Аннотация: Тёплая летняя ночь, тишина, одиночество и хорошее вино. Чего же вам ещё?
"А поздно вечером капитан поздравил нас со вступлением в тропики. Итак, заветная черта, о которой столько мечтал я, перейдена".
И. Бунин. "Воды многие"
Поздно вечером прошел короткий и легкий летний дождь - и ночь наступила. Сквозь вуаль занавеси, повисшей поверх открытой балконной двери, ночь улыбнулась старику.
До заката старик сидел на балконе и читал длинное и подробное описание старинного морского путешествия в Южном океане, а на закате лег на диван во тьме комнаты и отвернулся к стене: закатов он не любил за их яркость и недобрую тревогу. Но как только солнце скрылось, он сел на диване и опустил на пол ноги. Он сделал это осторожно, но они стукнули о пол с неживым звуком. Старик был инвалид, ступней у него не было. Уже много лет прошло с тех пор, как у него отняли ноги. Старик притерпелся и обычно редко вспоминал о том, что часть его тела неживая - протезы. Но в летние ночи, когда ему так хотелось оказаться у моря и войти по щиколотку, по колено в ночную легкую воду, протезы становились для него страшной неожиданностью.
Старик сидел на диване, пока нежно шептал невидимый дождь. Когда шепот затих, старик встал во тьме и тишине и двинулся к платяному шкафу с шатким макетом эсминца наверху. Он открыл дверцу без скрипа, привычно остановив её во тьме за дюйм до стены, чтобы избежать удара и дребезжания макета, и беззвучно вынул вешалку с костюмом. Положил костюм на диван и с верхней полки также осторожно взял белую сорочку, поверх которой - лежал уже завязанный галстук. И стал одеваться всё также беззвучно, тихо переступая неживыми ногами на коврике между шкафом и диваном. Дело было не в секретности его действий, а в том, что старик не любил людского шума ночью, как если бы он мог спугнуть ночь. Исключением для него были: дальняя, обязательно дальняя музыка, гудки кораблей и шумы невидимой железной дороги. Но эти три вещи существовали для старика самостоятельно от людей - над ними.
Через пять минут старик стоял посреди комнаты, одетый на праздник. Он приходил к нему вместе с наступлением жарких летних ночей и печально уходил перед приходом холодов, когда старик наглухо закрывал и заклеивал балконную дверь, задернув её плотной занавесью, чтобы отгородить от холода своё и без того уже холодное тело.
Теперь бандероль с двери была снята, плотная занавесь раздвинута, открывая великолепный театр летней ночи за дымкой занавеси легкой и прозрачной.
Старик прошел на кухню и осторожно вынул из старого таза с водой три розы. Он поставил их в пожелтевшую хрустальную вазу, налив туда воду из стеклянной банки, которая всегда стояла полной на окне - так старик освобождал воду от хлорки. Вазу с розами он поставил на подоконник, за занавесь, сквозь которую розы представлялись несрезанными цветами в предутреннем саду. Рядом была балконная дверь.
Старик любил цветы, особенно - розы, но редко признавался в этом другим: внешне старик и цветы были совершенно несхожи - как троицын цвет, пробившийся сквозь трещины на могильной плите, и сама плита; но, если присмотреться, прекрасное соседство. Когда старику случалось вступать при покупке роз в краткий разговор с удивленными цветочницами, с улыбкой смотревшими, как он неловко берет и держит цветы тяжелой рукой, он делал равнодушное, насупленное лицо и отвечал глухо, что цветы эти - на похороны друга или - жене или дочери: "Пусть их нюхают". Друзья и жена его умерли давно, а дочь жила с мужем отдельно и часто уезжала с ним надолго в разные, преимущественно южные страны. Поэтому старик покупал цветы себе и делал это с редким удовольствием. Еще ему доставляли радость свежая сорочка, отутюженный, прохладный костюм и хорошее виноградное вино. Курить он бросил, но иногда - с розами и вином, в ласкающей сорочке с галстуком и выглаженном костюме - позволял одну хорошо размятую сигарету - не более, поскольку сильный табачный дым перебивал запах роз и вкус вина; он поэтому и бросил курить, а вовсе не из-за тревоги за здоровье. Но одну сигарету можно было допустить: она ставила яркую точку в тихом ночном празднике старого человека.
