И еще страх, что не существует ничего отличного от того, что уже было. Сколько ни пытайся обновить полученные однажды знания, они не засверкают новыми переливами. К сожалению, все уже испытано, и только собственное восприятие позволяет отделять одно от другого среди совершенно одинаковых удовольствий. Кусок хлеба с маслом всегда одинаков, если хлеб и масло покупать в одном магазине, но ощущения от них - разные, как и разные ощущения от ночи с женщиной, хотя каждый раз повторяется одно и то же, сколько ни пытайся загибать ноги за уши, следуя чьему-нибудь примеру или собственной фантазии.
   Таинство сползающей на пол ночной рубашки останется одинаковым, каким и будет всегда. Только уже не повторится потный кошмар заевших пуговиц на неподатливых джинсах в тот первый раз, когда краешек свободного часа, выторгованного у что-то подозревающих родителей, впервые дал возможность попробовать. Конечно, можно и сейчас привести домой проститутку и встретить с ней в постели приход жены, но впечатление окажется уже совсем не то. Семейный скандал больше не имеет ничего общего со страстью первого единоличного обладания знанием, которое, со временем, вытирается, как старый коврик перед дверью.
   "Если я позволю себе переспать вон с той женщиной, я не получу ничего нового, кроме боли от невыполненной клятвы, остальное же останется таким, каким оно было сотни раз"
   А дальше - долгое молчание. Молчание в разговоре с самим собой и ответ, каждый раз один и тот же, иначе не следовало задавать и сам вопрос:
   "А вдруг где-то существует то, чего ты не знаешь, и это что-то сможет оказаться по-настоящему прекрасным. Таким прекрасным, что своей красотой разрешит все проблемы".
  
   II
   Меня зовут Владислав, мне двадцать девять лет, и живу я в Москве. Я совсем еще недавно был высоким молодым человеком, а теперь постепенно полнею и лысею, чтобы, может быть, через пару лет превратиться в мужчину средних лет без каких-либо отличий от сотен таких же. Даже рост, заметный раньше на тощем юноше, перестанет бросаться в глаза смотрящему на меня. Он не виден за слоем жирка, мерно растекшегося по всему телу. Из ровного ряда голов в вагоне метро всегда высовываются некоторые, кого Бог не обидел длиной скелета, но стоит толпе разбежаться по широкому перрону, как высокими можно назвать лить тех, кто помимо роста наделен еще и заметной худобой. Ко всему прочему, я еще и лысею, что с каждым днем все заметнее и заметнее, а назвать плешивого высоким, уже точно ни у кого не повернется язык.
   Тем не менее, я еще продолжаю к себе относиться очень даже хорошо, вспоминая, от случая к случаю, как мог без одышки пробежать милю или легко таскал на руках будущую жену. Конечно, большинство из того, что я говорю о собственной персоне, никогда не существовало в действительности, но лишь самоубеждением можно достичь легкости в разговоре с другими. Мне, действительно, слишком часто хочется казаться не таким, какой я есть. Поэтому все, что я рассказываю или буду рассказывать до конца отпущенного мне срока, следует подвергать сильному сомнению. Но, с другой стороны, сомнение это возможно лишь у меня, потому что где-то в глубине сознания еще скрывается правда о бывшем на самом деле, но ее-то уже не узнает никто, и ложь, вливающаяся в тщательно проговариваемые мною слова становится настоящей правдой, оценить которую, по большому счету, невозможно и следует признать и принять, иначе придется сомневаться в самом моем существовании. Но уж с этим-то у меня - все в порядке. Я сейчас сижу перед компьютером и неспеша стучу по клавиатуре, выбивая на экране историю о самом себе.
   Мне хорошо известно, что она не заинтересует никого, кроме тех, от кого я ее надежно спрячу. В конце концов, тем, с кем мне приходится общаться каждый день совсем не следует знать, кто находится перед ними. Пусть они останутся при том мнении, которое я позволил им составить своими делами и рассказами, а все те правды и неправды, что хочется мне нарисовать на экране моего компьютера, придумаю я для тех читателей, с кем меня никогда не столкнет Судьба.
  
   Я помню себя только с трех лет, да и то очень отрывочно. Какие-то крошки воспоминаний, много раз отпечатанные в сознании, когда при каждом новом обращении все меньше остается в нем реального, и больше вползает в образы слов, что говорю я сам себе вместо того, чтобы увидеть картинку. Большинство моих друзей, с кем довелось говорить на эту тему, вспоминают себя гораздо отчетливее. Как фотографии в старом альбоме, они могут прокручивать перед собой дни давно прошедшего детства, такого раннего, что неудобно оказывается комментировать случившееся словами давно выросших героев. При таком просмотре каждый раз приходится менять голос, чтобы хотя бы интонацией доигрывать то, что недоступно взрослому человеку.
   А я вспоминаю себя уверенно только со школы, да и то, первые ее классы слились в моей памяти в один единый большой промежуток, и лишь к тому времени, когда мне пришлось осознать себя маленьким мальчиком, втянутым в очень нехорошую игру, я могу отделять запомненные впечатления от общего потока.
   Но обо всем, наверное, стоит рассказать по порядку.
   Итак: я помню себя только с трех лет. Вернее, не помню, а отношу краткое стояние в поднимающемся лифте рядом с мамой на наш седьмой этаж именно к трем годам своего возраста. На основании какого заключения, я это делаю, мне абсолютно неведомо, тем более, что та картинка, которая возникает передо мной, вполне может быть придумана потом, потому что много лет еще я ездил в том же лифте, да и сейчас в нем мало что изменилось, и можно потратить полчаса времени, и снова прокатиться в кабине, отделанной желтым пластиком.
   Я уже сказал, что жили мы на седьмом этаже, и я прекрасно помню, что время, нужное лифту, чтобы преодолеть расстояние между ним и первым, я чувствовал с точностью до мгновения. И в ту поездку, которая представляется мне первым воспоминанием, я уже знал, когда лифт должен остановиться. Так что, скорее всего эта поездка - ложное воспоминание, целиком нафантазированная мной, но именно с нее мне все равно хочется начать свой рассказ.
   Мы поднимались с мамой на лифте, и я стоял, угрюмо уставившись в грязную панель с кнопками, потому мама была на меня сердита. Я не знаю, что случилось тогда между нами, но меня уже успели отругать на улице, и еще предстояла взбучка по приезду наверх. Именно предчувствие этого дальнейшего наказания и заставляло меня молча смотреть на грязную панель и придумывать себе спасительное развлечение.
   Я не помню с какого возраста я начал разговаривать сам с собой, скорее всего, у этого не было начала, разговор жил во мне с рождения или, по крайней мере, с того времени, когда я выучил слова. Но дело не в том, что был такой разговор, а в том, что все больше и больше я учился слушать самого себя, когда неощутимый собеседник занимал все мое сознание и рассказывал мне истории, которые сам и сочинял, делая это так увлекательно, что я-слушатель мог легко отвлекаться от всего, что творилось вокруг. Бездумно переставляя ногами и пропуская неинтересные слова живых людей, я мог заслушиваться историями, сочиненными в собственной голове.
   Наверняка, и все остальные люди обрекают свои мысли в слова привычного им языка, но внутри меня устраивались настоящие представления, которые одна моя половина давала другой, уютно расположившейся в тишине скрытого от посторонних зала, куда я стремился попасть все время, дожидаясь, пока не затихнет кругом обычная жизнь. Мне казалось, что все остальное время две мои половины говорили со внешним миром хором, изрекая правильные слова, которые потом слышали окружающие, зато каждый вечер я погружался в волшебный мир театрального представления.
   Длиннющие минуты, разделяющие сон и явь, я проводил, расписывая бесконечную историю, в которой героические подвиги, как в старом романе, вознаграждались золотыми призами. И история эта приходила ко мне не во сне, ее рассказывал тот самый я-рассказчик. И этот автор прекрасно знал всех людей, на кого мы с ним обращали внимание, и каждый из них тут же находил свое место в истории, получая роль, которую отныне ему приходилось нести из рассказа в рассказ.
   Вообще-то, в маленькую комнату нашей квартиры я переехал только в пять лет. До этого и я, и мама, и папа делили одну комнату в трехкомнатной квартире, где еще жили две старушки, одна из которых и умерла, как раз когда мне стукнуло пять. Родителям тогда позволили улучшить квартирные условия, и я перебрался в маленькую комнату, засунутую в угол дома, выстроенного еще до войны странной фигурой, имеющей разное количество этажей в подъездах и странные ответвления стен прямо посреди сплошной плоскости, отчего его внутреннее пространство разбивалось на два неровных дворика: один открытый, где мы детьми проводили почти все свое свободное время между песочницей и проезжей дорожкой, где можно было чертить на асфальте мелом; и еще второй - закрытый со всех сторон, куда вели две подворотни. В этом втором дворе был заброшенный угол с башней метрополитеновского выдоха, туда мы забирались для самых отвязных игр, для которых совсем не требовалось вездесущее око родителей, готовых высовываться из окон и в любую минуту контролировать, чем же мы занимаемся.
   В один из углов, образуемых стенами дома, и выходило окно моей маленькой комнаты. Стена начиналась прямо за стеклом, отсекая от меня половину мира ровным пространством мерного кирпича, расчерченного бороздками застывшего раствора.
   Летними вечерами сквозь это окно всегда доносился грохот дискотеки, и, отправившись спать во вполне правильное для ребенка время, я мог лежать еще долго, вслушиваясь в звуки песен, повторяющихся без изменений много раз, пока не появятся в парке строгие дружинники, и не выпроводят последних гуляющих на тихие городские улицы, освещенные в это время одними только фонарями, изредка перемигивающимися друг с другом, оберегая сон обыкновенных горожан.
   Дискотека заканчивалась в одиннадцать часов. Отправляясь спать в девять, я мог слушать ее целых два часа, вернее, не слушать, а лежать в своей кровати, не спать и заполнять голову теми самыми образами, что рисовал мне мой внутренний рассказчик. Два часа полусна полубодрствования, полностью отданные длиннющей истории, начало которой я не помнил уже тогда, когда могу себя осознать и вспомнить. Можно сказать, что эта история, как и ее автор, жили со мной всегда, становясь самыми необходимыми для ощущения правильности жизни.
   Потом я взрослел, и с каждым днем все более критически относился к представлению. По моему желанию или капризу, рассказчику то и дело приходилось менять ход своего действия, и вот тогда, когда расползшийся по швам сценарий перестал походить на что-то единое и интересное, я оттолкнул его автора, навсегда выгнав из памяти.
   С того момента, я остался совершенно один в этом мире. Больше не было никого, с кем можно было бы разговаривать, отвлекаясь от неинтересной реальности. И тогда я стал развлекать себя сам. Чтобы вернуть происходящему подобие прошлой стройности, я стал воображать, что выступаю перед большой аудиторией, полной людей, благоговейно и внимательно ловящих каждое слово, слетающее с моих благородных губ. Произнося обыкновенные слова, я возвышался над толпой, как нобелевский лектор или первый космонавт. Каждый раз я мог становиться кем угодно, и все эти воплощения оказывались одно величавее другого даже тогда, когда мне хотелось быть самым умелым в обыкновенных детских играх. Тем более что легкого усилия оказывалось достаточно, чтобы превратить меткого метателя палки в чемпиона мира по какому-нибудь похожему виду спорта, например, по городкам. И пусть городки совсем не олимпийский вид спорта, но вот завтра он обязательно станет олимпийским, а послезавтра все зрители разом забудут про хоккей и футбол и всем скопом навалятся на крошечный стадиончик, где я стану метать биту по рассыпающимся городкам.
   На самом деле, я был, наверное, самый неуклюжий и неинтересный человек в нашем дворе, с которым имеют дело лишь постольку поскольку я живу здесь вместе с остальными, более удачливыми его обитателями. И мне очень хочется походить на них, и проще отмахнуться от меня и терпеть в игре, чем постоянно прогонять настырно лезущего зануду. Я бы с удовольствием не лез к остальным. Мне было приятно оставаться одному и беседовать самому с собой, но каждый раз в одиночестве рождалась усталая тоска, осознать которую мне пока не удавалось, я только чувствовал черноту внутри себя, которая добиралась даже до самых приятных мыслей, окрашивая их легким оттенком неправды. Мне становилось обидно, я вдруг больше всего на свете начинал ненавидеть разницу между правдой и придуманным, и от их несовпадения хотелось реветь во все горло.
   И от этого рева я выбегал во двор, где меня не любили и редко замечали, и настырно втирался в чужую игру, таща ее изо всех сил, но все равно слишком часто оказываясь последним и самым неумелым. И если вдруг оказывался кто-нибудь слабее, страшное удовольствие заставляло меня дрожать от радости и глумиться над несчастным, стараясь опустить его на самое дно отчаянья. Ведь гораздо обидней терпеть унижение от своего собрата, чем от того, кто заслужил быть лучше тебя.
  
   III
   К самому концу детства я слишком часто стал оставаться один, чтобы ценить ту крохотную дружбу, что неловким проводом связывала вдруг меня с кем-нибудь из соседских ребят, пока мы все скопом не пошли в школу, или с одноклассниками, когда это волнительное событие уже случилось.
   Я плохо помню как пошел в первый класс. Всю жизнь красное здание школы возвышалось прямо напротив окон нашей старой большой комнаты. Летним утром школьные звонки легко залетали к нам. И если я уже встал и родителей не было дома, то смотря телевизор, я мог слушать их, представляя, как когда-нибудь и сам пойду туда.
   Но, скорее всего, я не думал ничего подобного. По крайней мере, в памяти не сохранилось никаких видений из того времени, когда я только готовился в первый класс. Звонки долетали до нас и потом гораздо позже, когда память сохранилась заметно лучше. Относя эти воспоминания на прошедшие годы, я и говорю о том, что проносились по нашей большой комнате школьные звонки, и под их трель я собираюсь в школу, чтобы перед тем самым первым сентября отправиться первый раз в далекую деревню, где простой пятистенный дом станет встречать меня еще много лет.
   Из первой поездки я помню только старые почерневшие бревна венцов и зеленую дверь с облупившейся краской, немного косо привешенную прямо посреди простого деревянного крыльца. Краска с него давно слезла, и зелень дверь высвечивается в памяти странным пятном среди черноты старого некрашенного дерева. И мне приятно вспоминать тот момент, потому что и эта дверь - осталась до сих пор почти без изменений, и краска на ней по-прежнему такая же облезлая, но само воспоминание для меня очень дорого, потому что я действительно помню его. Помню как раз так, как принято рассказывать о детских воспоминаниях, от которых остаются крошечные кусочки, почти не имеющие значения, но яркие настолько, что кажутся нереальными.
   Там, в деревне, мне и рассказали, что в городе для меня куплен большой стол, и с наступлением осени можно будет стать настоящим школьником. В отличие от ближнего пригорода, где имелись дачи большинства нормальных людей, наш дом находился так далеко, что добираться до него приходилось не менее шести часов, обязательно пересаживаясь с одной электрички на другую, а еще, в конце, проходя шесть километров пешком по тропинке, то пересекающей поле, а то теряющейся в настоящем невыровненном лесу. Сам дом стоял в такой же настоящей деревне, и вокруг тонкой нитки из семидесяти дворов, вытянувшейся вдоль единственной дороги, раскинулся простор, перегороженный то там то здесь оврагом реки или легким леском снегозадержания.
   Мои родители любили хвастаться своим знакомым, что "там кругом сплошной лес, во все четыре стороны - один лес, и больше ничего". Удивленные знакомые цокали языками и тихо завидовали, вспоминая свои скворечники, втиснутые среди таким же однотипных, к каждому из которых приложены обязательные шесть соток. У нас же земли было столько, сколько удавалось распахать, платя трактористу бутылку водки. Раз в несколько лет по дворам ходил землемер и своей двуногой шагалкой измерял их, после чего выписывал счет за пользование землей.
   Простор деревенского поля оказался губителен для меня. Привыкнув еще в городе быть один, я погрузился в него без остатка, подчиняясь безысходной тоске и прелести, исходящей из ровно перекатывающихся перед глазами холмов и низин. Хотя родители и познакомили меня уже на второй день пребывания с соседским мальчиком, и с тех пор мы вместе с ним проводили все свободное время, скорее всего, именно деревня навсегда загнала меня внутрь самого себя, выбраться откуда с тех пор мне так и не удалось.
   В деревне вдруг исчезли колоссальные образы, роящиеся до того у меня в голове, и вместо них появилась тихая и застенчивая беседа человека, осознающего, что он находится гораздо выше всех остальных скопившихся неподалеку, но уже слишком недостижимых, чтобы составлять одну компанию. Мне оказалось больше не нужно воображать себя сверхчеловеком, чтобы почувствовать удовлетворение. Мне стало достаточно просто чувствовать внутри себя превосходство над другими, отныне больше не связанное с какими-то физическими доказательствами. Ни Оскар, ни нобелевская медаль больше не приходили ко мне каждый день, хотя и не покинули меня навсегда. Я вспоминал о них каждый раз, когда мне было плохо, и настоящая реальность совсем не хотела становиться такой, какая она была в видениях. Вот тогда снова грезились мне великие свершения, что предстояло совершить мне в будущем, а пока пусть глумится надо мной каждый, кому потом придется об этом горько пожалеть.
   Первый поход в школу вспоминается мне по фотографиям, сделанным в тот день, и оставившим на своей глянцевой поверхности белизну праздничных цветов и черноту школьной формы. Вообще-то она, конечно, была синей, но цветные фотографии для всех появились гораздо позднее, так что мы, тогдашние первоклашки, так и остались раскрашенными в два исключительных цвета.
   Мне не повезло с классом, в который я попал. Слишком большой для того, чтобы мы все могли передружиться между собой, в нем еще и оказалось гораздо больше девчонок, чем мальчишек. В конце концов, спустя всего пару лет по разным причинам нас осталось вообще пятеро. И такой диктат от тех, кто еще не скоро станет манить и привлекать тайной, скрытой в разнице между нашим и не нашим строением тела, пока только разбросал в разные стороны тех мальчиков, что совсем не чувствовали себя хозяевами в своем классе.
   Я не хотел бы рассказывать о себе, употребляя слово "затюканный", тем более, что в том, что происходило в реальности совсем нет никаких доказательств этому слову. Моя жизнь мало чем отличалась от всех остальных. Разве лишь слегка я не успевал за всеми, полшага уступая большинству более расторопных. Постоянно ощущая эту отсталость я был затюкан сам в себе, хотя для посторонних оставался обыкновенным ребенком.
  
   IV
   Я слишком долго сам готовил себя к тому, что произошло. Настолько издалека пришло несчастье, что сам я осознал его намного позже времени, когда все случилось. Став взрослым. Взрослым в том смысле, когда правильность и расписание окружающего мира твердо укоренились в голове. И только тогда я смог дать названия всему, что случилось за десять лет.
   Взрослый мир жесток на определения. Заставляя многообразие впихиваться в шкуру нескольких конкретных слов, он безмерно расширяет понятия, выражаемые ими, но с другой стороны, обрезает и обескровливает смысл высказывания. Слишком разные вещи обзываются одинаково, чтобы суметь точно передать их смысл. Да и стандартный набор подкладок под каждое понятие давно определен виденным на экране или читанным в газете, поэтому я загнал себя в очень тесное пространство, ведь я не помню что же случилось со мной на самом деле, но точно знаю, что все было совсем не так, как будет выглядеть, если я зафиксирую случившееся простыми буквами на бумаге.
   Мне бы хотелось вспомнить, как все было, но это уже невозможно, поэтому попробую просто рассказать то, что помню.
   У нас в школе был подвал. Самый обыкновенный подвал-бомбоубежище, что есть под любым старым общественным домом в нашем городе. Так уж повелось, что странные катакомбы, отрезаемые от всего мира непробиваемой дверью с двумя обязательными крюками-застежками, скрипяще поворачивающимися в своих гнездах, строились в бесконечном множестве. И в каждом из них обязательно висел плакат, рассказывающий, как они помогут пережить тем, кто добежит до этой двери, взрыв атомной бомбы.
   Наш подвал располагался чуть ниже спортзала, и в одной из комнат его сделали раздевалку, куда входили школьники в полной форме, а выходили юные физкультурники в коротких трусах из-под которых высовывались синие кузнечьи коленки. В дальнем же помещении катакомб оборудовали тир для мелкокалиберных винтовок. Мы приходили туда на занятиях военной подготовкой или просто после уроков, потому что мальчишек, наверное, всегда тянет к оружию, а оно хранилось здесь для занятий старшеклассников.
   Я помню, как мы приходили туда, и военрук позволял пострелять из маленьких ружей. А дальше - только отдельные отрывки. Я помню кислый запах закрытого помещения, которое проветривалось единственным легким потоком воздуха от отдушины в потолке, я помню неровный цвет каменных стен, покрытых краской, отражающей блеклыми всполохами лампы дневного света, и еще я помню самый финал произошедшего: кислые губы военрука и неприятный его язык, прежде чем он отведет меня в тесную подсобную каморку и возьмет в руки банку с вазелином.
   С этого момента я помню все достаточно подробно, потому что опускался в этот подвал много раз, получая в качестве награды возможность палить из винтовочки сколько моей душе угодно. После удовлетворения плоти, я тешился стрельбой так отменно, что однажды моему благодетелю пришлось купить специально для меня многоразовые пластиковые пули, потому что свинцовые я изводил коробками.
   Я бы очень хотел вспомнить, как же все случилось, чтобы уметь рассказать это точно и предостеречь кого-то, кто станет читать, но, к сожалению, им придется учиться на своих примерах. Тем более, что однажды на лестнице, ведущей в тир, меня встретил один старшеклассник и, долго глядя прямо мне в глаза, сказал:
   - Не ходи туда, не стоит.
   Он сказал что-то еще, а потом быстро ушел наверх и больше никогда со мной не разговаривал. И все же такие слова, сказанные без воспитательного нажима, как это никак не научатся делать родители, для меня должны были стать истиной. Их легко послушаться, и все сделали бы так, только не я. Потому что слова слышит тот я, кто находится сверху и виден всем окружающим, а вторая моя половина пропускает услышанное мимо ушей и старается не обращать на него никакого внимания. Это ей неинтересно, хотя за каждый поход в подвал приходится расплачиваться отвратительной брезгливостью. За столько времени я так и не научился получать удовольствие. Я сам не мог объяснить себе ни тогда и ни сейчас, почему так происходит. Почему мне неприятно чувствовать в своем рту чужой противный язык, почему мне кажется отвратительным мягкий член военрука, который даже в темноте производит впечатление белесого мякиша, вырывающегося в меня чем-то кислым, и от этого меня начинает рвать, но я сдерживаю позывы и изо всех сил стараюсь не показать, что мне неприятно, вставая сзади старика на колени и вставляя ему свою пипку. А потом я мучительно не могу кончить, и со мной почти происходит от этого истерика, но снова я делаю вид, что ничего не случилось, и в конце концов меня тихо переворачивают на физкультурные маты, вытирают и начинают сосать. И уже в последний момент, когда больше нет сил сдерживаться, я чуть не кричу от страха, потому что мне кажется, что в рот военруку сейчас брызнет моя моча.
   Огромное покрывало страха накатывает на меня, оставляя одну-единственную мысль, что обоссанный подполковник сейчас за это схватит что попадется под руку и станет меня бить. Но он только удовлетворенно отворачивается и начинает одеваться.
   И лишь спустя несколько лет я понимаю, что в тот и последующие разы я не писал ему в рот, а становился мужчиной, и вырывалось из меня, сквозь призрачные усилия сдержаться, совсем другое, наверное, такое же кислое, как и у моего мучителя. Сейчас я честно могу назвать его именно так, потому что с той минуты навсегда поселился во мне страх наказания за краткий миг, когда нет больше сил сдерживаться. Больше никогда в жизни я не смогу кончить и удовлетворенно обмякнуть, и больше почти никогда я не смогу получить от этого удовольствия, и больше никогда я не стану расслабляться, ощущая за каждым встречным желание заглянуть мне за спину, где теперь хранятся страшные тайны, в которых противно признаваться даже самому себе. С того времени, как я почувствовал, что вылил что-то в другого человека, я просто стану бояться каждого своего движения. Мне станет казаться, что любое мое движение противно людям, находящимся рядом со мной. В собственных ощущениях я стану изгоем, хотя по-настоящему ничего похожего происходить не будет, но со своей привычкой сочинять себе жизнь, я все придумаю сам, и сделаю это так искусно, что начну бояться уже новой, придуманной, жизни больше, чем той, что реально происходит вокруг меня.
   Я не знаю, почему так получилось. Но сначала я испугался наказания за то, то не сумел сдержаться, потом - за то, что кто-нибудь узнает, зачем я так часто спускаюсь в подвал и иногда прогуливаю из-за этого уроки, а в самом конце мне стало страшно, что наказать меня могут за любой, пусть даже и самый маленький, проступок. Очень быстро я научился врать, и стал делать это постоянно, потому что у меня не хватало духу рассказывать правду, даже в том случае, когда она была совершенно безобидна. Мне оказалось гораздо легче придумать, и эта придуманная действительность очень легко и незаметно занимала место настоящей. В какой-то момент я вдруг понимал, что четкая грань между бывшим и рассказанным, существовавшая еще минуту назад, пока я замещал события выдумкой, после окончания рассказа переставала быть твердой, и я сам точно не могу отличить правду от неправды.
   Единственным человеком, кого мне не удавалось победить своим обманом, оставалась моя мама. Своим чутьем она всегда безошибочно знала, что я говорю неправду, но как только она пыталась добиться от меня чего-то другого, страх быть разоблаченным подхватывал меня в свой бесконечный водоворот и заставлял зажиматься, не произнося больше ни слова. Доведенная до отчаянья мать наказывала меня, так и не сумев пробить оборону страха. И тогда я начал бояться приходить домой. Просто приходить и встречаться глазами с женщиной, родившей меня на свет, каждый раз мне казалось, что она читает в моих глазах то, что мне больше всего хотелось скрыть.
   Я оказался окружен страхом со всех сторон. И это был совсем не тот страх, противодействуя которому можно выказывать чудеса храбрости и героизма. Это был такой страх, который победить невозможно. У него не было позывов извне, никто не проявлял ко мне никакой подозрительности, а учиться мне удавалось не хуже других, и больше ничего, по большому счету, от меня не требовалось, поэтому весь страх оказывался выдуманным. Так же, как раньше я воображал, что мне вручают олимпийскую медаль, теперь я сочинял, как на меня бросаются со всех сторон жестокие люди, разозленные моими нечеловеческими проделками, и я остаюсь беззащитным в их руках; я слишком много врал, чтобы в конце иметь хоть крошечный шанс оправдаться. Никто больше не поверит моим словам, а вскрывающиеся преступления станут все более и более ужасными...
   Я никогда не доводил этот рассказ до логического конца, и не знал, чем же все закончится, я начинал бояться этого конца так отчетливо, что у меня сводило от напряжения руки и хотелось тут же умереть. Умереть, чтобы сохранить все внутри своего бездыханного тела, которому никто уже не сможет предъявить никаких претензий.
   Но умирать мне было не менее страшно, чем жить. Крошечный миг между шагом с края балкона бросал меня в дрожь, такую сильную, что приходилось бежать в туалет от тошноты.
   Любая высота и глубина вызывали у меня ужас, не сравнимый ни с чем. Мы жили на седьмом этаже, и под балконом не было ничего, кроме ровного асфальта, и каждый раз, когда я выходил за оконную дверь, воображение начинало рисовать мне картину трех секунд падения, растягивающихся на целый большой фильм. Я выучил свое падение с балкона до мельчайших подробностей, и мог даже не смотреть вниз, чтобы вызвать этот кошмар. А однажды во дворе ребята устроили испытания для настоящих мужчин. Неподалеку от нас стоял старинный особняк, вокруг которого сохранился кусочек прежнего летнего сада. Вообще-то из всего сада давно был сделан парк культуры и отдыха, но крошечный кусочек его, зажатый между простым бетонным забором парка и старыми стенами дома, остался пустым. Посреди него стоял давно не действующий фонтан и росли несколько переродившихся яблонь, откуда осенью можно было натрясти немного кислых плодов, что мы тут же выбрасывали, настолько они были невкусные. А в заднем углу, где забор подходил совсем близко к особняку образовался темный проход, куда взрослые забегали вечерами по своим делам, а мы, дети, резвились среди остающихся потом запахов, не обращая на них внимания, потому что со всех сторон мы оказывались надежно закрыты от лишних глаз. И в углу этого загона стояла большая каменная лестница, которая когда-то крытой анфиладой соединяла летний сад с зимним, что был на втором этаже особняка в огромной зале со сплошными окнами по стенам. Никакого сада там уже давно не было, и лестницу просто оставили пожарным выходом из дома, из-за чего ею никто никогда не пользовался, даже никогда не отпирал дверь, ведущую внутрь дома.
   А мы с удовольствием игрались на этой лестнице, скатываясь по обледенелым ступеням зимой или устраивая летом испытания как в тот раз, что я хочу рассказать.
   Лестница была встроена прямо в стену здания и доходила до второго этажа, отчего получался небольшой уголок из отвесных поверхностей, расчерченных небольшими бороздками, цепляясь за которые можно было подниматься вверх прямо по стене. И вот в тот день, чтобы получить право играть со всеми во дворе, надо было подняться по этим бороздкам до самого верха, то есть до второго этажа. Как мне тогда показалось, всем это удалось без особых усилий, и последнему пришлось лезть мне.
   Ноги у меня стали подкашиваться еще на земле, а что было потом вспоминается, сквозь сплошной туман, из которого я никак не мог вырваться, чтобы поставить ногу на очередную приступку. В конце концов собравшиеся наверху за шкирку втащили меня на лестницу, потому что зависнув посреди подъема, я грозился в любую секунду рухнуть вниз, а подниматься больше не мог.
   В тот вечер я был горд собой, потому что все же одолел подъем, хотя каждый раз мне приходилось старательно забывать о помощи товарищей. К счастью, они тоже засчитали мой подъем за удачный, и на некоторое время я смог забыть о страхе высоты.
   Точно так же я боялся и глубины, хотя этому-то страху можно найти вполне логичное объяснение. Гуляя однажды с папой по набережной я умудрился свалиться в реку как раз в том месте, где тротуар и воду разделяют величественные трехметровые гранитные стены, и течение быстро снесло меня под одну из них так, что перед глазами, кроме расплывающейся поверхности воды, была одна бесконечная стена, на которую меня бы уже никто не поднял.
   На самом деле, я не успел полностью уплыть с маленького причала, где к воде спускались широкие ступени, и несколько прохожих вытащили меня и передали прямо в руки испуганному отцу. Потом он долго учил меня плавать в маленькой речке, что текла у нас в деревне, еще я занимался в бассейне и, в итоге, неплохо плавал. Но однажды нас привели на шестиметровую дорожку для сдачи норматива, и вот тогда, когда под ногами не оказалось дна, до которого можно было донырнуть, страх возвратился ко мне, заставив накрепко вцепиться в пластиковый бордюр дорожки. Норматив тогда я не сдал, хотя плавал лучше многих тех, кто занимался вместе со мной.
   Наверное, многие окружающие меня люди, бояться не меньше моего. Сколько раз мне приходилось слышать от знакомый и незнакомых встречных рассказы о страшных кирпичах и сосульках, валящихся сверху в зависимости от сезона, или о падающих самолетах, каждую неделю горящих в каком-нибудь из аэропортов, но все эти страхи проходили у их владельцев сразу и безвозвратно, как только они переставали хвастаться об этом окружающим. Потому что немногие из них летали на самолетах чаще нескольких раз в год или ходили по улицам, пристально рассматривая карнизы над своей головой.
   Я же относился к своим страхам совсем по-другому. Я любил их и лелеял, заполняя свое время беспрестанным наблюдением за тем, как подрастают вместе со мной мои страхи. С каждым днем я учился прятать правду все лучше и тактичней, чтобы граница между истиной и ложью теряла телесную оболочку, становясь незаметной ни для кого. Даже моя мама слишком часто стала ошибаться в своих выводах, но вслед за такими успехами, я вынужден был придумывать новые страхи, чтобы не остаться одиноким. Собственный ужас стал для меня главным спутником жизни, внимательно впитывая в себя все, что происходило со мной в действительности.
  
