Аннотация: Die Toten bleiben jung. Умершие не стареют.
У МОРЯ НЕ УМИРАЮТ
Светлый, жаркий, сверкающий июнь, пятый час пополудни. Все сияет и радостно возбуждено в мире, возможно, от сильного, упругого и свежего ветра, который носится под высоким голубым, переполненным светом небом и размахивает усердно деревьями и кустарниками, заставляя блестеть и переливаться их свежую ещё, сочную листву; средь озер зелени блистают белизною даже обычно серые дома. Если б не было ветра, в мире все томилось бы от сонной жары; ветер же вносит жизнь и движение. Он тревожит сердце, и непонятно - радостная ли то тревога или тревога сожаления о чем-то несбывшемся, улетающем или уже улетевшем с этим солнечным ветром в недостижимую даль. И как ни хочется чувствовать себя частью этого радостного, сверкающего мира, с которым играет своевольный ветер, невмочь мне пробить невидимую, но непреодолимую, вероятно, для людей стену между ним и мною и войти в него, присоединиться к празднику этого околочеловеческого и надчеловеческого мира, тоже получить частичку его огромной, непостижимой радости. А летящий ветер же лишь напоминает о пролетающей жизни, о том, что таких вот светлых, с вольным ветром далей под голубым небом, июньских дней остается с каждым июлем все меньше и меньше: солнце поворачивает на зиму, но очень мало кто задумывается об этом в середине лета. И тогда невольно начинаешь оборачиваться на прошлое, на такие же дни в былом, когда жизнь казалась подобным июнем - началом великого летнего бесконечного праздника...
И здесь я уношусь мыслями в Крым, на его беззаботные, хмельные, безалаберные, всем доступные и всех привечающие побережья семидесятых-восьмидесятых годов. И как только я оказываюсь на них, я тут же встречаю "старика Хэнка"...
Володя Ермаков имел внешность "нордическую": светлые волосы и борода, глаза голубой стали, тонкий прямой нос с легкой горбинкой - викинг, да и только! Однако характер был у него ненордический вовсе: глаза глядели не свинцовым морем, а как-то по галочьи, добродушно и чуть лукаво; был он безобиден, беззащитен, мягок и безответен до забвения всякого достоинства. Если его ударяли, валился навзничь с удивленной миной. Был Володя склонен к винопитию и постоянно крутился в кафе "Крымское", что стояло в самом начало Комсомольского проспекта в Москве: очевидно, в темные зимние месяцы само название кафе грело его душу напоминанием о его любимом Крыме, а точнее - Судаке в Крыму, где он проживал один месяц в году в убогом сарайчике, а то и просто под полиэтиленовой пленкой на каменистом пляже маленькой бухты между Судаком и Новым Светом, где он проводил все дни в кормившей его на юге - потребности имел минимальные: рыба, кусок хлеба и дешевое вино - подводной охоте и где и встретил свою смерть, что пришла за ним из моря. И если это действительно было так, то смерть, вероятно, очень приглянулась Володе - ведь она была крымская, приморская, судакская и новосветская смерть, а его смерть приметить имела достаточно времени: он чуть не с детства, когда папа-генерал привез его впервые в судакский дом отдыха, обретался в этих благословенных местах ежегодно: в этом он был нехарактерно тверд и упорен. Так они, наверное, и присмотрелись и понравились друг другу. И настал час, когда она потрепала его по редеющим уже на макушке светлым волосам и притянула к себе. Согласитесь: смерть средь блистания лета, в лазурном, пронизанном сверху солнечным лучом безмолвии великих вод хоть по-человечески и менее логична, но все как-то торжественней, значительней, привлекательней, скажем, смерти от удара по голове в подъезде или переулке слякотным осенним или зимним, волчьим московским вечером.
А такое вполне могло случиться, ибо вёл Володя - или Вовунька, как его кликали собутыльники по кафе "Крымское" - жизнь пьяную, беспутную и безнадежную - в великую досаду своей генеральской семье. К тому же начал он слабеть на свою залысевшую голову, что стало выражаться в мании преследования, вероятно, оттого, что подрабатывал Вовунька, крутясь со своим отечественного разлива английским языком вокруг американцев, а вокруг любых американцев, как известно, не только он крутился. Вот и начал видеть он везде агентов - даже в собутыльниках. Стал, в общем, опасаться людей и старался скользить сквозь мир людской отныне в одиночку.
