Отраженный в зеркалах
Самиздат:
[Регистрация]
[Найти]
[Рейтинги]
[Обсуждения]
[Новинки]
[Обзоры]
[Помощь|Техвопросы]
|
|
|
Аннотация: Роман имеет форму многолучевой звезды, в центре которой находится главный герой - Олег Трастанецкий, а в вершинах - люди, окружавшие его в течение жизни. В сложных взаимоотношениях с Олегом отражаются особенности характера последнего. Всем, кого не оставит равнодушным вопрос "как я жил и живу?", будет интересна эта книга. В ней отражена судьба уходящего поколения интеллигенции. Как сложилось бы детство Пушкина, если бы он родился в середине шестидесятых годов двадцатого века, читатель узнает из главы романа "Неудавшийся эксперимент".
|
Алик Толчинский
ОТРАЖЕННЫЙ
В ЗЕРКАЛАХ
Роман в рассказах
НЕУДАВШИЙСЯ ЭКСПЕРИМЕНТ
Глава из романа
"ЛИБР"
Москва
1998
Художественный редактор - Королева Т.Г.
Технический редактор - Чалых Г.П.
Изготовление оригинал-макета - Пушкин С.А.
Роман имеет форму многолучевой звезды, в центре которой находится главный герой - Олег Трастанецкий, а в вершинах - люди, окружавшие его в течение жизни. В сложных взаимоотношениях с Олегом отражаются особенности характера последнего. Всем, кого не оставит равнодушным вопрос "как я жил и живу?", будет интересна эта книга. В ней отражена судьба уходящего поколения интеллигенции.
Как сложилось бы детство Пушкина, если бы он родился в середине шестидесятых годов двадцатого века, читатель узнает из главы романа "Неудавшийся эксперимент".
ISBN5-86280-101-4
ЛИА Р.Элинина
NoКотов.А.В...Романы...1998
No Пушкин С.А. Оригинал-макет. 1998
Своей любимой Кошке
посвящает эту книгу автор
Отраженный в зеркалах
роман в рассказах
Я, Олег Трастанецкий, родился за два года до вероломного нападения Гитлера на Советский Союз, которое готовили втайне от меня и всего прогрессивного человечества Гитлер с помощью Сталина и Сталин с помощью Гитлера. Вскоре после этого мы стали называть эту войну Великой Отечественной - из-за того, что Гитлер напал на нас на две недели раньше, чем мы ожидали. Вот если бы мы успели напасть на Германию на две недели раньше, чем она на нас, то мы бы назвали эту войну Великой Освободительной...
Итак, я родился и с 1944 по 1946 год переболел ветрянкой, свинкой, скарлатиной и желтухой. Болезни мне дарила моя любимая мама, которая в те же годы работала детским врачом в инфекционной больнице. Мама любила прийти домой и, не умыв лица, не сняв рабочей одежды, любила, я повторяю, заключить меня в тесные объятья, сюсюкать и целовать, целовать, целовать. Мама всегда любила меня целовать.
В 1947 г. я заболел какой-то болезнью, которую не могли найти в справочнике. У меня раздулись печенка с селезенкой. Кто-то сказал маме, что у меня цирроз печени. Мама много плакала, боялась, что я умру. Мне в больнице было очень хорошо. Там было весело. Мама приносила мне каждый день большое яблоко. Таких больших яблок я с тех пор ни разу не видел. Наверное, это были знаменитые сорта Ивана Владимировича Мичурина. Он умер и его сорта от тоски по хозяину тоже засохли. Жалко. И его, и их. Потом, сам не знаю почему, я выздоровел. И врачи не знали тоже. Самый главный детский врач сказал маме: "Ну, что ж - я не Бог..." и развел руками. И я снова пошел во второй класс, где меня дразнили евреем, хотя я ни капли не был похож на еврея. И еще мне говорили, что я и мои родители всю войну прятались за русскую жопу. Одну такую жопу я наблюдал семнадцать лет подряд по телевизору. Она была утыкана сплошь орденами. Звали ее Товарищ Леонид Ильич Брежнев.
С 1948 по 1954 год не болел ничем. Иногда случались приступы мигрени. Очки начал носить во втором классе.
В 1954 году весь покрылся прыщами с гнойниками. Начиная с 1954 года и по 1962, пока не женился, давил прыщи. В 1956 году поехал с друзьями студентами на целину, где от дурной пищи заболел колитом. Так долго болел колитом, что заработал геморрой. С тех пор и по сей день страдаю геморроем. Награжден медалью "За освоение целинных земель". В 1954 году начал кашлять, чем мешал преподавателям вести уроки. Кашлял сорок лет подряд.
В 1959 году на берегу Черного моря заболел крупозным воспалением легких. Выздоровел.
В 1962 году поступил на работу в институт угольного машиностроения. Через две недели после поступления заболел левосторонним плевритом и проболел два месяца. С тех пор и по настоящее время периодически болею воспалением легких. В 1969 году, накануне защиты диссертации, у меня было самое сильное воспаление легких. Мама думала, что я умираю, и горько плакала. Но я выздоровел.
Регулярно болею каждый осенне-зимний период острыми респираторными заболеваниями. Их я переношу на ногах. Если заболеваю вирусным гриппом, то лежу, не вызывая врача, три дня и иду на работу. Врачей не люблю, презираю и антипатий своих не скрываю. В 1989 году после очередного заболевания ОРЗ потерял обоняние.
С удовольствием расстаюсь с зубами. Талантливый протезист Гомбург в давние времена поставил мне три спаренные коронки. При этом он испортил шесть здоровых зубов. Зубы под коронками тоже испортились, и мне их удалили. Заодно выдергивают испорченные Гомбургом бывшие здоровые зубы. В связи с удалением одного из них получил воспаление тройничного нерва, которым страдал с 1974 по 1979 год.
Тогда же, в 1979 году, обнаружил у себя левостороннюю паховую грыжу, от которой очень страдал первые годы, а потом привык.
В 1945 году почувствовал себя мужчиной, что часто скрашивало мне часы, дни и даже месяцы одиночества.
Отложение солей в позвоночнике - остеохондроз - дал о себе знать в 1979 году, что было подтверждено рентгеном. Последствием недуга является то, что я не могу исполнять роль мужчины сверху - сразу падает эрекция. На левом боку тоже не могу, так как начинает болеть сердце. Остаются лишь положения на спине и на правом боку.
В 1962 году в связи с распределением в Красноярск почувствовал признаки заболевания, которое врачи называют сердечно-сосудистой дистонией. Вначале симптоматика сильно пугала - похолодение конечностей плюс бешенный пульс, плюс озноб с поносом. Когда в 1975 году к этому добавилась бессонница, я поступил в Клинику неврозов, где прошел курс аутотренинга и трудовой терапии. Кстати, последний заключался исключительно в перетаскивании мусора или крупногабаритной дряни. Когда моя одежда в результате трудотерапии приобрела специфический цвет и аромат (никто ведь не предупреждал, что, ложась в нервное отделение, следует приносить робу и резиновые сапоги) я сбежал из клиники, обманом завладев своим паспортом. Заведующий отделением очень сокрушался. С тех пор пациенты клиники паспорта на руки не получают ни при каких обстоятельствах.
Подскоки давления и связанный с ними дискомфорт в области сердца систематически мешают мне с 1980 года выпивать и работать. Поэтому я придумал и внедрил в 1985 году, в связи с началом перестройки, индивидуальную систему лечения, которую использую и по сей день.