   V
   Я уже говорил, что, будучи изнасилованным военруком школы, я так и не ощутил то мгновение, когда превратился из мальчика в юношу. Не ощутил, потому что не понял, что произошло, для меня все это оставалось странной игрой со странными правилами, которым я следовал, пока вдруг не почувствовал свой член руками. Если бы однажды со мной не случилось этого пробуждения в липкой беловатой луже, я так и не сумел бы разобраться в том, что случилось.
   Если быть совсем честным, то познание началось чуть раньше, когда ужасно краснея от смущения, я отважился спросить знакомого:
   - Расскажи мне, пожалуйста, как трахаются?
   Мне тогда было, наверное, лет двенадцать, и несмотря на все произошедшее уже, я оставался настоящим чистым девственником, даже не представляющим себе, как происходит то сокровенное, чем давно уже стали похваляться мои одногодки. Человека, который просветил меня в таком занимательном вопросе звали Димой, и это, практически, единственное, что я помню о нем. Могу еще только сказать, что был он невысокого роста и приезжал к нам в деревню под Ярославль из далекого Мурманска, где работали его родители, отправляющие каждое лето своего дитя куда-нибудь в теплые края, на солнышко. А то время, что оставалось от конца путевок и до начала учебы, он проводил с бабушкой в деревне. Промотавшись по всей огромной стране, скрадывая ее расстояния ревом турбин самолетов, он чувствовал себя гораздо старше всех нас. Наверное, он на самом деле уже попробовал большинство из того, о чем рассказывал, хотя кое-что ему приходилось и выдумывать, чтобы поддерживать свой авторитет, но я не мог этого понять. Принимая Димины рассказы за настоящую правду, я физически ощущал себя ущербным. Настолько же, насколько ущербен ископаемый мамонт в вопросах регенерации его засохшей крови. И отсталость не давала возможности правильно разговаривать с друзьями, делающими вид, что им известно все на свете.
   Однажды, много лет спустя, мне довелось попасть в больницу и услышать там рассказ, как взрослый уже человек, когда впервые оказался один на один с готовой полюбить его женщиной, довел ее до гомерического хохота тем, что совал свое орудие туда, где у нее росли волосы. В конце концов несчастной любовнице пришлось самой показать ему, где же у нее находится то, что ему нужно.
   Этому рассказу у меня есть гораздо больше оснований верить, чем тем, что доводилось мне слушать в детстве, но тогда я просто не подозревал, что на свете есть множество таких же ничего не знающих людей, и что каждому из них еще предстоит пройти унижение узнавания, а в результате, большинство из них узнают-то гораздо меньше, чем я. Но невозможно вернуться назад и рассказать себе, что все, чем заполнена голова - это всего лишь мусор, который мешает жить. А не помешала бы мне тогда такая подсказка, потому что унижение того простого вопроса чувствуется во мне до сих пор, и никак я не могу расстаться с ним, переведя все в шутку, слишком сильно дрожали у меня коленки посреди залитого солнцем деревенского луга, и слишком сильно я боялся, что Дима заметит это. Мне, действительно, стыдно до сих пор, и ничего я не могу с собой поделать.
   А тогда я изо всех сил крепился и слушал, что трахаются очень просто: берется член, вставляется в пизду, такое специальное отверстие между ног у бабы, и водится в этом отверстии взад и вперед.
   Вот как все оказывается просто, и я пошел, наверное, дальше, просвещенный новым знанием. Но точно из того дня я ничего больше не помню, кроме очередного страха, на этот раз мне чудилось, что наш заводила Дима больше никогда не захочет меня терпеть в своей компании из-за моей отсталости, а вслед за ним и остальные начнут относиться ко мне как к идиоту, с которым не стоит и разговаривать. Но на этот раз, к счастью, все обошлось, и только я все прокручивал в голове рассказ о том, как это делается, и не мог представить себе его по-настоящему, а спрашивать разъяснений смелости уже не осталось.
   И пришлось прождать еще несколько месяцев, прежде чем я, уже вернувшись в город, отправившись спать, но никак не засыпая, решил вдруг притворить в жизнь то, что рассказал мне Дима. Я никак не мог представить себе, чем заменить женское отверстие, о котором не имел никакого представления, и тогда я просто повернулся на живот и принялся дергаться на кровати, ерзая вверх-вниз и обтирая вставший член о простыню. Мне было неудобно, но я боялся лишний раз пошевелиться, пока не почувствовал тот самый позыв, что привел меня в ужас при первом посещении кладовки военрука. И снова я испугался описать кровать, но останавливаться оказалось поздно. Я дернулся и замер, лежа на боку и чувствуя, как поливаю струей все вокруг. Тогда мне стало, действительно, страшно.
   До этого мне не раз приходилось пачкать пеленки, писаясь ночью и выгребая из-под себя утром влажный комок скрученной простыни, пожелтевшей от соли. Вообще-то родители не наказывали меня за такое, потому что много лет ничего не могли сделать. Они надеялись, что со временем я сам научусь сдерживаться, но все равно каждый такой раз я проводил остаток утра, от мокрого пробуждения до вставания, в страхе очередного наказания. Я не мог вести себя по-другому. Подчиняясь таким кошмарам, я выдумывал все новые и новые способы прятать следы своей слабости, но каждый раз все это оказывалось бесполезно, и долгие часы, свернувшись вокруг мокрого пятна на кровати, я плакал от бесполезной ярости на самого себя.
   И вот теперь меня снова колотил озноб. С одной стороны, конечно же, он был от схлынувшего разом напряжения, но с другой - я впервые описался не во сне, когда ничего не чувствовал, а наяву, ощущая каждое мгновение этого страшного проступка. И мало того, что я просто описался, так еще и не смог себя удержать даже тогда, когда прилагал к этому все силы.
   Несколько минут я пролежал не двигаясь, а потом тихо пришел в себя, зашевелился, и первым делом, сунул под одеяло руку, чтобы проверить, насколько большое пятно я напрудил. Но вот тут-то меня и ждало главное открытие в жизни. Вслед за рукой, я откинул одеяло и увидел вместо желтого и вонючего пятна капли белой слизи, которые даже не впитывались в простыню. Я постарался размазать одно из них, и ощутил ладонью липкий и противный холод спермы.
   И вот тогда, водя рукой у себя под одеялом, я понял, что стал мужчиной. И еще я понял, почему военрук не наказывал меня за мою несдержанность.
   Но самое удивительное ждало меня утром. Проведя всю ночь в привычной позе изогнувшегося грешника, я заснул очень поздно, зато когда проснулся, обнаружил, что от вечернего пятна не осталось никакого следа. Оно, растертое моей рукой в тонкую пленку, впиталось в ткань и высохло, не оставив на ней следа. Я даже дождался, когда родители уйдут из дома, сдернул простыню и посмотрел через нее на свет. Но и так я ничего не увидел.
   Я просто сел на полу и никак не мог поверить в свое счастье.
   С тех пор я перестал писаться, зато онанировал почти каждую ночь. Странная истома, захватывающая все тело и выгибающая его в звенящую струну, так мне понравилась, что я оказался готов испытывать ее раз за разом, отчего мой несчастный член становился похож на ужасно красную стертую морковку.
   И еще много времени мне пришлось промучиться, прежде чем не пришла ко мне простецкая мысль о том, что совсем не обязательно дергаться мне, а можно взять член в руку и водить рукой вверх и вниз, имитируя движение всего тела, застывающего в неподвижности оргазма. Казалось бы, чего сложного дойти до такого умозаключения, но в реальности, я помню, что для меня оно, действительно, оказалось настоящим открытием. Как когда-то Дима сказал мне, что следует сунуть член и двигаться самому, так я и двигался. Мне же никто не говорил, что двигаться может женщина, а ты просто будешь лежать и получать удовольствие. Тогда еще я не знал, что порочная история человечества накопила страшные тонны материалов, готовые помочь неопытному новичку в постижении тайн секса. Тогда еще я не знал, что улицы моего родного города всегда полны и женщинами и мужчинами, только и желающими обнять меня и рассказать то, что ни от кого больше мне не доведется узнать.
   Я знаю это сейчас, хотя услугами проституток мне еще не довелось воспользоваться. А тогда сама жизнь казалась совсем другой. Я воспринимал ее еще снизу, не имея роста дотянуться до взрослых знаний, которые почему-то всегда надежно спрятаны от детей, которым приходится стараться изо всех сил, чтобы прикоснуться к тому, о чем им забывают рассказать. Сколько ни было у меня в детстве друзей, все они откапывали в дальних углах квартиры порнографические кассеты или слайды, а их родители долго еще были уверенны, что смогли надежно сохранить эти изображения от своих отпрысков.
   Конечно же, дети такие ранимые и несчастные. Они просто не могут воспринимать то, о чем привыкли говорить и думать взрослые, и им так хорошо в своем крошечном мире, наполненном щебетом птичек и целомудренными поцелуями в щечку. В конце концов пусть каждый занимается своими делами и не лезет в те, которые ему не по возрасту.
   Только оказывается, что все детство дети стараются решать как раз те, взрослые, проблемы. Без них и без знаний о самом сокровенном несчастные недоросли оказываются изгоями в жестоких компаниях, где все давно все знают. Потому что сверстники на деле идут гораздо дальше взрослых, они не только не рассказывают о том, что знают, они еще и презирают тех, кто не смог узнать столько же, сколько они. Или простираются ниц перед каждым, кто вроде бы знает больше них.
   Я не знал ничего, и каждый шаг был для меня открытием. Но не только открытием, но и большим счастьем, потому что вместе с новыми знаниями, я забывал про старые страхи. Мне не нужен был больше подвал военрука, чтобы ощущать себя исключительным среди сверстников, теперь все мое достояние находилось со мной, и я не собирался ни с кем делиться. Уже много лет я выдумывал свою жизнь, и вот, наконец, у меня появился шанс делать это без посредников. Только я сам, мой член и те открытия, что таило еще его использование в мире, где вокруг подобных вещей и вертится все его существо. И вдруг оказалось, что мне стали не нужны все те страхи, которыми я пичкал сам себя столько времени. В один миг я забыл о них, заменив тайной, которая больше не была страшной, потому что отныне касалась одного меня, и не было никого, кто бы мог ее выболтать.
  
   VI
   Мой собственный член стал для меня главным приятелем, с которым я любил разговаривать, делясь всеми мечтами и успевая втиснуть беседу в то время, пока он не извергался спермой на ковер, впитывающий ее без следа. Почти не общаясь с мальчиками и девочками, вдруг ощутившими, что между ног у них есть что-то, что мешает продолжать обыкновенные игры на свежем воздухе, я довольствовался собственной персоной, загруженной знаниями до самого предела. И с каждым днем я все больше отставал от них в своих представлениях о действительности, потому что уже совершил все открытия, что нужны были мне для счастья. Я построил свой мир, совершенно замкнутый со всех сторон и такой глухой, что туда никогда не заглядывал ни один человек, кроме меня.
   Немного повзрослев, я смог обходиться и без уличных друзей. Стадное чувство боязни одиночества больше не взрывалось во мне глупыми желаниями, и я вывалился из общего потока, продолжающего путь, проложенный предыдущими поколениями. Проходя из школы домой, а потом еще куда-нибудь, я часто видел своих прежних знакомых и, рассматривая их, вдруг впервые в жизни понял, что можно говорить на одном языке и не понимать друг друга. Их язык вдруг показался мне ужасно примитивным, настолько, что я предугадывал каждую следующую фразу раньше, чем она появлялась в голове собеседника. И хотя со мной во дворе говорили очень редко, считая неправильным неудачником, каждый раз, когда это случалось, я ощущал манящее превосходство над всеми теми, кто остался очень далеко. Мне казалось, что я стремительно отрываюсь от них, как ракета отрывается от своей стартовой площадки, чтобы никогда больше к ней не вернуться. Страшные искривленные железные мачты больше не были нужны крошечной точке, получившей свободу преодолевать громадные расстояния всего лишь собственной силой.
   Потом я перестал ходить в подвал. И сколько военрук не просил зайти к нему, маня подарками и даже деньгами, мне он был уже не нужен. Кокетливо отворачиваясь, я бросал его, как отчищенная любовница бросает старого козла, чтобы самой начать жить на его деньги. Военрук не давал мне денег, кроме, разве что, двадцати копеек на мороженное, но он дал совсем другое, что осталось у меня на всю жизнь. Наверное, даже не подозревая, что делает, он дал мне то самое знание, что и возвышало скромного мальчика надо всеми остальными людьми.
   Я обрел свое счастье и свою беду. Мир сомкнулся вокруг меня, и мы стали существовать вместе, не замечая, как развивается все вокруг. Как постепенно сменилось детство с его играми на юношество с его таинственностью, и дворовые компании всерьез занялись воровством и любовью. Создавая для себя новые правила поведения, мальчики и девочки уже хорошо знали, в каких кустиках удобно пререпихнуться так, чтобы никто не заметил ни дыма сигарет ни стонов неудобного наслаждения.
   В общем, детство закончилось. И в этом новом времени я оказался одинок. У меня были друзья, но наша дружба уже сразу оказалась такой, какой должна была стать гораздо позже. Взрослая дружба, не требующая клятв друг другу в вечной признательности за самые скромные услуги и не обремененная обязательствами. Дружба, от которой остается одно удовольствие от встреч и общения, краткого, но удивительно насыщенного простым молчанием. Может быть, в ней еще не хватало настоящей выдержанной глубины, но внешне мы держались вполне как взрослые. Наши встречи оказались утверждены множеством расписаний: уроков, репетиций оркестра или каких-нибудь собраний - и в итоге, в любой день можно было сказать, куда я пойду сейчас и чем стану заниматься. То же знали и все те, с кем я встречался, и в этой точности мы, серьезно взвесив все "за" и "против", разрешали себе немного поиграть. И хотя носились в играх так же, как и сотни других мальчишек, только вдруг могли все прекратить и просто поболтать о чем-то, что трудно вспомнить даже пять минут спустя.
   В таком размеренном общении с самим собой дома и с одними и теми же приятелями на улице прошло у меня несколько лет, закончившихся той невидимой гранью, за которой ощущалось разумное взросление. Вытянувшись ростом, я стал производить впечатление юноши гораздо раньше, чем на самом деле достиг приличного возраста.
   Наступил как раз тот момент, когда проходить мимо красивых девушек мне стало тяжело. Столько раз я мечтал, что откроется дверь моей квартиры, большой и пустой пока родители на работе, и в нее войдет кто-нибудь из одноклассниц, в обычной жизни обращающих на меня совсем мало внимания. И тогда я хватался за член и дергал его до тех пор, пока не вспоминал всех, кто мне хоть немного нравился. Ежедневная тренировка притупила мое восприятие, я мог лежать со вставшим членом сколько угодно долго, пока вдруг не накатывала откуда-то из глубины волна окончания, и я лихорадочно начинал спрыгивать с кровати, чтобы кончить на пол, покрытый ковром.
   Очень скоро я перестал испытывать восторг от таких занятий. Каждый оттенок ощущений, что рождала во мне собственная рука, был давно уже известен, и не происходило ничего нового, сколько я ни пытался придумывать и фантазировать. Но стоило пропустить хотя бы один день, как неудовлетворенное желание распирало меня. Мне становилось трудно ходить по улицам, каждая встречная девушка заставляла подскакивать и топорщиться в штанах мою палку. И больше не существовало разницы между тем, нравится ли мне прохожая, или нет - все они отражались на мне одинаково. Но ни разу не решился я воплотить свои мечты в реальность. Я оставлял желание внутри и разрешал ему выходить лишь дома, онанируя в полном одиночестве и вспоминая тех, кто понравился мне больше других. На следующий день их место занимали другие.
   В итоге, я однажды понял, что больше не испытываю никакого наслаждения. Только механическое повторение давно известного. Но как раскатанный автомобиль, я уже не мог остановиться. У меня отказали тормоза, причем настолько, что иногда весь день я проводил с одной лишь мыслью о том, как останусь один в своей комнате. Потом оказывалось, что родители именно в тот день почему-то возвращались раньше, и до вечера я слонялся из комнаты на кухню и обратно, не находя себе места. А потом, уже совсем вечером, уйдя спать, я долго прислушивался к дыханию матери, с которой спал в одной комнате, пока мне не казалось точно, что она заснула, и лишь затем я аккуратно стягивал трусы, стараясь, чтобы все мои движения скрадывались складками одеяла, и начинал легко гладить член, который уже давно стоял и ждал лишь этого сокровенного момента. Потом было уже сложно делать все медленно и степенно, да еще и не пыхтеть, но я очень старался и вытягивался в струнку, немея от напряжения, но заставляя одеяло на всей кровати оставаться неподвижным.
   Я жил так, повторяя изо дня в день одно и тоже. Как наркоман, что уже давно забыл о настоящем кайфе, я просто требовал для себя новой дозы. И счастье мое заключалось в том, что такой наркотик, как у меня, не требовал увеличения водимого вещества. Я просто не выдерживал больше чем один-два раза за день. Их мне вполне хватало, чтобы быть удовлетворенным и спокойным. И хотя проходящие мимо девушки все еще заметно поднимали мое достоинство, по крайней мере, я мог не беспокоиться, что не смогу летом выходить на пляж, где для меня было слишком много возбуждающего. Стоило отбежать немного и посидеть в кустиках, как все становилось нормально. Причем, совершенно неважно, где найдется укромное местечко. Постепенно это так же перестало меня заботить. Я мог драчить с удобством на своей кровати в пустой квартире или без всяких удобств в школьном туалете, где кабинки не закрывались дверьми. И, наверное, в туалете мне было гораздо интереснее, потому что страх, что вдруг кто-то войдет и застанет меня с вытащенным из штанов задерганным членом, немного опьянял, окрашивая весь недлинный акт в новые краски, добиться которых в другом месте было невозможно.
   Хотя вместе с насыщением каждый раз мне начинало казаться, что я становлюсь выродком среди людей. В опустошенную голову каждый раз влезала одна и та же мысль о том, что слишком уж нехорошо то, чем я привык заниматься. В те минуты больше всего я хотел, чтобы вытекшая белая сперма, прилипшая к рукам, была бы последней выдавленной мной самим и погибшей без следа на ковре или на кровати. Чтобы все то, что еще осталось во мне, полежало до времени и досталось бы еще кому-нибудь. Не испытав ночи с женщиной, я грезил о ней, представляя чем-то таким, что недоступно простому человеку. Как будто все то, что я творил до сих пор, было всего лишь подготовительным этапом, каким-то детским садом перед будущим счастьем. Я старался убедить сам себя, что мой онанизм это возрастной порок, о чем я не забывал вычитывать в куче популярных книг, попадающих мне в руки, и у этого порока есть вполне логичный конец, который настанет сразу, как появится в жизни у меня настоящая партнерша с самой настоящей ласковой дырочкой, про которую мне рассказывал Дима.
   И тогда я стал выдумывать для себя партнерш. Не имея возможности получить настоящего порнографического шедевра, каким торговались где-нибудь на улице мужики, одетые в длинные пальто, складки которых легко скрывали незаконный товар, я принялся искать среди того, что целомудренно могло попасть в юношеские руки. В те годы я даже и не знал, что порнография - главный порок и движущая сила человечества, занимающая столько же, если не больше, места в жизни, сколько все остальные составляющие, поэтому принялся искать себе любовь совсем не там, где это следовало делать. И первым помощником мне в таких поисках оказалась великая художественная классика, слегка оторванная от действительности, но такая заслуженная, что даже детей допускали до нее, не заботясь о фиговых листочках.
   Я просеивал своим вниманием коллекцию марок и альбомы с репродукциями, выбирая из них картины, на которых всех восхищало мастерство художников, а мне было достаточно одних только обнаженных женщин. Крошечные фигурки, у которых даже на мизерных марочных репродукциях выделялись складки добротного жира, стали для меня объектом желания, такого сильного, что очень скоро не нужны мне стали живые девушки. С тех пор я грезил о тяжелых формах красоток на старых полотнах. Каждый культурный поход родителей куда-нибудь в музей или театр становился для меня праздником. Из своих походов они приносили проспекты и программки. Я жадно крал их с холодильника, где у нас дома хранилась стопка прочитанных газет и ненужных бумаг, и прятал в своей комнате, чтобы вытащить потом и насладиться новыми телесами, слишком похожими на все, что уже были раньше, но все же возбуждающими из-за своей новизны. К сожалению, классика всегда показывается простому зрителю скромным набором одинаковых изображений, кочующих из одного буклета в другой. Все залы Эрмитажа или Третьяковки привычно сжимают до нескольких картин, оставляя остальные лишь для тех, кто захочет заплатить за билет и самостоятельно станет разыскивать их в залах. Поэтому урожай мой был весьма скуден, и часто в нем попадались одни и те же полотна, от которых при разной печати отрывали то одну, то другую часть, чтобы создать различные по настроению и представлению картинки.
   Будучи простым городским мальчиком, я сам никогда не ходил ни в один из тех музеев, названия которых красовались на моих тайных сокровищах. Я знал их названия, и этого оказывалось достаточно, чтобы чувствовать себя вполне нормальным среди сверстников, большинство из которых тоже ограничивалось лишь такими скудными сведениями.
   Скорее всего, помимо моих знакомых в тех же домах жило множество действительно образованных людей, но за все детство и юность мне не довелось встретиться с их детьми. Вернее, я знал некоторых, они, воровато прижимая к груди футляр со скрипкой, старались быстро пройти двор, чтобы не облаяли их старшие заводилы, готовые на все, чтобы собравшиеся рядом малыши почувствовали в них силу тупого железобетонного бойца. Когда я был на улице и закручивался одинаковой для всех ненавистью, мне было удобно скверно шутить над такими несчастными, тем более что одному из них несколько раз в неделю приходилось протаскивать мимо нас целую виолончель, но в домашнем одиночестве от этого на меня вдруг накатывала волна жалости к самому себе. У этих мальчишек и девчонок, как только они исчезали со двора, начиналась настоящая жизнь, полная тайн и открытий, совсем не таких, как у меня. Их музыка тащила маленьких людей в даль и могла каждый раз становиться новой, необычной и вновь завораживающей, а самое главное, не навязчивой, как наркотик, давно убивший собственные ощущения.
  
   Часть Третья
   Почти взрослый
  
   I
   Тогда все случилось как в старом анекдоте, где фашисты распределяют заключенных концлагеря по олимпийским видам спорта: кого - в футбол на минном поле, кого - на плаванье в серной кислоте, кого - на теннис ручной гранатой...
   Наш учитель физики вошел в класс и стал тыкать пальцем в отличников:
   - Ты... ты... и еще ты, завтра пойдете на олимпиаду.
   - Не-а, - дружно ответили отличники и принялись перечислять неотложные дела, которые запланированы у них как раз на завтрашний день.
   Долго тогда помолчал учитель и продолжил свою фразу уже не так уверенно:
   - Тогда это будете ты, и ты.
   За этими самыми "ты" оказались я и мой друг, Сашка, с которым мы сидели за одной партой. И не то, чтобы кто-то из нас хоть немного хорошо знал физику, просто требовалось послать кого-то, вот нас и послали. Школа и до этого не имела особых заслуг в подобных мероприятиях, так что и на этот раз, наверное, решили обойтись малой кровью.
   Нам отказываться было нечего, вот мы и пошли.
   Тогда в городе стояла глубокая весна, уже наполненная будущим летом, полноценным и свободным. Стоило подождать еще всего один месяц, и начинались каникулы. Достаточно было хоть как-то собрать воедино свои оценки, подставить под них вовремя дневник и смело катиться на все три месяца в деревню. Среди городских домов царило уже почти лето. Может быть, где-то в стороне, на ровном месте, ветер еще пробивается сквозь нераспустившуюся до конца листву и пронизывает по-весеннему, а горожане уже сбросили с себя куртки и ходили в пиджаках и платьях.
   Мы вышли из метро в тот выходной и неторопясь пошли писать свою олимпиаду. Надеяться на что-то значительное для нас было просто неумно, поэтому никакого страха перед испытанием ни у меня, ни у Сашки не было. Мы тихо шли по улице как ходят по ней тысячи мальчишек, направленных в выходной на важное для взрослых задание. Только сами эти мальчики редко придают значение словам взрослых о важности. Им достаточно просто идти по дороге и любоваться наступившей весной, неумолимо оголяющей ноги женщин, еще не столь возбуждающих, но уже притягивающих взгляд своей ладностью.
   Старая липовая аллея, еще светлая и шелестящая ранней листвой, одним своим концом упиралась в такое же старое здание института, в широкие двери которого постоянно вваливались толпы учеников, назначенных сегодня проверять свои знания. Мы шли по ней, переливаясь из трепещущей тени в свет, а потом обратно, пока справа не открылся просвет, выстриженный среди деревьев, чтобы на бульвар выставился фасад кинотеатра, построенного, как и все кругом, давно и нелепо бы выглядевшего где-нибудь в другом месте города. Там уже много лет строили совсем другие. Квадратные и наполненные переходами между залами они смеялись над такими, как тот, что встретился нам, но кино и там и там пока показывали одинаковое.
   - Слушай, - сказал вдруг Саша, - пойдем в кино.
   - Пойдем, - согласился я, и, взглянув на большой плакат, неровно но умело рекламирующий фильм, закачал головой, - мы не успеем. Там пять часов писать, а здесь начнется через два.
   - Ну и пошли они куда подальше, а мы пойдем в кино.
   В любой другой день в любом другом месте никогда бы не согласились мы бросить олимпиаду и пойти в кино. И хотя в таком поступке нет ничего страшного, он просто выходит за рамки правильного и привычного поведения мальчика, никогда не желавшего нарушать порядки, навязываемые ему в жизни родителями, считающими себя самыми умными и правильными на свете. До выпускного класса было еще далеко, но назойливые мамаши уже успели пропеть свою песенку об институте, армии и стрельбе в горах, куда обязательно попадают такие олухи, как мы.
   И вот в такой день два мальчика встрепенулись вдруг и решили не проходить мимо старого дома с неровными от времени колоннами, чего бы ни говорили им потом о таком проступке. Тяжелый портик, раскрашенный когда-то желтой краской, показался нам маленьким кораблем, у которого волны и ветер отбили кое-где красоту отделки, но зеленое окружающее море все еще расступается перед его бортами. Построенный позже институт, в отличие от него, не сумел сохраниться среди зелени, и совсем обступился ею со всех сторон так, что качающиеся на ветру ветви заглядывали в окна, где стекла скрывали пустые в выходной аудитории.
   Мы вошли в самую большую из них - актовую. Скромные школьники заняли в ней совсем мало места, казалось, огромное воздушное пространство высоченного потолка впитывало их и распределяло по возвышающимся рядам, из которых каждый следующий нависал над предыдущим так, чтобы из спинки нижнего получался стол для письма. И над головами детей оставалось еще, казалось, сотня метров пустоты, гудящей тишиной, скрадывающей все звуки, что могли произнести собравшиеся внизу. Разлетаясь, разговоры становились единым гулом, который накатывал на вошедших только что и тащил их в какой-то омут, выхода из которого не существовало, пока не произнесено ответа на все вопросы, что приготовили педагоги, уютно восседающие за широким столом с маленькой кафедрой, тумбой примостившейся у него в углу.
   Вошедшие олимпийцы, очумевшие от раскрывшегося перед ними простора, сбивались в крошечные кучки, пуская внутрь только своих знакомых и старались усесться подальше от кафедры и поближе друг к другу, чтобы вместе преодолевать все, что готовилось им в испытание.
   Нам с Сашей повезло, мы смогли забраться почти на самый верх и уселись там вдвоем, твердо уверенные, что вся эта суета внизу совсем нас не касается. Мы пока что зашли сюда, а потом так же и уйдем, и пусть несчастные отличники оспаривают друг у друга первенство. Этот зал должен принадлежать им, потому что каждый из пришедших, наверняка, просидел ни один час над учебниками, чтобы получше подготовиться и победить. И им совсем нет дела до тех, кто попал сюда случайно, собственно говоря, как и нам до них, потому что в темном зале кинотеатра нас уже готова встретить совсем другая реальность, и там никто не станет спрашивать твоих знаний законов какого-нибудь движения, чтобы предоставить то, чего ты хочешь.
   Ровно через два часа мы первыми поднялись со своих мест, сдали работы и пошли в кино. А через неделю узнали, что выиграли олимпиаду.
   Вообще, я вспомнил эту историю только для того, чтобы убедить самого себя, что когда-то я был очень удачливым человеком. Какие-то мелочи, незаметные в обыденности, выстраивались для меня в точную фигуру, и я, слишком часто не заслуживая того, получал результат, о котором даже не мечтал. Ни я, ни Саша не знали физику лучше, чем те, кто проиграл нам. Честное слово, мы разбирались в ней даже заметно хуже, но у нас не было страха за результат, мы просто распределили задачи между собой и записали первые попавшиеся в голову варианты решения, не разбираясь в них из-за недостатка времени. Стоило потратить на решение хоть немного больше времени, как собственные сомнения уничтожили бы всю правильность написанного, и мы бы скатились на то место, которого заслуживали. А вот теперь стали победителями.
   И не была бы эта победа такой уж важной, если бы среди педагогов на олимпиаде не оказался замечательный человек, который взял и предложил мне поменять школу и начать изучать физику в специализированном классе под его руководством. Тогда я согласился, а Сашка - нет.
  
   Это был конец. Хотя, с другой стороны - самое начало. Конец прежней школы с ее военруком, что успокоился с кем-то из новеньких младшеклассников, с подвалом, откуда просто валил привычный мне донельзя запах утоптанных гимнастических матов, и с ее учителями, много из себя строившими, но не замечающими самого главного, что творилось с детьми под самым их носом. Я много раз с какой-то непонятной тоской присматривал за стариком, не заходя к нему, а как бы невзначай, со стороны, и видел, что не стоило быть грандиозным следователем, чтобы понять все, что творит он, закрываясь от остальных. К сожалению, он почти даже не прятался, но у меня не хватило духа даже предостеречь его новых любовников, как сделали когда-то со мной. Я лишь смотрел на них из-за угла и уходил вслед, закинув сумку на плечо. А потом шел домой, и пока не было родителей, наслаждался самим собой.
   Новая школа выкинула все это из моей жизни. Наш класс собирался с полного нуля, в него звали тех, кто побеждал на олимпиадах, и первого сентября в обычном школьном прямоугольном дворе выстроилось двадцать человек, страшащиеся своего одиночества, но крепко уверенные, что нельзя показывать эту неуверенность. Всем хотелось в первый же день спрятаться в привычную скорлупу повторений множества всегдашних мелочей, которые легко скрывают за собою любую робость. Но не было в новой школе привычных закоулков, и все ходили несколько дней, осторожно сталкиваясь друг с другом и вдруг понимая, с той стороны не следует ничего плохого. Двадцать одинаково потерянных маленьких мальчишек и девчонок.
   Когда ко мне пришла такая мысль, я прибежал домой и долго ходил из одной комнаты в другую. Странное чувство пустоты бултыхалось во мне, как остатки вина в старой забытой бутылке. Сколько я ни пытался, больше мне просто не хотелось трогать без надобности свой член. Просто не хотелось и все тут. Мне вдруг показалось, что я свободен, и освобождение незаметной пеленой окутывает все мое тело, заставляя его беспрестанно двигаться, не находя себе места. Я уже успел ко многому привыкнуть, чтобы вот так взять и начать жить по-другому, но мне, действительно, больше ничего не хотелось из того, что еще пару дней назад составляло весь смысл существования. Мне не хотелось закрываться в доме и любить себя там внутри один на один, мне, наоборот, просто было необходимо вырваться на свежий воздух, чтобы он вынес из моей больной головы все лишнее, накопившееся там шлаком за годы прежнего затворничества.
   Я, действительно, не удержался дома и выскочил в парк, чего не делал уже очень давно, предпочитая бормотание телевизора. У меня еще не было новых друзей, но уже показаны были мне те, кто ими станет в самом скором будущем.
   Только что завершившееся лето и еще не наступившая осень вдвоем набросились на меня, стоило лишь показать нос из-за двери. Сверкающее закатом солнце и ветки, готовые сбросить с себя уже меняющие цвет листья, расступились передо мной, предлагая бежать из прошлого, забывая его с каждым шагом и трепеща от предчувствия будущего. Того самого будущего, что не мог я еще никак знать, но оно уже построилось за стенами ровной кафельной школы, совсем такой же, как тысячи других. И пусть точно такая же школа стояла всего в сотне метров от моей, но ей суждено было остаться совершенно обыкновенной, а та, что открыла мне двери, обыкновенной уже больше быть не могла. Она смогла изменить одного человека, а значит, во всем огромном мире не было больше ничего, подобного, хотя бы капельку, ее неровным коридорам.
   Я вернулся домой только поздним вечером, когда родители уже готовились спать. Я и раньше старался приходить именно в это время, чтобы меньше ждать спокойствия и тишины. Тогда я забирался на кухню, куда не заходил больше никто и ждал, смотря все подряд программы телевизора, пока не уснут и папа и мама. А потом я начинал заниматься своим усеченным сексом, и уже только за этим, удовлетворенный, отправлялся спать. В тот день все мне казалось другим, хотя внешне ничем не отличалось от обычного. Как и всегда, я ушел на кухню и стал ждать ночной тишины, мне хотелось проверить, окажется ли мое воздержание желанным тогда, когда весь организм по привычке должен желать его прекращения. Я сидел и щелкал пультом телевизора, пропуская мимо себя всю ту пеструю пустоту, что вываливалась из экрана на зрителей. Блики программ проходили мимо меня, а в комнатах все еще продолжалось шевеление. Никто не обращал на меня внимания, и от этого хотелось выть изо всех сил. Выть, потому что ничего не происходило, застыв на месте, по дому текли обыкновенные ночные минуты, но они становились слишком длинными для моего ожидания. Я вставал и садился, потом придвинул к себе второй стул и почти что лег, растянувшись на двух сидениях так, что задница моя свесилась над полом безо всякой поддержки, но и в таком положении, вместо обязательного неудобства, я ощущал одну только тоску, и сквозь нее все никак не мог дождаться освобождения, казавшегося уже таким близким, что челюсти начинало сводить от непременного страха. Страха перед тем, что не суждено будет мне отказаться от самого себя и успокоиться, наконец.
   Два раза я даже не мог больше терпеть и выходил в коридор, когда казалось, что достаточно долго длится тишина, но оба раза там меня встречало новое движение и приглушенное щебетание второго телевизора. Опустив голову, я возвращался к себе на кухню и снова устраивался на неудобных стульях перед надоевшим экраном.
   И уже совсем поздно наступило мое счастье, когда открыв дверь кухни, увидел я, что погашен во всех комнатах свет, а слышно из них лишь ровное дыхание спящих, такое тихое, что никогда бы в жизни я его не услышал, если бы не заставил себя напрячься изо всех сил. Мои родители, действительно, спали, а я стоял посреди коридора и тупо смотрел в темноту их комнат. Во мне кружилась одна-единственная мысль. Я думал: "Зачем же я прождал столько времени, зачем мучил себя неизвестностью, зачем напридумывал себе испытаний, которых не было на самом деле. И вот теперь всем им пришел срок, а я даже не знаю, что делать, потому что должен достать из штанов свой член и начать мять его, как раньше, и только тогда ясно станет, чего стоят мои обещания новой жизни. Но вот торчу я в коридоре, и становится мне даже тошно от одной мысли о подобном. Я ведь точно знаю, что не стану ничего делать, а просто простою на одном месте, как дурак".
   И на самом деле, я простоял так почти полчаса, не делая ничего, вслушиваясь только в дыхание родителей. И среди этого тихого шевеления, я вдруг понял, что мне не осталось места среди них. Что за столько лет любования самим собой я забыл дорогу к ним, убежав далеко в сторону, откуда не было больше возврата, сколько бы не менял я собственную жизнь. Граница света и темноты между кухней и комнатой стала для меня границей между нормальной жизнью обычных людей и меня самого, навсегда отныне оторванного от них. Неудобная кухня стала больше похожа на дом, потому что правильные люди пользуются ею по-необходимости, а я обязал себя быть там всегда, жалея и окучивая свое личное самолюбие, разросшееся до невероятных размеров за годы навязанного самому себе одиночества.
   Школа всегда отвлекала меня от таких мыслей. Сталкиваясь с двадцатью сверстниками, с кем необходимо было проводить вместе целый день, плавно перемещаясь из кабинета в кабинет, я забивал голову вещами, пригодными только для школы, этого совершенно оторванного от действительности мира. Каждые пять минут мы могли сбиться в большую кучу и весело вместе творить какое-нибудь безобразие, а потом тут же, разбежавшись в разные стороны, остановиться где-то в пустом кабинете и замечтаться. Наполненный обыкновенным школьным гамом день лечил меня, как старое лекарство, что непременно каждый день надо тщательно втирать в кожу, чтобы не намного потом получить крошечный результат. Я втирал его изо всех сил, а вечером поселялся на кухне, закрываясь ото всех дверью, и глядел в громыхающий телевизор до самой ночи. Мне становилось очень хорошо. Отрываясь от действительности, я существовал в какой-то среде, может быть, похожей на туман, а может, и совсем другой, но сквозь ее прозрачную пелену мне было ужасно удобно смотреть на далекий мир. Он раскидывался передо мной, раскрашенный телевизионной картинкой, и не требовал никакой платы за просмотр. Я мог парить над всеми пространствами, заселенными людьми, и смотреть на них, оставаясь в полном одиночестве. Мир разворачивался в моей голове и жил там, пока поздно вечером я не засыпал, не имея ни снов, ни желания любить себя как раньше. Одеяло теперь ровно лежало на мне до самого утра, когда я вскакивал по зову будильника и радостно бежал в школу.
   Мелкое шевеление постоянного движения захватило всего меня и не оставляло ни на минуту, заставляя постепенно забывать все, что случилось уже очень давно, потому что каждый день теперь казался настоящей вечностью, и хоть и был похож на все предыдущие, но радостью утра и печалью вечера был уникален. Те чувства, что заняли во мне место онаниста, живущего лишь своим наслаждением, оставались свежими и ровными. Они горели как хорошая свеча, рождающая ровный язычок пламени, слегка подрагивающий, но тянущийся вверх неумолимым конусом, обрамленным рыжеватым отсвечивающим газом. В такое пламя можно всунуть посторонний предмет, и оно обойдет его со всех сторон, восстанавливая свой правильный вид. Зато не поздоровится тому, кто окажется внутри, его опалит со всех сторон, и черный след останется навсегда несводимым пятном.
   Я никому не рассказывал ничего из своей старой жизни. В новой компании было удобно представляться совсем не тем, кем ты был до сих пор. Сочиняя, по необходимости, приключения, что никогда не происходили, я даже иногда верил сам себе. Мне бы очень хотелось, чтобы мое прошлое, действительно, оказалось таким простым и легким, как оказывалось оно, слетая с языка привирающего рассказчика. Наверное, все мои новые друзья также пользовались нашим знакомством, чтобы сочинить самих себя, но никому из них, как мне кажется, не приходилось скрывать за этими сочинениями что-то такое, что слишком сильно противоречит обычной морали. Настолько сильно, что теперь в этом мне стало стыдно признаваться даже в своих мыслях.
   Иногда вдруг прямо посреди улицы я в ужасе хватался за голову, представляя, как шагает рядом со мной медиум, умеющий читать мысли. И ему в одну секунду становятся известны такие тайны, которые я изо всех сил теперь прятал как можно дальше, постоянно твердя про себя, что ничего похожего не было и в помине. В такие минуты, обливаясь трусливым потом, я выбегал куда-нибудь в тихое место, где рядом не было прохожих, и долго приходил в себя, выветривая из памяти плохие воспоминания.
   Мое собственное прошлое превратилось в настоящий кошмар, мучающий меня постоянно и неотступно. Хотя, скорее всего, шло это очень незаметно. Я редко думал обо всем об этом. Кошмар, конечно, слишком сильное слово, пусть и точно передающее некоторый смысл происходящего, но оно подразумевает под собой множество внешних проявлений, которых совсем не было в действительности. Я жил и наслаждался существованием школьника старшего класса, обремененного всеми нужными причиндалами и прибамбасами. И лишь где-то очень глубоко под этим благополучием закопался тот кошмар, что навсегда захватил душу мою в свой плен.
   Я вдруг натыкался на следы этого прошлого и будущего ужаса или в мысли о медиуме, бродящем в обычной городской толпе, или в протяжных ночных бдениях, опутывающих меня в то время, пока пролеживал я на кровати без сна по выработанной уже годами привычке вслушиваться в спокойный мамин сон.
   Разглядывая все тот же потолок над собой, я видел, как разделяются где-то внутри меня два совершенно разных человека. Тихий и мирный один из них всегда становился в сторонке и только наблюдал, как его буйный близнец каждый раз в муках вылезает из своего убежища, куда заставлял я его забираться на целый день. Он выглядывал во мглу потухшей ночи и скалился, наполняя свои свернутые легкие воздухом. Между этими двумя людьми не было ничего общего. И дело здесь было не в том, что один казался ужасно добрым, а другой - злым, они оба были совершенно нормальными, а в то, что верили эти две части меня в разных богов. И вера их звала на разные подвиги. И если тот из них, кого я мог бы назвать хорошим, питал свои идеи тем, что вычитал в книгах, его собрат же знал все, что говорил, в реальности. Он сам испробовал все, что составляло его существование. Он был прелюбодеем и онанистом. Он знал, как можно найти и добиться всего, что хочется даже с моим смирным характером. И еще он знал, что не бывает чистого от грязи наслаждения. Всякое удовольствие пачкает человека, и надо всегда быть готовым оказаться за чертой или не соглашаться со всем, что предлагается тебе в жизни.
   Оба этих человечка никогда не разговаривали и не спорили друг с другом. Они просто тихо и молча сидели во мне, злобно пряча глаза, чтобы не показать их постороннему. Каждый из них считал себя истиной, спрятанной до времени, но непременно той самой, которую обнаружат сразу же, как потребуется ответить на какой-нибудь очень важный вопрос в жизни.
   А я из вечера в вечер смотрел на них и думал, как бы мне совместить этих двух духов, без каждого из которых моя жизнь теряла смысл. Как бы найти тот, действительно, единственный путь, который станет правильным, и который одобрит даже всякий посторонний, что станет смотреть на мою жизнь со стороны. Два гномика, один из которых красовался передо мной красотой своей правильной чистоты, а другой - отпугивал струпьями старой кожи, обдираемой каждый раз при выползании на ночную прогулку, каждый раз прятали свои гневные глаза и ждали от меня единственного решения. Конечно же, я хотел всем сердцем выбрать первого из них, но не мог. Даже в каких-то мелочах, в незашнурованных ботинках, например, показывался передо мной тот, второй. И тогда казалось мне, что чувствую я, как он ухмыляется в своей норе.
   Этот самый, второй, никак не хотел мириться с женскими ножками, проходящими мимо. Он заставлял всего меня оглядываться им вслед и думать обо всем, что было прежде, и что я так тщательно собрался забыть. И не только думать, но и сожалеть, что теперь все стало совсем по-другому. Мне приходилось тут же вспоминать своего первого гномика и извиняться перед ним, стараясь в таком символическом жесте отыскать себе спасение.
   Единственное, что обязательно следует сказать, это то, что я никогда не видел своих гномиков в лицо. Они представлялись мне видениями, от которых можно было рассмотреть какие-то отдельные части, выплывающие как бы из тумана, то - глаза, то - дрожащие руки, но все вместе оставалось закрыто от моего взора.
   На самом деле, я быстро привык к новому своему существованию. Теперь я мог неспеша плыть по течению, вовремя откликаясь на все раздражения, возникающие вокруг. Больше не было вокруг меня кокона, закрывающего весь мир и поднимающего меня над ним, но и теперь слишком часто любил я простоять хоть немного времени один где-нибудь в углу, где никто не рискнет меня потревожить. И пусть в такие минуты я думал вовсе не о том, о чем раньше, но привычка смотреть на все оттуда, свысока, осталась. И не только осталась, но и приобрела новые черты. Теперь я стал фантазировать, что могу проникнуть в мысли окружающих людей, становясь, таким образом, снова гораздо выше их. Хоть и нагоняла меня время от времени обухом по голове мысль о бродящих рядом чудотворцах и медиумах, но, отвергая и боясь их, я сам старался делать то же самое. Глядя на идущих мимо обыкновенных прохожих, я уверял себя, что вот этот, например, думает сейчас о том, как бы подешевле купить что-нибудь домой к ужину, а вот тот - оценивает шагающую рядом женщину и очень боится, что другие ее не смогут оценить так же, как и он, и таких соображений у меня накапливались сотни. Но копились они исключительно для того, чтобы быть моментально забытыми. Я не помнил ничего из тех мыслей, что рождались в минуты уединения, они как бы существовали не для меня такого, каким я был в нормальной жизни. Наверное, этими мыслями питался и развлекался кто-то из моих гномиков, а может быть, и оба разом, наверняка, скрывая друг от друга.
   На самом деле, я очень быстро привык к своим приживальщикам, и даже очень радовался, когда мог провести полночь в их компании, хотя во время таких свиданий никто не произносил ни одного звука. Все просто наслаждались видом своих ненавистных товарищей. А потом, уже днем, я абсолютно бессознательно делился с гномиками всем, что случалось в моей жизни, хотя, наверное, они и без меня все это знали.
  
