Но наиболее всего я раскаивался тогда, когда стремился быть откровенным с такими людьми. Тут всегда выходило хуже всего: ум их был вовсе не в состоянии сварить слов моих, предавался недоразумениям, толковал всё иначе и наконец так запутывался в собственных догадках и предположениях, что я горько досадовал на себя самого даже и за одну мысль быть с ними откровенным.
Прежде всего скажу вам о характере моих сношений с моими литературными друзьями и приятелями, к числу которых принадлежит и Плетнев. Прежде всего у меня начались знакомства и сношенья с литераторами, потому что я сам был литератор. Я всегда умел уважать их достоинства и умел от каждого из них воспользоваться тем, что каждый из них в силах был дать мне. Для этого у меня был всегда ум. Так как в уме моем была всегда многосторонность и как пользоваться другими и воспитываться была у меня всегда охота, то неудивительно, что мне всякий из них сделался приятелем и близким, как имеющий в себе что-нибудь такое, чего другой собрат его не имеет.
== Да уж... Воспользовался умело. Однажды на госслужбе Гоголь прогулял три месяца и сумел потом за это получить зарплату... (Это описано в книге Золотницкого "Гоголь" в серии ЖЗЛ) ==
Но никогда никому из них я не навязывался на дружбу, никого не просил из них или, что еще несправедливее, ни от кого не требовал жить со мной душа в душу, разделять со мною мои мнения и т. п. Словом, никаких никому не давал обещаний и никого не обязывал ничем относительно меня.
... в-третьих, я уже и тогда чувствовал, что любить мы должны всех более или менее, смотря по их достоинствам, но истинным и ближайшим другом, которому бы могли поверять мы все до малейшего движения нашего сердца, мы должны избирать только одного бога. Это я живее и более должен был почувствовать, [Далее было: потому] чем все другие, потому что одаренный по его небесной милости многими сторонами характера и способностей, я бы никогда не мог высказать себя всего никому, и потому что за всякую глупую попытку быть откровенным не кстати и не у места платил уже и тогда весьма дорого.
== И через несколько лет этот верующий человек уморил себя голодом и бесполезны был вразумления священника против такого настроения... ==
Итак, я уже и в начале смекнул мое положение и вел себя в отношении к моим литературным приятелям так, как следовало себя вести, говорил с ними слегка о некоторых моих литературных предположениях, но о себе самом, относительно моего душевного внутреннего состояния не говорил ни с кем. Со всеми ими я остался приятелем. И таково было положение дел до времени выезда моего из России.
Итак, вот какого рода уже становились мои отношения со встречавшимися в последующее время со мною душами. Само собой разумеется, что обо всем этом не могли знать ничего мои прежние литературные приятели. Немудрено: они все познакомились со мною тогда, когда я еще был прежним человеком, [еще не начинал стремиться к тому] зная меня и тогда довольно плохо.
В приезд мой в Россию они все встретили меня с разверстыми объятиями. Всякий из них, занятый литературным делом, кто журналом, кто другим, пристрастившись к одной какой-нибудь любимой идее и встречая в других противников своему мнению, ждал меня как какого-то мессию, которого ждут евреи, в уверенности, что я разделю его мысли и идеи, поддержу его и защищу против других, считая это первым условием и актом дружбы, не подозревая даже того (невинным образом), что требования эти, сверх нелепости, были даже бесчеловечны.
== Эти люди в возрасте старше 27 лет могли бы уже хорошо понимать эту сторону жизни. И Гоголь мог бы уже лет 6 назад понять ситуацию и всем им растолковать по существу... Но в те годы и он не понимал... ==
Жертвовать мне временем и трудами своими для поддержания их любимых идей было невозможно, потому что я во-первых не вполне разделял их, во-вторых мне нужно было чем-нибудь поддерживать бедное свое существование и я не мог жертвовать им моими статьями, помещая их к ним в журналы, но должен был их напечатать отдельно, как новые и свежие, чтобы иметь доход. Все эти безделицы у них ушли [выш<ли>] из виду, [Далее было: Холодность и] как многое уходит из вида людей, которые не любят разбирать [разбираться] в тонкости обстоятельства и положения другого, а любят быстро заключать о человеке, а потому на всяком [и на всяком] шагу делают беспрестанные ошибки.
Прекрасные душой делают дурные вещи, великодушные сердцем поступают бесчеловечно, не ведая того сами.
Холодность мою к их литературным интересам они почли за холодность к ним самим. Не призадумались составить из меня эгоиста в своих мыслях, которому ничто общее благо, а дорога только своя собственная литературная слава. При том каждый из них был до того уверен в истине и в справедливости своих идей и положений, что всякого с ним несогласного считал не иначе, как совершенным отступником от истины.