В 1995 году появились регулярные приступы глазной мигрени, которые прекращаются после месячного курса стугерона.
Особенности строения глаз у меня таковы, что я нынче вижу половину первой строчки на табло в кабинете окулиста. Мешает то, что всю таблицу я помню наизусть. В очках вижу левым глазом пятую строчку, а правым - четвертую. Когда хочу почитать, одеваю поверх очков для чтения еще одну пару очков. Поэтому могу читать только лежа. Если сижу, вторая пара очков сваливается с носа.
Сегодня я, Олег Трастанецкий, считаю себя практически здоровым и, кроме того, созревшим для профессиональной литературной деятельности.
Олег
В первом классе мне очень хотелось обладать кусочком мела, который так мягко-бархатисто пишет на чем угодно. В руках нашей учительницы мел быстро таял, и к концу урока оставались жалкие крохи. Взять большой кусок я не решался. Почему-то в памяти осталось, что мела не хватало. Это вполне возможно, потому что шел первый послевоенный год. Я не догадывался тогда, что кроме белого существуют и другие цветные мелки. Помню, уже студентом я пришел в восторг, увидев впервые изумительно яркие тона пастелей в магазине "Художник" на Пушкинской улице. Но тогда, в 1946, я долго томился, пока, наконец, не стал обладателем кусочка мела размером с лесной орех. Я завернул его в бумажку и принес домой.
Мы в то время занимали две комнатки в коммуналке в двухэтажном деревянном домике с наклонными полами. У нас троих была комната в двенадцать квадратных метров, а в смежной, девятиметровой, жила бабушка, дедушка и моя вечнобольная тетка. Наши комнаты считались просторными. У соседей были помещения вроде купе плацкартного вагона, где все пространство занимала кровать. Я тесноты не замечал, так как не имел представления о просторе. Помню только, что возвращаясь из пионерских лагерей, всегда удивлялся мизерности нашего жилья.
Всего нас в квартирке жило десять человек. И как мы ухитрялись вдесятером довольствоваться одним туалетом и одной раковиной! Потом соседкин сын женился, и вскоре нас стало тринадцать, но все равно я не помню, чтобы у нас разгорались скандалы из-за того, что кто-то слишком долго занимает места общего пользования.
Итак, придя в тот день домой, я развернул мел и стал думать, что бы мне такое интересное написать и на чем. Все предметы в комнате, за исключением створок буфета, не давали мне творческого простора, да и створки никуда не годились. Поэтому я пошел в коридор и там сразу же понял, что писать надо на дерматине, которым были обиты двери у соседей. Тут на меня накатило вдохновение. Я сжал мел и начертал слово из трех аршинных букв на всех дверях. Затем я зашел в туалет и расписал этим словом ржавый стояк. Удовлетворив свой писательский зуд, я отправился гулять. Вечером с работы вернулся отец, увидел мои художества, - а соседи постарались оставить все в первозданном виде, - вызвал меня в коридор и спросил инквизиторским тоном: "Что такое ты тут написал?". По моему безразличному виду он решил, что смысл слова мне неясен. "Это же пипка твоя!" - крикнул он в раздражении от моей тупости. Не увидев на моем лице следов стыда или раскаяния, он приказал: "Возьми тряпку и все сотри сию минуту. Мел давай сюда!" Я покорно исполнил приказ и пошел доделывать чистописание.
Деньги я любил с детства. В семье их всегда было мало. Когда бы я ни просил родителей купить какой-нибудь пустяк, мне отвечали, что денег нет. Счастливые обладатели нескольких медяшек могли играть в "пристенку", или "расшибалку", или "казну" и другие увлекательные игры. Была еще игра под названием "догонялки". Один из играющих далеко бросал биту - тяжелый плоский предмет, скажем, кусок чугунной сковороды, а другой должен был так бросить свою биту, чтобы до нее можно было дотянуться растопыренными пальцами.
Однажды Ленька-шахматист, учившийся в четвертом классе, пригласил меня, второклашку, сыграть в догонялки. Он замечательно метко бросал биту, и мой долг рос столь стремительно, что я и опомниться не успел, как проиграл тридцать рублей. У меня никогда больше двадцати копеек в карманах не водилось, но я знал, что проигрыш надо платить и потому, не колеблясь, побежал домой, раскрыл бабушкин кошелек, достал красную тридцатку, сунул в карман и дунул во двор. С пренебрежением я вытащил крупноформатный денежный знак с пурпурным Лениным и протянул Леньке. Лицо моего старшего приятеля озарилось. Улыбаясь, он разгладил тридцатку, а потом аккуратненько сложил ее в несколько раз и спрятал. К сожалению, его радость оказалась преждевременной. Мои поспешные действия были замечены бабушкой, которая тут же обнаружила пропажу, а соседка видела, как я отдавал деньги Леньке. Ленька был всенародно выдран отцом. Я же слонялся и ждал наказания до вечера. Бабушка, бывало, говорила, когда мои шалости становились нестерпимыми: "Погоди, вот я тебе подставлю скамеечку". Ко второму классу я уже понимал, что речь идет о скамейке для порки. Хотя меня почти не наказывали, я понимал, что совершил чудовищное преступление, и мне уже виделась огромная тяжелая рука отца, нещадно секущая мой зад.
Надо отдать должное бабушке. Она дождалась, пока вернувшийся с работы отец поест и только после этого доложила о моем проступке. Однако и на сей раз меня не выдрали. Отец назвал меня вором и грохнул кулаком по столу. Я страшно испугался и заплакал. Затем последовал дуэт, в котором я пел, размазывая сопли: "я больше не буду". Выслушав этот несложный припев раз пятьдесят, отец отпустил меня для извинений перед бабушкой.
Как знать, получи я тогда жестокий урок, я не посмел бы восемь лет спустя украсть у бабушки отложенные на черный день сто рублей и без зазрения совести проесть и пропить их вместе с приятелем Славкой. Сумма была настолько велика, что бабушке, видимо, пришло в голову, что она сама их куда-то задевала.
Спустя еще восемь лет я без колебаний взял чужую книгу по химическому анализу и спокойно слушал вопли потерпевшей: "Никто не видел моего Киркенштейна? Никто не брал моего Киркенштейна?" Кто не воровал, тому не понять сладость греха. Увести из-под носа - это, конечно, высший пилотаж, это работа профессионалов. Мы же, ребятня, специализировались на вещах, которые плохо лежат. Вот, к примеру, в Минералогическом музее, открытом для зевак, стоят столы научных работников. На столах лежат образцы минералов. Ну как же не подойти и не посмотреть! А если понравилось и никого нет рядом, то как же не положить в карман! Потом, правда, за ненадобностью можно и выбросить.
Если дома воровство считалось страшным грехом, то на улице воровские доблести восхвалялись. В нашем маленьком дворе, замкнутом сарайчиками и общественной уборной, в которую ходили обитатели стоявшего слева полутораэтажного дома, царствовал некто по кличке "Кара". На сухом и жилистом теле, лишенном шеи, сидела гнусная бандитская рожа. Он был недомерком в свои 17-18 лет. С приходом весны он торчал на крыше сарая, где у него была голубятня. Его так и звали: "Кара-голубятник". Он был хулиган и вор и пользовался среди нас огромным уважением. Его боялись все. О его драках ходили легенды. Однажды я видел, как четверо взрослых тащили его, а он бился в истерике - видно, кому-то недодал.