Итак, розы на месте. Далее старик вынимает со дна платяного шкафа бутылку вина - отличного вина, в котором всё, что он любит: солнце над покрытыми виноградниками долиной и горами и далее - улыбчивая синева моря.
Вино приходится прятать от неожиданно наезжающей дочери, но это не раздражает старика, а придает тайным винопитиям волнующую секретность. "Ты спиваешься, папа, - говорит дочь с легкой брезгливостью, найдя полные или пустые бутылки во время редких с охами и ахами - уборок в квартире старика. - Соседи говорят: от тебя пахнет, ты - пьёшь". До прозрачности выскобленный зять его - кузнечик - сначала молча, слабо и печально улыбается, а потом тоже вступает: "Действительно, папа, одно дело в праздник... водочки хватить... или в компании, с друзьями - потом попеть. А это одинокое питие - это ж верная дорога к алкоголизму (Накачаться водкой среди галдящего, объевшегося стола - хорошо, а пить понемногу хорошее вино в тишине, с мыслями - плохо!). Мы вас любим, папа, поэтому и делаем иногда это маленькое замечание". Какой он этому кузнечику папа! Стыдятся его... Но и равнодушны к нему: быстро забывают свои упреки, исчезают, и жизнь идет по-прежнему: вино покупается и прячется на дно шкафа, одна беда - вино старик любит только хорошее, а оно стоит много, пенсии ж - мало. Он хочет пойти работать киоскером, но дочь и зять не позволяют ему выставлять себя на улице, где ходят их знакомые. Вот если бы он уехал в другой город...
Вот и вино на месте - на столике по левую руку, почти вровень с вазой с розами. Теперь старик зажигает поставленный на пол ночник - маленькую лампу с бронзовым стержнем и красным стеклянным абажуром. Он не нарушит ночь; наоборот, с ним она будет полнее, сгустится еще и еще за окном и превратится в бархатную, темную, сладкую, медленно расплывающуюся гущу. Маленькому свету старика, узкой полоской упавшему из приоткрытой двери на сухие стебли трав вокруг хижины на сваях, ответят великие цикады из прекрасной и живой, сочной тьмы. Блистательные, огромные бабочки, которых старик видел засушенными у кузнечика-зятя, слетятся к ночнику со всех сладко мерцающих островов южных морей и будут мягко похлопывать его крыльями...
В один из редких визитов к зятю старик услышал у него английскую песенку о возвращении молодого цветного парня на самолете из Лондона на Барбадос. В начале и в конце её гремели цикады, ранее старик цикад никогда не слышал, но читал много хороших описаний их пения; они стали обязательной частью южного чуда; именно так он и представлял себе их голос. Обычно блестящий заморский магнитофон зятя, бывший фоном жизни его и дочери, старика не занимал - не магнолия, не олеандр, и старик вообще старался не двигаться среди множества диковинных и очевидно дорогих вещей в квартире зятя и молчать - о своем, но тут весь обратился в слух, не выдержал и попросил прокрутить песенку, которую барбадосец пел со смешном акцентом, к удивлению зятя еще раз и потом про себя порадовался за южного парня, у которого дом на прекрасном острове, и позавидовал ему: тот сколько угодно теперь у себя на Барбадосе сможет слышать цикад. Где это - Барбадос? В другом, недостижимом мире...
С наступлением летних ночей песенка сама собой заводилась в голове старика и постоянно, но не утомительно и тихо играла ему в ночи. Иногда он возбужденный вставал и начинал переминаться на протезах - танцевал.
"Ййесс, айм флаинг ту Барбейдоуз..."*
Ночной, ночной полёт. Как хорошо, Господи. Нет ног - вырастут крылья.
Старик неплохо знал английский: научился на войне от английских и американских моряков на Севере, но зятю этого никогда не говорил.