   II
   Я долго не хотел верить, что возвращение мое в общество одноклассников возможно до такой степени, что после вечеринки я смогу остаться спать в одной потели с той девушкой, которая мне нравилась. Для меня это был настоящий подвиг, хотя ничего героического и не случилось. Ничего, кроме того, что тем вечером я, наконец-то, попробовал стать настоящим мужчиной.
   Все это случилось в другом городе, где над нами не было наблюдательного ока родителей, хоть и теряющих уже свою власть над подросшими детьми, но все же тешащими себя в большинстве случаев надеждой, что им все известно и все позволено. Скорее всего, именно отсутствие родительского тормоза и стало для меня решающим. Думая о том, что вечером меня ждет привычное кухонное смотрение телевизора и ожидание родительского сна, я остановился бы на половине дороги. И не потому что боялся чего-то неизвестного мне, но давно знакомого другим, а потому что слишком много стал бы думать о внутреннем своем одиночестве и оставленных без внимания гномиках. И пока я стоял бы так и думал, всякий момент любви давно закончился. Никто в нормальной жизни не привык дожидаться таких тормознутых, как я.
   Я вошел в тот номер, действительно, совсем случайно. Приехав в город, весь наш класс шумно занял целый этаж гостиницы, разобравшись по два человека на номер. Мы приехали уже вечером, и никуда не собирались выходить. Всеобщее возбуждение поездки, долгого поезда и незнакомого города еще горело в глазах всех, совершенно не желающих отправляться спать. И, конечно же, раз рядом с нами не было родительского ока, да еще и возбуждение горячило изнутри, вся компания разом отправилась в буфет неумело пропивать свои небольшие выделенные на поездку деньги. А я задержался. Причем, даже не могу сказать из-за чего, просто задержался с твердой уверенностью присоединиться к остальным чуть позже. И вот как раз в эту минуту, когда я остался один, но готов был исчезнуть вслед за остальными, тихо открылась дверь номера...
   Конечно же, я считался не последним человеком в классе, и на меня обращали внимание, да и я не забывал поддерживать разговор, если он начинался. И со всеми одноклассниками и одноклассницами я общался легко, не выделяя среди них никого. Так что, не было ничего странного в том, что открылась дверь моего номера, и ко мне вошла, естественно, девушка. Вся странность собралась в этот миг только в моей голове, и я, при виде входящей девушки, готов был сконфузиться и впасть в свой привычный столбняк, но она пришла мне на помощь и спросила, куда делся мой сосед.
   По своей обычной привычке, я должен был замолчать, прокручивая в голове насколько раз свой ответ, но на этот раз, почему-то, ответил легко и спокойно:
   - Они все свалили коньяк пить.
   - А ты тогда, чего?
   - А я не люблю коньяк. Он такой противный и горький. Мне бы уж лучше водочки или пива.
   Галина засмеялась и весело проговорила вдруг:
   - Тогда пошли к нам чай пить.
   - Пошли, а как же Пашка.
   - Если не дурак, сам потом придет.
   Идти нам было совсем недалеко. Три двери номеров, а потом четвертая, где и жила Галина. Тот номер тоже был двухместный, и делила она его со своей подругой. Они всегда были вместе. Сколько не помнил я нашего класса, сколько не дробились мы между собой, и сколько не придумывали мы себе дружбы, эти две девчонки всегда оставались вместе. Так уж получилось, что почти никогда раньше не приходилось нам еще общаться ближе, чем пара слов на перемене ни о чем или незлобная шутка после надоедливого урока, и только теперь, помешивая кипятильником в простых гостиничных стаканах, мы повели странную и долгую беседу, у которой не было никакого смысла. Кроме одного: того самого сокровенного, который заставлял Галину каждые пять минут тоскливо оглядывать дверь, откуда никак не хотел придти ее любимый Пашенька.
   Наверное, во всякой такой беседе мало смысла. Она как бы сама по себе происходит от знания того, что последует за ней, но люди обязательно продолжают соблюдать какие-то приличия, выдуманные давным-давно совсем другими и исполняющиеся каждый раз в непозволительной точности. И в этот раз среди чаевнующихся простым кипятком с плавающими в нем чаинками, я был самым безыскусным игроком. Мне все происходящее было новым, я участвовал в подобном первый раз в жизни, хотя представлял и фантазировал себе подобное не одну сотню раз, пролеживая до семяизвержения на своем привычном диване. Но какая-то гордость заставляла меня изо всех сил делать вид своими рассказами, что уж точно не впервой таким тоном о таких вещах я разговариваю с девушкой, с которой можно после остаться ночевать в одной постели.
   Честное слово, сейчас, спустя столько лет, я не вспомню ни одного слова из того разговора, хотя тогда он врезался мне в память, потому что был моей первой удавшейся попыткой любовного приключения, которую следовало запомнить, чтобы пользоваться сохраненным знанием, при случае, в будущем. В странном упоении я рассказывал о чем-то таком, чего не было никогда в моей жизни, присоединяя иногда к рассказу кусочек настоящей правды, который не выбивался из общей хвастливой повести. Естественно, что ни о чем таком, что на самом деле составляло мою жизнь и было единственным моим прошлым, я не сказал ни слова. Сидя за столом, я вдруг вспомнил все это, чтобы еще раз переворошить в памяти то же самое всего через пару часов, но воспоминание было сознательно заткнуто мною куда-то очень далеко. Глядя сквозь простой граненый стакан на экран телевизора, я вдруг решил, что следует сочинить еще раз себе новую жизнь, ту, которая станет доступной всем тем, с кем доведется мне беседовать в самых замечательный случаях. Такая история была совершенно необходима, потому что правда в очередной раз показалась мне очень неправильной и просто невозможной для уха обыкновенного собеседника. В ней было что-то такое страшное, что должно было оттолкнуть от меня всех, с кем бы пришлось общаться. Стоило только хоть немного рассказать, как ходить по улицам стало бы невозможно, я точно знал, что даже от совершенно посторонних людей стал бы бояться косых взглядов в спину. Если и теперь одно воспоминание о чтеце мыслей, реально не существующем пока в природе, загоняла меня в тупик, из которого слишком долго приходилось выбираться, то знание того, что есть на свете человек, кто знает все безо всяких ухищрений, будет означать для меня, что всем вокруг все известно до самой последней, мельчайшей и наиподлейшей детали. Как только я пытался представить себе что-то такое, как мне становилось стыдно до такой степени, что хотелось бежать. Бежать изо всех сил до полного изнеможения, бежать не куда-то, а от чего-то, от всего, что меня окружает, что знает, кто я такой, и, несомненно, осуждает за это. Я твердо убедил себя, что никакой другой реакции, кроме брезгливости и осуждения, мои признания ни у кого не вызовут.
  
   В тот день я впервые сочинял себе историю, и видел по глазам девчонок, что она имеет успех. Конечно, они не принимали на полную веру все, что я болтал, но не это было главным. Главным было то, что мой рассказ казался им таким же, как и у других, а может быть, где-то даже и интереснее.
   Болтали мы без умолку до самой поздней ночи, когда буфеты закрылись для несовершеннолетних, а наш классный разогнал всех по своим номерам, взяв со слегка прихмелевших учеников обещание заснуть. Самое интересное, что на нас он не обратил никакого внимания, заглянув в номер всего один раз и оставшись удовлетворенным тем, что там увидел. Еще несколько раз вторгались к нам вернувшиеся из бара одноклассники, осведомленные, что из двух жилиц этого номера Галина имеет ухажера сегодня на ночь, а Наталья - нет. Но, увидев меня, прочно рассевшегося на ее кровати, несостоявшиеся женихи, соблюдя нехитрые вежливости, быстро ретировались, стараясь успеть забежать раньше других в остальные женские номера. Единственное, что беспокоило наше уединение, было отсутствие Павлика, умудрившегося где-то застрять даже после закрытия буфета. Одиночество Гали немного стягивало общий разговор, создавая неравенство между нами, готовыми отключиться от настоящего мира, и ею, то и дело отгоняющей предложения руки и сердца на одну ночь. Она начинала уже злиться, и от этого по всей комнате витало жестокое напряжение, выбивающее меня то и дело из привычной колеи, нафантазированной мною уже не раз.
   Я переживал ужасно. Каждую секунду мне становилось плохо оттого, что я делаю что-то не так. Единственной мыслью в голове вертелось, что в следующую секунду Наташа встрепенется и выгонит меня, как всех остальных, и я поплетусь спать в свой одинокий номер, потому что Павлик точно уж своего не упустит. Во сколько бы не пришел он с гулянки, его место рядом с Галиной давно забронировано, и не надо сражаться за него, опасаясь каждый раз сделать непоправимую ошибку.
  
   Он пришел около полуночи.
   - Зря ты не пошел, - весело сказал он, ничуть не удивившись, что встретил меня здесь в это время.
   Я улыбнулся ему в ответ, приятно чувствуя еще не успевший перегореть аромат водки, вошедший вместе с Пашей, и вдруг от этого запаха мне стало очень легко и спокойно. Я понял вдруг, что сегодня ничего уже не изменится, и первая победа у меня в руках.
   - Я хотел, но не успел, - ответил я, все улыбаясь, - вишь, куда меня занесло. А уходить отсюда не так уж и приятно.
   Я был трезвый, и мог просто улыбаться возникающим во мне образам, а Пашка выпил достаточно много, поэтому он захохотал в голос, пристально разглядывая наши с Натальей руки, давно переплетенные объятиями.
   Потом он посмотрел на обиженную Галину. Она не посмела высказать ему все те претензии, что вертелись у нее на языке, просто надула губы и тихо уселась на угол своей кровати. С той поры я мог больше не отвлекаться от своей девушки и обращать внимания на соседей. А они немного повыясняли отношения, и перешли на тихий шепот. Мы быстро разобрались по двум узким кроватям со скрипящими пружинными матрацами, по старой привычке дешевых гостиниц рассчитанных всего на одного лежачего человека, который не захочет ночью переворачиваться с боку на бок. Но тогда мы были еще молодыми и худыми, так что вполне могли разместиться и на такой лежанке. И не просто разместиться, а разлечься с комфортом, иногда недостижимым на обычной широкой кровати.
   И вот здесь для меня началось самое страшное. Если до сих пор я хоть как-то мог представлять себе происходящее, то теперь не осталось ничего, что было бы мне хоть чуточку известно. Я ведь никогда не видел обнаженной женщины, кроме картин старых голландцев, а они хорошо умели скрывать то самое, что вызывает настоящий интерес.
   Справиться со своей и с ее одеждой мне все же скоро удалось. Изо всех сил я скрывал дрожь в руках, и прятал их, как мог. Хорошо еще, что, помирившись с Галей, Пашка выключил свет, и мы теперь копошились двумя грудами на кроватях в почти полной темноте. И тут я понял, что от рук дрожь давно перекинулась на всего меня, и теперь я мог думать лишь о том, как справиться с нею. Я не мог думать ни о Наталье, ни о правильности своих поползновений, только бы убрать дрожь, только бы перестать волноваться, только бы вынырнуть из страшного черного болота, куда не залетает ни искорки света, ни дуновение свежего воздуха. И от этого начинал волноваться еще сильнее, доведя себя почти до исступления, в котором слишком трудно разбирать даже обычные собственные поступки.
   Через пару минут я не разбирал больше ничего, хотя так и не успел сделать ни одного существенного движения. Мне вдруг вспомнился тот самый рассказ о муже, не знающем, куда совать свое орудие в первую брачную ночь. От такого воспоминания дрожь стала совсем уж нестерпимой, и я попробовал поцеловать мою партнершу между ног, думая при этом о том, что так смогу рассмотреть и нащупать все, что мне нужно. Но Наташа властно остановила меня, и с той секунды я больше ничего не помню.
   Я не знаю, почему ей не захотелось такого поцелуя, в конце концов, это ее право, но без него я не смог ничего сделать. Мое напряжение прорвалось и затопило сознание, не оставив там ничего, кроме страшного стыда за испорченный вечер не только себе, но и тому человеку, который стал мне вдруг слишком дорог.
   Я не знал тогда еще, что такое любовь, и чем она отличается от общения между людьми. Любя всю жизнь одного себя, я привык относиться к девушкам с неопасным вожделением, но ни разу это чувство не повторялось у меня, стоило его объекту скрыться за поворотом улицы. Вечером я не мог вспомнить и сосчитать, к скольким же, проходящим мимо, у меня за день вспыхнуло и погасло чувство какой-то, хоть и неполной, хоть и несчастной, но все же любви. Вернее, того, что я привык для себя называть этим словом. А тут, среди своего неумелого пыхтения, я понял, что могу испытывать какое-то совершенно чужое для себя чувство. Чувство привязанности, неимоверного притяжения к человеку, которого еще совсем недавно просто считал знакомым и не более того. Это чувство очень трудно описать, потому что у него нет ничего, кроме тоски по несвершившемуся, что обязательно свершится. Я не успел ничего сделать, я не успел довести до конца свой первый вечер с согласившейся на все девушкой, а думал теперь лишь о том, что скоро наступит тот день, когда я потеряю ее. Потеряю обязательно навсегда, иначе просто невозможно.
  
   Я, теряясь в налетающих неожиданно волнах своих посторонних мыслей, никак не мог ощутить хоть что-то похожее на привычное для себя. Столько раз я заставлял свой член выстреливать в воздух белые капли, чтобы теперь не мочь кончить. Я твердил себе, как заведенный, что "все будет хорошо, и я, обязательно, вот-вот сейчас кончу", но не мог сделать ничего. Натужное, но бесполезное пыхтение довело меня до такой степени, что я готов был расплакаться, и сделал бы это, если бы Наташа не простила разом все и не попросила остановиться.
   Один мой кошмар завершился, зато начался другой.
   Я перестал изо всех сил выдавливать из себя грешное семя, зато был оставлен один на один с собственными мыслями, которые не собирались дать мне хоть капельку покоя. Я пытался оправдаться тем, что все ощущения оказались совершенно не такими, как были раньше, когда я брал член в руку и все делал сам. Но оправдания не помогали. Я знал, что мне было страшно ломать свой мир и открывать новый, вот и проклял бессознательно все, что делал, даже не осознав этого. Я хотел одного, а делал совершенно другое. Такой, вот, получился самый настоящий саботаж, предвидеть который я никак не мог. Весь мой организм настолько привык жить по-другому, что не захотел соглашаться с женской любовью, бывшей для него одним только эфемерным порождением бесполезного разума. В этой борьбе я, в который раз, раскололся на две части, которые ни под каким видом не собирались сходиться мировой. И мой собственный страх стал самым верным союзником меня, что воспротивился всему, что я хотел сделать. Он притупил мое сознание, заставив его метаться в лабиринтах неразрешенных проблем, а заведенное моторчиком подсознание, тем временем, легко разбило все мои планы.
   Я бы желал здесь сказать, что от всего этого захотелось мне еще раз расплакаться, но, наверное, не слишком похоже на правду, что здоровенный парень, вымахавших к тому возрасту уже почти под два метра и могущий прямо сейчас стать папашей, через каждую минуту готов броситься в рыдания. Я вынужден прибегать к такому обороту речи, опасаясь, что не смогу выразить точнее свое состояние, хотя ни единой слезинки не просочилось, да и не собиралось просачиваться, сквозь мои веки. Только горькое разочарование, тяжеленным камнем упершееся в глотку и ощущение бессильно опущенного хуя, который раньше готов был вскакивать перед каждой, просто прошедшей мимо, но вот так бесславно повис во время своего первого настоящего испытания.
   Слава Богу, что Наташа, действительно, простила мне и тихо прошептала в ухо:
   - Не расстраивайся, у тебя обязательно получится в следующий раз.
   - Ты понимаешь, - чуть не задыхался я в ответ от волнения, - понимаешь, ТАКОГО у меня никогда еще не было. Прости меня!
   - Конечно, - мне показалось, что она улыбнулась, - все будет хорошо.
   Честное слово, после таких слов у меня закончились все припадки самоистязания, и я быстро уснул, выгоняя из головы лишние переживания.
  
   III
   Когда я проснулся, наступило самое прекрасное утро моей жизни. Назвать его как-то по-другому просто не поднимается рука. И дело тут не в словах, которые могли быть более красивыми, а в том, что я сам твердил себе именно "самое прекрасное утро". И мне не требовалось ничего другого, чтобы описать происходящее. Просто-напросто, "самое прекрасное", как в сотнях романов.
   Мы встали и долго хохотали все вчетвером, потому что разбудил нас настойчивый стук в дверь. Никто, кроме классного руководителя, домогаться нас с самого раннего утра не мог. Наверняка, он обнаружил пустой номер и нехитрым вычислением догадался, где следует искать пропавших учеников.
   Любой читатель может себе представить, какой ужас охватил нас при этом стуке. Лихорадочно хватая первые попавшие под руку вещи, мы старались устроить так, чтобы можно было хотя бы соврать, что мальчики спали на одной кровати, а девочки - на другой, но раскиданные по всему номеру шмотки, перепутанные в том виде, в котором падали они на пол, все равно выдавали нас с головой. Не открывать дверь и оправдываться потом тоже было нельзя, потому что грохот, вызванный приборкой номера, наверняка разбудил всех соседей, если они еще спали, и уж точно был слышен стучащему.
   В конце концов, мы, скрывая под пристыженным видом расползающуюся по лицам улыбки, пошли все вместе, гурьбой, открывать дверь. Каково же было наше удивление, когда за ней мы увидели не нашего классного, а Дениса - одноклассника, который тут же принялся невнятно лопотать, что забыл вчера в нашем номере свои сигареты, а сейчас ему очень хочется курить, вот он и решил так рано нас потревожить. Он хотел сказать еще что-то, но Пашка и я не дали ему этого сделать. Денис быстро был вытолкнут в коридор и отправлен восвояси, конечно же, без сигарет, которые мы оставили себе в оплату за те нервные секунды, что пролетели, прежде чем мы решились отворить дверь. Когда она снова закрылась, мы, все четверо, закатились таким хохотом, что долго не могли остановиться и успокоиться, да, собственно, никто и не хотел этого делать.
  
   Так я женился первый раз в жизни. Я быстро убедил себя в этом. Честно говоря, мне было необходимо сделать что-то подобное, потому что вся прошлая неуверенность, которая властвовала над моей жизнью, в любой момент готова была снова стать главным чувством жизни, подчиняющим себе все, что в ней происходит. Чтобы такого не случилось, я решил постоянно доказывать самому себе, что ничего подобного просто больше не может быть. Отныне моя жизнь принадлежит не только мне, но и еще одному человеку, а моя слабость остается со мной, и брать ее в новую жизнь я никак не хочу, там нет места для этой гадости.
   Всей той истории, где любовь сливается с одним лишь запахом пыльных гимнастических матов, которые ты продавливаешь под тяжестью пятидесятилетнего старика, суждено теперь было остаться моим ночным кошмаром, каждый день разбивающимся о красоту жизни.
   Представьте себе, каждый день ходить в школу и сидеть за одной партой с любимым человеком. А еще проводить вместе все остальное время. И не только подносить сумки, но и быть допущенным к самой главной тайне. И каждый день я выдумывал в этой жизни свое прошлое и представлял его Наталье, а она слушала, и вместе с ней мы сочиняли наше будущее.
   Двое суток, проведенных вместе без перерывов даже на несколько минут, подарили нам такой старт, который требовалось оправдывать во всем, что случится впереди.
  
   Но, к сожалению, все быстро закончилось. Моя тайная страсть к самому себе не сдалась под ударами семейной жизни. Затаившись очень глубоко в домике плохого гномика, она стала показываться на глаза лишь по ночам, когда он, как и прежде, вылезал прогуляться. Но все остальное время какой-то черный след ее отравлял мое существование. Вдруг посреди самого решительного монолога я мог провалиться в бездну прошлой нерешительности и замолчать, не договорив даже начатого слова. В такую минуту я замолкал и не мог выдавить ничего, сколько ни заставлял себя. Любой звук, что мог вырваться наружу, начинал казаться фальшью еще до своего рождения. Несколько раз я пытался рассказать все своей избраннице, но всегда не решался сделать это. Меня останавливал все тот же старый страх быть непонятым и осмеянным, причем, если раньше смеялись бы надо мной те люди, отношения с которыми меня волновали гораздо меньше, то теперь на кону стояли отношения с Наташей, рисковать которыми я не мог себе позволить. Потом я убеждал себя, что любящее сердце готово будет простить мне все, что было до нашей встречи, но воплотить в реальность такие заверения я все же не пробовал, мне снова и снова не хватало смелости.
   И вот такие мелочи постоянно отодвигали меня от любимой. Проснувшись от долгого сна и научившись нормально общаться с окружающими, я сам загонял себя обратно в тюрьму одиночества. Мне уже самому не хотелось обратно, мне уже самому хотелось остаться здесь, забыть все, что давно прошло, и жить так, как живут все остальные. Но ничего поделать я не мог. Я не мог убедить себя и победить черного гномика, который страшно окреп в своей норке и постоянно высказывал свои мысли, заставляя меня принимать их за истину. Я изо всех сил старался сопротивляться этому и жаждал видеть своего друга - белого гномика - но он подевался куда-то и не показывался мне на глаза. Может быть, он обиделся на меня за то, что я забыл о нем сразу, как моя жизнь так круто изменилась, а может быть, случилось что-то другое, но я остался снова один в свое борьбе, и даже Наташа очень скоро перестала быть моей помощницей. Я не захотел посвятить ее в свою тайну, и теперь эти несказанные слова повисли между нами, предвещая тот конец, который медленно, но верно наступал.
  
   IV
   А потом все и случилось, и снова "в один прекрасный день". Еще не успела закончиться осень, в начале которой мы полюбили друг друга, еще продолжало светить теплое солнце, а снег вспоминался давней сказкой прошлого года, как Наташа сказала мне, чтобы больше я к ней не приходил.
   Тогда я испытал настоящий шок. Сейчас, спустя много лет, я могу убеждать себя, что такой исход был виден невооруженным глазом, но тогда я не видел ничего, я снова заслонился от жизни своими проблемами и не хотел обращать внимания ни на что другое. И, огорошенный неожиданной отставкой, я оказался обнажен перед случившимся и принялся искать себе необходимое убежище, тогда привычка сочинять свою жизнь, что бесконечно укрепилась во мне, пришла ко мне спасительным кругом. Единственной реакцией на случившееся было сочинение мною истории о собственном самоубийстве.
   Мне, действительно, хотелось погибнуть в тот день, и я, действительно, видел перед собой перекошенное лицо водителя такси, бешено мчавшегося по улице и увидевшего перед собой выскочившего на дорогу школьника, но мне ничего не стоило довести свой план до конца, а я не смог. Я долго стоял на обочине, выбирая свою жертву, и это такси, летящее по всегдашней привычке желтых машин быстро и близко к тротуару, чтобы успеть остановиться перед вытянутой просящей рукой, показалось мне очень даже подходящим. Я занес ногу и шагнул прямо перед ним на проезжую часть, но следующего шага, после которого бампер "Волги" должен был с разгону стукнуть меня и кинуть под колеса, я не сделал. Я остановился сразу за бордюрным камнем и сочинил себе все остальное.
   В моем сочинении водитель такси оказался настоящим профессионалом, успевшим в последний момент выкрутить руль и, вылетев на встречную полосу, спасти мне жизнь, ругаясь трехэтажным матом. На самом деле, такси, визжа тормозами, пронеслось мимо и уехало, не сместившись ни на сантиметр со своей траектории, а я уныло пошел домой, чтобы перед телевизором, показывающем какую-то белиберду, вытащить свой член и задрочить его до такой степени, что потом мне было ужасно неудобно ходить.
   Впервые в жизни я кончил пять раз подряд, и мне показалось, что после такого наказания член не смог спуститься в свое нормальное состояние. Он смягчился и не мог больше стоять, сколько я не дергал его в шестой раз, но не изменился в длине, повиснув между ног бесполезной мягкой, перележалой морковкой, болтающейся и шлепающей меня по ногам при каждом шаге.
  
   Часть Четвертая
   Снова как маленький
  
   I
   После того, как я оставил бесполезные попытки поднять свой вытянутый, но мертво опустившийся хуй и плюхнулся на диван, глядя бессмысленными глазами в телевизор, все желание завершить свою жизнь во мне остановилось. Теперь можно было жить дальше, забывая все, что произошло. Теперь возникло в душе какое-то странное прежнее спокойствие. Я проиграл борьбу и предпочел сдаться, ища себе выгоды в позиции военнопленного, забранного на поле боя с поднятыми руками, которого победителям теперь надо содержать, кормить и одевать. У пленного нет больше другой заботы, как целыми днями смотреть в чистое небо над головой, не перечерченное больше следами пуль и снарядов, да тосковать по той минуте, когда можно было схватить свое оружие и биться до самого конца. Оглядываясь назад, всегда легче представить себя героем, чем в ту секунду, когда несется на тебя желтый даже сквозь темноту автомобиль.
   Самое приятное для меня оказалось еще и в том, что свою отставку получил я в последний день учебы перед целой неделей каникул. И всю эту неделю я провалялся перед телевизором все на том же диване, размазывая по ковру свои испражнения. В одну минуту от всей моей прошлой решимости что-то изменить и начать жить по-новому не осталось ничего. Мир опять сомкнулся кругом тесных стен, но теперь я не хотел прошибать их, а прекрасно оставался внутри, дергая рукой вверх-вниз каждый раз, когда чувствовал, что член наливается хоть небольшой, но силой.
   Утром его заставляла подниматься гимнастика, которую вели спортивные бабы в обтягивающих трико, ближе к обеду - повторение какого-нибудь вечернего фильма с постельными сценами, а потом приходилось пользоваться настоящей порнографией, которая скопилась у меня уже давно, и за все время праведной жизни я так и не решился от нее избавиться.
   То, что раньше представлялось мне лишь в желанном сне, оказалось весьма доступным и продающимся если не на каждом углу, то уж точно в очень доступных местах. Плохонькие кассетки и фотографии доходили до меня, хотя ни одного разу я не решился купить их сам. Что-то забывали с моей помощью друзья, заходившие попить пива, пока родители уезжали, а что-то я нашел у самих своих родителей, разбирая залежи в столе, до которых кроме меня не было больше никому никакого дела. Я не знаю, кто напрятал туда старые слайды весьма непристойного содержания, но, однажды вытащив их, я уже спрятал коробочку на новое место, найти которое, кроме меня, вряд ли кто-нибудь мог. И доставал ее оттуда каждый раз, как хотелось мне задрочить, а никакого другого подходящего изображения перед глазами не оказывалось. И пусть все слайды, весьма все же скудные по своему содержанию, были давно изучены мной до последней царапины на пленке, каждый раз я выдумывал что-нибудь новенькое, что позволяло мне получать удовольствие.
   Однажды я даже сделал самодельный проктор для слайдов, отправляющий на потолок весьма размытое изображение трахающихся мужчин и женщин. Простой электрический фонарик и линза из какой-то разобранной детской игрушки завладели моим воображением на целый день. Я бесконечно переделывал свой аппарат, добиваясь от него четкости и яркости, совсем забыв за этим занятием, для чего же все это было задумано, пока прямо над диваном не возникло почти идеальной картинки, самой моей любимой из всех слайдов, где здоровенный мужик с размаху всаживал член в задницу красивой тетке, отвернувшейся от камеры так, что лицо ее можно было рассмотреть, если, конечно, желать этого, но главным здесь было не лицо, а зад, раздувшийся и выставленный прямо на зрителя. Так, чтобы тот мог видеть во всех подробностях обе ее дырки, что были для меня так желанны. Партнер ебал эту женщину в жопу, широко расставляя и свои ноги, а пизда оставалась свободной и открытой и внутрь ее можно было смотреть сколько угодно, представляя, как сейчас встанешь с дивана, подойдешь и, слегка нагнувшись под уже трудящегося мужика, вставишь в эту дырку свое оружие, отчего баба лишь натужно выдохнет грудным голосом полным удовольствия, и можно станет водить членом взад и вперед до полного изнеможения. И будет это совсем не так, как было с Натальей. Будет это неизмеримо приятней, а самое главное, что собственные мысли не станут отвлекать от главного.
   А потом я кончал, и с этой секунды изображение на потолке становилось для меня тягостным. Я больше не мог смотреть на него, потому что мне становилось стыдно. Я быстро выключал фонарик и вытягивался на полу, куда сползал, чтобы не пачкать покрывало дивана. Некоторое время мне было ужасно стыдно, я вспоминал все то, что представлялось хорошим в собственной жизни, и казалось мне, все это провалилось в страшную пропасть, выбраться из которой мне, несчастному и тщедушному, больше никогда не суждено. Стыд проходил быстро. Он, вообще, теперь не слишком беспокоил меня. Слишком много я позволил себе оставить за поворотом, чтобы больше никогда туда не возвращаться.
  
   II
   Я теперь забыл даже своих гномиков. Не приходили они ко мне больше по ночам, оставив меня в грехе моем одинокого и опущенного. Опущенного самим собою. Слишком долго смотрел я на чужих мужиков, втыкающих члены в задницы. На кассетах и фотографиях они делали это с большим удовольствием, да во всяких срамных книжках, что стал теперь я читать с большим интересом, говорилось, что нет ничего зазорного в том, чтобы пошевелить членом в прямой кишке. То, что я делал с военруком, давно забылось для меня, превратившись в мертвую легенду, которую сам и сочинил, тщательно перемешав выдумку и правду, поэтому чаще всего в грезах представлялось, что встанет передо мной на колени такая же женщина, как на той фотографии и раздвинет своими руками жопу, чтобы можно стало в нее залезть. И вот однажды я, совершенно случайно и не осознавая, что делаю, сунул два пальца в свое анальное отверстие и мягко пошевелил ими внутри. Первый раз мне стало очень противно, потому что пальцы оказались перемазаны в говне, но странные ощущения, рожденные моим шевелением, быстро избавили меня от брезгливости. Таких ощущений я еще не испытывал. Видно, правда в книжке была написана про то, что анальный секс вызывает странные и ни с чем не сравнимые ощущения, повторять которые после первого раза захочется вновь и вновь. Захотелось и мне. Едва оторвавшись и вымыв руки, я понял, что открыл для себя совершенно новое наслаждение. И тут же пошел в туалет где, обернув пальцы бумагой, снова запустил их в свой зад.
   Даже туалетная мягкая бумага показалась мне в тот первый день слишком жесткой, и я больше не стал наматывать ее, плюнув на грязь на пальцах. Мне хотелось получить новое удовольствие, а после него руки всегда можно было отмыть с мылом так, чтобы никакого запаха не осталось. Я изгибался и извивался, сидя на унитазе, стараясь удобнее и дальше просунуть руку назад, и вышел лишь тогда, когда судорога свела ноги от непрерывного напряжения. Не знаю, можно ли назвать то, что я испытал, оргазмом, но удовлетворение на меня нахлынуло такое богатое, какого не было прежде ни одного разу.
   Отныне мои посещения туалета стали затягиваться почти до бесконечности. Ссылаясь на больной желудок, я бегал туда несколько раз в день и сидел почти по часу. И еще я стал любить мыться. Если раньше родителям стоило больших усилий загнать меня в ванную, чтобы хоть раз в неделю я был чистым, то теперь я шел туда сам с удовольствием, наполнял полную ванну водой и погружался в нее. Пролежав некоторое время и, распарившись до бархатной мягкости кожи, я начинал свои любовные игры.
   Сначала я трахал себя в задницу до полного изнеможения. До тех пор, пока прямая кишка оказывалась больше не в состоянии удерживать в себе кал и вываливала его наружу. Но к той минуте я уже не обращал на него никакого внимания, мне было хорошо, а жидкое недодержанное говно расплывалось по поверхности воды в ванной, окрашивая ее в рыжий цвет песка. Тогда я открывал затычку и спускал грязную воду, наливая вместо нее новую, пока еще отливающую белизной эмали, просвечивающей сквозь зеленоватую голубизну воды.
   А потом, когда я все же заставлял себя остановиться и наливал очередной раз свежей воды, наступало время драчить член. И уже совсем потом, когда тяжелые белесые капли начинали плавать по ванной, я приступал к мытью. И так я поступал не реже, чем два раза в неделю.
  