Все старались сделать Каре что-нибудь приятное. Если он свистел и орал на крыше как полоумный, размахивая шестом, то Ленька-шахматист всячески старался показать свое восхищение и смеялся, держась за живот - только бы Кара поглядел в его сторону. Однажды мне подарили трещалку-автомат. Я вышел во двор с этой нехитрой послевоенной игрушкой, и Кара спросил: "Как тебя зовут!" - "Алик", - ответил я. - "Дай, Адик, пострелять." Я охотно протянул ему автомат, и он подренькал на нем. Он мог бы и не возвращать, я бы не обиделся, счел бы за честь.
Рассказывали, что брат его сидит в тюрьме. Это еще больше вызывало уважение. Мамаша обоих братьев была величественной старухой. Губы ее напоминали сомкнувшиеся тиски. Во двор она выходила в большой пестрой шали, а однажды неожиданно появилась в нашей комнате, прослышав, что моя мама - врач. Не помню, что для нее мама сделала полезного, но та, уходя, оставила на столе огромное яблоко. Мама подношение взяла.
Вдруг я услыхал от Борьки-зассыхи, что старший брат Кары вернулся из тюрьмы. Во дворе у нас стали появляться взрослые парни. Который из них был братом Кары, я не знал. Но пришел день, и я увидел во дворе необычайное скопление народа. Кару учил старший брат. Что-то они не поделили. Старший брат был красив, как Алеша Попович. Кара казался перед ним еще ниже и еще уродливее. Кара был ужасно зол и жаждал крови. Однако брат быстро с ним управился и, сбив с ног, нанес сокрушительный удар в голову носком сапога. Кара обхватил голову руками и заорал так, что слышно было в Звенигороде. Встать при брате с земли он не посмел и потому катался и выл еще минут пять. Брат, видно, был человеком серьезным. Его вскоре опять забрали за тяжкое преступление. Кара вновь стал безраздельным хозяином двора.
Спустя много лет приятель мой Левка мне рассказал историю своего двора, где хозяйничал вор Парамонов. Кара, оказывается, был с ним в дружбе. Левка описывал, как друзья уделали четверых парней из Барнаула, приехавших покорять Москву в сапогах с сияющими галошами и тросточками в руках. Он, думается мне, врал, но я слушал с удовольствием.
Несколько раз в жизни я наблюдал работу карманников, в том числе и одного из моих знакомых. Мне эта работа показалась неэстетичной. Что-то в остановившемся лице и шарящих руках было бесконечно подлым и жалким.
Очень мы любили блатные песенки. Про "Гоп-со-смыком" пелись бесконечные куплеты, и чего-чего только герой песни не совершал... Особенно по пьяному делу. И все ему сходило с рук. В конце песенки милиционер получал по морде или был измочален на тонкие ниточки. Вот какие молодцы-молодцы наши воришки!
Ни дома, ни в школе ни один взрослый никогда не говорил нам, что существуют десять заповедей, которые нельзя нарушать. Воровать нехорошо? Да мало ли что еще нехорошо делать! Жевать промокашку и кидать ее в затылок однокласснику тоже нехорошо, и на стенку писать нехорошо, и из рогатки стрелять по птицам и по окнам нехорошо... Короче - в душе не сформировалось отвращение к воровству. По-моему, весь наш российский народ пропитан этой заразой. В организации, где я проработал более двадцати лет, крали все и крали всё, что попадет под руку. Крали даже, я бы сказал, с неким ощущением правоты, потому, мол, что государство нам не доплачивает.
Еще в аспирантуре, в 60-е годы, я близко сошелся с К. Нас многое объединяло, в том числе и мироощущение. Однажды мы поздно возвращались с работы. Стоя на эскалаторе ко мне лицом, К. подмигнул и раскрыл свой огромный портфель. В портфеле лежал наш лабораторный микроскоп.
- Зачем он тебе? - спрашиваю.
- А зачем он лаборатории? На нем никто никогда не работает, - отвечает К.
- Ну, а ты-то что собираешься с ним делать? - спрашиваю. - Орехи колоть, что ли?
- А я буду на нем исследования проводить, - важно отвечает он.
Я пожал плечами. Он пронес свою добычу через два кордона охраны, рисковал. Его дело.
Через несколько дней встретил его в коридоре. Стоит расстроенный.
- Что случилось?
- Паршивые мои дела. Вдруг хватились этого микроскопа, будь он неладен. Сто лет никому не был нужен. А тут от безделья все кинулись искать. И меня подозревают.
- И что собираешься делать?
- Надо теперь по-тихому назад его притащить... Тут такая петрушка вышла. Они меня на тестах поймали... кажется.
- Кто поймал?
- Да мой шеф.
- Каким образом?
- Понимаешь, написал я статью. Ему не понравился стиль изложения. Посадил меня около телефона и стал диктовать. Я, понимаешь ли, строчу, стараюсь. Вдруг Воронцова входит, звонит кому-то: трали-вали-кошки-срали. Шеф диктует, я стараюсь не слушать Воронцову, строчу. И вдруг она говорит, что у нас работает следователь по поводу пропажи микроскопа. И тут у меня рука словно замерзла. Шеф диктует, а я не строчу, еле-еле по бумаге вожу. Выдал себя с головой.
- Они тебя уличили?
- Нет, конечно. Они ведь высококультурные люди, черт бы их всех побрал. Надо тайно доставить микроскоп в институт...
- Ты что, на меня рассчитываешь?
- Да нет, пожалуй. Вот если бы ты согласился в субботу прийти посидеть в лаборатории. Одному как-то не с руки...
Идти в субботу в институт мне ужасно не хотелось. Но раз он просит... Человек неплохой, умный. К тому же, чего доброго, карьеру себе испортит из-за минутной глупости... Я согласился.
К. притащился на работу через час после меня. Я уже изнывал, мне хотелось на волю. К. надел перчатки и, мигом собрав микроскоп, унес его в фотолабораторию, которую почему-то, в отличие от всех остальных помещений, не опечатывали.
- Фу, спасибо, свободен, - сказал он мне и поставил на плитку колбу с водой. - Чаю со мной попьешь?
- Нет, поеду на книжный базар, - ответил я. - Пока.
- Счастливо.
В понедельник кто-то из лаборатории сунулся в фотокомнату и обнаружил микроскоп. По этому случаю созвали общее собрание, долго и возмущенно кричали. Советовали взять отпечатки пальцев с микроскопа, привести следователя с собакой. Много чего кричали. Оказалось, что ситуация дошла до заместителя директора по режиму, и тот дал приказ охране следить и изловить злоумышленника. Охрана на этот раз жидко обкакалась. Наш заведующий лаборатории долго скулил по этому поводу, ибо он заварил всю кашу, написав докладную в дирекцию.
Да, кстати, К. в понедельник на работу не вышел и правильно сделал. Кто-то среди публики в числе подозреваемых назвал и его.
За время моей работы я знаю столько случаев хищения общественной собственности, что порой диву даюсь, как это до сих пор еще что-то осталось неразворованным.
Сейчас воруют еще более свирепо, остервенело. Растаскивают любезное отечество по мелочам, на крупные части, на огромные куски. Набивают вагоны и шлют нашим доброжелателям за рубеж. Контролирующая братия, включая таможню, разжирела до полного безобразия, как бывало в годы гражданской войны жирели на дохлом народе железнодорожные начальники. Гиены грызут гниющую империю. Все мечтают открыть валютный счет в иностранном банке. При этом крупномасштабное ворье презирает и ненавидит мелких воришек, их же и наказывают с примерной жестокостью. Не дай, Боже, кому-нибудь влипнуть - всю жизнь поломают.