От американцев он перехватывал яркие и дешевые подарки и деньжат, но все заработки свои тщился употреблять на подготовку к очередному месяцу в Судаке. "Одиннадцать месяцев в году живу свинья свиньею, - самокритично провозглашал Володя, - а уж один - двенадцатый - хочу жить как человек". Конечно, бывало, срывался и пропивался, но по большей части спиртное добывал через более денежных и менее целеустремленных потому приятелей, принимая на себя с готовностью бремя гонца в магазин за более дешевой, чем в кафе, выпивкой и таким образом уклоняясь от внесения своей доли в деньгах и ещё с невинным и чистым взором птичьих глаз своих прикарманивая временами часть сдачи - так, пустяки, которые охотно ему, соглашавшемуся отрываться от теплого, задушевного стола и бежать толкаться в очередях, прощали дружки его и знакомцы -по большей денежности ли, по добродушию и нескаредности советской молодости или по юношеским большим надеждам на свое будущее. Пусть себе Вовунька попользуется помалу: он-то надежд великих и амбиций не выказывал, а лишь собирал на свой месяц в маленьком городке у моря. И Вовунька пользовался и снова и снова звучал его призыв-предложение, отказ от которого был тогда немыслим:
- А не выпить ли нам вина, дедушки?
И двадцатипятилетние и тридцатилетние "дедушки" начинали весело шарить по карманам и складывать перед Вовунькой разноцветные купюры и мелочь, а если кто-то мешкал, то такого Володя мягко, без всякого укора подбадривал бойким вопросом:
- А что скажет купечество?..
Единственным засвидетельствованным мною разом, когда Володя сам выставил вина компании - кажется, белого югославского вермута, - стала где-то на рассвете восьмидесятых, как сейчас бы сказали, "презентация" в его комнатке коммунальной квартиры рядом с Курским - "крымским", поближе к Крыму! - вокзалом его литературного произведения - небольшого рассказа - конечно, про летний Судак. Почётным же гостем на презентации той был я, слывший в компании за литератора, и пока я, строго насупившись и важно отдуваясь, не спеша и сурово читал рукопись, держа ее кончиками пальцев, Вовунька ловко подливал мне вина в бокал - вероятно, чтобы перспективы его творчества виделись мне более радужными, - и искательно заглядывал в глаза. Были ли у Володи ещё произведения, не знаю, но рассказ этот, с тщанием перепечатанный им на машинке, почти четко делился на две неравнозначные части: очень славное, не без таланту, описание восхода над морем (живавший на пляже Вовунька тут был эксперт: курортникам, проводившим отпуск под крышей, вряд ли приходилось просыпаться от холода на рассвете), морского утра и совершенно бестолковое, нудное и затянутое без всякого на то оправдания действие, сводившееся к тому, что Вовуньку обманули в любви и ещё украли у него в придачу транзистор. В общем, вполне по-русски: видим, представляем, описываем красоту мира мы хорошо, возможно, лучше всех прочих, а как надо действовать, то чушь какая-то получается. Впрочем, в том, что касалось любви, Вовуньке действительно не везло: пышнотелая девица его, имевшая с ним связь в тех промежутках, когда не подворачивался кто-либо иной, побойчее и несолиднее, показала бедному романтику недюжинную практичность: сначала обзавелась солидной работой при иностранцах, а потом и вовсе вышла за одного из них замуж и укатила от крымской полиэтиленовой рыбацкой хижины Вовуньки под прибрежной скалою к пятизвездочным отелям Средиземноморья...
Я почти добросовестно дочитал рыхлый рассказ до конца и сдержанно раскритиковал, поглядывая на бутылку белого югославского вермута, но Вовунька как будто не отчаялся от слов моих и не обиделся и вина я получил ещё вдоволь - в качестве гонорара литкритика, так сказать, тем более, что описание приморского рассвета я расхвалил, с чувством размахивая бокалом. Под рассвет и выпили. В майской московской комнатушке старый и разбитый Вовунькин ленточный магнитофон гремел, ужасно греша, "Иисусом Христом- Суперзвездою", а мы пили вино и говорили о том, что скоро лето, а там и в Крым, в Судак. И казалось нам, что по-иному и быть никогда не может, что так будет всегда в наших жизнях. Светлое, ясное, простое, незабвенное и невозвратное время!..
Как Владимир Ермаков переживал перестройку, о том не ведаю; говорили только, что боязнь агентов в нем росла, несмотря на умножавшиеся свободы слова, общений и т.д. Respice finem.* И вот наступил чёрный для многих в Москве и России 1993-й год. Стал он таким и для Вовуньки в месяце августе далеко от столицы, всё в том же Судаке, где Вовунька прожил как бы всю жизнь, только что не родился. Сгинул Володя в море. То ли сам утонул во время подводной охоты, то ли помогли ему, как ходили слухи, но новоиспеченная украинская варта не стала особенно копать: сгинул москаль, так що такэ? Иностранец. Генерал Ермаков перевез тело сына в цинковом гробу в Москву и захоронил...
Не хотелось мне верить в Вовунькину кончину. Так и виделось, что и дальше будет он, хоть и нечасто, но постоянно выныривать то тут, то там, ибо казалось, что Вовунька вечен. Но вот же... и родители за телом приезжали и увозили тело Володино в Москву в особом гробу, и хоронили его - нет, значит, надежды. Спустя год или два двое старых Вовунькиных дружков случились в Судаке и помянули его крепко, поставили свечку в церкви, что рядом с городским рынком, и даже сплели из роз (поди, пальцы все искололи себе, бедные) и пустили, опять же выпив и прослезившись, в "Вовунькиной" бухточке венок по морю - будто ждали, что не выдержит Вовунька и вынырнет со дна и поднимется венок этот на его голове над волнами. И предложит им Вовунька как встарь:
--
А не выпить ли нам вина, дедушки? Что скажет купечество?..