   Мне опять стало хорошо с собой. Уверенность в собственной жизни пришла ко мне, затолкнув обратно в одиночество, которое, почему-то, не казалось больше страшным и неправильным. Мне опять стало хорошо даже в тесных четырех стенах ванной комнаты, смыкающихся вокруг меня ровными рядами кафельной плитки, разложенной по всему пространству мерными квадратами. Они казались на ощупь холоднее всего остального, и в любой момент можно было прикоснуться к ним лбом, чтобы, постояв немного, пережить короткую эйфорию оргазма, больше которого мне ничего не требовалось. От моих волос по кафелю начинали бежать капельки воды. Они причудливо прокладывали себе дорогу среди других капелек, пока еще неподвижно набухающих из туманного пара, прилипнув к ровной поверхности. От них бегущие набирались массой, толстели и катили вниз все увереннее и увереннее, переставая вилять перед каждым препятствием, валясь вертикально вниз. Но не у всех хватало сил набухнуть до такой степени, чтобы стать уверенными в себе. Некоторые застывали, проползя всего несколько сантиметров, и начинали бессильно ждать подмогу от тех, что катились вслед за ними. К одним таким спасение приходило, а к другим - нет, и тем приходилось терять постепенно свою правильную округлую вытянутую вниз форму и расползаться по кафелю крошечными беспомощными точками.
   А иногда я поднимал на кончике пальца капельку и вливал застопорившимся подмогу. Окрепнув, они скатывались, как положено, но не были уже интересными для меня, потому что с чужой помощью выбрать правильный путь всегда легко. Мне очень хотелось самому стать той каплей, что остановится вдруг на месте и растворится в окружающем пространстве легкой пленкой. Пусть потом эта пленка сразу высохнет, как только в ванную ворвется сухой воздух из-за закрытой пока двери, но и самые сильные капли проживут тогда не намного больше.
   Мне хотелось отказаться от своего тела. Оно надоело мне до крайности. Оно постоянно напоминало мне о той борьбе, что веду я сам с собой. И как не кажется окончательной победа одной из сторон, в результате, мучения не утихают. Может быть, мои гномики не покинули меня насовсем, а просто притаились где-то внутри, решив не выходить на ночные прогулки. И вот теперь они скребли свои тесные каморки крохотными коготочками, когда я делал что-нибудь, что им не нравилось. И в самом наслаждении чудилось от этого мне отвращение, а в мыслях о праведном - показывалась смеющаяся рожа довольного сладострастца. И я не знал, куда убежать от таких видений.
   Каждый раз, вылезая из ванной с разодранной до крови жопой, я мечтал только о том, как бы сейчас поскользнуться и разбить голову о разогретый камень кафеля, чтобы по нему побежали настоящие кровавые капли, которые даже высохнув, оставят несмываемый след.
  
   Оказывается, сутки слишком длинное время для человека, убегающего от остальных. Часть их, конечно, можно занять учебой или необходимыми делами, зато другая половина каждый день остается совершенно пустой. У остальных она занята общением, а у меня должна была заполниться онанизмом, но никаких сил не хватало, чтобы выдержать столько времени, занимаясь своим членом. Он опадал гораздо раньше, чем наступало время идти спать. И оставшиеся часы становились новой мукой для меня. Исшатавшись из угла в угол, я выходил на улицу и принимался так же бессмысленно шататься по равномерным кварталам городской застройки. Не встречаясь ни с кем и ни от кого не прячась, я прохаживал улицы, редко обращая внимание на что-то, кроме асфальта под ногами. Мне все было настолько безразлично, что лишь спустя несколько лет, снова гуляя по тем же самым местам, я, с удивлением, обращал внимание на пропущенный красоты домов или тесных провалов подъездов, сквозь которые раньше проходил безо всякого чувства.
  
   III
   Я никак не мог заставить себя сделать выбор даже в собственной оценке происходящего. Словно два разных человека, исповедовавших противоположную мораль, выносили свои суждения всякий раз, когда со мной что-то случалось. И каждый из них старался сказать правду, но истины в этих суждениях, к сожалению, никак не проглядывало. Рассуждения не облегчали мою душу, отзываясь в ней тяжелыми молотами новых сомнений. И так продолжалось до бесконечности. Одна неясность рождала следующую. Одно сомнение тащило за собой другое, а желания не проходили. Не было в жизни ничего другого, что заставляло меня хотя бы миг трепетать от радости и удовлетворения. Я, ведь действительно, бывал счастлив тот краткий миг, пока еще немело все тело от наслаждения, а следующее за этим раскаянье еще не наступило. И ради этого счастья я готов был терпеть все муки совести.
  
   Может быть, я слишком много раз говорю об одном и том же, употребляя одинаковые слова и возвращаясь к тому, что уже было не только сказано, но и повторено в тексте не один раз. Одинаковые слова, должные описать одинаковые чувства, наверное, слишком часто употреблены мною, и от этого всякий смысл, что мог быть вложен в них, давно потерялся. Для стороннего читателя они стали простыми звуками, сотрясающими воздух, но не вызывающими требуемых чувств.
   Ну и пусть, я не хочу ничего другого, просто потому что равнодушие - единственная правда во всем моем тексте. Я совершенно равнодушно воспринимал все, что вспыхивало в моей больной голове, и говорил себе каждый раз, что все это достойно лишь бреда сумасшедшего и больше ничего. Я сошел с ума, твердил я, драча член. Нет, это вот сейчас я сошел с ума, возражал я сам себе, когда считал себя извергом среди людей.
   На самом деле, единственного, чего мне не хватало, было твердое чужое мнение, которое могло бы показывать, как неизменный прибор, правильные суждения, чтобы ухватиться за них и не чувствовать больше ничего, кроме уверенного сотрясения почвы от правильного шагания в нужную сторону вместе с себе подобными. Отгораживаясь от мира, я ждал, что появится в нем тот, кто придет ко мне сам и пинком сапога заставит последовать за ним. Я с замиранием ждал такого героя, и пытался представить себе, откуда появится этот спаситель.
   И пассивное жидание представлялось мне единствено верным. На земле не было больше никого, кому смог бы я теперь поверить. Попробовав лечиться с помощью человеческой любви, я ничего не добился, поэтому уповал только на любовь божественную.
   В один прекрасный день я собрался и пошел в церковь. В самую обыкновенную маленькую церковь, затерявшуюся своими куполами среди однотипных панельных домов. Меня повела туда странная уверенность, что живущие с Богом люди, посвященные в какие-то ненаши тайны, смогут разом оттолкнуть меня от всех проблем, даря уверенность в себе.
   Я вошел на двор, отгороженный высокой решеткой. За ней, хотя сквозь прутья и просвечивал остальной мир, казалось, что здесь существует что-то новое - такое, чего нет с той стороны. Я тихо побродил по ровно выложенным пустынным дорожкам и вошел в открытую дверь. Никогда раньше я не заходил на территорию храма по делам, только праздным туристом, поэтому просто не понимал, куда следует идти, чтобы найти что-то, отличное от красивых сводов, расписанных сверкающими красками, и свечей, опаливающих росписи своими неровными огоньками. Внутри людей почти не было. Одинокие старушки прохаживались взад и вперед, зорко следя за порядком, и я не решился подойти ни к одной из них, уж очень страшный взор таился под натянутыми на седые волосы платочками.
   Как стражи доисторических замков, они готовились в любую секунду отразить нападение врага. За долгие годы такой службы, каждая из них научилась ждать нападения в любую секунду и от любого переступившего черту ограды, так что спокойно им стало бы лишь тогда, когда ворота храма навсегда захлопнулись бы перед всеми, оставив внутри маленький кружок настоящих верных стальных служительниц, чтобы благочестивым видом друг друга скрашивать долгое и утомительное умирание. Но двери храма каждый день открывались для простого народа; и эти самые люди, выходит, и стали самыми главными и страшными врагами несчастных старушек. Врагами, наверное, пострашней, чем потусторонняя сила.
   На меня буквально пахнуло ненавистью, когда одна из них прошла совсем рядом и поправила свечку, неосторожно задетую моим локтем. Я хотел извиниться, но бабушка презрительно покачала головой и тут же отвернулась. Я оставил свои слова при себе.
   Перед входом стоял маленький ларек, который я не заметил поначалу. Мне надо было обратить на него внимание сразу, тогда бы все получилось быстро и легко, потому что на ларьке на листе белой бумаги большими черными буквами для всех было написано, что следует сделать и где сколько заплатить, чтобы свершилось то, что вам хочется. Когда же я подошел и прочитал это объявление, окрестная тишина и раздражительность настолько подействовали на меня, что из всех моих возвышенных чувств, ведших меня совсем недавно, мало что осталось. Мне показалось, что кругом нет ничего, кроме сплошной фальши, расписанной по нотам невидимым режиссером. Как будто существует заведенный порядок, и все приходящие сюда, привыкли этот порядок выполнять до самой последней черточки, но ни для кого он не стал истиной в жизни. Вера заменилась послушанием. Правильность поведения заменила правильность мысли.
  
   Мне могут возразить, что вряд ли я подумал точно то, что здесь написал. Может быть, вы и правы, я не в состоянии вспомнить дословно свои мысли. Я не в состоянии даже припомнить то, что думал всего две минуты назад, и вполне естественно, что не смогу рассказать вам, что же, действительно, проговаривалось у меня в голове, но за смысл сказанного я вам ручаюсь. В тот день я думал именно о том, что в церкви не осталось больше никакой веры, кроме тщательности выполнения старинного обычая. Какими это было выражено словами, сейчас не имеет никакого смысла, потому что, на самом деле, никаких слов не было. Я хоть и привык разговаривать сам с собой, пересказывая в голове собственные мысли, а потом говорить всем, что вот это-то и называется у меня "мыслить", но те слова, что звучат внутри меня оказываются совсем не такими, как те, что выходят наружу. Сотни мыслей, скрученных в плотный жгут нескольких звуков, совсем не равняются плоскости тех же звуков, разлетающихся на воздухе, поэтому, примите уж те слова - что я написал - за истину. Хотя это - не более чем сегодняшние слова, но за ними точно есть хоть какая-то память о тех, что были раньше.
  
   Так вот, я записался на крещение, заплатил за него какую-то денежку, и узнал, куда и когда следует приходить, чтобы получить оплаченный товар в целости и сохранности. Потом я вышел из церкви в твердом убеждении, что здесь нет того, что я жаждал найти. Здесь, оказалось, гораздо хуже, чем в нормальной жизни, потому что здесь обычное окрашивается цветастыми словами в стремлении придать ему новый вид, но от этого оно не перестает быть таким же обычным, как и везде.
   Но в тот день и два следующих дня до крещения я не прикасался ни к своему члену ни к своей заднице. Я ждал. Ведь кроме фальши должно было оказаться в церкви что-то такое, из-за чего она живет тысячелетия, сохраняя в себе магнит притягательности для миллионов людей. Я все же не хуже большинства из них, и могу, стало быть, найти что-то и для себя. Подождать всего три дня и отправиться на поиски.
   Я не знаю, как для наркомана начинается ломка. Я не знаю, как его тянет к своему зелью, я могу говорить лишь про себя. Так вот, у меня никогда не было ничего подобного. Я всегда знал, что вот сейчас я пойду и подрачу, а вот сейчас - подожду. Даже если вдруг сильно захочется, можно всегда легко отказаться, и ничего со мной не случится. Никаких обязательств, я просто не находил для себя повода останавливаться, зато, когда он есть - пожалуйста, хожу по миру как самый нормальный его гражданин без каких-либо неправильных привычек и наклонностей. Просто паинька. И так будет до тех пор, пока я сам не дам себе отпускного, И вот только тогда, когда произнесено будет разрешение, можно пойти в туалет, если дома кто-то есть, или просо развалиться на диване, и обтрахаться хоть до потери пульса.
   Вот и тогда, я сказал себе: "подожди немного, там, за крещением, начнется новая жизнь, и, войдя в нее, ты будешь волен сделать свой выбор, а пока стоит немного подождать". И я ждал, уверенно соблюдая такой вот своеобразный пост.
   Не могу сказать, чтобы он просветлил меня или подарил нечто возвышенное, но позволил ходить по городу с гордо поднятой головой. "Смотрите, - кричал я всем окружающим, - я завтра пойду креститься, а сегодня я не трону своего хуя, и уже этим я гораздо выше вас, потому что вы не пойдете креститься и не откажетесь ради этого от вредных привычек".
   Но оказалось, что не один я собрался в тот день приобщиться к церкви. И не грудных младенцев принесли вместе со мной к купели, а пришли сами здоровенные мужики, чью шею крепко обнимали золотые цепи, приготовленные для таких же массивных крестов. Они подкатили шумной толпой, решив все сделать одинаково для всех, чтобы никто не выделялся из ровно выбритой толпы. Может быть, и кресты они выбирали гурьбой, как влюбленные - кольца. Для них происходящее было настоящим праздником. Как мне думается, после этого дня уже никто не сможет им сказать, что они неправильно носят на шее обязательный для престижа крест. И ради праздника, вся толпа вела себя так пристойно, как ожидать от нее никто не мог. Серьезные лица и притихшие голоса, аккуратные жесты и сомкнутые в замок руки, которые некуда деть среди церковной тишины, очень далекой от разглядывания толщины их мускулов. Полчаса смирения, когда всех новеньких, как в школьном классе, выстроили посередине в круг, чтобы всем старушкам было видно, и толстый священник стал обходить всех по одному, бормоча что-то и давая выпить чайную ложечку вина.
   Единственное, что я точно запомнил из всей этой галиматьи, это то, что ложка была из обычного общепитовского набора. Как в столовой где-нибудь в забытом санатории для тех, кто не может себе позволить ничего настоящего. А самое главное, что не случилось в церкви никакого таинства. Священник отработал заплаченные ему собравшимися деньги, и, видимо, приехавшая ватага сделала слишком скромный взнос на развитие церкви, потому что он не удосужил ее ни одним лишним словом. Плохой актер проговорил свой текст, выделенный ему бесталанным режиссером.
   Я просто был разочарован. Я смерил все свои желания, в надежде увидеть неземное и страшное, что приберет меня к себе, а увидел обыкновенное ханжество и разврат, одетые в черные ризы. Надо мной буквально посмеялись, забрав деньги и подарив, в ответ, простое пренебрежение. Я, конечно, понимаю, что ради меня одного, да и ради всех собравшихся тогда в церкви, не стоило устраивать великосветских или великоцерковных праздников, но обыкновенного уважения, по крайней мере, мы заслуживали. А так всех быстренько отшвырнули в сторону, потому что нам было назначено на одиннадцать, а к одиннадцати двадцати уже собиралась следующая партия, и заплаченные ими деньги казались служащим церкви такими же, как и у нас. Как у врача в районной поликлинике, ведь, стоит только врачу отнестись хоть к кому-то из своих посетителей повнимательнее, как тому придется задержаться в кабинете подольше. И вот тогда в очереди начнутся потасовки. Все станут разбираться, у кого больше прав войти сейчас в кабинет, и слишком многие уйдут ни с чем. Если врач может себе это позволить, больной все равно найдет, к кому обратиться, то священник обязан обслужить всех, пусть внимания при этом не достанется никому, зато кошелек будет цел. Врач-то получает зарплату не в зависимости от того, сколько человек сможет он принять за день.
  
   Я так желчно рассказываю о своем крещении только потому, что мне страшно признаться, что не имел я столько веры, сколько нужно было, чтобы совершить этот поступок. Я вообще тогда не имел веры, а искал одного успокоения и власти над собой, и вот этого-то в церкви я так и не нашел. И ничего больше не оставалось, как пойти домой и вытащить из штанов член. Здесь, с ним в руках, по крайней мере, не было никакого обмана. Все было по-настоящему честно, я получат лишь то, чего хотел, и платил за то, что знал.
  
   Я едва достоял до конца процедуры и бегом бросился домой, желая только остаться наедине с собой.
  
   IV
   Я уже походил к дому, когда меня остановил чужой голос.
   - Извините, пожалуйста, разрешите к вам обратиться.
   Я остановился и тупо посмотрел на обратившегося ко мне молодого парня.
   Приняв мой отсутсвующий взгляд за приглашение к беседе, он тут же продолжил:
   - Я только хотел спросить, как вы относитесь к Богу?
   - Только что от него, - вырвалось у меня в ответ.
   - Это же хорошо, - радостно захлопал глазами парнишка, - тогда я могу предложить вам нечто очень интересное. Дело в том, что я из Церкви Христа, и нам было бы очень приятно рассказать вам все, что мы знаем о Боге, тем более что для вас это, кажется, интересно.
   - Спасибо, - постарался я уклониться от неприятного разговора, но церковник ухватился за меня очень крепко и не собирался отпускать ни на одну секунду. А у меня было так противно внутри от обманутых ожиданий, что я пошел за ним, как корова за пастухом, не разбирая, куда меня ведут.
   Есть люди, что любят рассказывать о том, как злобные окружающие захватывают в плен их волю и заставляют подчиняться. Обманываясь каждый раз в собственных ожиданиях, они ищут на кого свалить обрушившиеся неудачи, хотя кроме них, никаких виноватых нигде больше нет. Церковь Христа не захватывала меня силой. Хотя, конечно, незаметная обработка свалилась на меня слишком неожиданно, я просто был не готов к такой атаке, и поэтому снова в очередной раз сдался на милость победителя. Слишком многого я ждал от свидания с Богом, так что такое своевременное приглашение не могло показаться мне ничем, кроме доброго предзнаменования, на волю которого я легко отдался, приятно чувствуя себя прибранным к чужим рукам.
   Здесь для меня нашлось маленькое местечко, куда можно было усесться ровно на величину моей задницы, потому что места отводилось ровнехонько столько, сколько надо, чтобы почувствовать себя уверенно зажатым между твердыми в себе соседями. И все кругом одинаково казались ужасно веселыми и обрадованными, принимая меня в свои ряды.
   - Вот, смотри, - как бы кричали они мне, смеясь, - видишь, какие мы счастливые. А почему? А потому, что вовремя догадались придти, куда надо. И вот такой результат. И у тебя может получиться тоже, вот, немного потусуешься с нами, побудешь учеником, а потом - в путь. В далекий и прекрасный путь новой жизни. И все твои проблемы останутся далеко, а вокруг будем одни лишь мы, отныне единственные и настоящие твои друзья. Так что, не тушуйся, все отлично. Все только начинается. Все будет хорошо, да не просто хорошо, а именно отлично, потому что не может быть никак иначе.
  
   В тот вечер я пришел домой ужасно возбужденный. Праздничные речи кружились у меня в голове радужными облачками, я старался ухватить их за хвост, но как брызги шампанского они пролетали мимо, выплескиваясь на скатерть будничных переживаний. Так уж получилось, что я нашел именно то, что искал. Пусть пошел я к одному богу, а вернулся с другим, но мне было просто на это наплевать, все же я шел за царем, а на царя не подобает смотреть вызывающе, разглядывая детали его одежды. На царя следует смотреть, опустив глаза, и нет никакой разницы тот ли это Государь, что был вчера, или того давно удушили подушкой, главное - чтобы сияние исходило с высокого пьедестала.
   - Вот он, твой царь. Бери его, любуйся, наслаждайся, опирайся, делай, что угодно, потому что этот Бог гораздо сильнее твоего хуя. Хуй немного постоит, а потом упадет и не поднять его снова, а Бог сияет всегда. Он прав и справедлив, а самое главное, он всегда понятен. Сколько бы святоши не прятали божий образ в непонятных словах старых запыленных текстов, он всегда проглянет оттуда своим истинным лицом. И вот тогда мы ухватимся за это лицо, вытащим его на свет и расскажем о нем все, что можем рассказать простыми словами. Такими простыми, что можно будет сравнивать Бога с хуем, если уж встает вопрос выбора между ними двумя.
   А я ведь шел как раз за таким выбором. Потому что член мой всегда был со мной, но надоел он мне настолько, что хотелось схватить в один прекрасный момент острый нож и резануть им со всей силы между ног. Он болтался всегда при мне, и избавиться хотя бы на миг от навязчивости собственного тела никак не удавалось. Я много мирился с ним, действительно, находя наслаждение в наших ежедневных играх, но каждую секунду росло во мне желание порвать со всем этим. Хотя осязал его я всего несколько раз в жизни, но все остальное время томило оно меня нестерпимо, и понять это я мог лишь сейчас, когда появился еще кто-то большой, готовый взять на себя заботы о моем поведении. И ведь не только о поведении, но и о совести. Этот новый большой пришел ко мне и сказал:
   - Если твоя совесть нечиста, я очищу ее перед собой. Иди и пользуйся.
   И я пошел и стал пользоваться. Представляете себе, какой кайф: совсем не убогие старушки, как в старой церкви, а молоденькие девчонки, твои сверстницы, и для всех них ты становишься братом. И даже больше чем братом, настоящим родным человеком. Хорошенькие хрупкие их фигуры ты обнимаешь каждый день помногу раз и вовсе не испытываешь при этом никакого вожделения. Я сам не мог поверить, что способен на такое. Даже рассказывать страшно. На меня обращают внимание, я сам обращаю внимание на тех, кто нравится мне, и нам все позволено, потому что, встречаясь, нам не хочется ничем заниматься, кроме как мирно любоваться друг другом и разговаривать на возвышенные темы. И так каждый день без каких-либо перерывов. Если вдруг не попадешь сегодня на собрание, чувствуешь себя потерянным несколько дней. Ничего больше не надо, только приходить утром в центр и оставаться в нем до самого вечера. Что бы там не происходило, все становится легким и приятным, все хочется делать, потому что рядом те, кто тебе доверяет всю свою жизнь, и ты стремишься отплатить им тем же.
   И не нужна больше ни учеба, ни двор со скучными соседями, теряющими время, что летит им навстречу, чтобы быть потраченным на великие дела. Есть один только царь, и не может быть другого. Сколько ни рыскай по свету, не найти места, где бы у человека могли ужиться два правителя.
   Я потонул в новом мире так быстро, что иногда самому становилось страшно от стремительности происходящего. Но, едва почувствовав сомнения, я старался тут же избавляться от них, потому что с ясной головой жить всегда легче.
  
   Я не хочу описывать свои новые дни. Пусть они были похожи один на другой как капли ручья, но даже в монотонном повторении десятка молитв и совместных дел я с удовольствием нашел точный смысл, позволяющий мне сделать самое главное, что хотелось - отказаться от своих пороков, и лишь стыдливо хихикать, вспоминая о них. Маленьким пятнышком они красовались где-то в отболевшей дали, и оглядываться в эту сторону больше не хотелось. Я даже мог улечься в ванную и пролежать там пару часов, наслаждаясь водой, и ничего за это время с собой не сделать.
   Вот он, член; вот она, жопа - все под рукой, до всего можно дотянуться и только тронуть, чтобы давно привыкшее к таким наслаждениям тело моментально вспомнило все и откликнулось судорогой, остановить которую будет уже невозможно. Снова начнется прежняя канитель, и вырваться из нее станет нельзя. Просто потому, что если не удалось это сделать до сих пор, если две попытки остались напрасными, никакая следующая не будет иметь смысла.
   Я думал об этом каждый раз, когда оставался дома один и мог начать дрочить, но тут же говорил себе, что не стоит поддаваться соблазну, надо поскорее выскочить из дома и бежать в центр, чтобы растворить свои сомнения среди уверенности других. И я делал так, и я бежал из дома и возвращался в него только совсем поздно, потому что говорил себе, что просто не готов не вернуться совсем. Пусть не о чем стало мне говорить с родителями еще давным-давно, пусть все наше общение сократилось до необходимого, но дом пока еще был нужен мне, правда, не становясь ничем, кроме места ночного отдыха.
   "Я спасен" - твердил я себе, радостно шагая по улицам, рассовывая неуютным прохожим наши приглашения и с жаром накидываясь на каждого, кто хоть на секунду замешкался, проходя мимо. Только в этом теперь была моя жизнь. И со стороны мне казалось, что с каждым днем все выше начинаю я отрываться от земли, улетая от действительности туда, где всегда хорошо.
   И в конце пути ожидали меня всегда раскрытые объятия и радостные лица, я кидался в них каждый раз без памяти, выбрасывая из нее все ненужное.
  
   V
   Такие вот получились два счастливых месяца в моей жизни. Занятый с утра и до вечера, я не обращал внимания на бег этого самого времени. Мне было хорошо, и прошедшие дни ложились ровными рядами зарубок на дереве необитаемого острова, но я никогда не считал этих записей, оставляя это удовольствие следующим поколениям. И то, что прошло всего два месяца, я могу посчитать уже сейчас, спустя много времени. А тогда все казалось ровным и неспешным.
   Я не могу по всей соей природе отдаться хоть какому чувству до самого конца. Даже тогда, когда кажется мне, что дальше некуда, обязательно оставлю я себе лазейку, и думать о ней перестану, и забуду вовсе, а потом вдруг вывернется все в эту щелочку, да и поминай, как звали. Я бы желал никогда не оставлять таких хвостов, но все равно делаю их, причем, кажется, случается это абсолютно бессознательно. И уже чуть позже, когда доходит до моего сознания, что остался сзади хвостик, за который потяни - опрокинешь меня, я начинаю страшно бояться кому-нибудь открыться, чтобы отсечь его и не мучаться больше. Я ношу эту тайну и отнекиваюсь от нее даже перед собой, а она все сильней и сильней вылезает, захватывая всего меня, отталкивая от нормальной жизни. А потом разом отворачивает от всех и возвращает назад с припиской: "Не рыпайся, все равно не поможет".
   Так и на этот раз нашлось то, что утаил я от других. Вернее, чему уж тут находиться, когда была у меня в жизни одна тайна, одна и осталась, и некуда мне от нее деться. А рассказать ее никому и никогда не хватает сил. Настолько привык прятать я свое настоящее прошлое, что не рассказал о нем даже на исповеди, когда просили припомнить все самое сокровенное, чтобы не осталось никаких секретов между братьями и сестрами одной семьи. Не смог я тогда выдавить из себя признание, осталось оно камнем внутри меня, но и позабыл я тут же об этом. Не хотелось вспоминать, и повода не было. Я просто жил, отдавая себя всего церкви, считая, что такие чистые устремления простят мне все, но ложь на исповеди не могла не аукнуться. Я забыл о ней, и не было больше таких исповедей, все, кроме меня, вывернули изнутри свои скромненькие грешки и остались этому очень довольны.
   Я же вспомнил об этом только потом. Просто посреди улицы. Я не встал, как вкопанный, я зашагал дальше, но заноза угнездилась в мой башке. Раз я что-то храню в себе помимо того, что знают все, значит, точно такое же, тайное, может храниться и у других. Значит, за благостной маской скрыто черт знает что. Значит, объятия и поцелуи могут быть не только воздушно-радужные, но и весьма плотские. Получается, что каждый день я получал не только духовное наслаждение, но и очень даже вожделенное обладание женским телом. Пусть на миг, пусть всего на время обычного поцелуя, но все же обладание. Мне, ведь, больше-то ничего и не надо. Окончание я могу и сам себе подарить. Мне бы только почувствовать, женское тело в своих руках.
   Все случилось вдруг. Неожиданно просто пришла в голову мысль и осталась там, пока делал я обычные дела церковного дня. Осталась и потом, когда, успокоившись, отправлялся спать, и даже потом, когда твердил себе перед самым сном праведные молитвы.
   Но вот уже совсем ночью, сквозь сон вылезла из меня эта самая мысль. Вспомнил я всех девушек, что держал в руках за целый день, и вот лишь тогда, проснувшись, понял, как крепко стоит мой член, и нет больше сил сдавливать в себе желание взяться за него и еще раз покончить разом с очередными сомнениями.
   Несколько томительных минут пролежал я без движения, стараясь отогнать от себя повисшее наваждение, но оно не уступало простым человеческим словам. Мысли мои путались и мешались, и, начиная твердить себе:
   - Ты не должен так поступать, это противно и Богу и людям!
   Я заканчивал, совсем не заметив перехода:
   - Ничего в этом нет плохого, потому что я никому не давал никаких клятв, а значит, останусь честным. Людям все равно, а Бог и так знает все, так что от него не убудет, как и от меня.
   А член все предательски топорщился безо всякой посторонней помощи и звал меня дотронуться до него.
   Кровь пульсировала в нем и отдавалась звоном в ушах. И за этим шумом я слышал и чувствовал, как с каждым ударом сердца, конец слегка подрагивал, стараясь приподняться дальше и дальше. Но дальше было уже некуда, и он только трепетал, и от этого трепета разливалось по всему телу невероятная истома, преодолеть которую казалось невозможно.
   Я понял, что все происходит само собой без моего лишнего участия, и вот тогда, чтобы совсем не оказаться за бортом происходящего, я крепко сжал в кулаке свой хуй, и в ту же секунду он выплюнул высоченную струю спермы.
   Мне не пришлось провести по нему ни одного раза, все закончилось именно так. Я его тронул, и он кончил. Вернее, кончил я сам и испытал при этом такое наслаждение, что понял: все предыдущие потуги сдержать себя были абсолютно напрасны. Настоящая жизнь есть только по эту сторону греха, а все остальное не более чем неудачные попытки заставить себя отказаться от лакомого кусочка чего-то, из чего и состоит настоящая жизнь.
  
   Часть Пятая
   Снова посторонние люди
  
   I
   Я, наверное, поступил очень нехорошо, показав в первых строках своего сочинения человека, которому отведено постороннее место во всей этой истории. Но так уж получилось, о нем вспомнилось в самом начале, и эти воспоминания потянули за собой все остальные, пусть и гораздо более ранние. А наш Учитель так и остался стоять впереди, претворяя рассказ о жалком человеке, испорченном своими собственными самомнением и недержанием. И вот теперь пришло время ему снова появиться в рассказе. Правда, это будет еще не Учитель, а молодой человек, нарисовавший первые свои картины, что показались интересными знающим и понимающим людям. Он еще жил вдвоем со своей матерью в простой двухкомнатной квартире, одна из комнат которой полностью отводилась для него. И в эту вот комнату любил молодой человек приглашать друзей, радостно вливающихся туда, и тут же запиралась дверь, и тогда внутри можно было творить все, что угодно.
   И я частенько бывал в этой комнате, и слишком часто оставался там вдвоем с хозяином, большим моим другом. Мне было хорошо с ним, потому что никогда не было ему никакого дела до того, что хочу скрыть я от других. Я мог спокойно молчать с ним о своем прошлом, а самое главное, я мог ничего не сочинять. Здесь было абсолютно все равно, что случилось когда-то, здесь существовало только то, что происходит в настоящий момент. А в настоящий момент могло случиться все, что угодно, особенно тогда, когда мать будущего художника на несколько дней уезжала на дачу. Вот тогда начиналось истинное веселье.
   В небольшую квартирку набивалось пять-шесть пар молодежи, весело пьянствовавших до темной ночи, а потом раскладывавшихся по немногим спальным местам, звонко ругаясь друг с другом за лучшие уголки. Кто-то оказывался на единственной свободной кровати, а остальные размещались по креслам и диванчикам, на которых разместиться вдвоем удавалось лишь с большим трудом. Но никто не роптал, принимая, наоборот, со смехом ту долю, что выпала им.
   Я же редко оставался на ночь в этом доме, мне просто не с кем было это сделать. Я пил и радовался с остальными, но спать уходил к себе в полном одиночестве. И поэтому больше всего любил я бывать здесь лишь вдвоем с Шуриком, как, собственно, звали хозяина.
  
   Нам уже исполнилось двадцать лет, и институтские аудитории подарили какую-то защищенность от родительского произвола. Каждый месяц из окошка кассы выделялась нам некоторая сумма, пусть и крошечная, но все же исконно наша, и не имеющая никакого отношения к родительским деньгам. Отныне мы стали самостоятельными, хотя и пропивали стипендию, максимум, за два дня, но гордились самостоятельностью просто ужасно. Теперь мы не только могли не приходить ночевать, но и гуляли по улицам пьяными. В общем, наступила такая идиллия, о которой раньше приходилось лишь мечтать. Не осталось больше ничего, чего приходилось бы скрывать, у каждого из нас лежал в кармане настоящий паспорт, успевший у большинства уже изрядно потереться, болтаясь в кармане ношенных джинсов.
   И вот однажды Шурик пригласил меня к себе. Пригласил так, как я и любил - одного. Мы приехали уже во второй половине дня, когда закончились занятия, и там, с удивлением, увидел я, что все вещи Шурика собраны в три большие сумки.
   - Представляешь, - заговорил он, показывая мне сумки, - батя тут вдруг объявился. Ему пообещали новую мастерскую, а старую сдавать он не хочет, и будет оформлять ее на меня. Вот и просит пока переехать, чтобы площадь не пустовала, там обмерщики приехать могут в любой момент. Поможешь перенести вещи?
   - Помогу, конечно.
   Мне было ужасно приятно, что из всех остальных наших приятелей, Шурик выбрал меня. Он мог кликнуть еще многих, и те обязательно примчались бы на своих машинах, и переезжать с ними было бы гораздо приятнее и удобнее, но Шура позвал меня, и это казалось таким удивительным и трогательным, что мне захотелось взвалить на себя сразу все три сумки и тащить их до самого нового дома друга, не думая о том, что у меня просто не хватит для этого сил.
   - Ладно, - Шурик выхватил у меня сумку и побежал вниз, давая указания на ходу, - вытаскивай пока остальные на улицу, а я пойду папу встречу, он как раз должен подъехать.
   Известие об автомобиле вернуло мне силы, и я быстро стащил вниз обе оставшиеся сумки. Перед подъездом уже стоял старенький "козел" с брезентовым верхом, и рядом с ним курил Шурик со своим отцом. Я поздоровался, засунул сумки в машину и тоже закурил. Так мы простояли, пока не кончился горящий табак, а потом мы с Шуриком влезли на заднее сидение и неспеша поехали.
   - Знаешь, - заговорил Шурик, - почему я тебя позвал?
   - Нет, конечно.
   - Да у меня тут дело одно к тебе появилось, вот я решил тебе его рассказать, а тут как раз и переезд подвернулся, я решил, что в новой квартире сподручнее будет разговаривать. Батя говорит, что ему сегодня уехать надо, а мы как раз и обмоем все. Если, конечно, ты никуда не спешишь.
   - Не спешу, я и ночевать у тебя останусь.
   - Оставайся.
   Мне, ведь, правда, было легко общаться с этим человеком. Я забывал обо всем, что накопилось во мне за столько лет. Я вырывался сюда из своего одиночества, и мне не приходилось краснеть и зажиматься от неумения общаться в больших компаниях. Шуриковой энергии всегда хватало на нас обоих, и я беззастенчиво этим пользовался, тихо отсиживаясь в уголочке. Мне необходимы оказывались такие выходы в свет, чтобы потом твердить самому себе: "смотри, а ты-то - вполне полноценный, тебя еще где-то и кто-то принимает за своего". Это, на самом деле, очень восхитительное чувство, и я старался воскрешать его как можно чаще.
   Если в других местах мне постоянно хотелось послать все к черту, убраться домой и вытащить из штанов член, который поднимался при первой возможности, иногда так неудобно, что приходилось отсиживаться где-нибудь, когда все уже поднялись. У Шурика такого не случалось никогда. Я забывал, что привык думать лишь о собственном отростке, спрятанном в штаны, пуская все остальное стороной.
  