Мои родители никакого участия в жизни двора не принимали. Мамы моих дворовых приятелей, напротив, проводили там большую часть вечеров. Меня они как-то не замечали. Я не помню ни одного случая, чтобы кто-нибудь из старших ответил на мое "здрасьте" или задал хоть один пустяковый вопрос вроде "Как тебя зовут?" или "Как дела?". Что они были за люди? По рассказам детей они работали на мелких фабричках рабочими или уборщицами. Мать моего приятеля Борьки, с которым я изъездил пол-Москвы на подножке трамвая, нигде не работала и зарабатывала спекуляцией. Муж ее был шофером, пил часто и помногу. Рядом с ними жила дальняя родня, которая регулярно горела (возможно, гнали самогон) и столь же регулярно сидела по тюрьмам. Думаю, что двор и нижний этаж нас ненавидели. Мои родители были единственными интеллигентами в этом рабоче-пролетарском месиве. Я к тому же сдуру, сразу после того как мы вернулись в 1943 из эвакуации, выбегал во двор с ликующим криком "Мы богатые!". Наши две комнатушки с "городской мебелью" казались мне богатством после деревни Болтачево в Башкирии. Я вылетал во двор с воплем "мы богатые!" и вдохновенно врал о ящиках, набитых яблоками и конфетами. При этом я представлял себе три ящика письменного стола, в которых лежат душистые краснобокие яблоки. Вокруг меня собиралась толпа мальчишек и девчонок. Я помню их горящие глаза. Я врал, а они верили и несли мою ложь в нищие, голодные закутки нашего двора. И там, в этих жалких комнатках нам воздавалось сторицей. Ну, как же иначе. Евреи! Мы воюем, а они обогащаются.... Поэтому маленькие происшествия нашего ребячьего мирка приводили иногда к крупным взрослым деяниям. Однажды после ссоры Борька подкараулил меня во дворе и здоровым куском кирпича пробил голову. Я ошалел от вида крови и кинулся домой. Бабушка тоже страшно перепугалась и сунула меня под кран, потом вылила мне на голову флакон йода с истерическим криком "Закрой глаза!" и, обмотав полотенцем, как чалмой, потащила в амбулаторию. Там мне обработали ранку, сделали противостолбнячный укол, успокоили бабушку валерьянкой и отправили домой.
Во дворе в связи со случившимся произошли грандиозные перемены. Несколько мужиков притащили бревна, металлическую ленту и колючую проволоку. В течение двух часов выросла изгородь в человеческий рост - прообраз Берлинской стены, наглухо перекрывшая свободное пространство. На наш дом осталась лишь большая зеленоватая лужа с унылым древним тополем над ней. Меня изгнали со двора.
Строители, правда, не учли, что Время обладает колоссальной разрушительной силой. Про египетские пирамиды они вряд ли слыхали, а о древнем Риме лишь догадывались. А жаль. Они узнали бы, что все стареет от времени, все увлекается в огромную ненасытную воронку, именуемую вечностью. Не знали они, что умирают даже камни, выветриваются, истираются в пыль, входят строительными кирпичиками атомов и молекул в нежные тела живой природы...
Поскольку созданная нашими соседями изгородь была сотворена не из грандиозных каменных блоков, а из подручных материалов, то вскоре в ней появились лазейки, через которые, сокращая путь, топали стар и млад. Изгородь хирела и таяла на глазах. Через два месяца лишь мелкие углубления обозначали места, где были вырыты ямы для столбов.
Стрельба, огонь были моей всегдашней страстью. Мы разводили костры во дворе и получали нагоняи от взрослых, мастерили из серных головок спичек "поджиги", которые упоительно бахали, сами изготавливали пистоны. Наши руки тосковали по оружию. Не по тем детским игрушкам-погремушкам, которые тренькали, цик-цикали и ничего не весили. Нет. Нам хотелось иметь массивные стальные пистолеты, тяжелые ножи с большими лезвиями. Настоящее оружие! Однажды кто-то с автобазы украл патроны, маркированные восхитительными фиолетовыми колечками на кончиках пуль. Пули были красноватого цвета и крепились к огромным гильзам, внутри которых шуршал порошок. Наверное, это был порох. Мне досталось целых четыре патрона. Я уже мечтал, как положу в карман тяжеленькие, золотисто-красные пули с фиолетовыми колечками. Необходимо было только освободить их от громоздких гильз. Я стоял и тюкал гильзой по бревну, когда меня застал за этим неторопливым занятием отец. Он мгновенно выхватил патроны из моих рук, а меня взял за ухо и отвел домой.
Страсть к пиротехнике горела во мне до самого конца школы. В нашем стареньком домике было печное отопление, и я любил подкладывать в голландку разные жидкости и порошки из маминой аптечки. Наблюдал, как вспыхивает марганцовка или коптит камфорное масло. При этом я стращал бабушку, что вот-вот произойдет взрыв. Бабушка голосила со страху, а вечером ябедничала родителям.
Мои честолюбивые родители начали учить меня чтению в пять лет. Сначала все шло легко и приятно. Читать "Дядю Степу", водя пальцем по строке и заранее зная текст, - проще простого. Но сложность заданий все росла. Через месяц меня заставили прочесть "Акулу". Никакого интереса этот пресный рассказ у меня не вызвал. Потом отец решил открыть для меня мир животных. Сначала мне предложили стишок "Где обедал воробей?", а потом пошла нудятина про бегемота. Я изнывал от желания слинять во двор и потому постарался как можно быстрее прожевать текст. При этом я пропустил строчку, в результате чего бегемот взлетел в воздух и погнался за бабочкой, которая нырнула в бассейн.
Отец слушал вполуха, но нелепость тотчас его насторожила, и он велел перечитать абзац. Я повторил с теми же ошибками. Отец вспылил и потребовал вновь перечитать абзац. Слезы обиды мешали мне читать, и потому я выдал текст без изменений. Отец рассвирепел. Вырвал у меня книжку и проорал мне отрывок в самое ухо.
- На, читай еще раз, балда! - и книжка ткнулась корешком в мои руки. Тут я заплакал навзрыд и в перерыве между всхлипываниями, наконец, прочел, что бегемот нырнул в бассейн, а бабочка, которая на нем отдыхала, поднялась в воздух.
В первом классе я уже совершенно свободно читал. Память была отменная. Помню, как Клавдия Николаевна, наша классная руководительница, часто вызывала меня на уроках внеклассного чтения, и я пересказывал почти дословно рассказы и сказки. Стихи я тогда не любил. Однажды я выдал рассказ Гайдара про горячий волшебный камень, который возвращает людям молодость. Клавдия Николаевна была потрясена. Она погладила меня по голове и поставила в журнал пятерку. В пионерских лагерях я на ночь в палате устраивал литературный час. Особенно нравилась ребятам книжка "Старик Хоттабыч". Тогда она была редкостью. За эту книжку меня стали звать Хоттабычем, а потом переделали в Потапыча.
