Солдат остановил машину у развилки и жестом потребовал.
- Выходи.
Вышел сам, достал из кузова лыжи, кинул их на снежный отвал у обочины и уехал.
Микко морщась от боли надел лыжи и медленно, растопырив руки и волоча за собой лыжные палки, как больная или подраненная птица волочит крылья, часто останавливаясь и озираясь по сторонам, двинулся по дороге встреч едва проглядывавшему сквозь пелену облаков солнцу.
"Мрази! Фашисты проклятые! Но ничего, я тоже не без дела здесь шатаюсь! Мало от меня получили - ещё получите! Забыли, как я вашу хозкомендатуру в дерьме утопил? Если забыли, ещё раз повторю".
Поздно вечером в субботу, залез Миша в канализационный колодец, заткнул двумя сбитыми в комок мешками фанину дома, на первом этаже которого размещалась немецкая хозкомендатура, а на верхних жили немцы.
В результате, хозкомендатура с понедельника по среду не работала, выносили и вымывали из коридоров и кабинетов всё то, что должно было вытекать с верхних этажей через фановую трубу в городскую канализацию, но через унитазы и умывальники перетекло в хозкомендатуру.
Крепко досталось ему от Валерия Борисовича за эту выходку: не за свои дела не берись, чужого стада не паси. И никаких несанкционированных действий. Мало себя погубишь и операцию провалишь, можешь и других под удар подставить.
А всё равно, хоть и ему досталось от Валерия Борисовича, фашисты тоже без подарка не обошлись.
Но забежавшая на несколько секунд, чтобы подбодрить, гордость разведчика, улетела. И Микко вновь остался один, один на один со страхом: под немцем он ещё, под немцем! И всё ещё может быть, и допросы, и пытки, и даже, не приведи Бог! - смерть. И втянул голову в плечи, съежился и, шея окостенела, поворачиваясь всем корпусом огляделся, всматриваясь в каждый валун, в каждый бугорок, в каждый кустик и в каждое тёмное пятно - нет ли там человека. Где человек - там опасность.
Никого. Полегчало. Выдохнул. Даже не заметил, что всё время, пока оглядывался, не дышал.
- Помоги мне, Боженька... Помоги мне опять не попасть под пытки и живым выйти. А я Тебе за это в церкви самую большую свечку куплю! Самую дорогую, на какую только денег хватит. Честное пионерское, куплю, под салютом, - поднял правую руку и отдал пионерское приветствие.
Прошёл с десяток метров и услышал, даже не услышал, "шестым нюхом" почувствовал: не один он. Оглянулся. Позади за поворотом мелькала меж купинами ольшаника машина. Быстрее с дороги! Прочь от людей! Перебрался через снежный отвал и в лес. В лесу спокойнее и безопаснее, можно без дерготни обкидать ситуацию.
Похоже, серьёзного подозрения у фашистов не было. Сцапали возле объекта и решили, на всякий случай, понагибать, вдруг расколется. Если б было...
Разведчик цел до той поры, пока под подозрение не попал, пока его проверяют формально. Если серьёзное подозрение будет, уже не формальную проверку проведут, а под колпак посадят и вплотную возьмутся. Всё проверят и перепроверят, все связи, всех, с кем даже случайный контакт был расспросят, каждый шаг, каждый чих отследят и проанализируют. Сверх того "наружку" установят, и иные способы наблюдения применят, обложат со всех сторон и рано или поздно, но возьмут, либо при проведении разведдействий, либо при закладке или выемке тайника.
Как только начинается тщательная проверка, любому разведчику, необходимо немедленно "лечь на дно", прекратить всякие разведдействия и контакты. Но он никогда достоверно не знает, что известно о нём контрразведывательным службам противника. И как ему узнать, что формальная проверка не переросла в тщательную разработку? Поэтому приходится всё время быть начеку, легендировать буквально каждый шаг. И если схватят, допрашивать будут профессионалы, а не гауптманы-самоучки, которым лишь бы руки почесать.
"Фамилию партизанского командира он знает! Да ни хрена ты не знаешь! Садист проклятый! Козёл! Ишак безмозглый!"