   Мы приехали без приключений, выгрузили сумки, простились с отцом и побрели по огромной мастерской, осматривая свои новые владения. Приехав сюда вместе с Шурой, я чувствовал, почему-то, себя почти что хозяином и так же, как и он, прицокивая языком, бродил среди старых брошенных холстов, забытых среди кучи пыли и хлама.
   Какая-то непонятная, почти священная, грязь заполонила мастерскую, сделав ее похожей на старинный ведьменный вертеп, черный от копоти и неправедных дел. Привычной нормальному человеку мебели не было вовсе, ее заменяли старая лежанка от дивана, поставленная на брусочки, и несколько этажерок, возникающих перед идущим по квартире человеком в самых неожиданных местах. Все остальное было отдано на откуп художественным произведениям старого и нового хозяина.
   - Смотри, смотри, - радовался мой друг, - а вот здесь я буду стоять и рисовать, потому что здесь удивительно свет падает.
   А свет там падал, едва-едва пробиваясь сквозь слепое окно, и казался расчерченным пыльными полосами на жирные ломти, которые заметно отличались между собой. Казалось, что можно смотреть на него с разных сторон, и как осязаемый предмет, он с каждой из них будет виден по-новому.
   - Я больше никуда не хочу отсюда выходить, - сказал вдруг Шурик, - я теперь здесь всегда буду жить. А если выходить, то только по необходимости, до магазина и обратно, мне больше ничего не нужно.
   - Пойдем, что ли, - откликнулся я, - до него, родимого, и дойдем, да и выпьем что-нибудь. Надо же отметить.
   - Надо, - коротко ответствовал художник, и мы быстро сбегали до угла, купили водки с колбасой и вернулись.
   - А знаешь, - сказал вдруг Шурик, когда мы расставляли наши покупки на нижней полке одной из этажерок, ужасно шатающейся и грозящей от неосторожного движения расплескать невыпитую еще водку, - ты только посмотри какой здесь классный беспорядок. Глядя на него, я себе псевдоним придумал. Теперь все свои картины я стану подписывать Бестолком.
   - Как? - не расслышал я.
   - Бестолком. Без толка. Бестолку. Ведь любой теперь скажет, что это - могила, а я в ней помер. Помер, бестолку, и похоронен. Вот и получается - Бестолк Померанцев.
   Мы еще не успели ничего выпить, а его уже понесло. Он схватил даже бумагу и начертил на ней свое новое имя, демонстрируя его мне, а заодно, придумывая к нему покрасивее вензель.
   А потом мы выпили, помолчали, закусили колбасой и снова выпили. Водка была теплая, поэтому оказалось, что ее надо совсем мало, чтобы оттолкнуть нас от реальности и поместить в какое-то странное корыто, плавно качающееся посреди непонятного бурного моря. В корыте, кроме нас, никого больше не было, да и нам места хватало едва-едва, но мы упорно продолжали плыть вперед, загребая вместо весел новыми и новыми стаканами, что наполнялись поначалу напополам, а потом уже и до самых краев, и никакая качка не могла больше выплеснуть из них ни одной капли.
   Мы пили, не останавливаясь, не обращая больше внимания на смысл того, что говорили друг другу, и тут я вспомнил, как Шурик, или Бестолк, по-новому, обещал мне что-то интересное рассказать.
   - А-а-а, - протянул он в ответ на мой вопрос, - это. Здесь как раз место это рассказывать. Слишком подходяще. На чертовщину слишком смахивает, место, правда, подходящее. Мать у меня в последнее время ударилась во всякую мистику, от старости, наверное, собирает гадания всякие, да на мне их потом испытывает. Я и сбежал от нее еще и поэтому. Ну, это, не важно. В общем, гадать она стала вчера, и почему-то про тебя вспомнила, зовет меня и говорит, что теперь станет твоим ангелом-хранителем, а то ты что-то такое страшное сотворишь, что карты даже рассказывать бояться. Что-то, прям, такое-такое... Короче, нагадала она, завет меня и говорил, чтобы я тебя к себе почаще звал, да и жужжал тебе в ухо, что жениться тебе пора, а иначе, совсем никак. И еще говорит, чтобы я тебя всегда к себе пускал без задержки, а ты, ежели чего, сразу беги ко мне. Вот так и сказала. И еще очень просила тебе об этом рассказать, вот я тебя и притащил вещи возить. А пускать тебя я совсем не прочь, так что приходи всегда, когда захочешь.
   Мы немного выпили еще.
   - А еще чего она говорила? - мне было страшно любопытно. Рассказ о гадании, сулящем мне бедствия, зацепил что-то такое во мне, где еще остались следы попыток выскочить из собственного плена. Странный отголосок чужого знания, того самого медиума, что грезился мне на улице, прозвучал в словах Шурика. Его мама впервые в этом доме напомнила мне о том, чего здесь никогда не было, но я был слишком пьян, чтобы по-настоящему обратить внимание на это. Мне просто стало не по себе, но ничего более, все остальное смазалось неясностью сознания. Но узнать еще что-нибудь хотелось ужасно.
   - Да ничего больше, - Шурик только передернул плечами, - она только причитала, чтобы ты всегда мог придти ко мне и пересидеть страшное.
   - А я и приду.
   - Приходи.
   Мы долго еще пили и смеялись, и под конец вечера вся мистика скрылась за винными парами. Уже следующим утром я не вспоминал о ней, разглядывая косыми со сна глазами перекосившиеся стены старой квартиры, давно отданной на откуп художникам. Стены эти никогда не видели на себе никаких обоев, и покрытые закопченной еще, кажется, до революции побелкой, они разбегались передо мной сетью морщинок, как у старого деда, когда он решит улыбнуться сквозь свое сморщенное и заросшее лицо. Тогда мне показалось, что здесь, действительно, то место, где меня будет охранять ангел-хранитель. У меня еще осталось внутри какое-то местечко для непознанного, которое я искал то в любви, то в церкви, и вот в эту лазейку и заронилась мысль о шуриковой маме. Она тихо сложилась там, как складывают большую простыню, чтобы она влезла в маленькую сумку, и сохранилось так до поры до времени.
  
   Я вернулся домой только на следующий день, распухнув от двухдневного пьянства. Слегка шатаясь, я добрался до кровати и завалился спать, проснулся я уже только на следующий день и радостно взглянул на распускающееся солнце. Родителей не было, я поднялся, немного побродил по комнатам и достал из своего тайника запрятанную там порнографическую кассету. Мне почему-то было очень легко на сердце, хотелось махать руками и летать над землей так, как не летал еще никто до меня. Так, чтобы мне не помогал никакой бессильный аппарат, только я и воздух, и больше ничего.
   На кассете тощие бабы и перезрелые мужики с загнутыми членами трахались в таких позах, что по мнению тупого режисера должны были вызвать похоть у зрителей. Стараясь выстроить изображение пореалистичнее, режиссеры доводили его до такого маразма, что ничего кроме отвращения от вычурности и неестественности оно вызвать не могло. Я смотрел на действие передо мной, наверное, минут пятнадцать, пока не расхохотался от того, что еще совсем недавно мне нравилось такое, и я находил его очень правильным, а главное, восхитительно желанным. Теперь же ничего, кроме смеха, потные и бесполезные ужимки мужиков и фальшивые охи их партнерш вызвать не могли.
   Я выключил кассету, спустил штаны и стал смотреть на свое сокровище. Оно мирно висело на месте, совершенно равнодушное к тому, что перед ним только что вертелись голые бабы, выставляя прямо к экрану свои дырки. Еще вчера я не мог вытерпеть такого, а сегодня смотрел спокойно, хотя и чувствовал, что в случае необходимости, член мой займет правильное положение и сможет удовлетворить всякую женщину.
   Мне захотелось сразу же выкинуть кассету, я подошел к мусоропроводу, открыл его и застыл над раскрытой пастью, задумавшись над тем, что не привык делать такие дела до конца, отрезая себе пути к отступлению. И вот сразу после такой мысли, я бросил кассету вниз. Она прогрохотала по этажам, стукаясь по трубе, пока не успокоилась где-то совсем внизу. Я закрыл крышку и весело побежал вниз по ступеням лестницы.
  
   II
   Подчиняясь какому-то чувству раскрепощения, посетившему меня вместе с похмельем, я напялил на себя свои самые первые джинсы, настолько уже истертые, что их уже нельзя стало зашивать, потому что старая ткань в тот же день расползалась новой дырой. Я так их и надел, крутые и все дырявые, чего раньше никак не мог сделать, боясь чего-то непонятного. Мне было ужасно приятно шагать в них, и я хотел выпячивать свою голую задницу так, чтобы ее было видно всякому встречному.
   Ничего другого больше мне не надо было. Никакого секса, одно тщеславие, и оно казалось мне приятным. Приятным, потому что смогло заслонить нечто, казавшееся незыблемым. После посещения шуриковой каморки у меня вдруг начался новый приступ борьбы с собой. Мне опять захотелось спустить в унитаз все свои старые привычки и забыть о них, заменив чем-то другим, гораздо более подходящим для обыкновенного человека, подросшего настолько, чтобы принимать собственные решения. Я опять погрузился в непростые протяжные размышления о том, как следует поступать, и где тот истинный путь, по которому надо шагать, чтобы сохранить самого себя в целости и сохранности.
   Правда, дырявые джинсы немного изменили мое обычное положение. Я шел вперед, не заглядываясь на проходящих мимо женщин, а стараясь заставить их взглянуть на меня. Прохладный воздух врывался сквозь дырки, и я ощущал его разгоряченной кожей, заставляя себя думать только о том, что происходит со мной прямо сейчас. Всякие сомнения и вопросы, выскакивающие вдруг в моей голове, я старался отогнать подальше, твердя себе: "нет ничего важнее того, что в моих штанах гуляет свежий ветер, и я могу ощущать каждую секунду при каждом движении его освежающую прохладу". Она, как будто, заслоняла меня воздушной пеленой от всего неприятного и нежеланного.
   Чудесное чувство очередного нового рождения захватило меня с головой. В том сумасшедшем бреде, что сковал всю мою жизнь, было, по крайней мере, одно удовольствие. Прикрываясь обыкновенными словами, я время от времени мог ощущать удивительное восхищение окружающим миром. Совсем немного требовалось, чтобы перекрасить картинку или в радужный или в черный цвет, все только по прихоти настроения. Не задумываясь над происходящим, я легко перемалевывал мир, а потом или злился на себя за слишком мрачные краски или радовался, как ребенок, простому солнечному лучу, выступившему вдруг сквозь разрыв в облаках. Я мог любоваться им сколько угодно, ощущая внутри себя удивительное спокойствие, проистекающее из бесконечного простора над головой. Я любил его больше всего на свете, мне казалось, что медленная ползущая земная жизнь - ничто по сравнению всего с одним облаком, края которого раскрашены разными цветами, а сквозь прорехи пробиваются скошенные набок солнечные лучи.
   Два мира манили меня к себе: теснота сдавленных стен собственной тюрьмы и простор бесконечного воздуха. В одном из них я не мог ничего делать, кроме как мучить себя бессмысленными извращениями, зато в другом можно было позволить себе побыть простым созерцателем, медленно поднимающимся над землей силой собственной мысли.
   Единственное, что заталкивало отсюда обратно, оставалось мое тело, ноющее без очередной дозы нелюбимого наркотика. Я бежал домой, запирался в туалете только потому, что не мог взлететь по-настоящему.
   А вот сегодня мне казалось, что я лечу. Головы прохожих со взглядами, направленными прямо перед собой, проплывали подо мной, не причиняя никакого вреда, а я отрывался от них и взлетал, еще не зная, что ждет меня по ту сторону полета. Пока еще мне не нужно было ничего. Пока еще хватало самого наслаждения от действия, но по собственному печальному опыту я знал, что скоро это закончится, и вот тогда свалится на меня удушающее раскаянье в собственных давешних мыслях. В один миг радость сменится желчью, и сквозь нее проступит ужасная тошнота, в позывах которой погибнет все прекрасное, что успело показаться моим глазам. Меня станет рвать прямо посреди улицы, и я, сдавливая собственные кишки, побегу домой, чтобы найти покой в пыльном диване и замкнутых стенах, вовсе не уменьшающих рвоту, зато делающих ее более привычной и правильной. Она принадлежала тому мне, кто живет в этой квартире и редко выходит из нее.
   - Влад, - окликнули меня так неожиданно, что я не просто вздрогнул, а передернул плечами настолько явно, насколько это получается, обычно, у эпилептиков.
   Окрик раздался в самый нужный момент. Он на какую-то долю секунды сумел предвосхитить хандру и задержать меня в радостном состоянии, в котором я и повернулся, чтобы посмотреть, кто же это кричал.
  
   Согласитесь, что бывает особенно приятно, когда лицом к лицу сталкиваешься на улице с тем человеком, чье лицо для тебя значит гораздо больше, чем просто пролетающая мимо физиономия. Мне иногда доводилось так сталкиваться с хорошими знакомыми даже в других городах, зато тогда, когда специально подгадываешь и выверяешь время, чтобы как бы невзначай столкнуться с кем-то, тысячи случайностей отодвигают предполагаемую встречу и растаскивают нас по углам.
   Закрывшись от всех в своем подвале, я все же не забывал выходить из него иногда и проводить время на воздухе, как добропорядочный молодой человек. Пусть в большинстве случаев я чувствовал себя ненужным и неинтересным среди себе подобных, но оставалось несколько мест, как у Шурика, например, куда я забегал с удовольствием. Да еще и обязаловка института дарила мне много людей, кого я мог назвать своими друзьями. Хотя бы потому, что мы вместе проводили целый день. Приходя утром и забивая аудитории, мы должны были общаться, чтобы не сходить с ума от скуки и безделья, а раз уж начинали общаться, так остановиться оказывалось очень трудно, и вот уже через неделю или две вся группа разбивалась на кучки, делящие внутри себя свободное время. Пиво и рассказы о любви, а иногда и настоящая любовь, наполняли эти кучки смыслом жизни, и я не забывал делать в них все так, как требовалось остальным, чтобы не было повода считать меня сумасшедшим изгоем. Тем более, что за это соблюдение корпоративной солидарности любой член группировки мог рассчитывать на получение халявных благ. Стоило кому-то привести в компанию свою подругу, как от нее требовалось обязательно придти не одной, чтобы подруг подруги хватило еще кому-нибудь. Так все и наслаждались коллективно. Те, кто побойчее, давно обзавелись постоянными спутницами, и начинали смотреть на остающихся свысока, а те, в свою очередь, пыжились и тешились перед всеми, рассказывая о своей свободе. И где-то между этими двумя развитыми личностями тихо обитался я, как шакал, питаясь падалью с высоких столов. Не у всех первых хватало сил хранить своих любимых при себе долгое время, а вторым регулярно требовались сменщицы, так что и мне кое-кто перепадал, только униженная стыдливость регулярно оставляла мою постель одинокой и обспусканной.
   Будучи дураком от рождения, я не уступал судьбе и пропускал мимо столько красивых женщин, представленных мне и готовых скрасить мой досуг. Мне почему-то никак не удавалось сопоставить вместе реальность и выдумки, рожденные у меня в голове. Смотря на идущую навстречу женщину, я думал только том, как вечером в тиши туалета стану представлять ее обнаженной вместо того, чтобы подойти к ней и завести бестолковый разговор, единственной целью которого будет осуществление моих мечтаний. И пока я так замирал, все проходили мимо, останавливаясь лишь за тем, чтобы произнести обыкновенные приветствия, если нам, конечно, доводилось встречаться раньше.
   Иногда мне старались помочь друзья, подсовывая партнершу специально для моего мечтательного созерцания и оставляя нас вдвоем, чтобы ей некуда было сбежать. Тогда я мог даже взорваться фонтаном красноречия, рассказывая все те придуманные истории, что теснились в моей голове специально для таких случаев. С каждым годом их становилось все больше и больше, хотя бы потому, что я вовсе не гнушался выдавать за свои рассказы истории, услышанные от других. Но надолго меня не хватало и уже через некоторое время мне хотелось самому сбежать от бессмысленности слов, вытертых за долгое время и не зовущих за собой никакого отклика, кроме желания найти что-то существенное в ворохе жалкой мелочи. А ничего существенного мне никак не попадалось, одна брехня. Я начинал злиться, старался закрыться от ни в чем не повинной девушки, и в результате, строил между нами толстенную стену, пробить которую был уже не в состоянии.
   Я не знаю, как это смотрелось со стороны. Никогда не задумывался над этим вопросом, но с моей все казалось ужасно скучным и неправильным. Под каким-нибудь благовидным предлогом я закрывал наше общение. Мы становились друзьями с очередной несостоявшейся партнершей, и вот тогда общаться с ней становилось намного легче, потому что между нами не вставало вопроса ночных отношений. О той же природе и погоде мы отныне могли говорить совершенно легко, приятно отзываясь друг в друге нелишне проведенным временем.
   Таким образом, множились мои друзья и, особенно, подруги, оставляя меня одиноким каждый раз, как наступал вечер. Тогда я шел домой и вспоминал их всех, представляя, как с кем-то из них можно заняться любовью. А они, тем временем, тешились настоящими реальными ласками. И я старался поскорее забыть об этом, потому что в мечте нет места настоящей жизни.
   Сколько бы ни было таких связей, среди них всегда были те, кого мне хотелось встречать снова и снова. Необыкновенная теплота находила на меня, когда встречался я с этими своими знакомых женского пола. Тогда я отходил в сторону и оттуда наблюдал за своей любовью. Она могла делать что угодно, а я только смотрел и наслаждался. Мне было хорошо оттого, что глазами я мог смотреть на женскую фигуру, ту самую, что волнует меня даже одним своим присутствием в комнате. Никто из избранных не знал, что стали для меня символом жизни. Что, отрываясь от домашнего затворничества, я выходил на улицу и искал глазами в толпе только их лица. Несколько раз мне доводилось случайно встречать этих девчонок, и каждая такая встреча надолго оставалась в моей памяти. Причем, вспоминая свои прежние чувства к Наталье, я ловил себя на мысли, что вовсе не люблю их, просто моя похоть выделила из ровной толпы несколько человек, ставших отныне символом женской красоты. Здесь я больше не задумывался над любовью и нелюбовью, да и объектов такого моего обожания было сразу три, причем никто из них не становился главной в этом списке. В происходящем не было ничего, кроме обожания их ножек, иногда высовывающихся из-под юбок или обтянутых джинсами, и ножки эти нравились мне гораздо больше всех остальных ножек, встреченных на улице или еще где-то. Не вторгаясь в жизнь этих избранных существ, я хранил свое обожание внутри себя, давая ему выход наружу только тогда, когда оставался наедине с собой. Тогда я вспоминал, как замирало мое сердце каждый раз, когда доводилось мне проходить там, где жили эти девушки. И пусть на одну встречу доводилось до сотни бесполезных надежд, я никак не мог заставать себя поступать по-другому.
  
   И вот прямо сейчас, когда я в эйфории прохаживался по улице, такая встреча упала на меня неожиданно, буквально, как снежный ком на замешкавшегося верхолаза. Ведь случается же так, что когда хочешь - ни за что не получишь желаемого, зато тогда, когда не думаешь ни о чем, тогда - пожалуйста тебе на блюдечке все и, обязательно, с голубой каемочкой.
   Я прервал свой рассказ на том, что остановился посмотреть, кто окликнул меня, и тяжелая волна радости, смешанной с неожиданным страхом, накатила на меня откуда-то снизу, мягко приподняв и несколько мгновений продержав над землей, пока вновь не обрел я способность существовать нормальным человеком. Прямо напротив меня, сшагнув немного с тротуара, стояли и разговаривали две девушки, одна из которых, прервав беседу, улыбалась мне приветственной улыбкой, ожидая ответа на свой возглас. Огрызнувшись про себя собственной замедленности, я поспешил подойти к ним и поприветствовать:
   - Привет, Марин, не ожидал тебя сейчас встретить.
   Она была женой моего друга. Но такой женой, о которой никто ничего не знает. Он приходил с Мариной на все тусовки, как приходят с подругами, а не с женами, оставляя их свободными на весь вечер, да еще и обращая гораздо больше внимания на других девиц, пока твоя вторая половина находится под пристальной опекой кавалеров. Никто и словом не обмолвился, что их паспорта уже испорчены неразборчивыми штампами, и очень часто после вечеринок они уходили отдельно, встречаясь где-нибудь в метро, где никто не мог увидеть их вместе. Отправляясь каждый со своим кавалером и бросая их где-то в большом городе, Марина и ее муж стремились к точке грохочущей подземки, где, выкинув в урну свою игру, могли побыть сами собой. Что заставило их так играть со всеми, я не знаю. А в тот момент еще и не знал и самого факта, причисляя Марину к числу своих самых любимых девушек. И даже много раз вызывался провожать ее из поздних гостей, заставляя засиживаться в ночном метро почти до его закрытия за какой-нибудь бестолковой беседой, от которой она, почему-то, никогда не отказывалась. И только спустя много лет узнал я, что все эти часы бедный ее муж торчал у выхода с этой самой станции, изнывая от тоски и безделья.
   Вот и на этот раз он, наверное, ждал где-нибудь, а я снова столкнулся его женой, и, подходя, был в точнейшем предчувствии нашей совместной прогулки, причем обязательно, до самого вечера. Мне, непременно, хотелось прямо вот сейчас схватить Марину под руку и потащить гулять, несмотря ни на какую подругу, оказывающуюся с нами "третьей лишней". Необыкновенная решимость, готовая растаять вместе с остывающим настроением, толкала меня вперед, и я готов был болтать до бесконечности какую-нибудь чушь, переступая сквозь нежелание быть похожим на других, лишь бы не оставила меня моя любовь.
   Но я не успел сказать ничего, кроме дежурного "Привет", как Марина сама защебетала мне своим приятным негромким голоском:
   - А мы, вот, как раз только что о тебе болтали и вспоминали.
   Я посмотрел на нее и стал глядеть на подругу, остающуюся пока для меня бессловесным приложением к говорящей Марине, но та сама быстро исправилась, защебетав мне о ней:
   - А это, вот, Ольга.
   Я с самым галантным видом слегка поклонился новой знакомой и представился.
   За все то время, что она молча стояла в стороне, я успел оглядеть Ольгу и ощутил какой-то толчок внутри себя. Совершенно явственно мелькнула у меня в голове мысль, что она вполне может стать для меня еще одной заветной женщиной. Мне захотелось засмеяться от этого открытия. Еще пару минут назад думал я тащить гулять одну желанную барышню, считая вторую, бывшую рядом, всего лишь дополнением к ней, а вот теперь оказывалось, что наклевывается прогулка сразу с двумя. Ничего, кроме божественно удивительного провидения мне в этом не виделось. И от всей, начавшей опять бросаться мне в голову, радости захотелось задрать лицо к бегущим облакам и закричать изо всех сил: "Спасибо". Но я сдержался и только еще раз поклонился в сторону Ольги. Она ответила мне тем же.
   А Марина все продолжала щебетать:
   - Мы, конечно, не думали, что ты сейчас здесь появишься. Это, вот, действительно, чудо какое-то. Представляешь, стояли здесь, и Ольга про тебя расспрашивала. Я ей и раньше рассказывала, а тут просто пристала: расскажи, да расскажи. Интересно ей очень, что это за человек такой, о котором все говорят, а сам он сидит дома и никому не показывается. А ты тут взял, да и появился. Как будто специально.
   Я все стоял и слушал это щебетание, даже не задумываясь, зачем потребовалось совсем постороннему человеку, который меня никогда в глаза не видел, спрашивать обо мне. Почему это вдруг стал я таким популярным, хоть и в компании всего двух девушек. Тогда мне казалось, что через минуту я уплыву на волнах радости, прихлынувшей к голове широкой и душной волной, и за этой волной наслаждения скрылись все мои возможности нормально соображать. Я ловил себя, время от времени, на том, что стоит хоть немного вернуться к реальности, но мне это удавалось с большим трудом. Я чувствовал себя так, как чувствовал бы в тяжелом опьянении, которое почти никогда не захватывало меня на все сто процентов. До тех пор, пока неимоверная усталость не роняла голову на подушку, давая возможность заснуть до утра, я продолжал чувствовать и, как мне казалось, контролировать свое состояние. Никогда мне не удавалось расслабиться на полную катушку. Я продолжал даже в самые сокровенные минуты просчитывать в уме то, что происходило вокруг, и, на спор, пересиживал за столом любого самого крепкого выпивалу. Как всегда, раз возникало хоть что-то, что могло захватить меня полностью, я искал себе пути к отступлению. И, к сожалению, правило это не обошло стороной ни мою любовь, ни мой отдых.
   А вот сейчас, вместе с Мариной и Ольгой, я вдруг потерял на краткий миг эту свою способность, и ощутил себя мирно бредущим по улицам под руку с одной Ольгой. Я не помнил всего, что случилось с того момента, как мы познакомились, и до того, как я вызвался пешком через весь город вести ее домой, потому что мы загулялись так здорово, что не заметили, как перестало ходить метро. Я предложил девушке переночевать у меня, клятвенно уверяя, что никто к ней там приставать не будет, потому что я сам готов лишь валяться у нее в ногах, ожидая капризного взгляда в мою сторону, а все родичи укатили куда-то, оставив меня хозяином квартиры, но ее родители не согласились, и потребовали, чтобы она немедленно возвращалась домой. И вот тогда мы пошли пешком через весь город.
   Ночная прохлада немного сдула любовный хмель с моей головы, и вот тогда я заметил, что Марины давно уже нет с нами. Она тихо отошла в сторону и исчезла, оставив нас вдвоем бродить по улицам. Когда это случилось, я никак не мог вспомнить. Мы, вроде бы, стояли втроем и беседовали, а потом - словно провал в моей голове. Вот, стоим, а вот - уже и идем, но только вдвоем. И именно так нам лучше всего. Никого больше не надо. Любой посторонний окажется лишним среди нас, слишком необычно было то, что промелькнуло в воздухе, заставив отказаться меня от привычной моей замкнутости на самом себе. Сейчас я уже не могу вспомнить все, что болтал тогда, да, это и не важно. Мокрые от промелькнувшего мельком дождя, который мы переждали под широким деревом, где сквозь листву до земли не долетело ни одной капли, тротуары встречали нас, двух бредущих в ночи влюбленных. Вокруг царила необычайная тишина, прерываемая одними только резкими взвизгиваниями запоздалых машин, старающихся наверстать позднее время скоростью своего движения по городу.
   Мы уступали им всю проезжую часть, пользуясь одним только приподнятым тротуаром, где не было больше никого. Позднее время, одним махом, разогнало ненужных свидетелей нашего тихого наслаждения.
   Мой задор рассказчика давно кончился, но оказалось, что он больше не нужен. Ночь была прекрасна и без лишних фраз, произнесенных неуверенным голосом.
   В дырку моих штанов задувал ставший прохладным ветер, и от него я заряжался какой-то свободой и легкостью, больше не сковывающей моих движений и мыслей. Легкость эта растекалась по миру, освобожденному от всего лишнего, и мне казалось, что, наконец, и я освобождаюсь. Освобождаюсь от давившего меня плена внутри самого себя, вырываюсь из него просто в ночной город, отдыхающий от неимоверного дневного потока.
   Мы не брались за руки, не обнимались, не целовались - в общем, не делали ничего, что могли бы делать юные влюбленные во время ночной прогулки. Казалось, и я, и Ольга шагаем по разным тротуарам, но изо всех сил стараемся идти так, чтобы постоянно видеть свою новую вторую половину. Мы были знакомы меньше одного дня, но почти ничего не рассказывали друг другу. Теперь это можно было сделать когда-нибудь потом, впереди была длинная пустая дорога, с которой сошли все, чтобы уступить нам проход.
   Городское зарево сливалось с неплотно закатившимся солнцем, оставляя в небе странную полоску полутьмы-полусвета, поблекшую и потерявшую розовый цвет заката, но никак не скрывающуюся совсем. Она пряталась где-то за домами, выглядывая вдруг из-за них неожиданными всполохами, на фоне которого фигура Ольги вырисовывалась черным контуром, у которого пропадали все черты, сливающиеся в темный силуэт, и я застывал на месте, любуясь им. В такие минуты мне хотелось, чтобы остановилось время, и я остался навсегда только так, имея перед собой влекущий образ, вставший на то место, куда до этого я все хотел впихнуть то бездумный секс, то натянутого на мое безверие бога. Через секунду Ольга срывалась с места, и противные дома сразу закрывали сияние небес, зато на лице девушки проступали глаза, и уже в них можно было смотреть, не отрываясь. Хотя долго смотреть в глаза кому-либо у меня никогда не получалось. Я обязательно отводил свой взгляд в сторону и принимался рассматривать все вокруг, лишь бы не смотреть на пульсирующие жизнью настоящие человеческие зрачки. В них таилось столько неизвестной мне жизни, что я просто боялся туда заглядывать. Когда привыкаешь быть один и любоваться ровными стенами комнаты, смотреть в живые глаза, невозможно, но мне очень хотелось научиться. И вот от этого желания я вертелся на месте, то смотря на Ольгу, а то отводя от нее взор, и был, наверное, похож на помешанного, нервно дергающего головой во все стороны и не замечающего неестественности своих движений.
   Мы шли, не торопясь и как будто перебирая ногами землю, просеивая ее сквозь себя, выбирая точный шаг, чтобы наступить как раз туда, куда следует, и даже клочок бумаги, подгоняемый ветром легко мог обогнать нас, взбираясь в свое ненужное путешествие. И тогда, когда показался уже вдали обычный высотный окраинный Олин дом, белесый небосвод начал по-новому окрашиваться розовым цветом. Мы подошли к подъезду и так же медленно стали взбираться по ступеням грязной лестницы. Первые шалые жильцы уже стали хлопать дверьми и ездить на лифте, громыхая на весь спящий еще подъезд. И снова мы шли в темноте мимо них там, где не было никого, и никто не мог помешать нам наслаждаться прогулкой.
   В конце концов, мы остановились на площадке семнадцатого этажа и долго молча дышали, прогоняя из легких усталость ходьбы по ступеням. А потом, когда все снова стало легко и хорошо, я подошел к Оле и тихо поцеловал ее. Потом поцеловал еще раз, прижимая свои губы к ее и стараясь отыскать что-то почувствовавшем неожиданную свободу языком.
   Навстречу ему тут же выплыл другой, и они слились, сплетаясь своими неподвижными телами, не давая нам возможности расстаться. Ольга стояла в самом углу площадки прямо под тем местом, где должна была быть лампочка, но лампочку давно разбили, и теперь в этом углу оказалось самое темное место. Я едва различал ее лицо в те секунды, когда мы на миг размыкались, чтобы перевести дыхание. А потом поцелуй продолжался дальше.
   Честно говоря, раньше мне никогда не доводилось целоваться по-настоящему. Так, чтобы невозможно оставалось дышать. Так, чтобы жить только одним переплетением языков и не чувствовать больше ничего. И от своей неопытности мне опять стало страшно. В своем первом настоящем поцелуе ощутил я привкус старого страха, что вовсе не собирался покидать меня. Я до сих пор не знаю, правильно ли я делал то, что делал, но это приносило радость моей партнерше, по крайней мере, так мне казалось, и эта радость должна быть единственным мерилом правильности. Но на темной лестнице я думал совсем не о том, целуя Ольгу, я боялся показаться ей полным неумехой.
   И после нескольких минут муки, словно прозрение проскочило в моей голове. Я увидел себя со стороны и готов был захохотать только от того, что своим страхом и переживаниями я не могу вызвать никакой другой реакции, кроме той, которой больше всего боюсь. Из-за моей зажатости и выходило, что я - тот самый неумеха, которым боялся представиться. Как будто круг замкнулся. И в самом центре этого круга оказался я, старающийся выпрыгнуть выше собственной головы.
   И тут, как неожиданное счастье, нашло на меня спасение. Впервые в жизни я сумел-таки вырваться из страха и почувствовать себя свободным от него. Я подумал:
   "А что же я, собственно, теряю? Я же ничего не теряю, у меня уже есть все, что могло быть, а скоро будет еще больше, и это надо брать, пока все в моих руках".
   И сразу вслед за такой мыслью я заставил себя расслабиться и получить удовольствие от все еще продолжающегося поцелуя. И это оказалось удивительно приятно. Я с трудом сообразил, что же я делаю на самом деле, потому что руки мои обрели странную свободу и отправились гулять по женскому телу сами по себе, аккуратно залезая везде, где могли дотянуться. А потом уже и рук мне стало мало, я навалился на Ольгу всем телом, придавив ее к стене. В любую секунду я готов был отскочить в сторону, если бы заметил на лице своей любимой хоть тень неудовольствия, но она только закрывала глаза и наслаждалась происходящим. По крайней мере, так казалось мне, и в этом своей впечатлении я был точно уверен.
   И от такой уверенности я бросился вперед с новой силой. Обшарив все руками, я аккуратно коленкой растащил Ольгины ноги и втиснул свою между ними. Я мог ничего больше не делать, потому что достиг слишком большого наслаждения, такого, какого не испытывал никогда раньше. Я прижимался к девушке и чувствовал ее тело раздувшимся членом, и мне захотелось, чтобы она тоже почувствовала меня, для этого я аккуратно согнул коленку и надавил ею туда, куда не мог добраться руками. Ольга как-то слабо дернулась и впилась в меня с новой силой.
   Сколько мы так простояли, я не помню, но вдруг наступил такой момент, когда и я, и Оля разом откинулись друг от друга и замерли, нелепо хлопая глазами на раннем просыпающемся свете. А потом она быстро и как-то скомкано буркнула мне "пока" и бегом спряталась в своей квартире. Я немного постоял на пустой площадке, разглядывая проступающие из сумрака надписи на стенах. К сожалению, на этом этаже никто не слушал той музыки, что нравилась мне. Я улыбнулся и тихо пошел домой.
  