Наконец старик осторожно, чтобы не измять костюм, садится на раскладной деревянный стул перед балконной дверью. Костюму уже лет двадцать, но он всё как новый, потому что старик надевает его только на праздник, а праздник у него - только летней ночью. Она - в отличие от яркого летнего дня - не только скрывала, что рядом нет никакого моря, но еще и намекала на его близкое присутствие волнами шумов и вздохами невидимого ночного мира.
Старик сложил руки на коленях и ощутил глубокий покой. Из-под вздернувшейся манжеты на левой руке его выполз тонкий, полусмытый якорь Старик усмехнулся на якорь - моряк! Вокруг на многие сотни миль не было настоящего моря. Старик провел юность и молодость у моря, но моря
северного, холодного, которое не полюбил вероятно потому, что не был уроженцем тех мест. Кроме того. Северное море упиралось для него в мертвый холод близкого полюса, и это и без того не великое пространство было еще сжато льдами, над которыми висела черная стужа северной ночи.
Другое дело - южные моря, которые тянулись в вечном свету до экватора и за экватор, и вообще в бесконечность, как если бы другого полюса и не было вовсе. Эх, на юг, на юг рвется сердце, к теплу южного архипелага.
Но годы шли трудные - впрочем, когда они были легкие в этой стране? - было не до южных морей, сверкающих в солнце побережий. Потом рвущим в клочья всё живое, ледяным штормом налетела война, при которой холод свинцовых северных вод стал еще сильнее и постылее. Война и холод отняли у старика, плававшего на эсминце, ступни ног. Узкий круг еще сузился - попутешествуй тут без ног по южным морям, спляши самбу с мулатками...
В послевоенные годы, после незаметной кончины блеклой северянки-жены, старик в своем движении на юг добрался только до Москвы; и то по жесткому настоянию дочери, теперь всегда стремившейся прорваться к центру (а была девочка - была такая ласковая, тихая). Впрочем, не сам старик был ей, видимо, нужен, а его обрубленные ноги заслуженного воина.
Став в центре этом моряком уже без всякого моря, старик Москву невзлюбил; но далеко ли уйдешь теперь отсюда без ног? К чему сюда так рвутся люди, почему Москва так нужна им, которые ей, еле их вмещающей, в большинстве своем не нужны? Если ей кто и подходит, так тот, у кого мускулистые, мозолистые сердце и мозг, кто конечно же первый из первых. Москва вытягивает этих первых из всей страны; подумать только, даже те, кто родился и вырос на блистающих южных побережьях, бывают покорны её властному зову. Попадая в Москву, они становятся вторыми, десятыми, стотысячными и так далее, но всё равно горды своей московской принадлежностью, которая приподнимает их над остальной страной. Они в центре! Как старик хотел бы поменяться с ними: он никогда не хотел быть в центре, он хотел быть на берегу. Моря, синего и теплого... Какая же связанная с этим вожделенным обменом сладкая мысль возникла у него сегодня? А... да! Что условием его работы киоскером был бы переезд в другой город. Скажем, в Керчь. Прекрасно. Или - Севастополь. Еще лучше: не только море, но и морская слава и - вальс. Или Одесса, опять же. Восхитительно. Но... невозможно.
Да... невозможно (какое страшное, когда с ним ни встреться, слово). Не разрешат врачи: климат юга, яркое и мощное его солнце, о котором старик столько мечтал, враждебно его здоровью (Знали, знали бы они! Телу, телу, может быть, и враждебны, но не сердцу, не душе, которым холодно, холодно!). Раз, в конце августа, когда летние ночи уходили от старика, он попытался тайком уехать вслед за ними на юг, но добрался только до вокзала, где его перехватили дочь с зятем и задушевно отняли у него билет. "Ты ведешь себя, как ребенок, папа, - твердила ему дочь, пока зять бегал продавать билет - не пропадать же деньгам. - Ведь знаешь, что нельзя, а пытаешься делать. Нельзя значит нельзя. Что это за капризы такие, что это за слабость? Ты должен быть стойким, ты же боевой ветеран, ты войну прошел. Тебе надо прежде всего о здоровье думать, а не вбивать себе в голову разное. Мы за тебя очень беспокоимся. Ты нам дорог, папа. Мы тебя никуда не отпустим".