Хорошо что всё стерпел, не раскололся. Валерий Борисович говорил: по приказу Кейтеля, начальника главного немецкого штаба, человека обязательно должны казнить, если за ним есть разведка, по ихнему шпионаж, или содействие врагам Германии, или подрыв безопасности и боеспособности немецкой армии, или связь с иностранной армией*30 ... А у меня всего этого столько... да за один только взрыв в Хаапасаари они б меня десять раз расстреляли, и того им показалось бы мало. А ещё сколько всякого было...
Но на больший анализ его не хватило, мозг постоянно обращался к пережитому, заставляя вздрагивать и оглядываться. Нашёл изъян в поведении на допросе: раньше надо было сказать про дядю полковника, раньше. Но через несколько минут перестал корить себя за это: может быть несколько и облегчило бы, но от пыток бы всё равно не спасло. Сказал же про дядю, а фашист... сволочь... всё равно натёр солью.
Притомился Микко. Остановился, осмотрелся. И тут захолодело внутри: где он, куда дальше идти? Ведь шёл опустив голову, не отмечал пройденного пути, не держал направления. И вот, заблудился.
Задрожали и обессилели ноги. Уперся головой в ствол ольхи, остро кольнула боль в разбитой прикладом ране. И не выдержал Микко, расплакался - расплакался как-то по щенячьи, поскуливая от боли и страха, но больше всего - от пережитого. Ноги не держали. Хотел присесть на пенёк, но любая попытка согнуться отзывалась болью в спине и в боках. Опустился на снег, прилёг на небольшом бугорке, была то кочка или низко спиленный пенёк, не было ни сил ни желания рассматривать. Холодно. Очень холодно. И зубы стучали, и тело трясло и сковывало.
Микко знал, что в этом случае надо двигаться как можно активнее, чтобы разогреться. Или устроить какое-нибудь временное убежище: шалаш, берлогу, или нору в снегу вырыть и разложить в ней хотя бы маленький костерок. Фашисты хоть и подонки, но спички не отобрали. Но холод сковывал не только тело. Он постепенно и незаметно сковывал и душу, и волю, отбирал силы и желание противиться, бороться за жизнь. Зрение утрачивало чёткость и клонило в сон.
Начало лета нынешнего, сорок второго года. Тёплый погожий день. В школьном сельскохозяйственном лагере на станции Пери, Васкеловского направления, на сельхозучастке 239-ой школы ребята, кто закончил предобеденную норму прополки, собираются у костра. Кашеварит незнакомая Мише женщина, а помогает ей Илюха Ковалёв, с которым в первом и втором классе сидели за одной партой. Тогда они с Илюхой бегали к булочной, помогали разгружать машину. За это им насыпали по кульку орешков и других крошек от вкусных булочек, которые в лотки при транспортировке натрясались. Крошки и орешки они съедали в укромном уголке двора, стараясь даже самой малости лакомства не обронить. А когда содержимое иссякало и ничего уже невозможно было достать и вытряхнуть, разворачивали кульки и губами, а то и языком снимали прилипшие к бумаге крошки. Вкусно, да мало.
Потом Илюхины родители получили комнату возле Исаакиевской площади и он перешёл в 239-ю школу. И вот случайно встретились.
Весной 1942 года Ленинградским горкомом было принято решение о направлении школьников на сельхозработы. А зам. председателя Ленсовета Е. Т. Федорова на городском совещании учителей так и объявила: внешкольная и даже школьная работа сейчас одна - это работа на огородах. Школьные сельхозлагеря позволят убить двух зайцев: окажут подспорье в питании ленинградцев и позволят ребятам провести лето в стороне от бомбежек и обстрелов, на свежем воздухе. А усиленное питание и размеренный режим с посильным трудом помогут им окрепнуть после тяжелой блокадной зимы.
Так бывший одноклассник Илюха оказался на карельском перешейке, на тропах по которым хаживал от родни к родне Миша.
