В память о моём отце - Николае Игнатьевиче Ващилине
Папа всегда меня обнимал, подбрасывал и целовал помногу раз в глаза, лоб и уши. Я с раннего детства эти нежности не любил и стеснялся. Чем старше я становился, тем больше наши отношения выглядели по-деловому скупыми. Когда пилили и кололи дрова во дворе, когда носили и складывали их в поленницы, когда копали картошку в деревне у бабушки и грузили мешки в телегу. Такие нежности мне были по душе.
Мой отец родился 2 февраля 1917 года на севере Украины в деревне Семеновке Сумской области. Полесье. Унылое местечко. В семье Игната было пятеро детей: Григорий, Евграф, Ольга, Николай и Лидия. Общинный промысел в деревне - пасека, пчелы, мед и воск - вощение. В Петрограде совершилась буржуазная революция, а потом и большевистская, возвестившая зарю новой эры. Отец с детства воспользовался ее благами. Когда в Украине начался голодомор, отец подался в среднюю Азию и осел в Сталинобаде. Обучался в ФЗО (училище фабрично-заводского обучения) по специальности радиомеханик, а потом от военкомата в 1934 году окончил курсы шоферов. В то время шофера были такой же почетной профессией как 1960-е - космонавты. Шоферам выдавали кожаные краги, кепи и куртку. Поглазеть на машину собирались толпы зевак. В 1936 году со своим другом Колей Клычевым по кличке Хан, отец пошел в армию. Они вместе так и воевали две войны.
Отец отвоевал Финскую войну и пошел на Вторую мировую. Прошел на танке в 150 танковой бригаде до Берлина. Вернулся с войны в орденах и без единой царапины. Маму мою встретил на фронте в январе 1944. На её груди ярко сиял новенький орден Красного Знамени. Но не он привлёк папу. Ярче ордена притягивала отца её печальная улыбка. Мамин первый муж Еремей погиб в бою у неё на глазах. Папа год писал ей письма, прислал свою фотографию, а когда вернулся в 1945 году, они поженились.
Сыграв скромную деревенскую свадьбу и зачав меня, мои родители оказались на станции Локня Псковской губернии, куда мамину семью от родной Опочки загнала война. Папины родственники разъехались по стране. Один брат Григорий в Подольск, другой Евграф в Алма-Ату, а сестры остались в Украине, в городе Казатин. Отец нашел работу на локнянском молокозаводе и стал единственным кормильцем. Семья моей мамы была поражена в правах и не могла работать.
Деда Якова, маминого отца, в 1943 расстреляли смершовцы, как врага народа. Он был дорожным мастером. После очередного отступления дед закопал кусок сала во дворе дома, где остановились на постой. Тут немцы насели. Наши отступали так быстро, что дед сало выкопать не успел. Когда голод подобрался к самому горлу и двое детишек Люся и Толя помирали, дед перешел линию фронта, выкопал свое сало и поделился им со своим дружком Лисициным. А тот, пялился на его жену и на деда донес в СМЕРШ. Деда расстреляли без суда и следствия и закопали в лесу.
После войны стране по зарез нужны были рабочие руки. Восстанавливали города и заводы. Приехав в 1949 г. со мной на руках в г. Ленинград, отец устроился управдомом, но получив служебную жилплощадь, нашел себе в утешение место шофёра на грузовой полуторке. Отец разговаривал с ней,как с живым человеком, похлопывая машину своей ладонью по деревянным бортам кузова и железному капоту. Когда он проезжал по 3-й линии, вся детвора нашего двора набивалась в кузов и тряслась на дощатом полу по булыжной мостовой до угла с Малым проспектом, а потом, обсуждая удовольствие, возвращалась домой. Я шел очень важным и если кто-то передо мной не заискивал, грозился в следующий раз его не взять. Трудно тогда было понять, что отец заезжал домой на грузовике вовсе не случайно, и не по пути, а выкраивая дорогие рабочие минуты, чтобы прокатить сыночка с дружками.