Предоставляю вам самим судить, каково было мое положение среди такого рода людей. Но вряд ли вы догадаетесь, какого рода были мои внутренние страдания, которых начало началось отсюда. (Плетнев меньше всех был в них виновен, или, лучше сказать, он вовсе невинен, но зато он был смешней всех и точный ребенок доныне). Скажу вам только то, что между моими литературными приятелями началось что-то в роде ревности. Всякий из них стал подозревать меня в том, что я променял его на другого. И слыша издали о моих новых знакомствах и о том, что меня стали хвалить люди им неизвестные, усилили еще более свои требования, основываясь на давности своего знакомства.
Я получал престранные письма, в которых каждый, выставляя вперед себя и уверяя меня в чистоте своих отношений ко мне, порочил и почти неблагородно клеветал на других, уверяя, что они мне льстят только из своих выгод, что они меня не знают вовсе, что они любят меня только по моим сочинениям, а не потому, что они любят меня самого (все они до сих пор еще уверены, что я люблю всякого рода фимиам), и упрекая меня в то же время такими вещами, обвиняя такими низкими [низкими и подлыми] обвинениями, каких, клянусь, я бы не сделал самому дурному человеку, и поступков, приписываемых мне, я бы не приписал не только немного худшему меня, но даже никому бы не приписал, потому что просто безумное было бы дело приписать их кому бы то ни было. Они в мыслях своих сделали из меня какую-то игрушку, бесхарактерного человека, который не знает вовсе людей, меняется в мыслях и переходит от одного к другому.
И с тем вместе придавали мне такие качества, которые явно противуречат такому бесхарактерному человеку, как-то: эгоизм, славолюбие, недоверчивость, скрытность и тому подобное. Одним словом, они наконец вовсе запутались и сбились со всякого толку. Каждый из них на месте меня составил себе свой собственный идеал, им же сочиненный образ и характер, и сражался с собственным своим сочинением в полной уверенности, что сражается со мною. Теперь конечно все это смешно, и я могу, сказавши: [сказавши только с некоторым легким прискорбием] "Дети, дети!", обратиться по-прежнему к своему делу. [и обратиться вдруг к другим мыслям и занятиям]
Но тогда мне было невозможно того сделать.
Недоразумения доходили до таких оскорбительных подозрений, такие грубые наносились удары и притом по таким чувствительным и тонким струнам, о существовании которых не могли даже и подозревать наносившие удары, что изныла и исстрадалась вся моя душа и мне слишком было трудно. Тем более [Всё это тем более] это было трудно, что даже и оправдаться мне не было возможности, как ни хотелось оправдаться.
Оправдаться мне уже потому было нельзя, что слишком многому мне нужно было вразумлять их, слишком во многом мне нужно было раскрывать им мою внутреннюю историю. А при мысли о таком труде и самая мысль моя приходила в отчаяние, видя пред собою бесконечные страницы. При том всякое оправдание мое было бы им в обвинение, а они еще не довольно созрели душою и не довольно христиане, чтобы выслушать такие обвинения.
Мне оставалось одно - обвинить до времени себя, чтобы как-нибудь до времени их успокоить и, выждав времени, когда души их будут более размягчены, открывать им постепенно, исподволь и понемногу настоящее дело. Вот легкое понятие о моих соотношениях с моими литературными приятелями, из которых вы сами можете вывесть и соотношения мои с Плетневым.
Он бы был гораздо умнее в сношеньях со мной и справедливей ко мне, если бы на беду не затянулся сам в литературное дело. Ему вообразилось, что он, по смерти Пушкина, должен защищать его могилу изданьем Современника, к которому сам Пушкин и при жизни своей не питал большой привязанности, хотя издавал его собственными руками, и хотя я тоже с своей стороны подзадоривал его на это дело.
Журнал определенной цели не имел никакой даже и при нем, а теперь и подавно. Плетнев связывает с ним какую-то пространную идею, которую имеет всякий и толкует по-своему, впрочем и сам он этой идеи в статьях своего Современника никому не дал понять. Но тем не менее он считает, что один только идет по прямой дороге, по которой должен идти всякий литератор, и всех, кто не помещает статей в Современнике, считает людьми отшатнувшимися и чуть не врагами тени Пушкина. Я это видел, а потому избегал [избегал с ним] всякого литературного разговора с ним в бытность мою в Петербурге, ибо мне [чувствуя что <мне>] предстояло или сказать: идея твоя совершенно справедлива, великодушна и благородна, - я твой помощник и сотрудник, или же сказать: любезный друг, ты гоняешься за тенью.