Сейчас я точно знаю, что независимо от известных литераторов я в восемь лет изобрел жанр устного рассказа-экспромта. После нескольких пробных выступлений на темы Отечественной войны я обнаглел и предложил себя в сольном номере на школьном утреннике. Нисколько не робея, не имея понятия, что буду плести, я вышел вперед и описал историю боя наших с немцами. Кончался рассказ словами: "Наши пошли дальше вперед..." Раздались аплодисменты. Наша красивая завучиха Марья Васильевна, аплодируя, спросила на весь зал: "Где ты это все прочел?" Я пожал плечами и скользнул в толпу. Толька Свиридов из параллельного класса шел за мной и злобно шипел: "Ведь ты все выдумал, гад! Все выдумал!" Я хранил достойное литераторов молчание. Стыда за содеянное я не чувствовал.
В детстве книг у меня было немного. Я очень любил "Приключения Бурратино" и читал их несчетное число раз. В нашей комнате стоял небольшой книжный шкаф с выдвижными стеклянными окнами, которые очень замысловато убирались вовнутрь. Книги там были самые разнородные. Бог весть откуда заплутавшие тома из довоенных изданий, несколько книг с библиотечным штампом, тяжелые фолианты из технической энциклопедии, толстая книга о путешествии Дарвина на корабле "Бигль", которую я так и не открыл, и всякая всячина в истрепанных бумажных обложках. Две нижние полки занимали книги на немецком и английском языках, технические справочники Hutte и мамины медицинские учебники со страшными картинками. Помню, как я ломал голову над английским "THE", который читал, как тне. Это слово никак не походило на русские слова.
В средних классах чтение было сумбурным. Школьную программу просто страшно вспоминать. Что читали! Что учили! Как сейчас вижу Эдичку Смирнова, который читает вслух в хрестоматии: "Молений, страданий и стонов полна/Катилась еврейских погромов волна./Вздымалась волна, опадала и вновь/Струилась горячая братская кровь". Он тычет пальцем в строчки и хохочет: "Горячая братская кровь! Евреи нам братья? Ах-ха-ха! Ой-не-могу!"
Действительно, "еврей" - это ругательство. Этим словом школьные товарищи обзывают друг друга за неприличные поступки. Еще из разговоров в школе: "Есть русские, которые хуже евреев". Это обычно говорится в присутствии тех "жидков", к которым относятся хорошо, как к своим. Иногда удостоят похвалы - "он ничуть не хуже русского". Короче - в книгах одно, а в жизни другое, и эти вещи смешивать нельзя. Так и тянет вспомнить Пушкинское:
Григорий: "И царь повелел изловить его..."
Пристав: И повесить.
Григорий: Тут не сказано повесить.
Пристав: Врешь: не всяко слово в строку пишется.
Читай: изловить и повесить.
Но Пушкин будет потом, после школы. А сегодня - "Пойте, акыны! Пусть песни польются!/Пойте о Сталинской конституции!"
А ведь были и прекрасные сказки Андерсена, был "Робинзон Крузо". Чаще, правда, попадались книжки из профсоюзной библиотеки. Родители не могли меня научить тому, чего не знали сами. Потом, в конце школы, началась пора подписных изданий. Дома появились две первых книги Роллана. Разыгрывали на работе подписку, и папа ее выиграл. Остальные тома почему-то выкупать не стали, и через несколько лет я те книжки тайком унес в букинистический магазин. Паспортов тогда не предъявляли, и я придумал фамилию и адрес, верно, боялся, что разыщут и накажут. Появляющиеся в доме классики все еще не были книгами-для-меня. Я в это время потел над очень нужной и полезной книгой, которую все передовые рабочие то ли уже прочли, то ли собирались прочесть. Я уже догадывался о существовании Гамлета, но познавал, как дед Щукарь бегал по нужде во чисто поле.
Позже, студентом, я хохотал над остротами Джерома К. Джерома, шпарил наизусть Ильфа и Петрова и вдруг научился читать книги. Именно вдруг. Я заканчивал "Графа Монте-Кристо". Два дня я не мог от него оторваться. И вот последние страницы. Дантес уезжает со своей прекрасной возлюбленной, уезжает навсегда, и мы не знаем, чем он себя займет в ближайшие двадцать лет. И вдруг я понял, что и Дюма не знает. Человеку, который подчинил всю свою жизнь идее мести, нечего делать в мире после ее свершения. Дюма мог бы убить Дантеса руками одного из его врагов или, что было бы еще лучше, мог показать неуклонную деградацию Дантеса, увеличивающееся сходство героя с теми, кто его предал и преследовал... Это была моя первая самостоятельная мыслишка, не высосанная из учебника.
В школе мы проходили классиков. Но классики писали не для детей. Высокие истины "Войны и мира" часто недоступны и взрослому, а лирические отступления в "Евгение Онегине" может оценить лишь читатель с развитым художественным вкусом и склонностью к философии.
Как-то я спросил у преподавателя литературы, из каких соображений в курс средней школы включены столь сложные произведения. Он мне ответил, что это - традиция еще с гимназических времен. Кроме того, если ученики в школе не познакомятся с классиками, то есть опасения, что многие так никогда в жизни их и не откроют. "Ну, и черт с ними, - отвечал я. - Если человек не читает классиков, значит у него нет такой потребности. А вы так изжевали великую литературу, что в голове остался лишь сюжет и мнение вездесущего господина Белинского, который за нас все давно решил".
Моя жена в четырнадцать лет прочла "Былое и думы". У нее осталось впечатление, что это толстая, скучная книга. А я прочел ее впервые в тридцать пять и был в полном восхищении. Все хорошо в свое время.
... Как-то осенью с приятелем мы отправились по грибы в Смоленскую область. Утро и день мы проводили в лесах; вечером после обработки грибов приятель читал вслух купленную в сельском магазинчике книгу поэм Пушкина. В спящей деревне, в бревенчатой избушке мой приятель читал, и слезы восторга перед открывающимся чудом закипали у нас на глазах. Боже мой! Сколько грусти, сколько горечи!
Но те, которым в дружной встрече
Я строфы первые читал...
Иных уж нет, а те далече,
Как Сади некогда сказал.
Без них Онегин дорисован,
А та, с которой образован
Татьяны милый идеал...
О, много, много рок отъял!
Блажен, кто праздник жизни рано
Оставил, не допив до дна
Бокала полного вина,
Кто не дочел её романа...
Трактаты можно писать по одной этой строфе!
Не сосчитать удивительных и радостных встречи с древними и современными авторами. Если мне везло в жизни, то уж, разумеется, не в последнюю очередь на книги. Некоторые заражали меня оптимизмом, от других я впадал в депрессию. Были такие, которые я читал и оставлял с мыслью вернуться к ним в будущем. Я делал закладки на некоторых страницах. Книги спасали меня от мира газетных сплетен и грязной политической возни, от вранья и оглупляющей телеиндустрии, а иногда и от семейных неурядиц.
Однажды я прочел книгу Сент-Экзюпери "Военный летчик" и спустя месяц вновь перечитал ее, отмечая закладками наиболее интересные места. Мне показалось, что я недостоин этой великой книги. Я читал и перечитывал ее, и мне было стыдно за свою мелкую, погрязшую в нелепых и жалких событиях жизнь. Умом я понимал, что Сент-Экзюпери мне не чета, что он - огромный и сильный человек, который ничего не выдумал, а написал правду о себе.
