Он пришел в этот мир ни с чем. У него не было ни одежды, ни волос, ни зубов. Не было и имени.
И не было никого, кто бы мог назвать его. И даже следа от пуповины на лиловом круглом животе тоже не было.
Он лежал на промерзлой весенней земле, моргал вишневыми глазами и следил, как считает песчинки агатовый и круглобокий жук-касаран. Небо завесилось ровной пеленой мышиных туч и смотреть на неподвижный покров было совсем неинтересно.
Пограничник нашел его за стеной Города на самой границе с Пустыней, не той, западной, за которой в девяти днях пешего хода простиралась до самого горизонта вода, а той самой, в которую уводили многочисленные широкие дороги с покрытием гладким и твердым (многие жители Города говорили, что такая прочная скорлупа на рассыпчатой почве Пустыни называется «асфальт»). Но на деле, это Он нашел пограничника.
Тот заскрипел песком совсем близко и ненароком раздавил касарана щедро пропыленными сапогами. Тогда Он зарыдал от того, что единственное развлечение в этом бесцветном неподвижном мире было так легко уничтожено.
И от звука собственного резкого голоса сделалось еще тоскливее. Пограничник долго вглядывался в Него мутно-зелеными, безресничными глазами и тер редкие и влажные кустики волос на макушке, а потом завернул Его в засаленную темно-желтую куртку и забрал с собой, в Стену.
В Стене, что опоясывала Город, было множество пограничных постов, один из которых, за номером шестьсот девяносто два и был домом пограничника. Серо-черные камни, упиравшиеся в плотный туман неба, отрезали от Него Пустыню с ее жуками-касаранами и дорогами асфальта на множество шагов существования. Но Его это не волновало вокруг было много людей в такой же темно-желтой, пыльной одежде, как и у Пограничника.
Они замечали Его и отшатывались, начинали бормотать, ловко складывали пальцы в фигуры и показывали Ему.
Люди скапливались вокруг них, гудели неразборчиво, но Ему был знаком этот звук так гудела земля под песком перед тем, как сдвинуться с места и переместить неустойчивые кочки.
Кто-то спросил у Пограничника:
Зачем ты принес это сюда? Оставил бы в Пустыне...
Пограничник перехватил Его повыше, и Он ткнулся лицом в жесткую ткань формы, от нее пахло солью и живым теплом. И стало так хорошо, что Он даже бросил расстраиваться, но Пограничник будто бы ничего и не заметил, сказал людям:
Это ребенок. Пускай и нелюдь.
Другие вздохнули, как вздыхали темные, холодные пески, и расступились.
После Ему говорили, что Пограничник хотел оставить Его рядом с собой, но ничего не получилось начальство не разрешило.
Никто не понимал, откуда он здесь взялся. Перевозчик качал головой, надувал обветренные губы, часто моргал белесыми ресницами, играл с Ним в «идет коза бодучая», но от всех вопросов Других отмахивался и делал вид, что ничего не знает. А может, и на самом деле не знал. Только говорил, что ничего похожего на Него на этот, городской берег не привозил.
Перевозчик выглядел сущим мальчишкой-сорванцом, а потому его называли Лодочником, или же просто по имени Вьюртом. Именно он забрал Его у Пограничника и принес в Бедлам.
Уже в пути, по дороге, вымощенной плоскими багровыми камнями, Он почувствовал всей своей лиловой шкуркой, что здесь Ему скучать не придется: Другие, люди, были пестрыми, чаще веселыми, чем грустными, и больше добрыми, чем злыми. Они открытые всем ветрам и ненастьям, лучились жгучими взглядами, посмеивались над «молодым папашей», и лишь когда узнавали во Вьюрте Перевозчика, терялись и исчезали в вечно бурлящей толпе прохожих. Но, несмотря на то, что здесь было то же небо, что и в Пустыне, вокруг струились воды живого тепла, какое было у Пограничника, и которого не имел Перевозчик.
А тот остановился у трехэтажного широкостенного дома меж гладкостесанных нарядно зеленых камней проступала узкая кремово-древесная дверь, и ажурная вывеска над ней демонстрировала непонятные символы. Такие же узкие, словно вытянутые, окна манили сочно-желтым светом.
Здесь ты будешь жить, кивнул на дом Перевозчик. Она сумеет за тобой присмотреть. И присмотрит.
