Два дня был в ноябрьском Крыму. Симферополь стоял оголенный и озябший, оставленный курортниками хозяин. Небо - темно-лиловое, тяжкое, с далекими прозрачными жёлтыми лентами над горизонтом. Воздух в городе мутно-розовый и серый, мокрый; везде сизые зябкие тени. Даже мысль о недалеком море не красит этот день.
Из Симферополя отправились в Евпаторию по железной дороге. Поезд тащится, за окном черная мгла. Ближе к Евпатории спрашиваю, где же море. Показывают в разные окна, а там только огоньки плавают и ни звука, ни земли, ни моря.
Вокзал старый, "курортный". От него среди темно-серых пятиэтажных коробок вытянулась в сумрачную даль бесконечная, прямая улица, по которой на одной узенькой колее туда-сюда катается почти игрушечный трамвайчик; билеты на него в ярко освещенной будке продает старуха. Близость моря не чувствуется совершенно.
Гостиницу почти не запомнил, ничем она не выделилась ни внутри, ни снаружи. Выпил кислого вина в шумном ресторане, еще бутылку взял в тихий номер, с треском открыл уже заклеенную на зиму балконную дверь и выпил в наступившем холоде перед телевизором. Расстроился от увиденного и заснул. Моря так и не угадал ни в звуках с улицы, ни в запахе воздуха.
Утро пришло яснее, хрупкое; ослепительно блистающее, как Господня кольчуга, как награда за вчерашнее.
На набережной всё, что было накануне, отступило в далекую темноту. Набережная и море - итальянские акварели прошлого века или легкое итальянские масло великих, очарованных русских, сразу и не определишь. Внизу всё ярко-зеленое, вдали обжигающе синее; каждый барашек на стремительных волнах как выписан; легкий, но упрямый серебристый ветер рябит волны, танцует на них; пахнет солёным холодом. На берегу всё блистает, всё четкое, как выгравированное - и веточки деревьев, и минареты старинной, легкой и изящной пятничной мечети. Вокруг неё всё, как позолоченное или ярко-белое, вверху - царская синева, ближе к солнцу - лазурь. И вся картина те там, то сям щедро покрыта розовой и золотой пылью.
Пустые, но весёлые розовато-лимонные магазинчики выстроились вдаль.
За мечетью короткий переулок, в нём статный, изумительной, гибкой и улыбчивой красоты трех- или четырехэтажный старый дом серого камня, изящного и радостного от того, что из него сложены столь прекрасные формы; всё в доме подтянуто, невысоко, но стройно; окна - огромные, с закруглениями по краям, благородные, выразительные, как глаза милой и сердечной дамы, подставившей лицо нежному солнцу.
От дома взгляд тут же и уводится далее по переулку: там, через улочку, стоит высокая православная церковь, а лучше сказать - храм. Он-то и уводит взор от милого дома. Постройка южная, купол накрыл храм широким, большим, узорным шлемом. Плавящийся, шевелящийся в мощном солнечней потоке, живой крест в лазури - словно шишак. Купол сверкает, как вся слава церкви, подобен куполам римских соборов. Есть в нем что-то торжествующее, роскошное и величественное, императорское; при этом он по южному радостен, приветлив и играет под солнцем.
На паперти несколько старух с опущенными липами желают входящим и выходящим - и тем, кто подает, и тем, кто нет - здравия и спасения и охранения от врагов. Когда никто мимо не проходит, лица поднимаются и продолжается прерванный оживленный женский разговор. Тёмные одежды от прекрасного храма и от солнца выглядят светло, празднично. И бедность золотит великий южный свет.
Внутри народ ходит беспорядочно. У левого придела слабо поют женщины, среди них слегка возвышается священник - как спевка в маленьком хоре. И сколько умиленности и радостной серьезности на женских лицах, в позах, сколько женской веры.
Бросил мелочь "на ремонт храма". Далее увидел простой листок в школьную линейку - "за здравие" и список имён: Зоя, Николай, Юрий. Бросил мелочь в "за здравие" - может быть, меньше, может быть, больше нужного, - взял свечку - матери и пропавшему непутевому брату её Николаю, - неловко зажег, опалив палец, от другой и на подсвечник прилепил неумело. Чувствовал всё нарастающее стеснение, желание поскорее уйти, как выталкивал меня храм. Не ходок я в церковь, не ходок... Поднял глаза и обмер: Христос прямо над моею головой "держал" купол на спине, расставив руки в лазури, "держал храм", глядя мне в глаза. Торжествующий свет из подкупольных окон курился, и Господь спускался на меня в золотом огне и дыме; ни радости или скорби, ни привета или угрозы, ни ободрения или укора не выражал его взор - только пристальное внимание, проникновение и знание. Мне неприятно стадо, трудно.