Вот в Евангелии Сын Божий поступает согласно своему великому предназначению. Его величие не принижает меня. Евангелие мне напоминает учебник, учебник жизни, кодекс правил, которому очень трудно следовать, но стараться необходимо. Если не всегда получается жить по заповедям, то на это есть милость и всепрощение Бога и возможность покаяться... Но военный летчик по фамилии Сент-Экзюпери - всего лишь сын человеческий. И я сижу в раздумьях, почему я так мелок и недоброжелателен, почему меня так раздражают люди? Ну да, он силен необыкновенно и потому добр, а я слаб и потому зол. Все свое зло я объясняю проклятым обществом, неустроенностью нашей жизни. То же самое делал в свое время наш великий вождь и учитель, вечно живой мертвец. Он ох как не любил Россию, ее народ и особенно "къестьян, из котогых ежедневно выгастает капитализм".
А Сент-Экзюпери, "летя над Аррасом, принял на себя ответственность за толпу, которая была под ним". Он пишет: "Раз я неотделим от своих, я никогда от них не отрекусь, что бы они ни совершили. Я никогда не стану обвинять их перед посторонними. Если я смогу взять их под защиту, я буду их защищать. Если они покроют меня позором, я затаю этот позор в своем сердце и промолчу. Что бы я тогда ни думал о них, я никогда не выступлю свидетелем обвинения. Муж не станет ходить из дома в дом и сообщать соседям, что его жена потаскуха. Таким способом он не спасет своей чести. Потому что жена его неотделима от его дома. Позоря ее, себя он не облагородит. И, только вернувшись домой, он вправе дать выход своему гневу... Вот почему я не снимаю с себя ответственности за поражение, из-за которого не раз буду чувствовать себя униженным. Я неотделим от Франции. Франция воспитала Ренуаров, Паскалей, Пастеров, Гийоме, Ошеде. Она воспитала также тупиц, политиканов и жуликов. Но мне кажется слишком удобным провозглашать свою солидарность с одними и отрицать всякое родство с другими".
Я долго размышлял над открывшимися мне истинами и понял:
- правители разочаровали нас, показывая в течение десятилетий дурной пример обращения с народом и страной;
- государство и народ, среди которого я живу, никогда не считали меня полноценным человеком;
- в условиях кровавой диктатуры народ превращается в трусливое и злобное стадо, а личность деградирует.
Но почему Сент-Экзюпери никого не винит - ни правительство Франции, ни народ Франции, ни даже нацистов? Да потому, что он чертовски свободен. Он свободно выбирает свою судьбу. "Мне всегда была ненавистна роль наблюдателя, - пишет он. - Что же я такое, если я не принимаю участия?.. Только выполнение своего долга позволяет человеку стать чем-то". А мы, то есть я и мои приятели, стыдились говорить о Долге потому, что государственная пропаганда беспрестанно о нем толковала.
Государство всегда нас обманывало. Нас учили праведной жизни те, кто сами погрязли в пороках... И все же я чувствовал, что хитрю, лавирую. Спорить с Сент-Экзюпери не о чем и незачем. Он поставил последнюю точку, не вернувшись с боевого вылета в 1944-м, не оставив своим читателям ни малейшего повода упрекнуть его в неискренности.
Как же хороша его книга! Ее конструкция напоминает симфонию с повторением основной темы и постепенным ее усилением, переходящим в финале в мощное крещендо: "Я верую".
Так бы мне и остаться с занозой в сердце, не переверни я еще нескольких страниц. "Письмо к заложнику" называлась следующая вещь. И там я нашел ответ на свою боль. "Уважение к Человеку! Уважение к Человеку!"... Но ведь и Горький писал то же самое, не так ли? Однако тут огромная разница. У Горького об уважении толкует люмпен, спившийся обитатель дна, а здесь - сама совесть мира. Уважение! Его-то во всей моей, нашей жизни не было. Не было и во времена Петра Великого, нет и сейчас. В России уважение к личности всегда стояло на последнем месте. А на первом - чины, погоны, лычки. Страх перед грубой силой - ползали всегда перед ней на брюхе. Ненависть и зависть к богатым.
Две революции плюс гражданская война уничтожили цвет нации и поставили над всем посредственность. Все, что было чистого и возвышенного, копилось по гранам в течение долгих, мучительных столетий, эти нежные кристаллы доброты, любви и уважения к личности, было изгажено, вырвано с корнем и выброшено. Ежедневно мы проходили школу неуважения к Человеку - в транспорте, который не желает ходить регулярно, в давке за продуктами, когда мерзейшие торгаши играют роль наших благодетелей, на тошнотворных собраниях, где мы были обязаны сидеть против воли... Как можно уважать себя после того, как стоишь и хлопаешь в ладоши в честь партийного истукана, увешанного, как рождественская елка, знаками трудовой и боевой доблести всех стран мира?!
Как-то в еще совсем недавние времена у нас на работе было собрание из тех, что проводятся по инициативе райкома партии. Полтора часа сто семьдесят человек врали друг другу, каким должен быть нравственный облик жителя образцового коммунистического города, то есть нашей заплеванной, засранной, наводненной голодными толпами приезжих из провинции Столицы. А говорилось все это в нашей паскудной закрытой организации, где на всех должностях повыше сидят родственники, где безделье сынков, дочек, племянников узаконено, где половина работников - неизлечимые горькие пьяницы, травящиеся казенным спиртом, где профсоюзный комитет занят целиком обслуживанием верхушки и где существуют целые лаборатории, созданные лишь для обработки садовых участков начальства с весны до осени...
В том коллективном кривлянье было что-то особенно мерзкое (шли последние годы правления дутого Генералиссимуса). Это чувствовали все, и потому выходили к трибуне, не подымая глаз, по записочкам бормотали с десяток стереотипных фраз и спешили на место.
Пастернак однажды заметил: "Мы сами создали себе добавочные путы, мы сами возвели в ежедневный и ежечасный ритуал присягу в верности, которая, чем чаще ее повторяют, тем больше теряет в своей цели".
Только не мы сами их создали. Ни я, ни мои друзья участия в создании этих пут не принимали. Нам они были навязаны властью быдла, воровской малины, которая правила Россией семьдесят пять лет. Эта власть изуродовала наших предков, нас и наших потомков. И поэтому слова Сент-Экзюпери звучат для нас реквиемом: "Уважение к Человеку! Уважение к Человеку!.. Если в сердцах людей заложено уважение к Человеку, люди в конце концов создадут такой общественный, политический или экономический строй, который вознесет это уважение превыше всего. Основа всякой культуры прежде всего - в самом человеке. Прежде всего это присущая человеку слепая, неодолимая жажда тепла. А затем, ошибаясь снова и снова, человек находит дорогу к огню".
Сейчас, когда мне крепко за пятьдесят, я смотрю на себя - школьника, и мне кажется, что я был очень подвижным, очень любил бороться, но ни в коем случае не драться. В соответствии с генетическим кодом, заложенным в меня природой, я относился не к альфа-петуху, который клюет всех, и не к бета-петуху, который клюет всех, кроме альфы, и не к гамма-петуху, который клюет всех, кроме альфы и беты... Короче, в классе и пионерском отряде я всегда был ближе к концу греческого алфавита, и рядом со мной паслись тихие обормотики субтильного сложения.