Стекленея взглядом, погладил Его по лысой, круглой, как томат, голове, сделал «козу», поморщился смешливо и занес в зеленый дом.
«Ей» оказалась высокая, статная старуха с бараньими рогами белых тяжелых кос. Платье под грубым, неопределенного цвета фартуком мело подолом до блеска отмытые, лакированные доски пола.
Какой же ты яркий!.. покачала головой старуха и сверкнула в улыбке молодыми, крепкими зубами.
И Он сразу понял, что здесь, с ней, Ему не будет холодно слишком много живого тепла струилось от нее, согревая весь дом.
Так Он встретил Гретель.
Никто не знал, кем были его родители и были ли они вообще. Отсутствие пупка убеждало даже самых сомневающихся в Его нечеловеческой сущности. Тогда у него не было зубов, и он не мог похвастаться треугольными, широкими резцами. В Бедламе рядом с Другими, солеными и дышащими, жили и такие, как Он и Перевозчик, но ни один не то, что не походил на Него, но даже не могли вспомнить, чтобы встречали подобных Ему.
Нелюди, уловившие слухи, учуявшие незнакомое и непонятное, приходили в гостеприимный пансион Гретель, и хотя задерживались ненадолго, обязательно знакомились с ним.
Как тебя зовут, симпатяга? спрашивала веселая девица, щекоча Его крупными завитками светлых волос.
У него нет имени, сказала-отрезала Гретель.
Тогда Безым. От Безымянного, мурлыкнула девица и растворилась в тени напольных часов, чей маятник был мертв, как та, что дала Ему первое имя-прозвище.
Но никто не признал Его. Некому было признать.
Никто не хотел видеть его рядом с собой. Кроме Гретель. Но даже Старик, живший с ней, и помогавший справляться и с хозяйством, и с гостями пансиона, не мог долго находится с ним рядом. Морщил широкий клюв носа, добавляя к бесчисленным морщинам еще сотню-другую, и спешно удалялся по своим делам, будто от Безыма нещадно воняло.
Старик часто шептался с Гретель, шуршал, как шуршала невидимая вода в сухом ухе кухонной раковины, шипел, как шипели сытные куски на черных гигантских сковородках под матово блестящими крышками. Но ни одно слово ни разу Безым не сумел разобрать.
Только в самом конце тех разговоров Гретель говорила со вздохом:
Гензель...
Безым чуял-обонял ее усталость, выливавшуюся в одно слово имя Старика. И ненавидел его за то, что огорчал Гретель, и за непонятные разговоры, и за имя...
Даже Гретель ни разу не назвала Безыма по имени. Некому было звать Его.
И даже Гретель, в конце концов, сдалась: взяла на руки и понесла куда-то. Смотреть на дорогу запрещала, но Безыму и не нужно было это: всё, чего хотелось, Он уже получал сейчас.
А потом на Него, прижимавшегося к теплой старухе, долго смотрел Другой. И мял-жамкал рукава и полы и без того мятого серого пиджака, беспрестанно утирал лоб скомканным платочком и поправлял квадратные очки, а потом сказал:
Простите, госпожа Гретель, но я не могу. У меня пансион детей... Человеческих детей. А вдруг он гуль? Или еще что похуже, простите... Извините, но я не могу так рисковать. У меня дети...
Валерьян Винович, сказала Гретель, и одного тона ее голоса хватило, чтобы незнакомец вздрогнул и подслеповато заморгал сквозь очки.
Но растерянность вскоре сменилась суровостью, и даже бесцветные брови сдвинулись, показав глубокую морщину:
Не могу, госпожа Гретель. Даже ради вас.
Обратно старуха брела, не спеша, и Безым краем глаза отмечал чистые и просторные ухоженные улочки, сочную темную зелень деревьев, изящные фонари с блестящими оконцами-стеклами и резные бортики мостов. Но люди, хотя и были одеты лучше, чем жители Бедлама, выглядели нерадостными, потускневшими, как долго используемая вещь.
Гретель присела на скамейку и его посадила рядом, прислонив к изогнутой ребристой светло-синей спинке.
Ничего не поделаешь. Неважно, кто ты, я буду растить тебя, как человека, сказала она, и Безым впервые заметил, какой твердый у нее подбородок, и как упрямо она поджимает губы.
Кем же ты станешь... пробормотала она брусчатым камням под ногами.
Они отливали золотом фонарного света и искрили ложным теплом.