Но верность и любовь наша была взаимной. Отец часто приходил после работы пьяный. Тогда, после войны, на каждой улице было множество пивных ларьков, подвальных рюмочных и закусочных. Пивные ларьки стояли на углах улиц, как скворечники, обвитые черными хвостами очередей рабочих мужиков с пересохшими глотками. В очередях толпились герои войны с медалями, но без рук или ног, и пили за победу над Германией. Вспоминали подвиги, проклинали Хрущёва, осмелившегося очернить имя генералиссимуса Сталина. Спорили, за кого Жуков. Маршал Победы тоже был унижен на глазах его верных солдат. Правда многие из них молчали в тряпочку и на поверку оказались не такими уж и верными. Отец не мог пройти эти ловушки и доползал к дому уже по стене, часто падая на тротуар и, отлеживаясь у ног прохожих, до следующего марш-броска. Прохожие реагировали на это привычное зрелище спокойно, но пацаны гоготали и устраивали надо мной посмешище. Не смотря на косые взгляды и фырканья прохожих, я никогда не бросал отца на панели, волок его домой на своих детских плечах и укладывал на топчан. Матери ругаться не позволял, хотя самому мне очень не нравилось, когда отец был пьяный и терял над своим телом контроль. Однажды мать его не пустила домой, выгнала пьяного на улицу. Он уехал спать в гараж. Узнав о случившемся, я поехал в гараж на троллейбусе и уговорил отца вернуться.
В 1957 году отца посадили в тюрьму. Люди от нас отвернулись, а пацаны дразнили меня тюремщиком. Я терпел и дрался с обидчиками. Отец оставался для меня непогрешимым. Тогда я не понимал, что он заступился за своего полководца Сталина и у пивного ларька обозвал Хрущёва недобитым кукурузником. Два года мы, потеряв в доме опору, страдали и сидели на голодном пайке. Но каждый месяц мы с мамой носили отцу передачи. Срок он отбывал на лесопавале в Коми и вернувшись из тюрьмы все вечера проводил у нашей печки.
Дома, у тёплой, потрескивающей поленьями, печки мы с отцом часто играли в шахматы или читали вслух книги. Моды смотреть телевизор не было, потому что не было телевизора. Из Германии отец привёз майоликовую пивную кружку с барельефами пьющих немок и немцев и надписью "DRINK IN RUHE IMMER ZU", патефон и несколько пластинок. Трофеи - дело святое. От этого и отец к ним относился с трепетом, берёг для будущих внуков. Оловянную крышку от пивной кружки я отломал быстро. Пластинки царапались стальной иглой и нещадно бились, выскальзывая из отцовских натруженных рук, когда он, заложив за воротник винца, неуклюже снимал их с патефона. У отца надолго портилось настроение. Но я, с завидным упорством, выпрашивал концерт и наша комната наполнялась волшебным голосом Энрике Карузо. Все пластинки, захваченные отцом у врага в отместку за пролитую кровь, были оперными. Мы усаживались в обнимку на оттоманке перед печкой и слушали сквозь слёзы арии на немецком и итальянском языке. Трофейная "Царица ночи", "Аида" и "Тоска" искали место в моей душе среди бравурных маршей энтузиастов. Когда трофейный патефон не выдержал пыток и взвизгнул лопнувшей пружиной, пластинки долго лежали молча. Потом мы купили радиоприёмник "Латвия" с проигрывателем и вернули к жизни всех любимых певцов и певиц. В репертуар семейных концертов всё чаще включались Ив Монтан, Леонид Утёсов, Лидия Русланова и Марк Бернес. Оперные пластинки начали на нас шипеть и в конце концов все перебились. Последним грохнулся "Отелло". У отца пропал соратник в его спорах с мамой в вопросе о ревности. Сладкоголосое пение служило ему веским аргументом в правильности его взглядов на этот вопрос. Внукам не суждено было насладиться военными трофеями своих предков. Правда из под пластинок осталась очень красивая коробка с изображением граммофона и собаки на крышке. Мама отдала мне её под коллекцию открыток и прочего детского хлама. Плохо понимая, кто такие внуки, я её старательно хранил от напастей.
По воскресеньям мы с мамой и папой, чистенько и нарядно одетые, гуляли по набережной Невы от сфинксов до Стрелки и ели мороженое. Иногда посещали ЦПКиО с качелями, стрелами и 'комнатой смеха', где кривые зеркала делали из нас уродов, а мы, глядя на свои отражения, катались со смеху.
Ходить в кино с родителями мне было скучно, но вот ездить с отцом на футбол, это другое дело. Трамваи, которые шли на стадион имени С.М. Кирова, были переполнены. Народ висел на трамвае, как гроздья винограда. Отец обхватывал меня своими сильными руками и висел на них, держась за поручни. Мне было очень страшно, особенно, когда трамвай разгонялся на прямой и земля мелькала, превращаясь в сплошную ленту. Потом тесной толпой мужики двигались по центральной аллее, заполняли до отказа стотысячный стадион и драли глотки полтора часа, подсказывая футболистам "Зенита", как надо играть. А после матча, понурые и пьяные брели обратно, перемалывая языками кости вратарю Леониду Иванову, который пропустил в ворота 'Зенита' плёвый мяч.