Однако и на меня временами накатывали волны храбрости. Помню, в первом классе я повадился ходить в соседский двор. Там было полно мальчишек моего возраста. Меня не гнали, и вскоре я со всеми подружился. Среди них была и своя Омега - Толька Мухин. Он был рослым, на полголовы выше всех, но слабого характера. Однажды кто-то притащил прекрасно оформленную патриотическую книжку о матушке-Москве со стишками. Там был нарисован и описан массовый кулачный бой. Удалой русский кулачный бой. Целую неделю после этого в порядке греческого алфавита Юрка мутузил Витьку, Витька мутузил Сережку и так далее. Все они, разумеется, мутузили Тольку Мухина. Я появился у них во дворе, когда игра в "наш русский кулачный бой" уже приелась. Всем, кроме Тольки-Омеги. Увидев меня, Толька заговорил-зашептал угрожающим басом и начал довольно чувствительно тыкать кулаками мне под ребра. Я поеживался и молчал. Драться на чужой территории, "в гостях" мне было неудобно. Еле-еле я от него отвязался. Позже, что ни день, Толька стал из меня делать "грушу". Однажды, не помню уж, как это произошло, я развернулся и дал ему с размаха по сопатке. Всего один раз. Я услышал вопль Омеги и, не оглядываясь, рванул домой. До-олго я потом получал разрешение прийти на соседский двор. Особенно на меня злился наш Ленька-шахматист, который случайно видел, как я с криком "Мама!" бежал с поля боя. Однажды, заметив, что за мной идет охота, он подкрался сзади и обхватил руками, выдавая меня преследователям. На мое счастье, мама была дома и закричала на Леньку в окошко.
Как-то к нам во двор повадился мальчишка по прозвищу "Ганс". Его лицо действительно напоминало немца, изображаемого в журнале "Крокодил", - узкое, длинноносое, с крохотными злыми глазками. Обликом и одеждой он напоминал крысенка, манерами - бывалого блатняжку. Роста он был незначительного, сложения хилого, но хулиганская слава создавала вокруг него ореол непобедимости. Контачил он в основном с Борькой. Тем самым, который в детстве прошиб мне кирпичом голову. Как-то раз они что-то не поделили, и Ганс отлупил Борьку. Бил он его картинно, как бы ощущая затылком, спиной свет юпитеров, а Борька лежал на земле, спрятав лицо и живот. В общем, выглядела эта сцена впечатляюще - мол, бьют наших, чтобы чужие боялись. Финал, правда, Борька подпортил. Только Ганс повернулся к нему спиной, чтобы величественно удалиться, как Борька вскочил, схватил горсть песка и мелких камней и запустил в обидчика, после чего рванул домой во все лопатки. Ганс пробежал за ним шага три, потом махнул рукой и, криво улыбнувшись, убрался восвояси.
Не помню уж, как это произошло, но в один прекрасный день Ганс решил поточить когти о меня. Наши отношения стремительно ухудшались. Я учился тогда в вечернюю смену и задерживался ради пионерских дел. Однажды в приятный морозный вечер после легкого снегопада я возвращался домой. Мои сверстники играли в хоккей в переулке, и я остановился поглазеть. Рядом со мной стоял Валерка Звездин, розовощекий крепыш из параллельного класса. Внезапно я довольно чувствительно приземлился на зад. Оказывается, Ганс подкрался и дал мне мастерскую подножку. Мне стало ужасно обидно и особенно стыдно перед Валеркой, с которым я только что вел солидный, равный разговор. Гансик же, не обращая на меня более внимания, стал заискивать перед Валеркой, как собачонка. Видно было, что он уважает и боится Звездина. Тут мое унижение стало невыносимым. Я отозвал в сторону Ганса и заплетающимся языком назначил ему время и место дуэли - в нашем дворе в воскресенье в десять ноль-ноль. Ганс весело махнул рукой: "Ладно, приду", а я плохо спал ночь и все готовился к поединку. Утром, в воскресенье, у меня было отнюдь не боевое, кислое настроение. Злость прошла, и сердце дрожало, как студень. Тем не менее, без пяти десять я собрал себя в кулак и вышел во двор. Ганса не было. Там копался в снегу Борька. Он тоже в последнее время, глядя на Ганса, стал обращаться со мной пренебрежительно, и мы с трудом сохраняли мир.
Ганс не появился и через час. Я уже с облегчением вздохнул и решил, что бескровно выиграл дуэль. Ведь противник не явился и тем самым признал свою слабость. Но вдруг в самый неожиданный момент он возник, веселый и нахальный. Сердце мое упало в бездонный колодец, но отступать было некуда. Я сжал кулаки и поединок начался. Драться я не умел, но очень старался и нанес сокрушительный удар Гансу в голову. Шапка слетела с него, и он едва не упал, однако бойцовский дух ему не изменил. Он весело хмыкнул и пошел на меня. Я закусил губу и приготовился к атаке. Увидя, что голыми руками меня не взять, Ганс скорчил страшную рожу, запустил руку за пазуху и вытащил что-то металлическое. Это было настолько вопиющим нарушением кодекса дуэли, что я растерялся и опустил руки. Ганс мгновенно оценил ситуацию и стукнул меня в грудь металлическим предметом. Удара я даже не почувствовал, но отступил на шаг. Ганс продолжал меня теснить. Скорее всего я потерпел бы позорное поражение, но на мое счастье открылась форточка, и мой папа строго прикрикнул на Ганса. Тот ухмыльнулся, сунул руки в карманы и, как ни в чем не бывало, удалился.
Тут мой воинственный пыл вновь разгорелся, и я решил заодно свести счеты с Борькой, который с удовольствием наблюдал сцену моего позора. Борька вначале струхнул, но видя, что я не перехожу к активным действиям, поступил так же, как Ганс. Он вытащил из кармана здоровенный ключ и встал в оборону. Я снова сник и едва смог достойно ретироваться. Папа долго после этого распекал меня за слюнтяйство.
Прошло несколько лет. Я жил без конфликтов, уступая сильным и нахальным, но к пятнадцати годам комплекс трусости стал мне мешать жить. В это время девчонки стали завладевать нашими умами. Только-только разрешили совместное обучение и отношения с девчонками приобрели необыкновенную остроту и привлекательность. На почве ревности возникла нешуточная вражда с мальчишками из соседних дворов. Хождение в школу становилось небезопасным.
Как-то раз нас обстреляли снежками. Мы остановились и непечатно выразили свое неудовольствие. К нам тут же подошли и предложили пойти "поговорить". Я наговорил дерзостей противникам, но идти в подворотню отказался, так как торопился в школу.
На следующий день меня подкараулили двое и затащили в подъезд. Там мне так врезали по физиономии, что я света белого не взвидел в буквальном смысле слова. Встретившийся мне по пути домой Вовка Шанурин осуждающе поглядел на меня и сказал: "Что же ты не отмахнулся?" Он был прав. Тебя могут бить, но нельзя при этом изображать филейную часть. Надо бороться, "отмахиваться".
Моим обидчикам, по-видимому, экзекуция понравилась. На следующее утро, когда я шел с приятелем Левкой, нас снова обстреляли снежками. Левка остановился и громко выразил свое возмущение. Тотчас к нему подошли и предложили пойти "поговорить". Но Левка, в отличие от меня, был опытным и хладнокровным бойцом. Он схватился с одним из моих обидчиков за грудки, и так они стояли, пока Левка не сделал попытку дать подножку. Прием не получился, но в этот момент я неожиданно получил от моего прежнего обидчика по лицу. Он резко взмахнул рукой, может быть, неумышленно, а я не успел увернуться. Тут я довольно сильно стукнул его в плечо. (Как-то всегда получалось, что я не мог бить человека по лицу; с трудом могу и сейчас). Он тут же оставил Левку и пошел на меня. Ну как же! Мясо, которое вчера так славно отбили, взбунтовалось! Но Левка не дал ему уйти и тем самым спас меня. Драки не получилось, и мы разошлись без потерь. Интересно, что один единственный мой удар привел в равновесие сложную систему взаимоотношений с соседским двором. Хотя причиной могло быть и то, что Левку в тот день несправедливо выгнали с истории. Он шел домой злой как черт, и, увидя компанию на другой стороне улицы, специально перешел туда с намерением подраться и "выпустить пар". Но противники, как видно, почувствовали опасность и, хотя их было трое, молча пропустили Левку, втайне проникшись уважением к его бесстрашию.