Посиди немножко, сейчас вернусь, сказала она, не глядя на него, и ушла.
Без Гретель сразу похолодало, но Безым решил терпеть. От скуки он вяло перебирал пальцами в мягких, «противокогтистых» варежках, и ткань под чувствительными подушечками казалась волнистой, как вода на картинке.
Он даже задремал, когда рядом плюхнулся одышливый толстяк, разряженный в крикливое тряпьё. От такого разноцветья у Безыма даже глаза заломило. И потом...
Я буду шутом, Гретель, сказал Безым.
И это было его первыми словами, сказанными ей. Но не было никого, кто бы смог это оценить.
Он не превратился в человека. Когда его нашел Пограничник, он был размером с кошку, но вытянулся во взрослого мужчину едва ли не на глазах.
Что еще ожидать от нелюдя? сокрушенно качали головами пансионеры и провожали опасливыми минами его пестрые лохмотья.
Нежно лиловый цвет кожи побледнел, выцвел до бескровно белого, лишь еле различимый человеческому глазу оттенок мог указать на прежнюю красочность. Но не указывал Безым тщательно выбеливал лицо гримом, рисовал на веках карандашами смешные черточки ресниц, и родные вишневые глаза уже не казались чем-то жутким в таком потешном обрамлении. Он начесывал волосы, и они торчали так, что голова напоминала пушистый одуванчик. Правда, отливавший вишневым...
«Это краска, говорил-успокаивал он себя. Если на лице краска, то почему ей не быть и на волосах?».
К уголкам природно черно-сливового рта он пририсовывал улыбку, но улыбаться по-настоящему стеснялся, как и смеяться от души, хотя порой расхохотаться хотелось нестерпимо. Однако и дёсна, и язык были в цвет губам, а такому найти безобидное объяснение уже было сложнее.
Скажешь, что чернильных ягод наелся, вот так этот фокус и получился, подбадривал-советовал Гензель.
И обман проходил с успехом. И даже остро-треугольные зубы виделись людям ненастоящими ловкой проделкой изумительного фокусника.
Люди вообще были слишком непостоянными даже на его стремительный взгляд: они могли расхохотаться и тут же заплакать. И эта смесь брызгающего тепла и соли каждый раз потрясала его непонятной красотой. И каждый раз, после, он втайне от всех пытался проделать то же самое. Но ничего не получалось. Никто не дал ему такую способность. И некому было объяснить ему его талант. Хотя он узнал много человеческих обычаев и порой думал, что понимает их.
И теперь никто не боялся Безыма. И люди, и нелюди принимали его за странноватого шута, но больше не избегали его. Даже старик Гензель в перерывах между бесконечным кругом забот и домашних дел подолгу сидел рядом с ним у негаснущего камина, пускал из трубки темного дерева круглые сизые кольца дыма и иногда рассказывал о чем-нибудь: о людских судьбах и чувствах, или же о ценах на картофель. А на улице дети Других обступали Безыма, хихикали в кулачки, хлопали в ладоши и бурно радовались нехитрым фокусам и воздушным дареным шарам. Его принимали за Другого.
Однажды Гензель и Гретель сели рядом с Безымом и спросили, где он берет воздушные шары.
Ты не берешь без спросу? шуршал-шипел Старик.
Да где такое можно купить? удивлялась Гретель, проливая в голос беспокойство.
И он рассказал о множестве городов, где он бывал с помощью волшебных шагов из детских историй, сказок, которые ему рассказывала Гретель. И в тех городах он встречал столько Других, сколько никогда не видел на изогнутых улицах Бедлама. Другие умели делать не только чудесные яркие воздушные шары, но и иные, совсем уж сложные и непонятные для него вещи. Безыму не нужно было шевелиться, чтобы оказаться в нужном ему месте, но он перебирал ногами и махал руками, просто потому что ему нравилось двигаться. Ему казалось, что так он больше походит на человека. И Другим тоже нравилось. Они говорили, что он здорово танцует и давали ему деньги не только за фокусы, но и за танцы. И на эти, не городские, пестрые монеты он покупал воздушные шары, чтобы дарить их детям Бедлама.
После долгой тишины, объемной, как серая пленка неба, заполненной лишь шкворчанием угольно-черных сковородок, Гензель растерянно пробормотал:
Но здесь нет никаких городов, кроме нашего... и осекся под взглядом Гретель.
