Так много лет прошло, что память подернулась дымкой. То ли было, то ли тоскливым листвяным осенним ветром надуло, надышало, навертело. Промозглостью вечерней проняло до костей, до зубодробильной дрожи, так, что нужно, не-об-хо-ди-мо прямо сейчас вспомнить что-то тёплое, что-то пушисто-клубочком спрятанное в потайных тупиках души, забытое как детство, как первая влюбленность, потому что если вспомнишь, не оглянёшься - то тогда ногтями впиться в ладони, только прокусить губы до соленого вкуса крови, чтоб не завопить, чтоб не сорваться и не рвануть, не махнуть шальной головой вниз. Да наотмашь об эту стылую землю. Враз оборвать эту сладостную, тянущую боль.
Здесь по этой земле, по этой затягиваемой сединой инея, ходил он - мой сосед. Мой милый, нежный, пахнущий табаком, потом - суровыми мужскими запахами - сумрачный мужчина. Здесь ступала его нога. Левая. За ней ступал его костыль. Правый. Хотя может и левый. Костыли . . . .
Eсть ли у них Родина, есть ли у них судьба и национальная принадлежность ?. . .
Соседа звали Пал Палыч. Он жил один. Совсем одинокий. Я не помню, что произошло с ним, как он остался один, но порою казалось мне, тринадцатилетней девчонке, торчавшей часами у окна, когда он брёл через пустынный двор, ковылял со своим костылём по лужам, что не было в мире более одинокого человека, чем Пал Палыч. А может быть весь мир был одинок, а Пал Палыч был персонифицированным одиночеством этого мира?
У него не было родственников. Как-то я видела полного, страдающего одышеой мужчину, который долго стоял на нашем шестом этаже (хрущёвка без лифта целина распределение семьи военных грязь хлопающая дверь подъезда пьяная ругань апельсины в заснеженный новый год) и протяжно дышал, отираясь платком. Он долго стучал Пал Палычу в дверь, они переругивались через дверь, наконец, Пал Палыч вышел и страшно, надрывно кричал: "" Предатель! Убийца! Убирайся отсюда, фашист! "" - и ещё много непонятных слов. Я повторила пару из них папке, он побелел и ударил меня наотмашь по лицу, потом оделся и ушёл из дома на несколько дней. Мать проплакала все эти дни. В перерыве между слезами она порола меня отцовским кожаным ремнём и хрипела при каждом ударе другие, но тоже непонятные слова. Потом отпоротые места болели при прикосновении, а я трогала эти места и мне было больно, но я всё равно их трогала и от этого у меня почему-то сладко ныло где-то в животе и появлялись мурашки на коже, и пересыхало во рту.
А толстый краснолиций человек убежал, дыша с присвистом и брызгая слюной, а Пал Палыч ещё долго кричал и размахивал костылём. Он стоял на одной ноге, когда я вышла на площадку, и в глазах его был ноябрь.
Я подошла к нему, поднырнула под высоко занесённую руку с костылём и обняла его за ногу. Я была ещё маленькая ростом. Я прижалась к нему, вся, и до дрожи, до трепета вдохнула его странный запах. И заплакала. Пал Палыч задохнулся, закашлялся : "" Что ж ты, егоза. Да как же так "". А потом заплакал сам. Только звякнул выроненный костыль об мой затылок и всё потемнело вокруг.
Я очнулась у Пал Палыча в квартире. Кругом было бедно и скудно. Простыни и одеяла, которыми он укрыл меня, царапали кожу. Но тепло, которое исходило от его сморщенного, кисло пахнущего, но такого родного тела, расплавляло всё моё просыпающееся естество, так что постель его казалась самой шелковой и паутинной в мире.
Он называл меня принцессой. Я бежала к нему украдкой после уроков и мы жарко и бесконечно любили друг друга под рокот холодильника Днепр и лязганье его сладких вставных зубов. Иногда Пал Палыч становился мрачен и гнал меня. Он обхватывал себя руками и трясся мелкою дрожью. Как-то я застала Пал Палыча пьющим водку с его единственным другом - Секам Секамычем. Секам Секамыч прищурился на меня недобро и хлёстко, как плюнул, отрезал "" Ведьма . . . "". Я пристально посмотрела на него, подошла к их поганому, заплёванному столу, налила себе в стакан водки и выпила залпом. В голову мне метнулась багровая муть. "" Чтоб тебя волк загрыз! "" - прошевелила муть моими губами и вынесла меня на расплавленных ногах из этого логова.
На следующий день Секамыча нашли с разорванным горлом на свалке. Кто-то сказал, что этот был дворовой пёс Педягри. Его уже хотели убить, но Пал Палыч пожалел Педюгри и взял его к себе. С тех пор его звали Педягри Пал.
Он был хороший пёс. Мы с ним охотились на крыс в подвале дома и гоняли блохастых кошек. Но я обиделась на Педюгри. Пал Палыч сказал мне как-то вскоре после гибели Секамыча: "" Ксюха, ты боле не шастай ко мне. Негоже это. Тебе надоть с мальчуками вожжаться - вон, уж сиськи повылезали. ""
"" А как же ты, Пал Палыч? "" - я бросилась к нему на шею: "" Ты ж один совсем! "". Он оторвал мои руки от своей шеи: "" Неча, неча. Мы с Педиком тут вдвоём как-нить. . . .""
Ночью я кусала подушку и задыхалась от слёз. Какие-то странные, неизвестные слова наводняли гортань клекочущими звуками.
На следующий день Педюгри переехал грузовик. Из его драного живота выстрелили кишки и он долго и протяжно скулил. Мне было жалко пса - с кем мне теперь было гонять крыс?. . . Но втайне я радовалась - ОН был теперь только мой.
Я пришла пожалеть его на другой день. А он увидел меня и как будто потерял кожу на лице. Как будто кто-то резким мазком покрыл его лицо другой кожей - серой, дряблой, трясущейся. . . . "" Вон!!! Ведьма!!!" вопил он и тряс костылём. У меня потемнело в глазах. В тот день я, наверное, и повзрослела.
Прошло столько лет. Никто с тех пор не нашёл моего возлюбленного, моего соседа, моего тарзана, как будто он канул без следа, без кивка, без прощального плевка под ноги. Иногда, по ночам я достаю его костыль из чулана и засыпаю, обнимая его спокойную сталь, его упругую резину, его шероховатое дерево и до одури, до умопомрачения вдыхаю терпкий запах далёкой первой любви, далёкого холодного детства. . . . . И тогда гортанные звуки перехватывают моe горло и летучими мышами бьются о потолок.