   Часть Шестая
   Снова, наверное, как взрослый
  
   I
   Я вошел в свою квартиру, как врывается передовой солдат в окоп противника. Позади осталась длинная дорога из привычной дыры, а впереди еще не было ничего, кроме неизвестности, которая таилась в каждом сантиметре привычных построений земляных ходов, абсолютно таких же, как и на твоей стороне. Днем должны были приехать родители, но я не стал их дожидаться. Я только пристально обошел всю квартиру, словно ища чего-то в ней, но не найдя ничего, расхохотался в голос, уже который раз за последнее время, и завалился спать. И спал я без лишних волнений до самого вечера, когда, встав, поздоровался с родичами и пошел на свою любимую кухню смотреть допоздна любимый телевизор.
   Воспоминания о прошедшей ночи, наполненные счастьем и легким шелестом шагов по ночному городу, возвращались ко мне, заслоняя картинку телевизора. Маленькие кусочки одного большого чуда выплывали передо мной, давая вспомнить все целое, увидеть которое больше не доведется мне никогда. Я не вспоминал то, что случилось, и не представлял себе этого, а будто твердил об этом словами, убеждая в удивительности произошедшего. Рассказы для самого себя нравились мне тем, что их можно было повернуть тем боком, что был необходим именно в этот конкретный момент. Захотелось мне оправдаться в чем-то - и вот тебе, пожалуйста, подходящий рассказик, как раз специально готовый для такого случая. И в этом рассказе я окажусь обязательно правильным и праведным мальчиком. Надо еще что-то, и на такой случай рассказ всегда найдется.
   Теперь же я рассказывал себе, что я - хороший человек, хотя бы потому что мог так вежливо и правильно обойтись с дамой. И у меня вовсе нет никаких вредных привычек, все они - только бесполезный сон, а есть искренняя любовь другого человека, которую смог я вызвать одним своим появлением в нужном месте и в нужное время. Я твердил:
   "Дальше все будет совсем по-другому. Я постараюсь сделать так, чтобы не порвалась ниточка от меня к Ольге. Пусть она останется моим талисманом на пути к выздоровлению. Хотя какое может быть выздоровление, если я не болел. Я не болел, я только ждал времени, когда появится такой человек, на которого я смогу любоваться в темноте. Любоваться и больше ничего не делать".
   И тут же появилась у меня совсем другая мысль. Мне вспомнилось, как удивительно похожа лестничная клетка, где мы целовались, на кабинку туалета, где раньше я так часто онанировал. На лестнице, конечно, казалось гораздо грязнее, но я не видел грязи, спрятанной в темноте, зато обступали меня такие же ровные наползающие со всех сторон стены. Значит, суждено мне оказалось по всей жизни любить в таких мало приспособленных для этого местах. Ну и пусть, зато именно там, пробуя и ошибаясь, я научился добывать для себя то наслаждение, что было мне необходимо. То наслаждение, что стало обязательной частью всей моей жизни, даже, скорее всего, самой главной частью жизни. Если бы вдруг отняли у меня наслаждение от мечтаний или от реальных действий, то ничего бы не осталось мне, потому что ничего другого я не нажил. Тогда бы следовало только выйти на балкон семнадцатого этажа и рухнуть с него вниз, разбиваясь о пролетающие мимо решетки балконов, чтобы успокоиться на земле, распростершись на грязной неровной траве, с трудом пробивающейся на тесной полоске между асфальтом и стеной дома. Кто-нибудь прибежал бы ко мне, услышав шум падения, поднял бы еще теплое и источающее поток крови тело и бросился бы вызывать "скорую помощь", бесполезную уже в ту секунду, когда решился я шагнуть в пустое пространство.
   Но сейчас мне совсем не хотелось прыгать из окна, потому что завтра меня ждала новая встреча с девушкой, реальной и совсем не похожей на тех, что рисовали раньше мои мечты. Реальной настолько, насколько никогда у меня не было, потому что ее теплота заставила меня забыть о всем прежнем, причем не убедить себя, что я победил его, а именно забыть и почувствовать, как любовь охватывает нормальных людей, кого не трахали в детстве через задний проход собственные учителя.
   У меня остался Ольгин телефон, но я два дня носил его в кармане куртки, боясь воспользоваться. Мне казалось, что на том конце провода встретит меня кто-нибудь другой, а не Оля. Кто-нибудь любой: родители, братья, сестры, знакомые или незнакомые - все равно, главное, что чужой для меня голос. Я точно знал, что в этом случае я положу трубку и ничего не скажу, хотя нет ничего страшного в том, чтобы попросить у подошедшего к телефону позвать нужную мне девушку. Ничего страшного, но я не мог решиться на это, потому что телефон для меня всю жизнь был страшным врагом, бороться с которым я не мог. Трубка, переносящая голос на расстояние, казалась мне ужасной каждый раз, когда я не мог понять, что скрывается на том конце разговора. Вдруг там решили посмеяться надо мной или просто издеваются, а я слышу одни равнодушные звуки обыкновенной речи. А потом одним своим неосторожным словом вызову вдруг неудержмый смех. И его скроют от меня, зажав микрофон рукой, а потом станут всем рассказывать, какой я идиот, потому что не могу связать исправно и двух слов.
   Находясь рядом с собеседником я не испытывал такого страха, я мог, по крайней мере, попробовать угадать, что скрывается за словами, глядя на лицо говорившего. Оно может выдать слишком многое из того, что безвозвратно теряется в электрических проводах. Набрать чужой телефонный номер, всего семь жалких цифр, становилось для меня настоящим испытанием, преодолеть которое не всегда получалось. Много раз, даже звоня по какому-нибудь делу, я бросал набранный номер, когда слышал в трубке незнакомый голос. Преодолеть себя и сказать, что мне надо, я не мог, и, сжимая дыхание, чтобы оно не отдавалось шипением в трубке, опускал ее на рычаг, отрубая уже сложившееся соединение. Наверное, это вызывало жестокую брань с другой стороны, но поступать по-другому я не желал, это требовало от меня слишком больших сил.
   На третий день я все же не выдержал, и взялся за телефон, сжимаясь от неприятного чувства, заполнившего всего меня без остатка. Каждая набранная цифра отзывалась во мне дрожью, я, как старый телефонный диск, вибрировал, отсчитывая нажатую цифру. В конце концов, все завершилось, и у меня рядом с ухом повисла электронная тишина, наполненная нескончаемым потоком переливающихся шумов. Я вслушивался в них, ожидая заветного щелчка, предвещающего скорое наступление гудков. Коротких, способных подарить мне хоть немного передышки, или длинных в том случае, когда в воздухе для меня возникал сизый от реальности призрак чужого голоса в трубке.
   Противный протяжный писк возвестил мне новое ожидание, которое оборвалось вдруг щелчком подключения.
   - Алло, - сказала мне Ольга.
   Я обалдел от счастья. Настолько, что некоторое время глупо молчал, никак не решаясь проверить в действии свой голос, но потом все же сказал, стараясь сделать это раньше, чем Ольга положит молчащую трубку:
   - Привет, это я.
   - Привет, а я и не думала, что ты позвонишь. Я ждала тебя еще позавчера, а ты не позвонил, а сегодня, честно говоря, не ждала совсем.
   - Извини, пожалуйста. Я боялся, что позвоню, и ничего из этого не выйдет. Мне просто было страшно. Я не ожидал, что у нас все так получится, и если теперь ты мне ответишь, что все это мне только приснилось, я не захочу в это поверить.
   Ольга молчала, выслушивая мои признания, и мне вспомнилось все то, что я так часто твердил себе про телефон. Я все бы отдал за то, чтобы увидеть девушку в этот момент и понять, что таилось за ее молчанием, и чего ожидать мне от него. А она все молчала и, видимо, ждала, что же еще я скажу ей. Но я молчал тоже, потому что боялся произнести что-то такое, после чего наш роман разом завершится.
   И все же она первая прервала тишину:
   - Ты зря боялся. Я, правда, очень ждала твоего звонка, и тогда сказала бы тебе все, что хотела, а сегодня мне трудно говорить, я не знаю, что будет у нас дальше.
   - Честное слово, - я почти вскричал ей в ответ, - честное слово, я только хочу сказать, что хочу тебя видеть. Хотя бы просто видеть.
   - А еще что?
   - А еще все, что ты только пожелаешь. Все-все. Мне даже трудно об этом говорить. Я не могу обещать луну с неба, потому что не смогу достать ее, и еще много чего я не могу достать, но все остальное я готов дарить тебе без оглядки. Честное слово.
   - Да ладно уж. Мне будет достаточно снова пойти с тобой гулять.
   - Правда? Тогда я полностью к твоим услугам. Я сейчас примчусь, ты только немного подожди, я сейчас приеду, честное слово.
   - Приезжай.
   Она сказала это очень спокойно. И мне стало так легко, что захотелось вскочить на ноги и немного попрыгать. Просто попрыгать на месте, чтобы разогнать застывшую от страха кровь и взбодрить себя на великие подвиги.
   Я не стал больше ничего говорить, а просто схватил все свои вещи и побежал в метро, показавшееся мне в тот день ужасно медленным. Поезд, что, обычно, проносился по подземным галереям, рассекая воздух, сегодня ехал не намного быстрее обыкновенного пешехода. Мне казалось, что, отправься пешком в свое путешествие, я добрался бы до цели ненамного позже. Но, тем не менее, я все же добрался и, выскочив из автобуса, был встречен моей давешней спутницей, давно стоящей на остановке и ждущей моего приезда.
   В ее глазах показалось мне какое-то напряжение, что мучило девушку изнутри, не давая расслабиться. Какой-то вопрос, что задавала она себе из раза в раз, мучительно ища ответа, а если находя, то сразу же отвергая его, как недостоверный и не заслуживающий внимания. Очевидно, что вопрос этот родился из моего долгого молчания в той ситуации, когда должен был я просто оборвать ее телефон, развивая достигнутый на лестничной клетке успех. Но теперь возвратиться назад было невозможно, поэтому я только тихо проговорил, склоняя голову в пристыженном поклоне:
   - Извини меня, я, правда, думал, что ничего у нас не получится. Ночь слишком часто рассеивается наступающим днем, и в нем исчезает все, что казалось незыблемым всего пару часов назад.
   Ольга только промолчала мне в ответ. Тогда я медленно пошел вдоль улицы, не думая о том, куда она меня приведет. Вышагивая каждый шаг, я ждал только одного, чтобы Ольга так же медленно пошла за мной, и в нашем неторопливом движении вниз по несущейся навстречу улице должна была раствориться печаль моей ошибки.
   Она пошла. Я не оборачивался, но знал это, чувствовал спиной, ощущал странным приливом холода, окропившим позвоночник каплями пота. Так, переступая с ноги на ногу, отмеряя шагами дорожку, откуда, кажется, пропали все встречные-поперечные прохожие, мы шагали в полном одиночестве. Толи я никого не замечал, сосредоточившись на желании заглянуть за собственную спину, а толи смело всех с дороги, где я тянул за собой девушку, выставляя ей своей спиной вопрос, на который требовалось непременно дать ответ. Или пойти за мной или оставить уходящую фигуру одинокой без возможности возврата назад.
   Мы шли очень долго, а мимо проплывали равнодушные дома, упирающиеся в грязное небо своими ровно-ребристыми крышами, утыканными торчащими в разные стороны на покатых боках антеннами. И все это время и я, и Ольга молчали, мучительно ожидая начала беседы от кого-то, только не от себя. Каждый шаг отдавался во мне ударом сердца, и скоро я думал лишь о том, чтобы ровно переставлять ноги, действительность выстроилась потоком, медленно взбирающимся в гору, куда обыкновенная вода течь не может. Ее ровные воды взбирались с каждой секундой на лишний сантиметр вверх, преодолевая склон и живя только этим движением. Ничего больше не существовало в мире для него. Одно монотонное движение, одно преодоление сантиметра за сантиметром в ожидании того, что когда-нибудь закончится склон и с той стороны гребня тихий подъем сменится неудержимым падением, потому что там ничего не станет больше сдерживать накопившуюся силу, затертую до времени непреодолимой стеной.
   Я ждал этого прорыва и старался придумать, что же нам вместе делать дальше. Никогда мне еще не приходилось сочинять план прогулки по городу с девушкой. Прошлый раз мы просто шли по улицам, не думая о том, куда идем, и что ждет нас там, за очередным поворотом. Теперь же следовало придумать что-то интересное, что заняло бы нас до самого вечера, позволяя все это время наслаждаться друг другом. И в таком сочинительстве я оказался полным профаном, потому что даже не знал, что любит моя избранница. Любит ли она ходить в кино или сидеть в ресторане, какая музыка волнует ее - наверное, я должен был узнать об этом еще три дня назад, но ничего не сделал, потратив время совершенно бесцельно. И вот теперь за это приходилось отдуваться, строя планы, неосуществимые хотя бы потому, что делал их я, раздуваемый одной своей фантазией, весьма скупой и вялой без постоянной тренировки.
   В конце концов, я немного сбавил шаг, дождался, пока Ольга не поравняется со мной, и пошел с ней рядом, аккуратно подняв руку и обняв ее за талию. Дальше мы шли вместе, хотя ни одного слова никто так и не сказал.
   Улица скоро закончилась, и вместо нее в разные стороны разбежались сразу три, огибающие микрорайон, отделяя его от нескольких таких же, наполненных торчащими вверх башенными домами. Идти дальше было некуда - кругом простирался однообразный пейзаж, выстроенный только для того, чтобы принимать в себя по ночам толпы людей, съезжающихся отовсюду с одной надеждой - выспаться перед завтрашней работой. Среди такого однообразия было ужасно скучно. Всем своим видом оно выполняло порученное ему, усыпляя всякого, кто заплутал среди асфальтовых дорожек, едва затененных полузагнувшимися деревьями, разъеденными зимними солями и едва успевающими за лето хоть немного очухаться, чтобы распустить жидкую листву, единственно, ради того, чтобы собрать на листьях страшную кучу пыли.
   Мы остановились на перекрестке, и наши руки оказались уже крепко сцеплены. Когда это случилось, казалось совершенно неважным, зато от отстраненности не осталось ничего, можно было смело нырять в городскую толчею, чтобы гулять по ней, не замечая никого вокруг.
   - Давай поедем куда-нибудь? - предложил я, нарушая заговор молчания.
   - Давай, - откликнулась тут же моя спутница.
   Я больше не стал ничего говорить, а сразу потащил ее к горловине метро, высовывающейся нам навстречу чуть в стороне от перекрестка. Еще более теплый, чем на улице, воздух хлынул нам в лицо, высовываясь наружу неровными всплесками перед каждым проходящим поездом. Как бесцветные языки пламени, они охватывали людей и сжигали в своем потоке, пока несчастные не прятались в разогретые дыханием вагоны, не приносящие успокоения, зато дарящие немного неподвижности в узком пространстве между развалившимися на неудобных креслах и томно вздыхающими над ними. Внутри пламя вбирало в себя невообразимый грохот от стука стальных колес по слегка изгибающимся рельсам. Разговаривать среди такого гвалта было совсем невозможно, мы только молча стояли друг напротив друга, пристально всматриваясь в глаза, выискивая в них следы или прошлого раздражения или будущего счастья.
   Я уже был точно уверен, что впереди нас ждет одно только счастье. Я уже видел его перед собой в сверкающих глазах, которых сосем недавно еще не было передо мной.
   У нас не было места, приспособленного принять нас обоих. Места, где не было бы никого лишнего. В оставленных квартирах хозяйничали родители, важно представляющие себя самыми главными в жизни. Нам там места не было, поэтому мы и прятались в метро и мчались в нем по черным туннелям, вырывающимся навстречу огням поезда всплесками семафоров, спешащих сменить зеленый цвет на красный. Где-то над нами шумели улицы, и я никак не мог решиться покинуть мчащийся поезд, чтобы променять его на суету открытого простора. Там мне было страшно лишиться оградительного шума, бьющего в уши, когда мы проносились по круглым подземным дорогам. Без него мне придется самому заполнять тишину, расположившуюся между мной и Олей, мирно вглядывающейся мне в глаза.
   И все же я потащил ее на улицу, потому что от постоянного бессмысленного движения мне стало плохо и захотелось вздохнуть так, чтобы этому не мешал никто посторонний, желающий забрать в свои легкие тот же воздух, что и я. Мы встали на длиннющий эскалатор и поехали наверх. Я поднялся на него первым и теперь нависал над своей спутницей, оказавшейся очень маленькой, потому что ей пришлось стоять на ступеньку ниже. Я хотел нагнуться, чтобы не казаться таким великаном, но девушка опередила меня, обхватив руками и прижавшись к моему животу. Почувствовав там ее лицо, я испытал сильнейший прилив желания от того, что ее тело оказалось так близко от моего члена, ощущающего сквозь одежду, как, едва-едва касаясь его, колышутся Олины длинные волосы. Мне захотелось, чтобы остановился разом эскалатор, и нас силой инерции бросило бы друг на друга. Чтобы потом мы долго выбирались из образовавшейся кучи малы, и в этом хаотичном движении я бы много раз касался вспухшим членом, выпирающим уже из штанов, всего, до чего он мог дотянуться.
   Только касался и ничего более. Просто касался и получал от этого наслаждение. Касался и мечтал о чем-то таком далеком, чего, скорее всего в жизни просто не может быть.
  
   Мы поднялись наверх, и только тут я увидел, что место это хорошо мне знакомо. Мы поднялись совсем рядом с домом Шурика. Той самой мастерской, где так приятно всегда было проводить время.
   - Знаешь, - сказал я, снова начиная сквозь затянувшееся опять молчание, - здесь рядом живет один мой хороший приятель. Он будет очень рад, если мы заглянем к нему в гости?
   - Можно и заглянуть, - растягивая слова, ответила мне девушка, рассматривая окрестные дома, наверное, стараясь угадать, куда поведут ее гости, - кстати, ты-то мне ничего не рассказывал о себе.
   Я не ответил на это, остановившись вдруг и представив, как должен выглядеть со стороны такой рассказ. Что-то толкало меня изнутри впервые в жизни сломать свою защиту и рассказать все, что случилось со мной. Но как всегда останавливал давнишний страх. Я не мог рассказывать, не переступая каждое мгновение через это давно укоренившееся чувство, причиняя тем себе ужасные страдания. Я знал это и молчал.
   Молчал еще и потому, что не мог начать говорить в этом месте и этому человеку все те сочиненные истории, которыми пользовался в других случаях. Своей неуверенностью я бы дал понять, что лгу, а делать это - лгать - мне не хотелось просто отчаянно. Хотелось рассказывать только правду, но выдавать скрытые в ней тайны, я был еще не готов, и от этого молчал, погружаясь в самого себя по пылающие огнем уши.
   Мне было стыдно, что не могу вымолвить ни одного слова, и все, что удалось мне выдавить из себя было:
   - Пошли? Я тебе там расскажу.
   - Пошли.
   И мы пошли, растаскивая поток прохожих в разные стороны, чтобы они не мешали добираться до нашей цели, переступая через дыры в асфальте, что годами расползались на одних и тех местах, несмотря ни на какие усилия их заделывателей, и замерли только перед выцветшей деревянной дверью, по косяку которой причудливо были разбросаны пять звонков. Никто из жильцов этого дома - известных, наверное, художников - не позаботился привести их в порядок. Каждый, как мог неровно, прилепил свой рядом с другими, и от этого все вместе они стали выглядеть настолько неаккуратно и непонятно, что Шурику в первый раз пришлось мне несколько раз объяснять, какой из звонков звонит в его квартире.
   И тут, когда мы остановились перед дверью, случилось неприятное - я, начисто, забыл все эти объяснения и никак не мог сообразить, на какую же кнопку мне нажимать. Неопознанные звонки плясали перед моими глазами, и холодный пот выступал на спине от желания не попасть в лужу и показаться перед девушкой в лучшем виде. Конечно, можно было представить все шуткой и начать трезвонить по всем кнопкам, тем более, что за какой-то из них обязательно окажется тот, кто нужен. А если бы на звонок вышел бы кто-то другой, у него всегда можно было узнать, куда же требовалось звонить. Но в ту минуту на меня напала - Господи, в который уже раз - удивительная серьезность, граничащая с настоящим столбняком от очередного страха перед ошибкой.
   Стоя перед деревянной дверью, я, который уже раз, ощутил себя забитым неумехой, лишенным возможности сделать даже один шаг по дороге, где до меня прошагали уже миллионы довольных пешеходов. Скорлупа одиночества начала уже сгущаться вокруг меня пока я не поднял трясущуюся руку и не нажал на тот звонок, что показался мне привлекательнее других.
   В ответ ничего не произошло. Звон электрического сигнала затерялся где-то в глубине огромных залов, заставленных холстами, и не вылетел за их пределы никаким шевелением. Никакого движения живых людей за ним так же не последовало. Все мое мучительное усилие и победа над страхом, пропали втуне, оставив меня, как пушкинскую старуху, перед разбитым корытом. Дверь, по-прежнему, стояла передо мной закрытая, отблескивая матовыми пипками кнопок.
   - Кажется, никого нет, - сказал я неуверенно.
   Не решившись до этого сказать, что оказался в потерянном положении оттого, что забыл, куда следует звонить, я и теперь не стал выдавать свою тайну.
   - Жаль, - ответила моя спутница, все это время терпеливо ждавшая обещанных гостей.
   Она смотрела на меня широко раскрытыми глазами, и в их глубине чудился мне снова какой-то вопрос, что не решался сорваться с языка. И тут же новый страх охватил меня, потому что почудилось мне, что прекрасно поняла она всю случившуюся заминку перед дверью и мою преступную нерешительность в ней, и теперь спрашивает себя, зачем же ей такой парень нужен, когда вокруг ходит тьма сильных и уверенных в себе.
   Огонек этот никак не давал мне покоя, и я все время старался отвести свои глаза в сторону, но они упрямо возвращались туда, куда мне смотреть совсем не хотелось.
   - Пойдем, тогда просто погуляем, - предложил я.
   - Пойдем, - откликнулась Оля и взяла меня под руку.
   Мы повернулись, чтобы уходить, и тут счастье свались на меня неудержимой волной, навстречу нам, радостно махая рукой, бежал Шурик. Он что-то кричал, но за шумом проезжающих машин голоса не было слышно, зато его расплывшаяся в улыбке физиономия полыхала надо всей улицей, светя почти так же, как заходящее солнце. Я испытал такое избавление, что готов был тут же прямо плюхнуться на асфальт и перевести дыхание, потому что к таким резким перепадам настроения в сторону осчастливливания, я, честно говоря, не привык. Я чувствовал себя рыбой, выброшенной жестоким рыболовом на голый лед, которая хочет крикнуть ему, что кроме костей в ней ничего нет и есть ее просто невкусно, но раскрывающаяся пасть не выводит ничего, кроме воздушных пузырей. Я несколько раз махнул рукой в сторону закрытой двери и с большим трудом сказал:
   - Слушай, а мы, тут, как раз хотели к тебе зайти.
   - Ура! - донеслось до нас первое слово, прорвавшееся сквозь поток машин, - я сейчас добегу, добегу. А то, смотрю, кто-то "стучится в дверь моя", кричу, чтоб подождали, а вы уходить собрались. А я никак добежать не могу.
   С меня схлынуло напряжение, и теперь я мог спокойно говорить, хотя бы разбирая то, что слетает с моих губ:
   - А я тут звоню, звоню, а никто не открывает. Стоим тут посреди улицы. Хоть бы дверь себе нормальную сделали, а то у всех подъезды - как подъезды, а у тебя тут стой на тротуаре и жди, пока сверху кто-нибудь спустится. И не услышишь, ведь, есть кто-нибудь, или нет.
   - Есть, есть, все уже есть, - тяжело выдыхая воздух, завершил свой бег Шурик, тормозя перед нами, и тут же представился даме, которую видел в первый раз, - Бестолк Померанцев.
   Ольга, не поняв, что ей сказали, быстро-быстро замотала головой в изумлении, но я своим смехом постарался успокоить ее:
   - Это он себе такой псевдоним придумал. Он - художник, и решил подписывать свои полотна таким вот цветастым именем.
   - Правда, правда, пойдемте, я вам покажу все, что нарисовал, только у меня нету ничего поесть.
  
   Лихорадочно собранное пиршество на неровном столе, выстроенном из неструганных досок шуриковым отцом, занимало лишь малое место на нем, заваленном всякими художественными разностями, раскиданными в полном беспорядке и смахнутыми в кучу под хохот хозяина, заверяющего, что он, обязательно, разберет ее когда-нибудь, но очень скоро.
   Оля легко взяла на себя роль хозяйки вечеринки и долго гоняла нас из угла в угол, заставляя резать что-то, а что-то доставать из банок, чтобы одинокие бутылки, притащенные из ближайшего ларька, обрели достойных спутников для недолгого стояния на досках, пока до них не доберется рука вкушающего.
   Шурик в этот вечер превзошел себя. Я никогда не видел его таким развеселым, как он был в этот раз. Причем разнузданность его не перебиралась за какую-то грань, за которой шутки переставали быть обыкновенными колкостями, а становились вызывающими. Я, по своей привычке, забился в угол и наблюдал оттуда за всем происходящим, не заметив даже, как предоставил полностью свою гостью постороннему человеку. Но он только опекал ее, чтобы сохранить до меня, не претендуя ни на что, кроме как оказаться рядом в момент поедания приготовленной пищи.
   Я не умел говорить так быстро, как он. Я не умел представлять себя в виде, лучшем, чем было на самом деле. Да и рассказы мои, выверенные долгими повторениями внутри самого себя, заметно уступали тем, что импровизировал прямо на ходу Шурик. Иногда я старался вступать в разговор, вспоминая вроде бы подходящих к случаю анекдот, но, пока я собирался его рассказать и выводил, вслед за этим, первые слова, вся соль интересной истории терялась среди лишних слов.
   И вот тут Шурик оттащил меня в сторону и тихо прошептал:
   - Я завидую тебе, старик.
   Он не сказал больше ничего, молниеносно вернувшись и принявшись щебетать, как делал до сих пор, но в короткой фразе, доставшейся мне, таилось столько завлекающего, что некоторое время пришлось мне просидеть в сторонке, чтобы придумать, как следует вести себя дальше. Но ничего я не придумал и вернулся в комнату погруженным в совершенное смущение услышанным и собственным неумением распорядиться им.
   Я то начинал жалеть, что мы пришли сюда, а то благодарил все на свете, что случилось именно так, потому что нашелся человек, который забрал себе все те хлопоты, которые никогда не поддавались моим скромным усилиям. И в конечном счете, решил все же, что мне очень повезло. Повезло хотя бы тем, что сплотились рядом со мной два человека, готовых поддержать в такой ситуации, преодолеть которую без посторонней помощи было мне совершенно невозможно.
   "Я, ведь, должен тебя благодарить за такое радушие, что ты даришь мне и мое гостье, - думал я, рассматривая со стороны мельтешение Шурика по своим комнатам, - но мне нечем отплатить тебе, кроме тихого сидения в углу. Я не способен произвести на свет что-нибудь путное. Я просто неполноценный человек. Я - настоящая лужа, наступая на которую прохожий морщится и долго вытирает испачканные ступни".
   Я не сумел уловить того момента, когда накатило на меня откуда-то неожиданное отвращение ко всему и к себе в первую очередь. Оно поднялось снизу, обволакивая все тело разом, закрывая все мысли, кроме тех, что описывали мои выпирающие во все стороны недостатки. Они крутились перед взором, и сделать я больше ничего не мог. Руки и ноги отказывались слушаться, а голова стала такой рассеянной, я перестал соображать уже вообще что-либо. Я чуть не разбил тарелку, выкладывая на нее порезанный сыр. И в это время Ольга вдруг подошла ко мне и очень легко обняла, проговорив в самое ухо:
   - Что-то случилось?
   - Нет, - ответил я сразу же, - ничего, совершенно ничего. Все хорошо.
   - Правда?
   - Правда.
   - Тогда давай к столу, а то уже все готово. Сейчас я только Шурика позову.
   - А меня не надо звать, - откликнулся тот, - я всегда готов.
   Мы расположились вокруг стола и принялись за трапезу. И тогда мне снова стало казаться, что все в порядке. Раздражение, только что отталкивающее меня ото всех, исчезло, но нехороший след от него остался где-то в глубине.
   Этот дом снаружи обладал огромными окнами, старыми, такими, как во многих домах, где по очертаниям перестроенных стен можно еще угадать планировку городского дворца прошлого века, но внутри окна, должные когда-то покрывать светом десятки вальсирующих пар, терялись в грязной темноте густых штор. В шуриковой квартире просто-напросто почти не существовало никакого света, кроме электрического, и не было никакого другого времени, кроме позднего вечера, когда затухают в твоей голове все нерешенные вопросы и неполученные ответы, чтобы мирно дремать до утра. Вечера, в котором не существует ничего, кроме призрачных желаний, всегда одинаковых и не меняющихся у любой компании, но так же всегда кажущихся удивительно новыми, буквально, источающими аромат свежести, чистоты и нетронутости.
   Посреди этого вечера мы втроем молчали, вспоминая иногда про себя какую-нибудь историю, но над столом все равно царила тишина. Как раз такая, какая никогда не бывает в тягость. Мы молчали не потому, что мучительно выбирали слова для нужного спича, а потому что какие-то мысли пролетали между нами сами по себе, безо всякого произнесения. Мы просто общались без слов. По крайней мере, мне так казалось, и я до сих пор вспоминаю те странные ощущения, что прилетали ко мне за почти праздничным столом, что удалось собрать на скорую руку. Мы с Олей сидели рядом, напротив хозяина, который непрестанно улыбался, глядя, как мы стараемся ухаживать друг за другом. И за этой улыбкой мне начинало казаться, что что-то задумал мой друг, о чем он пока не говорит, а укладывает возникшее в мыслях, прикидывая со всех сторон, что из задуманного выйдет в дальнейшем.
   И в итоге, все наше сидение стало только ожиданием, что же он скажет, когда прикинет все и точно рассчитает будущий результат. Аккуратное препровождение кусочков нарезанной снеди в рот и запивание их разлитым вином, с моей стороны уж точно, сопровождались взглядом на Шурика: станет ли он что-то делать сейчас, когда я жую, или подождет еще. А он все ждал, ждал, и улыбка его становилась все хитрее и хитрее. Он уже не закрывал родившуюся хитрость обычными заглушками, какими пользуются все нормальные собеседники, если не хотят выдавать свои мысли. Но Шурик отчаянно хотел себя выдать, но не словами, а всем остальным, что оставляет за собой гораздо больше новых вопросов, чем ответов. И мне уже стало просто неудобно за столом рядом с любимой девушкой, мне стало хотеться только разрешения возникшей и повисшей между нами и хозяином тайны.
   И все-таки Шурик начал говорить. Может быть, он ждал, чтобы кто-нибудь полез к нему с вопросами, а он бы тогда чувствовал себя королем компании, выдавая из свой копилки по чуть-чуть сокровенное, что сразу будет подбираться слушателями до последней крошки, без остатка.
   - Я вот что хочу вам сказать, дорогие мои.
   Он все же сделал паузу, вызывая то самое томление, но не стал затягивать его слишком уж долго:
   - Я сейчас тихо смоюсь отсюда, чтобы не появляться до завтрашнего вечера, и вы останетесь здесь полными хозяевами. И никакие возражения не принимаются, - сразу остановил он Олю, готовую много чего возразить, но Шурик не дал ей ничего сказать, - есть один человек, который попросил меня присмотреть за этим вот обалдуем, - тут он, конечно, показал на меня, - и я должен повиноваться этому человеку, хотя бы потому, что он - моя мама. Так вот, я свято подчиняюсь ее воле и поэтому оставляю вас одних, даря все, что здесь имеется в полное ваше распоряжение. И очень обижусь, если из этого ничего не выйдет. Правда, честное слово, очень обижусь.
   Он договорил, уже вставая, и тут же убежал в прихожую, пока никто не остановил его. И уже через мгновение стукнула дверь, а мы остались сидеть вдвоем, пригвожденные к месту услышанным. Нас, как будто, в один миг раздели друг перед другом, бросив в одну яму, выверяющую до последней капли сковавшие нас чувства. Ни я, ни Ольга ничего не могли сказать, оказавшись в такой стремнине, выплыть из которой простым легким шевелением рук не удавалось. Теперь надо было грести изо всех сил, молниеносно находя правильное направление, а я, как много раз уже упоминал в этом тексте, делать этого не умел и боялся. Я ожидал теперь только того, что через секунду девушка встанет и скажет:
   - Ну знаешь, так я не играю. Это уже против всяких правил, и я сразу же еду домой, и больше ничего меня здесь не удержит.
   Или еще что-то такое, отчего закончится мой роман, в котором я утопил свое горе одинокого драчуна. Я сразу подумал о том, что после такого фиаско, мне не останется больше ничего, кроме как запереться в туалете и больше никогда оттуда не выходить.
   А Ольга, почему-то, вместо этого рассмеялась:
   - Ну что ж, давай обживать жилище, которое досталось нам так неожиданно, если, конечно, ты не торопишься домой.
   - Нет, - замотал я отчаянно головой, - я могу никуда отсюда не выходить сколько угодно времени, если ты, в свою очередь, тоже никуда не спешишь.
   Но она уже поднялась и с видом хозяйки стала обходить мастерскую, комната за комнатой, определяя, как мы станем проводить в ней отданное нам время. Я совершенно невольно залюбовался ее слегка покачивающейся походкой, во время которой дошло до меня, что придумать чего-то еще, более удивительного и подходящего для утоления голода, родившегося там, где умерло мое стремление оставаться в одиночестве, просто невозможно. Шурик одним великодушным поступком подарил мне то, на что сам бы я не решился еще очень долгое время. Шурик подарил мне женщину, готовую быть со мной там, где никто не сможет нас потревожить.
   Представляете, какой подарок. Я даже никогда не слышал, чтобы с кем-то случалось нечто подобное.
  
   - Слушай, а ты умеешь рисовать? - спросила вдруг Ольга, рассматривая выставленные стопкой в углу Бестолковые картины.
   И этот вопрос привел меня в чувство. Я поднялся с места, где просидел все время, и ответил:
   - Нет, не умею. И никогда не умел. У меня не получается даже провести правильную линию, а уж, нарисовать что-то - так, это, вообще, запредельный труд.
   - А я умею.
   - Правда?
   - Правда.
   - А ты мне покажешь?
   - Конечно, покажу.
   Мы остались вдвоем. И перед нами осталась вся ночь, которую стремились мы, кажется, уже оба, посвятить тому, чем принято заниматься встретившимся любимым, оторвавшимся от всех подглядывающих.
   Я понял, от чего мне стало вдруг хорошо и легко. Я понял, что заставляло меня долго не признаваться себе в очевидном, в том, что я хочу эту девушку, хочу ее так, как не хотел еще никого в своей жизни. И в выражении посетившего меня чувства, слово "хочу" подходит более всего, потому что в нем присутствует одно-единственное желание, затмевающее все. Желание оказаться в том мире, который до сих пор, столько уже томительных лет, оставался для меня закрытым. Лишь крошечными краешками касался я его, но никак не переступал границу, очерченную вокруг нормальных отношений между мужчиной и женщиной. Я оградил себя непреодолимой полосой, которая непонятна и страшна нормальному человеку. Я погрузился в грех, если можно так выразиться, и выбраться из него не давал себе позволения, пока не сделали за меня это другие.
   Я только ходил за Олей следом и изредка отвечал на ее вопросы. Мне было приятно просто смотреть на то, как движутся складки ее одежды, словно волны, приливая и отливая от кожи при каждом движении. То, что они скрывали под собой, терялось в легком шелесте ткани и казалось уже не таким важным. А важным было то, что отныне все это целиком принадлежало мне. Мне одному до самого завтрашнего вечера, обещанного Шуриком для своего возвращения.
   - Знаешь, - заговорила Оля, остановившись перед диваном, единственным местом, где в этой каморке можно было улечься спать, - еще вчера я не могла и мечтать о чем-то похожем. Ты только не подумай, что все это, - она обвела руками мастерскую, - обыкновенно и привычно. Я даже не знаю, что делать.
   - Наверное, - осторожно ответил я, - нам ничего не остается, кроме как доесть то, что еще лежит на столе и лечь спать, если ты, конечно, не возражаешь.
   - Я-то не возражаю, но Шурик, убегая, забыл рассказать, где у него чистое белье. Может быть, ты знаешь?
   - Не знаю, но, по-моему, здесь не так много места, где может лежать белье. Я не вижу здесь, кроме одного сундука, ничего. Вот там и посмотрим. Надеюсь, подарив нам квартиру, Шурик не обидится, что мы станем рыться в его постельном белье.
   - Ладно, - закончила она разговор, - ты немного подожди, а я тогда все приготовлю хотя бы немного.
   И ушла, закрыв за собой дверь, чтобы я не подглядывал за ее колдовством. Мне досталось, зато, все, что еще не было съедено, и я стал лениво жевать, думая только о том, что ждет меня за закрытой дверью. Со мной никогда не случалось ничего подходящего, чтобы найти в нем опору и придумать, что делать дальше.
   Лишенный такой уверенности в действительности, я непроизвольно пустил в действие свою богатую фантазию, натренированную в одиночестве придумывать фантастические сценарии могущего случиться со мной будущего. Правда, все эти сочинения никуда не годились, потому что в одиночестве я терял связь с реальностью и начинал заниматься настоящей фантастикой, даже не замечая той грани, что отделяла ее от реальной жизни. Я занимался этим фантазированием так часто, что оно вошло в привычку, и я не обращал внимание, что давно уже разговариваю сам с собой, рассказывая что-то, чего никогда не бывало и не будет в нормальной жизни.
   Вот и сейчас, перед глазами вставали такие картинки, которым позавидовали бы многие порнографические журналы, потому что в моих видениях, женская нагота не была вызывающа, хотя и открывала взору все, что можно было открыть, чтобы заставить член торчать так, что, кажется, тронь его - и он, в ответ, только упруго зазвенит.
   Дверь все еще оставалась закрытой, а я уже не находил себе места. От совсем недавно бродивших в голове радужных мыслей снова не осталось ничего. Теперь я был полон только еле сдерживаемым желанием, потому что все, что мне теперь хотелось, было обладание отдающейся мне женщиной. Тайна наступающей ночи развеяла во мне слишком много из той романтики, что привела меня сюда, в шурикову мастерскую, забив, в ответ, мозги старыми слюнявыми переживаниями, где, кроме простого механического движения взад-вперед, ничего не было.
   И поэтому стало мне так неприятно, что захотелось бросить все и убежать на улицу, чтобы потеряться там среди равнодушных людей и не возвращаться больше туда, где не могу я пересилить себя и думаю только о близкой пизде, когда надо думать о чем-то гораздо более приятном и возвышенном. Но я никуда не побежал, потому что больше всего, все же, хотелось дождаться мне того времени, когда откроется дверь, и я смогу зайти внутрь. И пусть в этом ожидании не осталось романтики, но мне слишком сильно хотелось почувствовать, как это происходит у других людей, кто не привык к тесным стенам туалета вокруг своей одинокой фигуры.
   В конце концов, дверь открылась, и я почувствовал себя страшно разочарованным. Ничего интересного внутри закрытой комнаты не произошло. Моя избранница просто перешерстила все, до чего смогла добраться, и постелила чистую постель, манящую забраться в нее прямо сейчас. Но сама Ольга осталась во всей той одежде, что и была на ней, отодвигая момент разглядывая, такой вожделенный для меня, на неопределенное будущее.
   - Уже готово? - только и спросил я.
   - Да, - ответила Оля и села рядом со мной.
   И тут снова наступила тишина, потому что разговаривать оказалось не о чем. За дверью нас ждало разобранное ложе, и больше не было ничего, что могло бы оказаться препятствием на пути к нему, но просто так подняться и пойти туда не хватало духа ни у меня, ни у девушки. На нас вдруг накинулись все комплексы, что нормальные люди изо дня в день культивируют в себе, взывая к опыту давно умерших несчастных учителей. Все, что бы мы ни сделали, обязательно, было бы насквозь фальшивым, так как единственное, что было нужно, это встать одному из нас и сказать:
   - Пойдем спать.
   Всего два слова, и больше ничего. Но слова эти скрывают в себе столько смысла, что придумать что-то другое, не под силу никакому великому поэту.
   Кровать манила нас, а мы все сидели в тишине, пока за окном не начался настоящий вечер, проникший сквозь шторы легким прохладным ветерком, больше не подогреваемым солнечными лучами. И тогда я понял, что нет ничего худшего для мужика, чем сидеть так, как сидел я. От моей неуверенности должна была сбежать даже проститутка. Когда от тебя ждут простого действия, проверенного сотней предыдущих повторений, а ты только тупо сидишь на одном месте, это не может казаться ничем, кроме простой непотребной трусости.
   Я все же заставил себя подняться и начать разговор первым:
   - Для меня очень важно то, что я тебе хочу сказать.
   Я сразу же замялся, потому что никак не мог выстроить в голове разлетающиеся слова так, чтобы получить из них хоть что-нибудь, что не казалось бы мне еще до произнесения фальшью:
   - Я просто хочу сказать, что люблю тебя, - я выдохнул и продолжил, - и мне очень приятно, что ты осталась сегодня здесь со мной. Я даже не мог предположить, что все получится именно так.
   Девушка ничего не отвечала, лишь тихо смотрела прямо мне в глаза, отчего ужасно хотелось отвернуться куда-то в сторону и искать слова на дальней стене, чтобы не высмотрела она в глубине моих зрачков то, что на уме у меня одно только траханье. И ничего больше. Сколько ни пытался я вернуть себе романтику нашей предыдущей встречи, ничего у меня не получилось. Мне хотелось закрыть глаза и почувствовать вокруг себя ублажающих слуг, что сделают все без моего лишнего движения. Так, чтобы с полным комфортом и без лишних усилий.
   Мне больше не хотелось просто спать с отдающейся мне девушкой, а требовалось, чтобы она стала моей исключительной рабой, служащей только для удовлетворения возникающих во мне желаний. Появившееся чувство было удивительно даже для меня самого, и я лихорадочно старался разобраться в нем, делая вид, что все окружающее радует меня безмерно, и я скоро лопну от счастья сидеть рядом с такой девушкой.
   А она все сидела и, кажется, хотела что-то сказать, но никак не могла решиться. На ее щеках выступили легкие красноватые пятна, и она, почувствовав это, засмущалась еще сильнее. И все же она начала произносить слова, делая это тихо размеренно, прислушиваясь к каждому звуку:
   - Я тебя тоже люблю. Я раньше никогда бы не подумала, что...
   Она не договорила и замолчала, а я, чтобы закрыть тишину, брякнул вдруг совершенно глупо:
   - Спасибо.
   И на этом восклицании мы снова надолго замолчали. В этом молчании Ольга все старалась что-то высказать, а я старался спрятать от нее свою похоть.
   Пустое молчание всегда страшно утомительно. Оно открыто для лишних мыслей, влезающих в голову, как раз туда, откуда вышли все слова. И, чем дальше продолжается молчание, тем длиннее вытягивается пропасть между тобой, все еще сидящим на стуле, и той целью, что совсем недавно рисовалась впереди.
   Я успел передумать очень о многом, прежде чем снова не попалась мне одна простая мысль, что Оля ждет от меня хоть чего-то, и только я могу начать этот вечер, задвинув подальше свои мечты и получая хотя бы немного.
   Тогда я встал и подошел к ней. С высоты своего роста я возвышался над девушкой, и она казалась мне очень далекой, расплывающейся в радужке расцвеченного электрической лампочкой воздуха. Настолько далекой, что показалось даже, что не подошел я к ней только что, а отодвинулся, разрывая неощутимую нить между нами.
   Чтобы сократить такое расстояние, я нагнулся и присел на корточки перед ней, прижавшись лицом к выступающим коленкам. Их твердые округлости надавили мне по щекам, и я стал губами целовать их. Ольга замерла надо мной, выпрямившись на своем кресле слишком прямо, так как трудно сделать в нормальной жизни. А я все продолжал целовать, медленно поднимаясь от коленей выше и выше.
   Раньше мне много раз представлялось в моих видениях, как я стану вот так целовать женщину, срывая с нее зубами всю одежду, что попадется мне на пути. И, в конце концов, она останется передо мной совершенно голой, готовой на все, что мне только захочется. Этот образ преследовал меня столько раз, что я стал верить в него до последней детали. В реальности же все оказалось совсем не таким, как было на картинке. Я забыл слишком о многих вещах, что составляют настоящее, выбросив их из своей картинки, но сейчас вдруг все эти ужасные мелочи встали передо мной непробиваемой стеной, и я заплутал в них, теряя с каждой сосредоточенность и начиная раздражаться оттого, что желаемое все еще оставалось слишком далеко.
   Раздражение подкатывало к самой голове, мешая думать. Я понял, что безвозвратно тону в этом ощущении, а моя партнерша, как будто, тоже вылетела из реальности, все переваривая внутри себя те слова, что, обязательно, хотела мне сказать раньше, чем все начнется. От этого мы застыли в нелепых позах, и от мучительной нерешительности вдруг проскользнула у меня короткая мысль. Я понял, что же так настойчиво хочет мне сказать Ольга. Я понял, что она - до сих пор осталась девственницей, а теперь просто не знает, как мне в этом признаться, боясь, что я подниму за это ее насмех.
   От этого мне стало в один миг удивительно легко, и откуда-то навалились силы, которых раньше не было. Я поднял свою любовь на руки и понес ее в комнату, зовущую нас расстеленной белой простыней. Я аккуратно положил девушку на самый край кровати и стал медленно раздевать ее, заполняя все свое сознание тем, что делаю и стараясь не думать больше ни о чем другом. Теперь мне хотелось лишь одного, мне хотелось, чтобы Ольга быстрее разрешилась от бремени своих сомнений, и тогда бы мне становилось можно всерьез приступать к ебле. Теперь я чувствовал себя настоящим королем, потому что даже не рассчитывал получить к себе в постель девственницу, и такое совпадение обстоятельств не мог считать ничем, кроме как удивительным счастьем, мало кого удостоившим в этой жизни. Даже не прикоснувшись к обнаженному телу партнерши, я опять получил полное удовлетворение, как будто замкнувшееся у меня в голове, где уже давно и много раз представления о чем-либо заменялось одними мыслями об этом. В мыслях я уже кончил, и все происходящее отныне стало лишь фоном к тому, что уже случилось.
   А в реальности я стягивал друг за другом все то, что было одето на Ольге, обнажая постепенно ее желтоватое тело. А она только тихо лежала, не сопротивляясь, и вертела в голове разные слова, никак не решаясь выбрать из них что-то самое точное и главное. Когда на ней почти ничего не осталось, Оля все же произнесла:
   - Я все же должна тебе сказать...
   И снова она замолчала, а я уже не мог остановиться, потому что голое тело заставляло меня двигаться все быстрее и лихорадочнее, и затормаживать я уже не мог.
   - Нет, я все же должна сказать...
   И еще раз она замолчала, а я не хотел больше терпеть и заговорил сам:
   - Я уже все понял, ты хочешь сказать, что я у тебя первый, я это уже понял, но мне очень хочется подарить тебе этот вечер, раз уж у нас так получилось. Ладно?
   Она только кивнула в ответ и как-то обмякла в моих руках, оторвавшихся уже от меня и лазающих везде по собственному разумению. Я больше не участвовал в этом, я просто плыл по все ускоряющемуся течению.
  