Вскоре мне представился случай отплатить Левке добром за добро. Мы гуляли возле кинотеатра "Москва", что на площади Маяковского. Там скучала кучка ребят. Увидев еврейскую Левкину личность, один из компании сделал громкое замечание на сей счет, после чего они все очень развеселились. Левка стал возникать, и тотчас нас окружили. Один из компании стал надираться к Левке, а другой встал сзади, чтобы дать подножку. Тут на меня накатило, и я ткнул обоих кулаками в грудь. Противники наши скорее всего не были храбрецами. Ситуация тут же разрешилась безобидным трепом. Левка потом долго вспоминал мой "подвиг" и признавался, что в первый момент пал духом.
С годами я стал агрессивнее, тверже наощупь, но то, что гнездилось в детстве в глубине души - робость, легкая ранимость, неумение держать себя в руках, - так и осталось со мной на всю жизнь. Хотя я теперь гораздо легче иду на конфликты и чаще всего одерживаю физические и моральные победы, чувствую, что остался по-прежнему трусом. Увеличился лишь защитный барьер, толще стала кожа, но если опасность будет велика, думается мне, я так же, как в детстве, опущу руки и позволю противникам бить и мучить меня.
Отчего один стоек и бесстрашен, а другой, не уступающий в физической силе, - слюнтяй и трус, легко теряющий голову при малейшей опасности? Отчего? Мой знакомый Яша считает, что это заложено в гены природой. У него два сына. Воспитывали их, я бы сказал, на особый манер, не повышая голоса и не применяя силу. Воспитывали совершенно одинаково в условиях полного равенства, а сыновья выросли совершенно разными. Старший - мягкий, непоседливый, улыбчивый, а младший - жесткий, упорный, серьезный. Отец сам удивляется необычной духовной силе, которая сидит в младшем сыне. Благодаря своему непобедимому характеру младший всегда одерживает победу над старшим. "Если ты трус от природы, - говорит Яша, - то как бы ты ни старался, как бы ни воспитывал себя, какие бы мускулы не наращивал, твоя трусость вылезет в критический момент". Думаю, он прав... Только, может быть, это не трусость, а более широкое понятие - слабость.
Врожденная слабость характера - это болезнь, которая усугубляется презрением к самому себе. Об этом гениально точно сказал Ницше: "На этой болотистой почве презрения к самому себе процветают всевозможные ядовитые растения, такие маленькие, прячущиеся от света, скрытые и нежные и в то же время гниющие. Здесь кишат черви злопамятства и мщения, здесь воздух отравлен тайнами, в которых слишком стыдно признаваться; здесь плетется бесконечная сеть самых низких заговоров, заговоров тех, кто страдает, против тех, кто преуспевает и одерживает победы; здесь ненавистен даже вид людей-победителей, словно богатство, успех, сила, гордость и сознание своего могущества сами по себе уже являются порочными вещами, за которые человек должен нести горькое искупление. О, как эти люди хотели бы стать исполнителями наказания за подобные проступки, как они хотели бы стать палачами!.."
В ненависти Ницше к больным и слабым, конечно, есть что-то патологическое, но их бессильные, томительные, вязкие мечты об отмщении сильным и здоровым действительно существуют. Как знать, если бы слабый мог занять место властителя, не превзошел бы он многократно по жестокости и тонкому, извращенному садизму все, что приносит плохого правление сильного...Сколько раз я сам упивался мечтами мести своим обидчикам; как часто мой мозг затмевали бесконечные картины, в которых я наслаждался властью над своими жертвами. Эта умственная жвачка изнуряет и опустошает душу. Чем дольше это продолжается, тем меньше остается решимости при столкновении с реальной жизнью.
Самое ничтожное столкновение на улице, в транспорте, в любом общественном месте приводит к многократному проигрыванию, как на заезженной пластинке, случившейся ситуации. Умом я понимаю, что причина кроется в моей физиологии, но справиться с этим кошмаром не в состоянии. Единственным моим лекарством является немедленная физическая разрядка. Однажды в овощном магазине на меня без причины наорал какой-то полупомешанный тип. Увидев, что я растерялся, он даже замахнулся. Я почувствовал, что должен сейчас же, чего бы это мне ни стоило, отплатить ему. Я вышел из магазина и подождал его. Он взглянул на меня и все понял. Он не издал ни единого звука. И тут я при всем народе рубанул его сверху вниз наискосок по виску. Он упал и застыл кучей коровьего навоза. На душе у меня сразу стало пусто и празднично. Никаких картин мести, никаких страданий-переживаний.
А вот другой пример. Два с лишним года меня мучила одна сцена. Я ехал в метро и читал. Было около десяти часов вечера. Внезапно я почувствовал довольно крепкое похлопывание по плечу. Подняв глаза, я увидел очень плотного мужчину моего возраста или чуть старше и молодую женщину. В первый момент мне показалось, что она в положении, и я вскочил, чуть не извиняясь. Женщина села на мое место, благодарно взглянула на своего спутника. Все это было проделано в полном молчании. Меня сдвинули, как мебель! С тех пор в моей душе кипела обида. Обида за то, что я как последний дурак позволил, чтобы по мне стучали, как по ящику, за то, что мне даже не сказали спасибо. Я ненавидел бычий загривок ее спутника и могучий разворот его плеч, ненавидел ее бледное нежное лицо с большими влюбленными оленьими глазами. Сколько раз в мечтах я бил и терзал тушу ее спутника, сколько раз я выволакивал их из вагона...
Не-ет, я далек от христианского милосердия. В моей душе море зла, оно иногда захлестывает меня и душит.
Часто мне говорят самые различные люди, что я добрый. Они не понимают, что доброта моя - от слабости характера. А что, если у меня просто нет сил и храбрости творить зло? Я не верю в христианские добродетели слабых. Слабые вынуждены вести себя безобидно. Многие из них делают добро, причем строго дозированное добро, ни о каком самопожертвовании не может быть и речи - просто из необходимости совершать хоть какие-нибудь поступки.
Истинное милосердие и добро - это не вынужденное поведение, а результат свободного выбора сильной натуры. Таково мое убеждение.
Кажется, создалось впечатление, что я счастливо и насыщенно прожил детство и юность; увы, не все я вам поведал, не все.
Память переносит меня в 1950 год. Я сижу в пятом классе мужской средней школы на уроке математики. Но сегодня вместо математики наш классный руководитель Герасимов устроил анкетный опрос: фамилия, имя, отчество, пол, национальность... Вот она! Всплыла знаменитая "пятая графа", разделившая наш мир на две очень неравные доли. В меньшей нахожусь я и еще четыре ученика. Класс настороженно ждет. Герасимов спускается вниз по алфавиту. И вот он дает сигнал:
- Кацман!
Гробовая тишина - и начинается представление. Кацман встает.
- Имя?
- Анатолий.
Тишина.
- Отчество?
- Давидович.
Оживление в классе.
- Национальность?
- Еврей.