Пьяное купечество ничего не говорило, а утирало слезы, глядя на безмолвную гладь улыбчивого моря...
Недавно одна из моих приятельниц молодости отправилась ранним летом по послекризисному малоденежью с внуком на отдых в Крым, а не в Испанию. Возвратившись из Судака, позвонила с отчетом о поездке. Говорили мы, конечно, не о море и крымском небе или горах, а о ценах, ценах, ценах. Но вдруг она сказала:
- Знаешь, кого я там встретила? Этого вашего старика Хэнка... ну, пьяницу вашего сумасшедшего с бородой, как у Хемингуэя; всё когда-то около вас в "Крымском" тёрся... Вовочкой, что ли, вы его звали...
- Вовунька!
- Вот-вот... Поднимался по лестнице от набережной, представляешь, с целым ведром сухого вина! Откуда только осталось здоровье ещё в людях нашего поколения...
Я представлял; именно так Вовунька и встречался когда-то многим заезжим в Судак знакомцам - с ведром дешевого сухого белого вина: он носил запас его в свое логово в бухте, где закусывал рыбой, мидиями и крабами. Однако!..
- Ты что-то путаешь: Вовунька тот уже шестой год как в небесных палестинах сухое пьет. Утонул он давно.
- By уж я не знаю, кто у вас там утонул, а кто нет - сейчас вообще людей не поймешь с их делами, а это был он! В невообразимо ветхих шортах и майке. Я его сразу узнала и даже поздоровалась, а он только кивнул этак смущенно и запыхтел дальше вверх по лестнице. Видно, стыдно стало, что он с ведром винища на глазах у всех тащится...
Конечно, насчет того, чтобы ныне кто-то чего-то ещё стыдился, был явный перебор и нереалия сегодняшнего дня, но она-то как раз и прозвучала для меня правдоподобно: застенчивый был Вовунька парень, ненаглый, не уверенный в себе сверх всякой меры, как многие в наши клыкастые дни, кто без всякого сомнения мочится на глазах прохожих, одаривая их при этом невинной и радостной улыбкой сообщников по одному делу...
Я закруглил поскорее разговор и повесил трубку взволнованный. А что? Может быть, и не нашли никакого мертвого тела - не было его, и отец генерал привез из Крыма в Москву пустой цинковый гроб, но не мог сказать об этом открыто - так пустоту и похоронили под именем беспутного сына генеральского Владимира Ермакова. Ишь как отец на него напоследок потратился: шутка ли сказать - особый гроб да перевозка! А возможно, и не было никакого цинкового гроба...
И мне ясно рисовалась картина кутерьмы поисков Вовунькиного тела, во время которых Вова отсиживался в одному ему известной после стольких судакских лет приморской пещерке и лишь посмеивался сумасшедшим басовитым смешком, выглядывая из своего укрытия. А потом потекли годы новой его жизни, жизни после смерти, смерти на миру, гражданской, так сказать. Летом он стрелял кефаль и ершей, ловил крабов и собирал мидий, продавая часть улова за хлеб и вино в рыбные ресторанчики; зимой же сторожил где-нибудь или ещё как подрабатывал в этом благословенном, но сиротливом ныне уголке новообразованной украинской державы. Например, переводил с английского на мову товарные этикетки. В общем, дотягивал до теплой поры, когда его уже могло кормить море. У моря с голоду он бы не умер никогда. А помимо этого много ли всегда было нужно Володе? До сих пор, вишь, ходит в одних и тех же полуистлевших шортах и фуфайке, только борода, вероятно, поседела...
Да, видно рано пропели реквием Володе Ермакову: свою настоящую жизнь он жил в море, из моря и у моря, а у моря не умирают. И я живу теперь надеждою, что, оказавшись случаем на набережной Судака или на повороте приморской дороги в Новый Свет, услышу вновь чуть глухой басок:
- А не выпить ли нам вина, дедушка?
Тем более, что дедушек среди нас становится все больше и больше; конечно, среди тех из нас, кто ещё не покинул этот мир в поисках иных, менее сложных для понимания и жизни миров, где вдоль лазурных вод вытянулись на тысячи миль ничейные побережья, богатые рыбой, крабами, мидиями и вином.
Подумайте, господа, а все ли те, кто умер, умерли в действительности?' Может быть, они дурят нас своей смертью, а сами живут потаенно и потихоньку в гротах и пещерах на солнечных морских побережьях? Ведь у моря не умирают. А мы скорбим - если скорбим, а не радуемся, что мы ещё не с ними. Но скорбеть-то надо о нас с вами. Die Toten bleiben jung.**