А она мягко улыбнулась, тепло и грустно, как единственное освещенное окно в заброшенном доме чужого края, и сказала Безыму:
Ступай. Может быть, Он знает твою судьбу. Если не знает Он, то не знает никто.
Он долго шел, старательно перебирал ногами, а не перемещался, не «скакал», потому что боялся пропустить искомое.
Он встречал и людей, и нелюдей, бродил и по Пустыне, играл с касаранами, шлепал по болоту, отмахиваясь от назойливой, визгливой мошкары, спал на Равнине под извечно серой лентой неба и отдыхал на обочинах дорог из асфальта. Но никто не знал, где найти Того, что видел судьбу Безыма. Никто не верил в существование Того, кто знает больше, чем Перевозчик. Никто не мог помочь ему.
Но за Равниной появились пустые, бесцветные Холмы, а в них большой одинокий дом. По дороге Безыму попался незнакомец, облаченный в плащ и скрывавший лицо под просторным необычно безглазым капюшоном. Но он всё равно попробовал сыграть роль шута, однако незнакомец прошел мимо, словно и впрямь был слеп. И только, глядя ему вслед, Безым сумел осознать, что прохожий не был Другим, но не был таким же, как и он сам.
Чем дальше, тем больше вырастал дом, тем яснее виделись плотно завешанные окна и треснувшая от старости древесина двери, тем чаще попадались на пути невидящие нелюди. Но с каждым шагом Безым чуял-обонял, что эта дорога верная, и что конец его исканий приближается. Но и радости отчего-то не было. Как и не было никого, кто бы мог объяснить ему суть печали.
На ломкий, осторожный стук в рассохшуюся дверь никто не откликнулся. В доме чуялось движение, но не было жизни. И засовы были надежно заперты. Когда Безым ушел в «скачок» и оказался внутри, то замер в растерянности хозяин дома кучной грудой сидел в непроглядной тени за круглым столом в окружении множества часов: гулко вздыхали взмахами маятников напольные, механически цвенькали будильники на клетчатой скатерти, и между ними шуршали под стеклянными дутыми колбами песочные; секундно щелкали настенные и крутили стрелки неслышные за общим звуком хода наручные, что были сложены аккуратными рядами на длинных широких полках. И они все считали время. Они шли. Они двигались, а значит жили.
Молодец, похвалил за что-то хозяин дома. Проходи, присаживайся и будь моим гостем. Я всего лишь Часовщик, так меня зовут здесь, а потому прости, но угощение мое будет таким же скромным, как и мой быт.
Голос его был не старым и не молодым, не громким и не тихим, не низким и не высоким, и произношение было самым обычным, и слова привычными, какими не раз встречали Безыма на пути такие же хозяева домов.
Он послушался, присел на старый, но всё еще крепкий стул с шишковатыми ножками, придвинулся ближе к цвиркающему сверчками разноцветью на черно-белых клетках, заглянул в лицо Тому, кого так упорно искал, и вновь ничего не понял. Тот был более обыкновенным, чем самый средний житель благополучной половины Города. И не было ни одной черты, которая могла бы отличить его среди Других, которая могла бы выделить его среди людей. Хотя и человеком Часовщик не был.
Безым продолжал искать необходимое, но это было все равно, что всматриваться в песчинки, чтобы найти среди них отличные.
«Это бессмысленно», понял Безым и сказал первое, что пришло ему в голову, лишь бы как-то прервать единый оглушающий ритм:
Здесь есть время. Когда я родился?
Весной. Всё рождается весной, всё умирает осенью. Оставайся со мной, и я научу тебя всему, что знаю сам. Ты возьмешь от меня всё, что сможешь унести в руках, в сердце, в голове. Останешься разучишься смеяться и радоваться, но пройдешь свой путь, определенный тебе рождением. Не останешься сохранишь эти таланты, и жизнь будет твоя пустой и легкой, как воздушные шары. И в конце ее станешь скитальцем. Как те, что днем и ночью обивают мой порог в надежде на смерть.
У Него, безымянного, появилось множество вопросов, но он заставил себя задать старый, изрядно надоевший, как бессмысленный грим:
Останусь, если ты скажешь... Кто я? Как меня зовут?..
И Тот, кто повелевал временем, улыбнулся, обнажив сливовые десна и широкие треугольные резцы:
Ты Миг.