   Каждый раз, когда вспоминаю я произошедшее на шуриковой квартире, всплывает в моем сознании старинный анекдот о первой брачной ночи переросшего сынка, у которого "Ни лызе, у кринку ни лызе", потому что у меня тогда тоже никуда не лезло. Сколько ни пытался я пробить броню, что выстроила природа для девичьей охраны, ничего не выходило. Наше неудобное пыхтение сливалось в неровные волны возни, не приносящей ничего, кроме боли и раздражения. От радости встречи и желания иметь вертелись передо мной жалкие осколки, собрать которые воедино никому бы больше не удалось.
   Я все же, конечно, сумел воткнуть свой член туда, куда полагалось. Поставив жену свою будущую на колени так, чтобы выпятила она задницу на сколько это возможно, я надавил ей между ног и почувствовал, как с большим трудом расступается передо мной ее лоно, медленно пропуская внутрь. Все случилось очень вовремя, потому что через минуту я свалился на нашу кровать, не в силах пошевелиться: у меня страшно свело обе ноги, но семя мое было уже извергнуто и смешалось с кровью, размазавшейся среди завитых волосиков, обрамляющих принадлежащий теперь только мне подарок, забранный мною в безраздельное владение.
   Мой член тоже был в крови, и сквозь сведенные мышцы почувствовал я как нежно коснулись моего опавшего хуя добрые женские руки, вытирая с него все лишнее и лаская его так приятно, что боль моя тут же прошла, и я растянулся на кровати во весь рост, впитывая в себя даримую ласку.
  
   Часть Седьмая
   Совсем взрослый
  
   I
   Мы поженились в мае. Как раз тогда, когда принято всех отговаривать от такого поступка, грозя, что всю жизнь придется "маяться". Нас отговаривать было некому, потому что все родители, считающие раньше правильным не замечать сложившихся отношений, разом, стали толкать и меня и Ольгу в сторону ЗАГСа, стоило лишь сказать им, что скоро они станут бабушками и дедушками. И вот тогда, в мае, мы согласились с ними. Вернее, первое согласие исходило, конечно, от моей будущей супруги, но в тот момент даже я согласился сделать все так, "как полагается". Мы мирно просидели всю церемонию, как в устало убранном зале, так и в неожиданно пестро разукрашенном доме, и быстро уехали от всех на ночном поезде, оставив желающих сколько угодно произносить тосты в нашу честь.
   Когда-то, задолго до этого свершившегося события, когда мы только познакомились, я твердо сказал своей избраннице, что не собираюсь жениться на ней, потому что мне достаточно простых и теплых отношений, гарантом которых выступаем только мы сами, вступившие в них, а не какая-то чужая тетя с большой круглой печатью, но, в конце концов, все получилось иначе. И я был просто счастлив, когда услышал изнутри вагона прощальный гудок и почувствовал, как где-то подо мной покатились по рельсам стальные колеса.
   Прошедший день все еще отдавался в нас обоих странным напряжением. Мы сидели, вытянувшись, на двух полках "люкса" друг напротив друга и смотрели в окно, на выставленные напоказ каждому пассажиру внутренности нашего города. Ничего, кроме старинного слогана "Летайте самолетами Аэрофлота" не приходило мне в голову при виде очередной свалки, раскрашенной надписями из нестираемой краски. Наступающая с каждой секундой и с каждым ударом колеса о стык рельса ночь закрывала собой большинство из этих безобразий, но исчезнуть совсем они не могли, потому что сердобольные граждане не забывали подсвечивать их электрическими лампочками, криво висевшими на столбах совершенно без каких-либо плафонов, разбитых однажды точным камнем и оставшихся с тех пор валяться внизу россыпью грязного стекла. В общем, наше сопровождение совершенно не соответствовало ни торжественности свершившегося с нами ни отделке шикарного купе, куда не допускался никто, кроме нас. И от этого несоответствия мне захотелось смеяться. Смеяться долго, пока в легких не закончится запас судорожно пополняемого воздуха.
   Но я не сделал ничего, а только вышел в коридор и стал у другого окна, где картинка была такой же безрадостной. Я подставил голову под струю воздуха, вырывающуюся из щели в неплотно закрытом окне, и застыл, думая о том, что сейчас катим мы с женой как раз туда, где давным-давно в номере гостиницы впервые потерял я свою девственность с женщиной. Для меня это было странное место, потому что тогда пошло все в моей жизни наперекосяк, вырвавшись из постоянного замкнутого плена и поместившись в удивительный сосуд, разделенный пополам сном и реальностью, и где-то на поверхности двух стихий нашлось мое место в неустойчивом равновесии, потому что ни одна из них не могла захватить меня полностью. Погружаясь в одну, я тут же начинал мучительно грести к другой. И не успокаивался, пока не оказывался снова пробкой, вечно мечущейся на поверхности воды. Все возможные три состояния жизни для меня оказывались одинаково ужасными, они мучили бесконечной нерешимостью сотен вопросов, встающих передо мной. А самое главное, я, действительно, не знал, где здесь скрыта истина и правда, и что мне следует считать образцом для всей оставшейся жизни.
   Самое неудобное в этой загадке шло оттого, что мерилом моей жизни стало состояние и ощущения крошечного отростка моего тела - хуя - слишком сильно выстроившего вокруг себя все чувства и желания. Во всей жизни не осталось ничего, кроме секса, или с собой, или с партнершами, но ни тот, ни другой не приносили мне ничего, кроме небольшой разрядки. Никакого удовлетворения, только точно рассчитанные ощущения, одинаковые раз от раза, что бы ни менялось вокруг меня. И в это однообразие я погрузился до самой макушки, пропуская все остальное, не находя в нем ничего привлекательного. Только вставший член и изливающееся из него семя, противное и белое, к сожалению, больше ничего не было в моей жизни.
   Я общался с друзьями, я любил Олю настоящей и светлой любовью, по крайней мере, мне так казалось, но все это пропадало сразу, как в штанах начинал шевелиться мой отросток, так и не научившийся мирно и легко воспринимать окружающее пространство. И получалось так, что не он служил мне, как положено у нормального человеческого существа, а я служил ему, выполняя все прихоти, но взамен не получая ничего, кроме давно протухших ощущений.
   И вели меня вперед в этой страстной зависимости мои ненужные мечтания, привычно обжившиеся в вечно растревоженной голове. Слишком давно не приходили ко мне мои гномики, глядя на которых, я мог оценивать происходящее, а вместо них лезли в голову одни голые бабы, не оставляющие меня ни на одну минуту. Они не давали мне ни сна ни роздыха, появляясь оттуда, откуда я их уж точно никак не ожидал. Я даже не знаю, как до сих пор мне никто не набил морду прямо посреди улицы за то, что я раздевал глазами чужих барышень и не заметить этого мог только слепой кавалер. Мне ничего не остается, как попросить у них у всех прощения, но поступать по-другому я не мог. Каждая женщина и девушка, проходящая мимо, моментально замечалась моим курчавым дружком, и он заставлял меня глядеть на нее во все глаза, представляя, какова она без одежды, и какого цвета пух скрывается у нее между ног. При этом те женские тела, что доводилось мне видеть обнаженными в настоящей реальности, никакого такого волнующего чувства за собой не тащили. Они обращали на себя внимание, но тут же теряли его, потому что в них не было тайны, и через день и через неделю они оставались неизменно такими же, как и раньше, и через эту прошедшую неделю уже переставали интересовать мой член. Они становились для него осетриной второго сорта, хотя и пригодной, но лишь тогда, когда нет ничего другого.
   Если бы довелось мне родиться более уверенным в себе человеком, то не было бы никаких проблем. Из всякой гадости можно легко сделать конфетку и превратить ее в стиль жизни, как делают другие, но я так не мог. Я заталкивал все свои переживания глубоко в себя, чтобы они не достались больше никому и никогда, и ходил всегда перегруженный таким товаром, который нельзя никуда выбросить со склада. От этой постоянной перегруженности слишком часто головные боли не давали мне лишний раз пошевелиться, но каждое мгновение я упорно превращал в игру с собой, у которой мог быть только один проигравший, безо всяких победителей.
   Когда посреди грязного склона, забросанного испитыми банками и бутылками передо мной величаво проплыла надпись "Добро пожаловать в", криво освещенная фонарями так, что пункт назначения получателей послания растаял в темноте, дверь нашего купе открылась и из него вышла Оля. Из коридора было слышно, что все остальные обитатели вагона окунулись в привычную поездную жизнь, когда до отправления пассажира провожает куча знакомых, по-очереди врывающихся в место его будущего временного обитания, чтобы оставить от себя хоть какой-нибудь след, потом все дружно рвутся на перрон, когда паровоз дает последний гудок, а за этим наступает время обязательных стартовых посиделок, собирающихся всеми, объединенными одними общими пока стенами, отчего тончайший коньяк легко может сойтись рядом с не совсем свежей колбасой и вареными яйцами жениного приготовления. С поправкой на двухместные купе, здесь правило это действовало во всех своих пунктах, разве что попутчики гораздо реже оказывались незнакомы друг с другом. Из-за всех дверей раздавалась равномерная возня, во время которой удавалась одновременно распихивать вещи по багажным полкам и выпивать первую стопку за начало путешествия. И только мы одни стояли сейчас в коридоре, нарушая правило и опережая события, потому что нормальный пассажир, обязательно, выбежит сюда, но случится это чуть-чуть попозже, когда надоест ему слушать обычные разговоры под стук колес и захочется освежиться от выпитого, но распределившегося внутри неровно от постоянного покачивания.
   Пока еще мы стояли одни и наслаждались одиночеством и оторванностью от всего остального мира, погрязшего в своих законах, определенных глупцами раз и навсегда. Мы стояли и думали, наверное, каждый о своем, но все же мысли наши не могли не течь в одном направлении. Так уж были воспитаны и я и моя жена, что верили в единственность брака на этой земле. Что бы ни предстояло пережить нам в дальнейшем, кольцо на пальце должно было остаться на своем месте. Я все же ничего не могу поделать с какими-то пунктиками, накрепко засевшими у меня в голове. Так что пусть уж они остаются нетронутыми, живут тихо и мирно, не мешая жить другим. Получается, что свершившееся минувшим днем значило для меня гораздо больше, чем я сам хотел от него. Значило что-то такое, что осознать и пригнать ко всем прошлым представлениям, у меня никак не получалось. Может быть, пока не получалось. Может быть, стоило подождать немного, и все само выстроится в стройную систему, включающую в себя все грани моей разрушенной личности, но пока я еще терялся в догадках, обнимая одной рукой жену, выполняя, тем самым, чужой, но очень древний ритуал, и мечтая о том, как мы закроемся с ней в купе и станем любить друг друга, потому что сегодня, как ни крути, была наша первая брачная ночь.
  
   Мы вошли, но внутри ничего не случилось. Свет, вырывающийся из наших окон, перестал уже натыкаться на грязь городских отбросов и терялся в пустоте быстро проносящегося простора. Изредка его загораживали деревья и склоны, но почти все остальное время он пропадал в пустоте, растворяясь во мраке, все реже теперь закрытом отблесками фонарей.
   Мы проехали пригород и катили по узкой ленте, прорезанной через дороги и поля так, что им приходилось обходить стороной железнодорожную насыпь, всегда уступая страшным грохочущим приведениям, проносящимся по ней. И среди этого однообразия, черного снаружи и расцвеченного светом внутри, мне вдруг стало ужасно тошно. Напряжение прошедшего дня, ставшего уже "вчера", потому что стрелка успела перепрыгнуть сквозь цифру двенадцать, оставило меня, не вернув взамен бывшей всегда со мной привычной неуверенности, изученной настолько, что я мог плавать в ней, как рыба плавает в воде, даже не подозревая, что где-то существует твердая земля, покрытая воздухом. В своей колбе я вылетел из среднего качающегося положения, но направление движения для меня осталось непонятным, потому что расчерченный пополам мир не допускает в себя ничего лишнего. Мне показалось, что колба эта рушится у меня в руках, выплескивая свое содержимое в бесконечную пустоту, где мне за тысячи лет не удастся найти ни одной знакомой молекулы среди абсолютно чужого вещества.
   И не было передо мной ничего, за что можно было бы ухватиться. Я просто сидел и тупо смотрел в окно. Я просто мечтал о том, как все закончится, и привычные мысли привычно потекут у меня в голове, которая обязательно вернется в подчинение тому королю, что не забывал потряхиваться у меня в штанах при каждом движении.
   И, ведь, даже он не спасал меня сейчас от недвижимого равнодушия. Перед нами сидела женщина, чье тело готово было распахнуться в любой момент, уступая нашему напору, потому что так повелось в нашей семье: мы дарили себя друг другу и играли в игру, одинаковую всегда. Я, высказывая свои пожелания, выстраивал происходящее и дарил наслаждение Ольге, а она внимала ему, принимая за чистую монету мои старания. И в этой игре я успокаивался, не наслаждаясь, но разряжая каждый раз свой пистолет в цель, разматывая при этом клубок напряженных нервов, не щадящх меня ни на одну минуту. Я уже не искал никакого экстаза, а лишь дарил его другому живому человеку, а не образу, рожденному моей болезненной фантазией. И в его наслаждении был мой покой, и я не хотел искать больше ничего, довольствуясь тем, что так удачно сложилось у меня в руках.
   - А чего это мы все молчим? - спросила Ольга, глядя прямо мне в глаза.
   - Вот уже и не молчим, - сразу ответил я, - теперь и говорить начали, а до того, кажется, отходили от великого события, что дали свершить над собой.
   Наш разговор сейчас не значил ровным счетом ничего. Он просто вклинился стрелой в растревоженный улей моих мыслей и медленно потек вперед, обсуждая не требующие никаких усилий прошедшие мгновения, когда нестройный квартет государственных музыкантов проводил нас в последних холостой путь, хотя он ничем не отличался от того, что последовал после росписи в разлинованной книге под строгим взглядом прозрачной пластмассовой указки. Сейчас нам было смешно, и смех этот просто уходил в пустоту, не рождая ничего, кроме новой пустой болтовни. Нищий разговор, который так необходим иногда, чтобы опрокинуть своим неспешным бегом в пропасть глыбы неповоротливых мыслей, достойных великих фолиантов, но только в том случае, если их удастся когда-нибудь додумать до логического конца.
   С каждой секундой разговор становился все более оживленным, и скоро я почувствовал, что к жизни возвращаются все мои обыкновенные страхи, без которых было так неуютно. Я зажил снова своей разорванной жизнью и с большим удовольствием принялся поглядывать на жену, весело щебечущую о пустяках на соседней полке. Как-то незаметно для меня мы поднялись и вышли в коридор. Там снова никого не было, но теперь за всеми дверьми вагона царила тишина. Поезд прибывал утром, и к тому времени следовало привести себя в надлежащий порядок, поэтому все элитные пассажиры вылетели из круга обычного времени, сокращая его сном. Все, кроме нас, которые стояли, подставляясь под ту же щелку в окне, и молчали, пока девушка не прошептала мне на ухо:
   - Я пошла в туалет, а ты заходи туда чуть позже, я буду тебя ждать.
   Я не стал ничего ни отвечать, ни вообще говорить, а отвернулся к окну, чтобы наглотаться летящего в него воздуха и так скоротать время, отведенное мне на одиночество. От одного слова, сказанного мне шепотом, я затрясся и никак не мог успокоиться, с трудом понимая, что мне следует делать, если взбредет в голову кому-то именно сейчас отправиться пописать и встать в очередь перед закрытой кабинкой. Но ни одна дверь ни скрипнула, пока я стоял, и никто не последовала за мной, когда я входил в открытый туалет. Поезд молча ехал к своей цели, а я - шел к своей.
  
   Ольга стояла около раковины. Она протянула руку и закрыла за мной дверь, звонко повернув ключ. А потом повисла на моей шее, выискивая губами губы.
   Мы целовались долго, и только ужасный грохот, влетающий в наше убежище сквозь тонкую грань, отделяющую ее от проносящейся внизу земли, устланной шпалами и засыпанной гравием. Она показывалась иногда в узкую щель, что виднелась прямо перед моими глазами, и я заглядывал туда, переставая думать о поцелуе и разглядывая мельтешение разноцветных всполохов, что в одну секунду гасли за нашим вагоном, оставаясь навсегда неровными черными камнями, густо политыми машинным маслом, почему-то всегда протекающим с поездов. При этом я уже начал свою игру и не останавливался ни на мгновение, стараясь как можно убедительнее играть роль страстного любовника. Не знаю, как мне это удавалось, но по собственным ощущениям выходило неплохо. Мне, правда, казалось, что моей партнерше нравится то, что делал мой язык у нее во рту.
   Странное чередование понятий не дает мне точно описать то, что происходило со мной. Подчиняясь капризному вкусу, я говорю то - жена, то - девушка, то - женщина, то - партнерша, а то еще что-то, что сейчас не приходит сразу на ум, но для меня, рассказывающего, как все случилось на самом деле, нет никакой разницы между ними, поэтому я и использую эти слова, произвольно размешивая с остальными. Мне безразлично, насколько вульгарно звучит то или иное из них, и сколько оттенков скрыто в смысле произнесенного. Хотя бы потому, что в моих переживаниях таинство смысла давно оказалось размыто грубой прозой бесконечного желания получить некондиционный товар, и изъясняться так, как изъясняются между собой остальные люди, выискивая точные соотношения употребимости и невозможности, я не могу, мои слова не выходят из точного расчета разума, а рождаются в неровных мечтаниях, где нет слов, а возвышенное моментально способно становиться ужасно низким и непотребным. И я не хочу разбираться в этой мешанине, мне достаточно того, что в один миг - когда я спокоен и думаю о вечности - женщина для меня становится прекрасной незнакомкой, о которой я так много читал в чужих книгах, а в другой - когда диктует моду мой кудрявый товарищ - она не может быть ничем, кроме образа, порожденного порнографической видеокассетой, где для приличия даже не соблюдается простой человеческий этикет.
   В общем, мы целовались, действительно, очень долго, а потом Оля повернулась ко мне спиной и наклонилась вперед, схватившись руками за прутья, перегораживающие окно, чтобы несчастный какающий не мог вывалиться из несущегося вагона прямо на соседние пути. Я оказался прямо перед своей целью и лихорадочно стащил свои джинсы вместе с трусами. Мой член уже вибрировал в предвкушении. Но предстояло еще освободить поле для его деятельности. Ольга целиком отдалась моей власти и не делала ничего, готовая принять все, что ни последует за таким ее решением. Я обхватил ее за талию, расстегнул ремень и аккуратно потащил вниз плотные и упрямые штаны, что сопротивлялись моему напору изо всех сил, пока все же не свалились на пол, теряющийся в полумраке и выпадающий из поля зрения, потому что теперь мне было на что смотреть. Прямо передо мной, во всех подробностях красовалось влагалище, развернутое и готовое. Я подвел к нему свою розовую головку и, рассматривая каждый миг каждого движения, стал погружать ее внутрь.
   Сначала мне было тяжело, и я почувствовал, как напряглась всем телом согнувшаяся девушка, но потом словно пелена расступилась перед моим орудием, и оно провалилось в цель почти наполовину, оставив снаружи лишь вздувшийся ствол. Тогда я остановился и немного подождал, стараясь получить больше кайфа глазами, а только за этим начал двигаться, как положено, вперед и назад, то проваливаясь очень глубоко в неведомое, а то - выдавливая из него складки, очень похожие на губы, правда, с торчащими кое где редкими волосиками.
   От такого движения мне стало ужасно и удивительно приятно, как не бывало уже давно, и я растворился в мерном покачивании, не убыстряя и не замедляя темпа, прямо до того, когда и я, и Оля разом не выдохнули из себя воздух, извещая всех, что где-то внутри нее побежали своими извилистыми путями миллионы крошечных сперматозоидов, чтобы неминуемо погибнуть в конце пути. Но нам на них было наплевать, потому что завершалась наша первая брачная ночь, и в ее финале я смотрел в грязное окно туалета и едва не плакал. Так давно уже я не испытывал оргазма, что даже не мог поверить в его возможность. А он, вот взял, и нашел меня.
  
   II
   Я с удовольствием втащил свою жену в ту же гостиницу, где когда-то жили мы с Натальей и весь наш класс. Вспомнить номер, где я потерял невинность с женщиной, спустя столько лет, я не мог, поэтому выбрал при размещении похожий, маленький и двухместный.
   Приведя ее в квадратную комнату, где едва размещались две кровати с тумбочками, стол и телевизор, я, взахлеб, принялся рассказывать жене, как все тогда случилось. Она слушала и довольно кивала, когда я просил ее подвинуться, чтобы перетащить кровать и показать все в полной реальности. Потом я выбился из сил, и мы пошли гулять.
   От нашей первой поездки и прогулок с Натальей по этому городу, полному старых набережных, по которым трещины бегут, кажется, не разрываясь, и по асфальту и по фасадам домов, осталась всего одна случайная фотография. Тогда шальной фотограф, примостившись в теньке на одной из улиц, щелкнул нас, когда мы ничего не подозревали, а потом пристал две фотографии. С тех пор одна из них хранится в моем альбоме, а что случилось с другой - мне неизвестно. Но дело не в этом, а в том, что от вторых прогулок с Ольгой фотографий остался целый альбом, вобравший в себя несколько целых пленок. Сейчас я могу, переворачивая его страницы и разглядывая нас, снятых среди старых драгоценностей архитектуры, вспоминать даже то, что твердо стерлось из моей памяти. Весь маршрут вспоминается простым наложением изображений на фотобумаге на реальный план города. Даже выдумывать ничего не требуется, вся история консервируется и сохраняется в виде, доступном для понимания любого, кто раскроет старый альбом. И только реальной жизни не остается здесь, она улетучивается вместе с горячими и трепетными переживаниями, оставленными очень далеко, куда больше никогда не выбраться из сегодняшней привычной суеты.
   Я только помню, что среди смущения и непонятности своего нового положения, я выудил уверенность, что со многим из прошлого мне будет очень легко проститься. Я уже успел перешагнуть ту грань, что когда-то разделила меня с моей первой любовью, я рассказал своей жене все, что случилось со мной в жизни. Как ни было мне тяжело вытаскивать из себя обыкновенные слова, слишком уж переполненные содержанием, я все же сделал это, хотя не испытал, в ответ, никакого облегчения. Вся исповедь провалилась как будто в пустоту внимательного слушателя, слабо понимающего, что ему довелось выслушать. Девушка аккуратно прочувствовала все, что я ей говорил, но не смогла стать духовником, дающим освобождение от пережитого, и оно все осталось со мной. Тем не менее, мне казалось, что теперь со всем этим будет покончено, и я заживу, как простой и нормальный человек, удовлетворенный свой жизнью до последнего издыхания.
   В то время я стал законным обладателем всего, что раньше грезилось мне в одних только снах, и от этого мне было страшно, потому что остаться совсем без снов я не мог, а значит, вместо прежних должны были придти новые, и в этих новых снова приплывет ко мне раздвоение жизни, выбраться из которого мне не суждено до конца своего срока.
   - Я люблю тебя, - шептал я Ольге, пока мы переходили с одного места на другое, передергивая затвор аппарата для фотографирования, но тут же, пока она целилась в меня, повторял уже про себя, - нет, я больше всего люблю себя, вернее, тебя во мне, - и это уже неслось к моему члену, пока еще довольному женой и дающему мне спокойно развлекаться с ней в незнакомом городе.
  
   Вот оно - самое главное. Я тогда понял, что вовсе не на свободу вырвался, а только отпущен сердобольным охранником на время, чтобы потом опять и уже навсегда вернуться к нему. И вовсе не было никогда моей борьбы с самим собой - всю жизнь я оставался в тюрьме, и не знал никакого другого мира, и из нее, время от времени, выпускали меня в тесный дворик, где однообразие ровных стен называется простором и свободой. И после этого простора мечтал я как падут мои тяжкие оковы и окажусь я свободным. Свободным, то есть все равно закрытым в привычном мне тесном дворе со стенами до неба, перекрытыми сверху прутьями, чтобы ловить незадачливых Икаров, буде такие здесь окажутся.
   А сегодня, сейчас, в другом городе я даже выпущен на настоящую волю, чтобы побродить по ней единственный раз в жизни. Но нет мне никакого освобождения, есть срок, что далеко еще не испытан, потому что не тянули за моим гробом похоронной песни, а значит, заведенный раз и навсегда конвоир никогда не расслабится. И даже давая передышку, обязательно подкараулит где-нибудь за углом. Потому что такая у него работа. Потому что по-другому он не умеет и никогда не станет ничего делать. А я погуляю немного и, обязательно, снова к нему под теплое крылышко, чтобы потом только вспоминать, как еще бывает, если не в клетке или не в тесном дворике.
   Получается, что нет у меня никакого выхода, кроме как ждать освобождения, наступающего ко мне естественным путем. Только сколько времени займет его неторопливое шествие, не известно никому, и поторопить его нет никакой возможности. Кроме одной единственной: расставить руки лодочкой и спрыгнуть с балкона высокого этажа. Может быть, кому-то нравятся другие способы лишить себя жизни, но для себя однажды и навсегда я выбрал именно этот. Две секунды страшного немыслимого полета и только потом конец.
   Хотя осуществить его мне никогда не позволит мой вечный страх. И даже не страх смерти, а страх высоты. Видимо, из-за него и выбрал я для себя такой суицид, потому что можно уверенно считать себя трусом и оправдывать страх вовсе не предстоящей кончиной, а совсем другим. Ну кто же виноват, что я высоты боюсь? А во всех остальных возможных вариантах у меня не будет такой лазейки, куда спишется страх перед грядущим. Получается, оставаясь жить, что, собственно, я только и могу сделать, я рисуюсь перед собой, мол, нет у меня страха, а если есть, то совсем про другое.
  
   А прогулки наши всегда заканчивались поздним вечером, когда вваливались мы в затихающую снаружи гостиницу и быстро запирались в своем номере, чтобы там еще некоторое время просто ходить или сидеть, сбросив с себя все. И в этой обнаженности, выставленной напоказ, не находилось ничего порочного. Она оказалась для меня очень неожиданной. Я не мог себе представить, что такое вообще бывает. Что, увидев перед собой голую женщину, я не стану сгибаться пополам, чтобы компенсировать вскочивший член, запутавшийся в складках джинсов.
   И вот оно получилось, и с большим удивлением чувствовал я, что от такого спокойствия не уменьшается моя похоть. Она остается на своем месте и, когда надо, обязательно показывает себя. Просто всем моим органам точно стало известно, что этот объект никуда от них скрываться не собирается, и в назначенный час будет представлен в самом лучшем виде. Так что пока можно и потерпеть.
   И уже совсем ночью заканчивался наш день. Тогда я ложился рядом с Олей, прикладывал ухо к ее животу и старался расслышать в нем нашего ребенка. Я ничего не слышал, но мне становилось очень легко и хорошо оттого, что он есть уже где-то там. И тогда мы начинали заниматься настоящей любовью.
  
   Часть Восьмая
   Я большой и маленький
  
   I
   Все время нам говорили, что будет девочка. Сколько ни распечатывали врачи размытые радианы Олиных внутренностей, их резолюция гласила одно и то же. Но родился мальчик.
   Честно говоря, я не ждал его. Каким-то чувством я верил, что так и получится, но спасался от неотступного тем, что страстно желал девочку. Желал изо всех сил, и каждый раз ходил счастливый до опьянения после очередного заключения врача. Но родился мальчик.
   Хотя самый последний врач успел предсказать это бедствие, обведя на своей картинке уже полностью сформировавшийся половой орган моего ребенка, но было уже поздно. Этот врач оказался слишком поздним среди множества, утверждавших обратное, и его слова легко было взять под сомнение, несмотря ни на какое визуальное доказательство. И вот тогда родился мальчик.
   Он разбудил нас с женой, как положено, посреди ночи и заставил заводить машину, мчаться сквозь спящий город и звонить на работу, уже утром, конечно, чтобы отпроситься на целый день, потому что Ольга обязательно желала, чтобы я остался рожать вместе с ней. Ничего другого она и слушать не хотела. Я остался.
   Меня долго водили по зарытым в земле коридорам, обвешанным трубами и проводами, где кроме пола, покрытого желтым линолеумом, все остальное было черного цвета. Наверное, такие коридоры строились для того, чтобы проталкивать по ним каталки с умершими от операционной до морга. В таком случае, их не увидит никто посторонний, а неудачному больному будет все равно, где и как его везут.
   Когда там шел я, вокруг не было никого, ни больных, ни здоровых. Видимо, в этот день все операции завершились успешно, но среди пустоты и безмолвия одинаковых мрачных поворотов не было никаких указателей, и добродушное пожелание нянечки из приемного покоя "пойдешь прямо, свернешь и поднимешься по лестнице", пропадало среди однообразия черных стен, поцарапанных кое-где углами неповоротливых каталок.
   Я не знаю, почему меня не пустили вместе с женой добраться до родовой палаты нормальным путем, как туда попадают все остальные, а опустили в подземелье. Может быть, это был всего лишь подготовительный этап к предстоящим родам, и если уж мужик решил на них присутствовать, то он просто обязан испытать сполна все прелести, что ему может показать старая больница. А может быть, ничего страшного в переходе под землей не было, просто, все наши учреждения принято строить с такими бункерами "на случай ядерной войны", а потом использовать их для какого-нибудь мирного развлечения. Например, для совращения малолетних или пугания будущего отца. И ведь никто не делает это нарочно, просто так оно само собой получается, наверное, воздух там какой-нибудь особенный.
   В конце концов, я преодолел этот абсурд и поднялся по лестнице, соединяющей два мира, черный внизу и белый наверху. Там мне тоже пришлось поплутать среди вечно спешащих врачей, не желающих тратить время на пустые объяснения каждому встречному, а потом все же попал в палату, где рожала моя жена.
   Она уже лежала на кушетке и тихо постанывала каждый раз, когда начиналась схватка, а вокруг заходили и выходили врачи нужный и ненужные, здешние и нездешние, но все они входили в палату очень бесцеремонно. И даже те из них, кто просто хотел спросить у бывших здесь, получили ли они сегодня заказ, считали, что так и должно быть, и им здесь сейчас самое место, а всякие лишние больные придут и уйдут, и от них вовсе не убудет, если они немного потерпят. Тем более, что нашлать такая, кто еще догадалась припереться сюда с мужиком, вот уж которому точно здесь не место.
   Так мы промучались полдня. И только затем начались настоящие роды. Только затем ребенок полез у Ольги между ног, чтобы в конце своего трудного пути вывалиться на руки принимающим врачам с таким звуком, с каким пробка вылетает из бутылки шипучего вина тогда, когда из бутылки уже немного отпили и заткнули опять, чтобы оставшиеся газы вытолкнули лишний кусочек дерева со своего пути, но сделали это уже не так искристо и празднично, как в первый раз, а очень тяжело и натужно, почти без грохота, а только с тучным шлепком.
   Его стали обмывать и обмерять, а мне дела здесь больше не осталось. Я еще пробыл с женой ровно столько, сколько потребовалось, чтобы перевезти ее в палату, где ей предстояло пролежать ближайшие три дня, поцеловал ее, сказал спасибо и вышел, опустившись в пройденный уже однажды подземный коридор.
   Вот так у меня родился сын.
  