И верно - не отпустили. Не отпускали. Не отпускают. И не отпустят. Ведь с ним от них уедет его квартира - его жилплощадь. Какое уж тут море, каким бы огромным и великим оно ни было, когда - жилплощадь! - вещь, с морем не сравнимая. Да еще жилплощадь старика! Перспективные, обнадеживающие, вдохновляющие просто-таки метры.
Так в своей великой досаде думал и думал старик два дня после неудачи с побегом, а к концу второго дня приехала дочь - одна, была ласковая и тихая, двигалась неуверенно, а потом села у окна и заплакала; потом долго плакала у него на жестком плече. Наконец, утерлась досуха, стала, как прежде, и - уехала. Так старик и не понял, прав ли он был в своих недобрых мыслях и, если прав, то до конца ли?
С тех пор старик стал пить вино. Только вино. Он выбирал хорошие вина, этикетки которых - пусть аляповатые - показывали ему южную яркую землю и море.
Вот и сейчас он держал этикеткой к себе бутылку, наполненную древним рубиновым жидким огнем, вглядываясь в застывшие в зное кипарисы, розовые в низком солнце скалы и море, веявшее с картинки острым запахом сладостного морского тления; старик раздул ноздри.
Раз вино открыто - надо его пить, говорят умные французы. Старик же медлил, предвкушая нежное жжение в холодном желудке, теплый туман на сухих глазах, терпкую сладость сока благородного плода южной земли - винограда.
Южные земли, земли южных морей... Старик твердо верил, что это золотые, благословенные земли, несмотря на то, что зять убедительно доказывал, что тамошние страны - грязные, зловонные, топкие, липкие, потные, гнилостные; там змеи, крысы и скорпионы; тараканы там даже летают, и убить эту пакость нельзя - она в Красной книге; там кишит всяческая нечисть, к великому сожалению для нормального человека и весьма неразумно вызванная к жизни влажным зноем. Вообще, тот мир - не для человека из Москвы. Одно было тогда непонятно: почему зять всегда с такой охотой и даже рвением укатывал в эти страны, а возвратившись, с нетерпением ожидал отправки туда снова и приходил в отчаяние из-за задержек? Детей даже с дочерью не завел, чтобы не мешали выезжать; однажды намечался внучок, но дочь сделал аборт, чтобы срочно выехать в Африку...
Старик молчал на всё это, ничего не спрашивал, но был уверен в ответе. И он сам, если бы пустили, рвался бы в тот южный и определенно светлый мир, но вовсе не за теми странными деньгами, которые дают немногим - таким, как его зять, - и которые столько значат для окружающих, хотя на них не купишь хлеба и вина в ближайшем "Гастрономе", а можно покупать нигде более не выставляемые вещи в особых, укромными островками мерцающих в однообразном московском торговом океане магазинах, куда пускают только таких, как зять с дочерью, и откуда они тащат и тащат в дом на чванливую себе радость недоступные другим вещи. Нет, не за ними бы он устремился, а затем, чтобы пробиваться к побережью сквозь джунгли с карабином в руках (Еще хватит силенок!), переплывать на утлой лодке желтоводные мощные реки с бегемотами, умирать - но не умереть - от желтой лихорадки, угодить в плен к дикому племени, но не погибнуть, а подружиться с ним, выйти живым из перестрелки с наемниками, попасть в сердце тайфуна, страдать от жажды на коралловом островке с единственной лужицей солоноватой дождевой воды. быть спасенным... кем? - ну, хотя бы этими вездесущими янки, с которыми он свел краткую дружбу на войне; устать, устать, устать от всего этого и задремать в теплой ароматной ночи под чуждый, но ласковый говор смуглых красивых людей и гавайскую гитару, положив голову на ветку с белыми цветами имбиря... Не пустят. Врачи, скажем, не пустят - безногий. Эх, врачи... одни врачи кругом! А там - Борнео, например. Борнео - слово-то какое! Музыка. Борнео, Борнео, а жизнь идет - уходит жизнь.