Иногда на папином грузовике мы выезжали за город, в лес, на рыбалку. Я ехал в кузове, мама в кабине. Я лежал и смотрел в небо, мечтал. По дороге в лес для меня было одно испытание. Нужно было купить в магазине хлеб. Посылали меня. Упираться я не мог. Но идти в магазин в затрапезном лесном одеянии было для меня тяжким испытанием. До краски на щеках меня смущало - что скажут люди?
Самой большой страстью в те времена у советских людей были рыбки и голуби. На рыбок можно было ходить любоваться в зоомагазин. Но потом отец изловчился и где то достал мне аквариум. Дело было зимой, и меня уговаривали подождать и купить рыбок летом, когда будет тепло. Но вытерпеть до лета или даже до весны я не мог. Я поехал на трамвае в зоомагазин к Сытному рынку. Купив рыбок, я спрятал банку за пазуху под пальто и дотащился домой, изрядно забрызгав штаны и свитер. Часть рыбок типа скалярии не выдержав питерского мороза и вскоре издохла. Но остались и те, которым северные ветры показались не страшнее ураганов родной Амазонки. Это разноцветные гуппи и красные меченосцы. Их я и кормил мотылем долгие годы, протирая свои глаза красотой их разноцветных боков.
Почти что в каждом дворе местный 'зоотехник' устраивал на крыше дома голубятню. Можно было часами смотреть, как голуби кружат по небу, но рассмотреть их вблизи удавалось редко. Торговали голубями на птичьих рынках. Стоили они дорого и нас к ним не подпускали. Вокруг голубиного дела бушевали криминальные страсти. Бандиты - народ сентиментальный.
Когда отец возвращался с работы рыбки начинали метаться по аквариуму из угла в угол, кот крутился возле него со вздыбленным хвостом, а бабушка неслась на кухню и накрывала на стол. За обедом она ласково называла отца кормильцем и подсовывала ему самые большие куски. Я не понимал этих политесов. Для меня кормилицей была бабушка, которая пекла такие блинчики, что я проглатывал с ними свои пальцы. От отца я ждал чудес.
Однажды к нам в гости приехал из Туркестана папин фронтовой друг Коля Клычев и, по просьбе отца, привез мне в подарок голубя неземной красоты. Он был белый с хохолком и мохнатыми лапами. Турчак. Жил он у меня дома в клетке для птиц, но я мучился, понимая, как ему хочется полетать над Ленинградом.
Дворовые друзья приходили полюбоваться моим голубем и позавидовать мне. Остальные довольствовались слухами и подстрекали меня вынести голубя на улицу и дать ему полетать. Они уверяли меня, что он вернётся ко мне, потому что он, судя по описанию, почтовый, а они всегда возвращаются домой. Наконец я не выдержал и вынес своего красавца во двор. Его, конечно, все стали трогать и просить подержать в своих руках. Чтобы не прослыть жадиной, я передавал голубя из одних рук в другие. При очередной передаче голубь взмахнул крыльями и взмыл в небо. Все ахнули. Я онемел. Неужели это конец. Голубь покружил над нами и сел на трубу соседнего пятиэтажного дома, сверкая своей голубиной белизной. Я заорал как резаный. Дети разбежались по домам, чтобы на них не пала вина. На крик вышел отец. Посмотрел на меня, на голубя, потрепал меня по волосам.
- Ладно, Никола. Пусть летает на воле.
- Нет, - заревел я.
- Ну, пойдем, попробуем его поймать.
Мы с отцом поднялись на крышу дома через чердак, на котором с бабушкой развешивали сушиться стиранное белье. Голубь спокойно сидел и вертел хохлатой головой, поглядывая на нас, то одним, то другим глазом. Отец начал медленно продвигаться по крыше к трубе, на которой сидел голубь. Он подошел к нему и стал плавно протягивать руку. Голубь спокойно сидел, и, казалось, был рад встретиться с нами на такой высоте под облаками. Потом, не делая лишних движений, он,как бы падая, плавно отделился от трубы, и начал парить в воздухе, перелетев метра три над пропастью между домами, на соседнюю крышу. Мы с отцом спустились по лестнице и снова поднялись на крышу пятиэтажного дома. Голубь нас ждал, чтобы поиграть с нами. На четвертой крыше сумерки сгустились уже так, что мы еле различали его на ржавом железе дымоходной трубы. На этот раз он не стал дожидаться нашего приближения, взмыл в небо и начал кружить над нами, сверкая своей белизной в лучах заходящего солнца и поднимаясь все выше и выше, пока совсем не исчез из виду, оставив о себе сладостные воспоминания.