   Он рос быстро и занимал почти все наше свободное и несвободное время. Оля решила не подкидывать нашего сына бабушкам и дедушкам, и в итоге, нам пришлось многое делать самим, отчего вся жизнь, прежде размеренная для меня и текущая как старая река, не принимающая никакого другого русла, кроме прочерченного сотни лет назад, вышла из берегов. Я оказался зажат между старыми привычками, родившимися в одиночестве и не выносившими никакого лишнего человека рядом, и необходимостью справляться с кучей дел, привычной для многих, но ужасно нетерпеливых. Если раньше все, что мне требовалось делать, всегда можно было отодвинуть во времени и сделать тогда, когда было для этого настроение, то теперь я лишился такого преимущества и должен был бросаться в бой каждый раз, как дело появлялось на горизонте. От этого мне становилось хуже всего.
   Я мог пережить почти все из неустроенного быта молодых родителей с маленьким ребенком, но необходимость забыть про минуты задумчивости, наваливающиеся на меня слишком часто, доводила до истерик. И тогда я начинал метаться по дому и изо всех сил стараться затолкать вырывающийся наружу гнев. Гнев, который рождался из любого пустяка, подворачивающегося мне на глаза. Гнев, который я не хотел показывать кому-то, но все видели его, и от этого мне становилось еще сложнее справиться с собой. И хорошим становился тот день, когда такой внутренний настрой не толкал меня на ссору с женой, тоже взвинченной и нагруженной делами.
   Я никак не мог объяснить ей, что просто не могу нестись вперед без остановки. Мне легче помыть вечером гору посуды и перестирать кучу белья за один раз, чем делать то же самое несколько раз в день по чуть-чуть. Я пытался, но все объяснения выходили неубедительными. Мы ссорились и срывались, а потом снова наваливались на дела, который вовсе не проходили за время перебранок.
   И вот тут я почувствовал, что моя прогулка на свежем вольном воздухе завершается. Слишком долго ждал притаившийся в кустах тюремщик. Он не напоминал о себе даже тогда, когда мог, но теперь он твердо тащил меня обратно к себе. Я слишком устал от той жизни, что окружала меня, и из этой усталости не было никакого другого выхода, кроме одного: вернуться в старый мир, что бы у меня до свадьбы. Вернуться туда, где не существует мальчика Владика, а есть одна его тень, тихо выполняющая все, что от него требуется чужими и лишними людьми вокруг.
   Но вернуться означало отказаться от всей той радости, что испытал я на воле. Радости, что еще могла повториться, стоило только ребенку немного подрасти. И все-таки я понял, что не смогу не вернуться. Среди мельтешения одинаковых дней и ночей я потерял наслаждение, которое смог испытать несколько раз со своей подругой, ставшей женой. Я больше не спал с ней для того, чтобы получить что-то для себя, а выполнял роль, которую выучил на зубок и ненавидел изо всех сил. Я снова вернулся к тому, что бессмысленно выбрасывал из себя сперму, не чувствуя при этом ничего. Получалось простое оттягивание драгоценного времени между моментом отхода ко сну и пробуждением. Времени, что с огромным удовольствием я бы проспал без всякого зазрения совести вместо того, чтобы напяливать на себя гандон, без которого теперь ничего не происходило, и тихо лежать, иногда фальшиво постанывая.
   Все же я оттягивал момент возвращения изо всех сил. Старался помогать жене даже в ее делах и ощущать от этого полноценную радость, но все равно прекрасно понимал, что это не более чем игра, и как всякая игра, она должна скоро закончится, сколько бы мне не хотелось оттянуть ее финал.
   И в конце концов, я сдался. Посреди совершенно обыкновенного дня я пошел в туалет, заперся там на защелку и остался стоять, упершись лбом в холодный кафель стены. Впереди у меня ничего не было, и поэтому я просто стоял и ни о чем не думал, пока член мой не напрягся до такой степени, что стал выпрыгивать из штанов.
   На этот раз мне тоже не пришлось ничего делать. Я снова кончил у себя в голове без физического потирания плоти. Просто расстегнул ширинку и направил неровные белые капли в горловину унитаза. А после смыл их напором воды и вытер те, что пролетели мимо. В общем, все вернулось, только я никак снова не мог разобраться, хорошо мне или нет.
   Я ничего не рассказал о случившемся жене, да этого и не потребовалось. Вслед за любовью играть постороннюю роль легко, потому что во все остальные моменты жизни ты защищен броней обыденных правил, принятых у других. И спрятаться за них удивительно просто, стоит только немного отвести глаза в сторону, чтобы в их глубине не светилась правда. А поскольку я не люблю смотреть собеседнику в глаза, мне вообще ничего не требуется. Можно жить так же, как жил раньше, только в туалет ходить немного чаще обычного, да в ванной мыться часами. Первое время это покажется необычным, но скоро все привыкнут и перестанут обращать внимание. И перестанет во мне прятаться страх, что, задумавшись всего на секунду, легко поймать меня на моих прегрешениях.
   Вернее, страх останется, я же без него никак не могу, но он снова станет привычным и не будет меня ничем раздражать. В результате, для всех появится какое-то подобие покоя, которое каждый волен использовать так, как ему заблагорассудится.
   Но во всей этой тишине, теперь обретенной, я вдруг стал бояться чего-то совершенно нового. Почувствовав свободу, я представил себе, что ждущее меня впереди не бесконечно. И теперь, когда я вновь водворен в тюремную камеру, обязательно случится нечто выходящее за все рамки, что перевернет не только меня в очередной раз, но и весь мир вокруг. К бесконечному заключению можно привыкнуть, но вытерпеть его не может никто. И раз у меня ничего не вышло из всех попыток покончить с ним, конец придет откуда-то из другого места. Я был в этом уверен и очень боялся этого конца, потому что не мог себе его представить.
  
   II
   Тихая река в давно проведенном русле всегда течет дольше бурной и шумной. Прошли годы, а наша жизнь, выровнявшись однажды, когда сходил я в туалет, мерно текла вперед. И вот уже обручальное кольцо перестало слезать с пальца, и перестал я быть самым высоким в вагоне метро, потому что про полного человека никогда не подумают, что он высок.
   И все это время я ждал той самой развязки, что помаячила однажды передо мной.
   Скоро наш сын пойдет в школу, и дома, хоть на время будет наступать благоговейная тишина. Потом он станет приходить, обедать, делать уроки и снова уходить - на этот раз, гулять со своими друзьями. И тогда нам с женой станет не хватать его. Слишком много времени провели мы вместе, занимая одно, общее для всех, время. Слишком долго не знали, да уже и не узнаем, что такое оставаться вдвоем. Нам так мечталось об этом когда-то, когда я еще не зашел в туалет, но теперь все слишком сильно изменилось. Теперь мы постараемся заполнить это одиночество привычными делами, чтобы оно не слишком бросалось в глаза. И станем жить дальше, спокойно и легко, безо всяких задних мыслей.
   К сожалению, все в моей жизни случилось или слишком рано или слишком поздно. Семейное счастье устало как раз к тому моменту, когда подошло для него настоящее время, а все личное распалось во мне на атомы простых желаний, не имеющих отказа в удовлетворении, потому что привычка к этому удовлетворению стала двигателем всей моей жизни.
   Я знал, что впереди тот день, когда придется мне узнать все. День, когда расступится передо мной клубок, запутавшийся беспредельно за столько бестолковых лет. И в тот день я стану горько плакать, потому что истина будет очень жестокой для меня.
   Как ни странно, я знал это. Я даже знал, что предстоит мне понять в тот день. Слишком часто мучили теперь меня по ночам кошмары, и в них виделось все, что случится, но никак не желал я верить тому, что стучалось в мою дверь. Я все надеялся, что получится не так, как представляется мне.
   А во сне почти каждую ночь видел я, как мой собственный родной сын нагибается, чтобы поднять что-то с пола, и прямо передо мной раскрывается его розовая попочка. Наверное, у меня в детстве была такая же, и военрук точно знал, что ему хочется, потому что не включал света, когда насиловал меня. Наверное, он, как и я, слишком часто видел ее во сне, чтобы в действительности почувствовать ее вкус вслепую, не доверяя глазам.
   Во время таких снов, я чувствовал, как член мой поднимается и тяжело давит на трусы, которые после такого мне пришлось снимать перед сном. Я хотел, чтобы от противного липкого сновидения не осталось никакого следа, но оно все равно стояло постоянно рядом со мной и никуда не исчезало.
   Вернее, исчезало, но лишь утром. После пробуждения. Всю свою жизнь я никогда не помнил приснившихся мне снов, Они, как утренний туман, быстро исчезали при ясном свете, оставляя после себя едва заметную дымку, по которой только и можно было догадаться, радовался я перед пробуждением или печалился. Теперь же я каждое утро с усилием разгонял эти следы и твердил себе, что все это мне только кажется, и никаких плохих мыслей вовсе нет у меня в голове.
   В результате, пока я еще мог забывать все, что видел ночью. Забывать по-настоящему, разделяясь на два человека, живущих различной жизнью и питающихся различными удовольствиями. Тонкая грань сна разделяла этих людей, и каждый из них старался оттолкнуть другого от своей памяти, твердя, что только его собственное горе неудачливой женитьбы на распущенном мире достойно внимания. Все остальное следует опустить, чтобы оно не занимало лишнего пространства в жизни. Каждый лелеял свой собственный грех, уже совершенный у одного и еще готовящийся и вызревающий у другого. И каждый видел в нем воплощение всего себя, ту самую черту, что выделяет индивидуум из массы одинаковостей. Пусть черта эта кажется большинству ужасной и унизительной для человека, но все это большинство - всего лишь толпа посредственностей, а обличенный собственностью теряет место среди них. Теперь ему предстоит уйти куда-то в сторону, где для таких, как он, должны быть приготовлены отдельные кабинеты, с мягкими изолирующими стенами. Преступление и грех, отданное человеку для выделения из толпы, делают его одиноким, и это вынужденное одиночество необходимо переносить с настоящим комфортом, забота о котором - дело оставшейся далеко от избранного толпы.
   Никогда раньше не приходило мне в голову ничего похожего. Я всегда довольствовался лишь тем, что унижал себя по отношению к остальным. Мне казалось, что одиночество мое питается стыдом, оставленным прошлыми грехами. А такой стыд просто не может быть возвышенным. Я казался себе маленьким сморщенным презервативом, валяющимся в луже грязи, куда ни один нормальный человек не может взглянуть без отвращения.
   Собственно, так оно и было и есть, но вздохи в памяти ночных кошмаров притащили с собой новое чувство. Я наяву еще не понимал, откуда это взялось, но уже начал жестоко ломать все свои взаимоотношения с окружающим миром. Мне стало казаться, что я возвышаюсь над ним. Возвышаюсь беспредельно лишь тем, что могу смело хвастаться ощущениями, которых никто из окружающих никогда не испытывал и не испытает. И от этой высоты сперло дыхание у меня удивительным страхом счастья.
   Такого страха я не испытывал никогда раньше. Впервые мне хотелось не бежать от стены, а кинуться на нее изо всех сил, хотя я и не знал, что ждет меня за высоким забором полосы препятствий.
   Я понял, что меняться дальше я не могу без опасений потерять все, что было у меня. И отсюда захотелось остановить изменения, захлопнуть вырывающуюся лавину, и вернуть все в спокойное русло, плыть по которому легко и безболезненно.
  
   И тогда я побежал к Шурику. Мне хотелось колотиться в его дверь изо всех сил, вышибить ее ногой, чтобы не осталось передо мной никаких стен и препятствий. Чтобы скрыться разом от всего, что наползало на меня из сновидений. Но я всего лишь вошел, как входит всякий нормальный человек, поздоровался и сказал:
   - Шурик, научи меня рисовать.
   Он ничего не ответил, но отвисшая челюсть моего друга, ясно выражала все, что он хотел, но не мог выговорить. А я только стоял и ждал его ответа. Мне необходимо было согласие этого человека заниматься со мной живописью. Мне необходимо было занять то время, что таило для меня столько страха и неприятностей. Пусть я не научусь правильно выводить линию на холсте и не изображу ничего, что заслужило бы внимание любителей изобразительного искусства, но каждый день я стану приходить в мастерскую, где отступают от меня все напасти, где я не буду чувствовать себя ни пристыженным ни возвышенным ни над кем, и за эти полдня передышки я получу возможность восстановить силы и подготовиться к предстоящей ночи.
   Шурик молчал долго. Наверное, он ждал, что я пущусь в длинные объяснения, почему вдруг возникло у меня такое странное желание, и что ему с ним делать, но я все продолжал молчать. Мне хотелось, чтобы его ответ был подсказан одним лишь чувством привязанности ко мне, а не моим враньем, за которым я, обязательно, постараюсь скрыть истину. Но Шурик все молчал, а я уже начинал злиться, потому что загадал, что ничего со мной не случится, если он радостно и сразу примет мое предложение. А он так и не ответил, только махнул рукой в большой зал, где стояли его собственные картины.
   Ну и ладно, пусть так, лишь бы согласился. Я кивнул и все так же молча пошел туда, куда мне указали.
   Шурик заговорил первым, он вошел вслед за мной и тихо сказал, обращаясь, кажется к своим холстам:
   - Ну, старик, ты чего-то не того.
   - Да нет, - ответил я, - я все того, мне просто повод нужен. Помнишь, ты рассказывал о своей маме, как она просила тебя защитить меня от чего-то непонятного. Вот и защищай, а я стану к тебе каждый день приходить малевать чего-нибудь. Вместе нам станет весело. Мы просто так время будем проводить, а заодно, ты меня и спасешь, как обещал своей маме. Идет?
   В ответ Шурик только захохотал. Для него все произошедшее так и осталось шуткой, и он решил этой шутке подыгрывать изо всех сил. Я был не против и вовсе не настаивал на том, что игра идет на полном серьезе.
   Так я стал учиться живописи. Правда, учитель у меня оказался незавидный. Он с большим трудом вспоминал даже то, что сам мог делать, не обращая на это внимания. Но, стоило вывести его из состояния вечной задумчивости гения за работой, как от прежнего веселого товарища не оставалось и следа. С каждым словом он, все больше и больше раздражаясь, старался мне что-то втолковать, но я не понимал ни слова. Поначалу, подчиняясь правилам игры, он терпел, но с каждым днем терпение его таяло. Я стал занимать слишком много времени в его жизни, заслоняя собой все, что в ней раньше было. За время моего учинительства Шурик сам не нарисовал ни одного этюда.
   Я чувствовал, что взвалил на друга слишком непомерную ношу. Ему было просто не под силу вытащить меня из пропасти затаенного желания, но, словно заведенный, я приходил к нему, хотя с каждым днем отчетливее понимал, что никакого проку от моих занятий нет. Сны остались со мной, а общение со взвинченным учителем, через два слова уже начинающего кричать на меня, только изматывало мои силы, не оставляя ничего, кроме ответного раздражения, такого ненужного в борьбе с кошмаром. Мои дни стали похожи на фрагментарные осколки, разбросанные в непонятном порядке, и все, что я делал, это старался собрать их воедино. Но итогом беспорядочной беготни оставался один круглый полный ноль. За две недели уроков рисования я потерял больше уверенности в себе, чем за все предыдущее время, а грозная тень ночного величия все вольготнее располагалась во мне, ожидая своего часа, когда она вырвется наружу потоком страшного греха.
   Все дошло до того, что Шурик больше не хотел меня видеть. Он мог просидеть весь день дома, слушая мои звонки в дверь, но так и не открыть. И я уходил от него в большой город, мечтая вернуться и снова звонить до бесконечности в запертую дверь.
   Я не виню своего друга ни в чем. Он так и не смог понять разницы между реальностью и игрой, и, начав играть, пытался остановиться на грани легкого беззаботного трепа, но мои настойчивые глаза требовали от него решительности, которой в игре не было. Я сам устроил так, что сделал и свою и его жизнь невыносимой. Но решиться рассказать все и поставить происходящее туда, где ему и положено быть, я так и не собрался, предпочитая ловить Шурика в подворотне и кидаться к нему с криком "Пусти!".
   Я старался делать это так, чтобы ему никак нельзя было отвертеться. И сколько потом ни объяснял мне несчастный художник, что я достал его дальше некуда, я не отступал. С каждой минутой мы превращались во врагов, которые друг друга терпеть не могут. Кому-то может показаться, что рассказ мой грешит неточностью. Долго говоря о чем-то неважном, я вдруг начинаю мельтешить и всего на две страницы помещаю историю о том, как два лучших друга стали врагами. Историю, которая должна занимать гораздо больше времени и места. Историю, что своей напряженностью должна стержнем держать все повествование. Но я не прикладываю к ней никаких усилий, а просто говорю: "вчера мы были еще друзьями, а сегодня стали злейшими врагами, и все потому, что я слишком часто бегал к Шурику домой, а он - ругался на мои посещения". Вот как все просто. И случилось это, действительно, всего за несколько считанных дней.
   К тому же, для меня пространство и время схлопнулось в тесный комок. Я не различал ничего, кроме мельтешения вокруг себя и страстного желания забраться в полумрак мастерской, не обращая внимания на возражения ее хозяина. Наверное, я на самом деле стал монстром. Я сумел моментально перескочить переход человеческой сущности и изменение качеств дружбы и вражды, что никогда не происходит в одну секунду так, чтобы это стало заметно со стороны. Эти процессы растягиваются на долгое время, и только после того, как все пройдет, видно, что что-то изменилось. И тогда все старушки вокруг станут качать головой, осуждая давно закончившееся. У нас ничего такого не получилось.
   А я, правда, не знаю, как рассказать правильно и красиво о том, что было, поэтому оставлю все так, как получилось. Тем более, что от этого ничего уже не изменится. Из жизни Шурика не выкинуть истерики при моем появлении и нежелание прикасаться к холсту, а из моей - постыдное подкарауливание за углом его дома.
   В таких своих бдениях я ощутит в какой-то момент, что перестаю двигаться, подчиняясь разуму, а делаю все абсолютно автоматически, как заведенная машина, выполняющая программу, что неизвестна ей самой, потому что скрывается программа под надежной крышкой блока управления, доступного лишь постороннему существу.
   Я даже не оглядывался по сторонам, не замечал холода снега, разбросанного вокруг и никак не собирающего уступать наступившей по календарю весне. Я не замечал ветра, что, разворачиваясь, проносится по улицам города сразу в противоположных направлениях. Я смотрел только на окно и на дверь, на дверь и на окно и снова на дверь. Два темных проема в стене привлекали меня, и стоило хотя бы в оном из них мелькнуть незаметной тени, как сердце в моей груди начинало полыхать, и я готов был в любую секунду выскочить из своего убежища и бежать упрашивать Шурика пустить меня в мастерскую.
   У меня не осталось никаких других занятий. Взяв на работе отпуск, о котором ничего не рассказал жене, я оказался слвершенно свободен, с одной лишь оговоркой: мне надо было каждое утро выходить из дома в обычное время и возвращаться вовремя, как в нормальный рабочий день. Все же остальное время никто не мешал мне проводить возле мастерской. Такой, вот, получился непроходящий кошмар, живущий на едва тающем снегу под окнами.
   Казалось бы, за целый день холодного одиночества можно было хоть немного подумать о том, что происходит со мной, и попытаться сделать хоть что-то по-другому, но я не хотел этого, продолжая настойчиво стучаться в запертые двери. Раскрывающаяся жопа моего собственного ребенка, приходящая ко мне во сне, уже готова была появиться в реальности, так что думать о другом, я оказался просто неспособен.
  
   Конец всему, как водится, пришел в один прекрасный день, когда все вокруг меня разом изменилось. Так случается иногда, когда, как в плохом кино, складываются вместе события, что могут сложиться вместе только в воображении человека, навсегда оторванного от жизни.
   В тот день я, как всегда собрался, залез в свою машину и отправился караулить под шуриковыми окнами. Все было совершенно так же, как и в десяток прошлых дней, и только когда, уже подъезжая к месту, я увидел густой дым, я понял, что обычному времяпрепровождению пришел конец. В это утро, не дожидаясь моей машины, Шурик бросил зажженную спичку в банку с краской и тихо вышел из своего дома. Место простого школьного учителя без особенных запросов показалось ему достойным ответом на мою настойчивость.
   Я резко затормозил перед поворотом к его дому, а дальше меня не пустил замерзший Гаишник. Он озлобленно махал руками, разгоняя таких же злых водителей, лишившихся привычного проезда из-за скопления пожарных, растаскивающих свои шланги поперек улицы. Они выливали их содержимое куда-то вверх, и на нижних этажах уже начали вырастать сосульки. Я вышел из машины и прошелся вдоль дома. Мне было понятно, что его хозяин уже далеко отсюда и вряд ли появится здесь еще когда-нибудь. Сгоревшее здание обязательно отреставрируют, но теперь мирно выпивающим в нем художникам придется потесниться, денег их скромных непропитых гонораров не хватит на ремонт. Реставрировать памятник старины станут совсем другие люди, и им, обязательно, позволят поселить в нем своих жильцов. Тихой шарашке людей с кисточками придется искать себе другое обиталище.
   Что-то делать и ждать мне здесь было бессмысленно, но я все равно сел на свое привычное место, и уставился вверх.
   - Привет, - раздалось у меня за спиной.
   Я даже не оглянулся на окрик, стараясь уловить внутри какое-то ощущение потери, свалившейся на меня, но у меня ничего из этого не вышло. Я видел одну только пустоту, разливающуюся во мне широким черным облаком.
   - Привет, - снова повторил настойчивый кто-то, и на этот раз я обернулся на голос.
   Сзади меня стояла маленькая женщина, знакомая мне давным-давно и так же давно не встреченная ни разу в большом городе. Она смотрела на меня и улыбалась той улыбкой, которой улыбаются, встретив старого друга. Улыбка эта всегда заменяет отсутствие слов, растерянных за время разрыва.
   - Привет, - тихо проговорил я в ответ ее улыбающимся глазам.
   В эту секунду мне было удивительно плохо. Я убедился в очередной раз, что не умею жить правильно и размеренно. Я убедился, что не могу сделать ничего, что помогло бы мне стать легким и спокойным. Если нет того, кто тащит меня вперед своей силой, я останавливаюсь в самом болоте и начинаю медленно погружаться в его трясину. Последнее время рядом со мной не было никого, и я успел утонуть уже почти до самой макушки.
   - Ты чего, на пожар любуешься?
   Она спрашивала только от желания поддержать разговор, который никак не мог начаться, но мне вдруг захотелось ухватиться за ее приятный голос и тащить себя изо всех сил. Может быть, опять получится выбраться на сухое место.
   - А разве пожаром можно любоваться? Там друг мой жил.
   - Правда? И что с ним.
   - Не знаю. Наверное, его не было дома, когда загорелось. Пожарный только что кричал кому-то, что дом - пустой и в нем никого не нашли. Так что, если бы он был здесь, то, обязательно, бегал бы кругом, переживая за свои картины.
   - А он что - художник?
   - Художник. В этом доме, вообще, одни художники живут. У них здесь мастерские.
   - Жалко.
   - Жалко.
   И снова мы замолчали. Исчерпанная тема уплывала от нас в сторону, оставляя за собой пустоту, требующую замены. Но мы пока молчали. И прежде всего, молчал я, отдыхая от своего еще совсем недавнего бега. Один короткий разговор хоть немного, но все же привел меня в чувство, дав возможность увидеть, как неправ был я все последнее время.
   - Спасибо тебе, - совсем неожиданно сказал я.
   - За что?
   Ее изумление можно понять и объяснить, но мне было не до него. Я смотрел на свою приятельницу и благодарил ее за то, что своим неожиданным присутствием и тихим голосом она заставила затопорщиться мой член в штанах. Давно уже опустившийся после ночных приключений, он зажил теперь, и заставила его подняться днем именно простенькая женская фигурка, от которой мне ничего не светило, потому что она была уже окольцована совсем другим человеком. Мне не светило, но в вечной своей задумчивости, я не требовал ничего другого. Мне надо было осязать глазами и что-то фантазировать в своей голове. Чем я и не преминул заняться, а она все смотрела на меня с удивлением за непонятную никому благодарность.
   - Это так, просто, - заоправдывался я. - Мне тут было скучно и одиноко перед сгоревшим домом друга, куда я собирался, обязательно, заскочить. И тут появляешься ты, и мне становится уже не так плохо. Так что - спасибо тебе.
   - Пожалуйста.
   - А ты-то что здесь делаешь?
   - Да я просто мимо ехала, увидела дым, решила остановиться и посмотреть, что здесь случилось.
   - Значит, ты никуда не спешишь?
   - Скорее, пока еще успеваю.
   - Жаль. Можно было бы провести время вместе.
   - Действительно, жаль, но я поеду отсюда скоро.
   - Все равно, спасибо тебе.
   Мы улыбнулись друг другу последний раз, бросили докуренные сигареты в недотаявший снег и хлопнули дверцами своих машин, покидая место короткой встречи.
  
   Я не знаю, что чувствовала она, но я уезжал от Шурика только затем, чтобы кататься по городу и реагировать на всех достойных девушек, что станут проплывать за стеклом моего автомобиля. Жизнь возвращалась в привычное русло, и я собирался теперь наслаждаться ею до самого конца.
   Мне еще не хотелось выдавать свою свободу жене, поэтому до вечера времени было предостаточно. И пусть за окном стоял холод, но даже сквозь шубы просвечивали тонко выгибающиеся фигуры, приковывающие мой взор гораздо лучше убегающей вперед дороги. Крутя баранку и любуясь бесплатными прелестями, раздевающимися у меня в голове, я чувствовал, что освобождаюсь от кошмара, навязанного мне несносным сновидением. В этот момент я был уверен, что окончательно забыл о нем. И пусть ночью что-то опять потревожит мое сознание, но с утра мне станет очень легко разогнать остатки сна, чтобы они не мешали жить.
   Мне даже стало интересно припомнить, что же так мучило меня все последнее время. С ухмылкой самодовольного фазана я принялся вытаскивать из памяти все оставшиеся там кусочки неразвеянного тумана. Занятие, больше всего похожее на собирание детской головоломки, разбросанной на нескольких листах с неровными краями. Только обязательность решения мне никто не гарантировал. Я складывал попадающиеся мне в руки хвостики и готов был в любую секунду рассмеяться над целой картинкой. Слишком уж сильно она заставила меня понервничать, а страшного в ней, наверняка, совсем ничего. Просто очередное видение моего больного члена, пережившего, к сожалению, много всего разного и не научившегося ничего забывать. И мало того, что сам он жить не может спокойно, но и голове моей покоя совсем не дает, заставляя трудиться, почем зря, как раз там, где следовало бы расслабиться.
   И вот только тут, посреди благоуханного спокойствия, понял я, что все, что бурлит во мне - одно лишь желание собственного сына. Мне хочется проделать с ним все то, что проделали когда-то со мной в школьном подвале, чтобы и у него все воспоминания о жизни начинались и отсчитывались от момента, когда его член пролился в другого мужчину, а тот, в свою очередь воткнул свою пипиську, обмазанную вазелином и оказавшуюся вдруг удивительно твердой, в попку, чтобы долго там возиться, причиняя очень неудобную боль.
   От такого воспоминания ему никогда не отделаться. Оно станет главным в его жизни и подомнет под себя все, что будет происходить, заставляя мальчика становиться скрытным и одиноким, как его отец. И в этом нет ничего плохого, хотя бы потому, что я сам не знаю в жизни другого, и если уж учить сына чему-то, то тому, что сам испытал до конца. Все остальные науки останутся безжизненными.
   Я даже остановил машину и стал представлять, как мы станем прятаться от его матери и моей жены и делать вид, что ничего не происходит. Так ему придется гораздо хуже, чем мне. Для меня дом оставался тихой заводью, где почти не приходилось скрывать происходящее со мной, потому что всем было мало дела до подглядывания, чем я занимаюсь за закрытой дверью. А у него дома постоянно буду я, и мое присутствие станет нервировать моего сына с каждым днем все больше и больше. В результате, вместо тихого домушника он вырастет буйным громилой с расстроенной психикой. И уже тем самым сможет пойти дальше меня, потому что ему окажется доступно то, что до сих пор закрыто для меня. Ему можно будет сказать о себе - "я настоящий человек", аргументируя это тем, что его поведение вовсе не похоже на поведение затравленной мыши в квартире, заставленной мышеловками. Той мыши, что с большим трудом вырывает себе кусочек, пока хозяева не успели придумать для нее какое-нибудь новое, непроходимое наказание за воровство.
   А я, ведь, действительно, люблю своего сына. Я видел его и держал на руках первым, после врачей, когда он родился. Я старался играть с ним так, как мне хотелось, чтобы со мной поиграли, когда я был маленьким. И вот теперь, остановив машину посреди улицы, я размышляю, как мне приехать домой и сделать ему больно. И не просто больно, после чего он поревет и перестанет, а больно на всю жизнь. Как сделали мне когда-то, и даже еще сильнее. И такие мысли не отвергаются мной, а нравятся настолько, что ради них я забросил все свои глазастые раздевания.
   Как ни глупо это звучит, но здесь, посреди улицы, накатила на меня настоящая страсть. И понял я, что лишь подчиняясь ей, я смогу устроить внутри себя мир. Тогда все мои теперешние рассуждения просто теряют смысл. По собственной старинной привычке я принялся фантазировать раньше, чем получил что-то реальное. В мечтах я моментально совершил то злодеяние, что страшило меня еще вчера, и не нашел в нем ничего плохого. А уже потом, все совершив, я стал обдумывать, что же я сделал, и что за этим последует. Приятного - для меня, остального - для остальных.
   Честно говоря, я никак не мог остановиться. Впечатления и мысли роились во мне, сталкиваясь и наползая, не давая окончить хотя бы одну. И я тонул в этом море, вытаскивая какие-то картинки, которым не суждено было сбыться. И среди воображаемых своих похождений я топил единственного сына, доставшегося мне от Бога.
  
   В тот миг я вдруг резко остановил поток излияний, бурлящий внутри меня, и сказал себе:
   - Я никогда ничего ему не сделаю.
   Никогда и ничего, никогда и ничего, никогда...
   Но мне теперь не утихомирить страсть, всплывшую во мне. Страсть, что таилась много лет, с тех самых пор, что стало мне интересно, что же видит там, сзади меня старик-полковник, что заставляет его дрожать от страсти перед моим приходом. Ведь, так дрожат влюбленные, зовущие свою первую ночь сквозь бесполезный гогот хмельных гостей. Но потом дрожь уступает место привычной расчетливости. Мой же ухажер дрожал каждый раз, я чувствовал эту дрожь и никак не мог понять, что же заставляет его так ждать свидания. Никакого другого ответа, кроме страха перед разоблачением, мне тогда в голову не пришло, и я успокоился на таком объяснении. Сейчас же все казалось вовсе не таким простым. Ощутив себя в шкуре старого военрука, я понял, вернее, просто почувствовал, что дрожь исходила совсем от другого. Дрожь выходила из страшного желания попробовать то, что пригрезилось во сне.
   Попробовать, как бы ни казалось это нечеловеческим и жестоким. Как бы ни травмировал бы я свою жертву, делая ее инвалидом на всю жизнь, мне надо было просто попробовать. Может быть, для того, чтобы очередной раз потерпеть неудачу и почувствовать, что мое счастье лежит совсем не здесь, и его надо еще много времени мучительно искать. А может быть, и для того, чтобы понять, наконец, чего я стою в жизни, могу ли переступить сквозь барьеры, всегда огораживающие меня со всех сторон. Могу ли, хотя бы на немного, почувствовать себя свободным настолько, что захочется лететь, раскинув руки и подставляя голову несущемуся навстречу ветру.
   Моя машина все еще стояла на обочине шумящего потока, что обступал ее со всех сторон, не обращая никакого внимания. В самом людном месте я спрятался так, что никто не мог меня найти. "Прячьте листья в лесу" - как бы возмутились все проходящие и прозжающие мимо, если бы вдруг узнали, что среди них сидит педофил и они прячут его лучше любой хитроумной сигнализации. Они бы все, разом, стали визжать и брызгать слюной, понося исчадье ада, а не сына рода человеческого, выставляя напоказ свои придуманные прелести. Они бы требовали осудить и расстрелять. Они бы сами были готовы бросать камни, пока в их жертве хоть немного полощется жизнь, но все это будет потом. А пока, никто не в состоянии отличить меня от них. И даже, наверняка, многие выглядят куда хуже, за что их и останавливает милиция на каждом углу.
   Только те, кто, действительно, готов на преступление никогда не попадутся чурбанам в синих погонах, сколько бы они не старались изобразить из себя блюстителей порядка. Только тот, кто переступил в себе черту, не вызовет у них бесполезного подозрения, потому что толпа спешащих ублюдков, занятых своими добродетелями, надежно скроет его в себе.
   Я повернул ключ и выключил зажигание, а потом вновь включил его, любуясь, как заводится с полуоборота моя машина, готовая сорваться с места. Но я снова заглушил ее, чтобы сразу же завести, и уже потом тихо отъехать от тротуара.
   Теперь я знал, куда следует ехать. Тихо и аккуратно, не вырываясь из толпы, но и не тормозя медленнее ее. В мерном потоке моя машина одной капелькой, неотличимой от миллионов других, растекающихся неровной и нервной рекой во все закоулки направилась к цели. Я ехал с ними и ждал. Ждал маленького мальчика, который встанет около обочины, дожидаясь автомобиля, что отвезет его от школы домой. И тогда я дам ему такую машину, но повезу в другую сторону.
   Пусть, пусть сегодня я не увижу никого. Пусть всем нормальным мальчика мамы строго-настрого велели не садиться в чужие машины. Мне на это наплевать. Наплевать, потому что за сегодняшним днем наступит завтрашний, а за ним еще и еще один. Так что времени у меня хватит, чтобы найти своего мальчика, одиноко стоящего на обочине дороги. Я приторможу и посажу его к себе. Просто возьму и посажу. А в крайнем случае, наеду на него бампером, чтобы втащить в салон бесчувственного. Способов-то масса, и какой из них пригодится мне, никто никогда не узнает, а потом я просто поеду за город, где лес все еще трещит от снега, слегка тающего днем и смерзающегося вечером. Сейчас как раз самая неприятная пора для прогулок, потому что кататься на лыжах стало утомительно, а ходить пешком еще невозможно. Так что вокруг нас не будет никого, кто смог бы помешать. И весь день окажется в полном распоряжении меня и моей жертвы.
   Сначала я внимательно привяжу ее к дереву где-нибудь в стороне от проторенных дорожек. Нет. Начну, все же я не с того. Начну я с того, что плотно заклею мальчишке рот скотчем, моток которого валяется у меня в бардачке с незапамятных времен. И только затем потащу к дереву. Конечно же, я не профессионал, я абсолютный дилетант, отправляющийся на свое первое преступление. Но я тот дилетант, который не боится ничего и идет до конца в своих намерениях, хотя бы потому, что не знает, что за этим последует. Во мне нет еще страха осторожности, вырабатываемого привычкой, его никогда и не возникнет. Я просто возьму и сделаю все, что мне пришло на ум.
   Я обниму тоненькими ручками ствол дерева и свяжу их скотчем так, чтобы даже взрослый не мог развязать. Ноги я тоже свяжу и притяну к стволу, чтобы поставить маленького человечка перед собой раком, надежно закрепив его, не давая ни вырваться, ни просто пошевелиться. Мне не надо от него никаких наслаждений, кроме секса. Я не стану ни вешать его в пионерской форме, ни сдирать с живого кожу или прижигать сигаретами. Один только приличный я и несчастный мальчик, распятый вокруг старого дерева.
   И лишь затем, когда он больше не сможет шевелиться, я возьму маленький перочинный ножик, раскрою его и бережно разрежу детские штанишки на тощей еще попке. Здесь бы стоило мне остановиться и просто полюбопытствовать картинкой, но я не стану этого делать. Я расстегну ширинку и вытащу свой хуй. Стоящий напряженно в штанах, он, конечно, опадет на просторе, где все еще холодно, и ждать погоды для занятий любовью на свежем воздухе предстоит еще целых три месяца. Но я знаю, что в тот день он меня не подведет. Пусть ветер обдует и опустит член на время, но сразу, как я руками разведу в разные стороны мальчишечьи ноги, и между ними проявится посиневшее от ожидания и мороза отверстие, все станет на свои места. И член заторчит опять.
   А потом я прижму его прямо к отверстию и стану давить вперед, прижимая мальчика к дереву. Ему будет больно, но я не стану останавливаться даже тогда, когда прорву для себя дорогу. Когда-то давно в меня смогли влезть с помощью вазелина. А у меня его с собой нет. Хотя, если немного постараться, то все можно успеть купить. И тогда я смажу дырочку этим противным зеленоватым кремом, и все станет намного легче.
   А дальше я кончу. От нервного стресса у меня не получится долго находится внутри. Я или выплеснусь сразу или вылезу сам, почувствовав, что ничего не получится. Такое чувство стало для меня привычным, так что я точно смогу понять, если что. В любом случае я быстро вылезу, вытрусь о колючий снег, застегнусь и поеду домой.
   А там я, не обращая ни на кого внимания, пройду сразу на балкон, распахну окно и выпрыгну из него, расставив руки и ловя воздух раскрытым ртом.
  
   И все время, пока земля не встретит меня, я стану думать только о том, что, сколько бы Шурик теперь ни учил добрых детей рисовать, приучая их к прекрасному, ему никогда не вернуть и не простить двоих, одного маленького замерзшего в лесу, а другого большого, разбившегося под своим окном.
  
   09.03.2000 - 15.08.2000
  
Оценка: 3.72*4  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"