Вино остается. Старик отпил вина - он хотел тепла и получил его - и стал прикидывать, куда бы он направился, если бы людей не пускали или посылали в южный мир, а они могли бы туда ездить сами. Пожалуй, на Борнео. Чем Борнео было лучше других мест в том мире, старик, понятное дело, не сказал бы, но звучание слова заставляло его трепетать. Слово пришло к нему со старой марки, в альбоме, который старик собрал в детстве и недавно подарил - раз своих нет - соседскому внуку к большому неудовольствию неожиданно хватившейся марок дочери: "Марки денег стоят теперь, папа. И немалых. А ты, наверное, отдал их за гроши жулику. Если уж тебе так нужно было на вино, мы бы тебе дали..."Старик промолчал, оделся и пошел на улицу, чтобы не мешать дочери и зятю расставлять в его квартире привезенные ими баулы с вещами (своей квартиры вещам их очевидно уже не хватало. Еще жилплощади требовали). Закрывая за собой дверь, он услышал, как зять сказал: "Папа опять, наверное, в свою любимую пивную..." (Неожиданный взрыв дочери: "Тебе-то что? В пивную так в пивную. Старый человек, пенсионер, что ему делать..."). Но старик шел не в пивную - он никогда не любил пива, - а в читальный зал, где ему дали том энциклопедии со статьей о Борнео. Старик долго читал короткий столбец, а скорее - разглядывал, как бы ожидая, что он в конце концов увидит сам яркий остров сквозь однообразные строчки, что строчки эти от долгого их прозревания сложатся в то, про что в них было написано - в Борнео с джунглями, диким сахарным тростником, болотами и пестрыми городами на берегах лазурных теплых вод. Созерцал старик Борнео таким образом часа два, а потом, когда его попросили вернуть том, вышел из зала и действительно крепко выпил. Борнео, ах, Борнео... Безногие, безногие мы...
Здесь мысли старика спутались и остановились, потеряв из-за Борнео нить, но это состояние разброда и блуждания мыслей на одном месте было, в общем, приятно. Мелькающие образы были туманны, но красочны и теплы. Наконец нить была найдена, старик вздохнул, прислушался и, взглянув на часы, медленно встал, стараясь не стучать протезами, с еле слышимым шорохом отодвинул занавесь, бесшумно поднял и пронес в балконную дверь свой стул и тихо установил его на балконе.
На балкон с вином старик выбирался с некоторых пор только тогда, когда вокруг в доме засыпали. Один раз он сидел на балконе тихим будничным полуднем и пил прохладное сухое вино - на Востоке его выносят утолять жажду путникам, - и соседка со своего балкона сладко заметила ему: "С утра пораньше винцом балуемся?" А на следующий день позвонила дочь и резко выговорила ему, что все жильцы видят и осуждают его балконное пьянство; хоть бы прятался, что ли; что однажды он напьется и оставит открытой квартиру и её - не его, а квартиру или дочь, надо полагать, - ограбят; что нужно пока не поздно смениваться, съезжаться - хватит валять старого дурака и т.д. Старик бросил трубку, достал давнишний атлас - со странами, которые уже исчезли с сегодняшних карт, - стал подыскивать себе место в мире на случай "съезда" с дочерью и, долго проколебавшись между Занзибаром и Борнео, выбрал последнее. А потом вынул открытки из Ганы - пожалуй, единственный подарок зятя ("Много ли старому человеку нужно!") - и, как всегда, взял в руки одну, оставив без внимания живописные деревни, пестрые наряды и художественные поделки; взял открытку с пустынной дорогой вдоль темно-синего океана с белоснежными гребнями валов, отделенной от него узким двойным рядом пальм, похожих на гигантские цветки. Они гнулись под очевидно сильным океанским ветром, солнце металось за их кронами, и вся эта картина дарила старика доброй грустью, хорошей, освежающей тревогой. Впрочем, внизу стояла безмятежная надпись о том, что великолепные океанские пляжи Ганы прекрасное место отдыха как для местных жителей, так и для иностранных гостей. А зять еще говорит, что в тех местах житья нет от смертоносных змей, вечная нехватка продуктов, частенько отключают электричество и приходится жечь свечи, а они стоят дорого... Старик отложил открытку, прошелся в возбуждении по комнате, покачался даже на протезах - как на живых ногах, а потом снова сел, взял открытку, улыбнулся ей и - начисто забыл звонок дочери и угрозу "съезда".