Быстро вышел из храма, наспех сунув старухам медяки, по-детски обрадовавшись их пожеланиям мне спасения от врагов и быстро, но твердо в них уверовав. Сойдя с паперти, вдохнул полную грудь свежей, резкой морской радости, пошел на набережную, спустился по каменным ступенькам к изумрудным, прозрачным волнам. Встал на последней ступени, ярко-зелёной от устлавших её нежных водорослей, и тут же на ступень набежала волна. Зачерпнул из волны, плеснул на лицо, на волосы, даже выпил глоток, запах моря и живой холод легли на лицо; на ресницы - серебряный блеск. Легко стало - хоть лети через море в синеву и золото. Промочил ноги, но с зелёной ступеньки долго не уходил... Церковь была, кажется, св. Николая. Возвращаться и спрашивать у старух не захотел.
Пора уходить. Воя гавань - как бескрайний, парящий храм божий с малахитовым полем, червонным золотом и розовой медью светильников, облачной белизной колонн, небесной лазурью кровли; сапфиры пылают в его стенах.
И Симферополь "показался" мне вечером того дня: ясный, сухой, с фиолетовыми тонкими тенями. Небо прозрачное, жемчужное, летящее к югу. На закате всё в нежно-розовом. Вокзал слабо белеет в тускнеющем дне.
У кадящих синими дымками жаровен торгуют жареной бараниной и шашлыком. В холодном воздухе острый запах дыма и мяса. На привокзальном рынке небольшими кучками - как забытый там с пышного сентября - черный и белый озябший виноград в мелких гроздьях: тоскливый и слабый - вдогонку - привет ушедшего лета.
На вокзале перемалывается зябнущая толпа. Мысль всё возвращается к этому белому, южному вокзалу в дни солнца, блеска, тепла и зелени, когда он и площадь перед ним переполнены живым стремлением двигаться к морю...
Вагоны в поезде уютные, теплые, отделаны под дерево; по коридору - ковёр; везде блеск и мягкий свет. Легче уезжать в таком поезде к резкой и жесткой северней поздней осени.
В сумерках за окном мелькают застывшие темно-серые кипарисы.
В Джанкое я еще по южному - в одном пиджаке - выхожу на перрон, но уже подбирается со всех сторон холод: дымы и дымки крутою. Женщины подходят к вагонам и предлагают арбузы; странно видеть эти южные, летние малахитовые шары в холодном полусвете...
Утром первая мысль о тем, что за окном должно быть всё другое: северное, серое, холодное, целое и окончательное, без надежды на мелкую, теплую уступку, пощаженный уголок - и так до далёкой весны.
Однако ожидаемых горечи и испуга не вызвала картина за окном. Возникло лишь чувство движения к теплому среди холода северному дому, остановке, покойному сну.
Сливаются в одну ленту слабые, размытые цвета земель, защитные цвета телогреек, плотные, темные, толстые, туго надетые одежды; неясные дали, которые не оживляли даже обычно изумрудные, сочно-веселые - хотя и холодные на взгляд - озимые; они были покрыты белесым налетом.
Не юг, но и не совсем север: Курск, Орёл. Не начало, но и не конец пути, а - самое его ядро. Незнакомое мне, чужое, можно сказать, печальное, но милое; своё - но тоскливое, постылое. Ах, скорее бы приехать, скрыться от взоров этих полей...
На остановках из окутанных паром ведер женщины кормили поезд картошкой; разносили и соленья - жива Россия.
На вокзала в вагон ворвалась бесснежная, жестокая стылость. Свет снаружи скудный. Лица у людей были сжатые, багровые с синевой. Ловкий, крепкий, крупный "государственный" носильщик в сизой униформе с бляхой, поднимая чьи-то ящики, бранился с натужным, но спокойным лицом на "вольных" конкурентов - разномастно одетых худых субъектов, нетвердых на ногах, неуклюжих, мерзнущих и очевидно ослабленных. Одного из них отгоняла от своих ящиков приехавшая из Крыма старуха.
Я выступил из вагона и через несколько шагов, став частичкой озябшей толпы, ушел с ней в подземные переходы, обманчивое светлое тепло метро, тоннели и движение к полной остановке, неподвижности, северному затиханию, замиранию в молчаливом тепле. Всё, что осталось позади, сжалось в комок, как от холода, и почти исчезло из поля зрения. Лишь солнечный южный крест, от которого осталась только яркая точка, далекой одинокой звездой встал над темным, осенним полем. На память ли, тоску, надежду?..