"Съезд" не состоялся: дочь с зятем уехали на год - в Гану, но старик стал справлять свои летние праздники на балконе только ночью. И пока угроза "съезда" исчезла во всепрощающей дали южных стран, старик предавался снова неторопливым грезам о переезде на ближний юг - к Черному морю. Скажем - Одесса. Прекрасный город из морского солнечного камня. Или Керчь - там раньше жили генуэзцы. Генуя, гм... Керчь - отлично, Феодосия - тоже. В густой тьме под балконом шум деревьев становился шумом моря в заливе. Одного только не хватало - гудка и стука дальнего поезда; только невидимые машины шуршали по шоссе за домами. Да, жаль, что поблизости не было железной дороги с её мазутным запахом вечного отправления, отъезда. Старик представил себе вагонные коридоры, купе с лампами на столиках; впрочем, говорят, теперь лампы больше не ставят; и в пижамах больше не стоят с "Казбеком"в зубах у окна в коридоре под песню:
"В белом городе у моря..."
Старик представил, как он идет от белоснежного, в солнце, вокзала безошибочно и без расспросов к морю, помахивая легким чемоданчиком, толково, с раздумьем собранным дома; мимо хозяек с предложениями комнаты; мимо, мимо - прямо к морю. Он спускается к нему по каменистому, поросшему дроком склону, а впереди него радостно несутся камешки, освобожденные из почвы его шагами. На берегу он снимает башмаки и ему открываются его живые ноги - только немного онемевшие после долгого вагонного сидения и покрасневшие от жаркой ходьбы и тесной северной обуви. И - здесь даже боязно представить последующее блаженство от прохладной, щекочущей ласки великой воды, когда он войдет в море, закатав повыше брючины, по щиколотку, по икры... Впрочем, брюки можно и не закатывать... Вода гладит, врачует ноги множеством легких, заботливых движений. Счастье.
И сидящий на балконе старик действительно чувствует оживление под вечными черными ботинками, они уже тесны для явно теперь ощущаемых ступней, они адски жарки и жестки для новообразовавшейся живой плоти; они отброшены с мертвым стуком и под ними - о, чудо! - действительно отличные, живые, упругие, здоровые ноги, открытые прохладе бриза. Теперь вперед, вниз, к морю. Оказывается, он всё еще мешкает у потрескавшегося парапета набережной: забылся, вдыхая незнакомые, чудные запахи. Бросить чемодан на парапет, перемахнуть через эту последнюю преграду на желанном и верном пути и - вниз...
Налетевший ветер охладил глаза старика, горячий туман тут же осел на веках слезной росой, и он увидел внизу обрыв в семь этажей.
Когда-нибудь и, наверное, очень скоро, в одну из летних ночей он шагнет через перила в нежно шумящую тьму: ведь за перилами не семь этажей, а тут же - только нащупать пальцами босой ноги - теплая сухая трава, а потом спуск к морю. Он, конечно, разобьётся, и про него скажут: вот, разбился пьяный старик, пил - и погиб, и никто не узнает, каким прекрасным был его ночной полёт. В нем будут видеть безобразный труп трагически и нелепо погибшего старого безногого человека, а на самом деле он тихо, но пружинисто, проворно, молодо, на живых ногах сойдет по каменистой тропинке к теплому мраку моря, вступит в него по щиколотку, по колено, по пояс, по грудь и остановится, протянув налившиеся новой силой руки на юг, к бесконечности светящихся океанов, полных ярких, зовущих звезд.