Они с Илюхой сидят на толстом бревне. От костра, над которым в ведре варятся не то щи, не то овощное рагу, в общем, смесь картошки, лука, морковки, брюквы, крошеных капустных листьев да двух горсток ячневой крупы добавленных для сытости, идёт тепло. И странно, тепло это не жарит с одной стороны, как обычно от костра, но обволакивает тело со всех сторон вселяя в него сладкую истому. Подошедшие ребята рассаживаются возле. Илюха хлопочет, подкладывает дрова "пожарче", и, вместе с тем, следит, чтобы пламя не поднялось высоко, чтоб не выплёскивалось драгоценное кушанье. Но Миша смотрит на них как-то отчужденно, у него нет желания даже заговаривать с ними, не только самому в их хлопоты вступить. Ему так хорошо в этой сладкой истоме.
Вдруг видит, к костру идёт женщина дивной красоты - его мама. И странно, никто из ребят не обращает на неё никакого внимания, они её как бы не видят. Мама наклонилась к Мише, глаза у неё печальные и при этом очень-очень добрые, коснулась пальцами его головы.
Что-то изнутри толкнуло Микко под сердце и он очнулся.
Уже не поле, но лес, зимний промёрзший карельский лес и перед ним мама, его мама в шерстяной кофточке накинутой на плечи поверх летнего сарафана, того самого, в котором провожала его к бабушке Лийсе, стоит над ним. Взгляд у неё теперь тревожный.
- Мама, я замёрз...
- Вставай, иди, - попросила мама.
Он закрыл глаза. Помотал головой, открыл. Мамы не было, а он как бы утратил власть над собой.
Тело трясло мелкой дрожью, но он хотя его мучили холод и боль от холода и побоев, встал и как заведённый пошёл мало соображая куда. Метров через сто он, также необъяснимо для себя, но уверенно забрал несколько влево. И через полкилометра был на шоссе.
"Ну и разведчик, - кольнул себя, - возле дороги заблудился. В крайности, мог бы повернуть назад и по своим следам выйти. Голова-дырка, уже на это ума не хватило". Но кольнул вяло, и от вялости той, даже не захотел оправдываться.
Ноги ослабли и подкосились и он повалился животом на снежный отвал на обочине: скоро начнёт темнеть, дорога ему незнакома и куда по ней идти - неведомо. Небо затянуто, даже по звёздам, когда стемнеет, не сориентируешься.
Но и сидеть нельзя - замёрзнешь. Как Валерий Борисович говорит? В жизни, среди пропавших - сдавшихся гораздо больше, чем побеждённых.
Нет, сдаваться он не хочет. Ни холоду, ни боли, ни усталости. Ни, тем более, этим подонкам фашистским, этой немчуре проклятой. Не дождутся!
Понудил себя, перебрался через отвал осмотрел деревья, с какой стороны больше мха наросло, нашёл муравьиное жилище, сориентировался и по нему. Ориентиры не очень точные, но юг от севера отличить можно, и то хорошо. А идти ему, в любом случае, к югу.
Вернулся на дорогу и, насколько позволяли стянутые холодом и болью мышцы, сначала медленно, а потом постепенно согреваясь и разминаясь быстрее заскользил на лыжах.
Хорошо, что стерпел. Не оставили б его немцы живым. Нет, не оставили бы.
Но им тоже не мало от него досталось. В один из первых рейдов... Всё в нём тогда кипело, и невзирая на строжайший, категоричнейший запрет Валерия Борисовича не только не брать в руки, но и не прикасаться, близко не подходить к оружию, подобрал на месте боя лимонку. Прошёл немного, видит на полянке в стороне от дороги траншея крытая жердями и дерном и в неё два немца по наклонному ходу бочки закатывают. И по-немецки горгочут, и хохочут. Этот хохот вывел Мишу из себя. "Твари! Подонки! Весело вам? Сейчас будет ещё веселее!" Повернул к землянке, руку протянул, чтобы в случае чего оправдать своё присутствие и тихонечко, чтобы немцев нечаянно голосом не привлечь.
- Брот, битте брот...
Подошёл ближе и лимонку под бочки катнул. И за камень прыгнул. Накрыло его взрывной волной и к земле придавило, пламя взвилось, как показалось ему, чуть не до неба, даже за камнем так жаром обдало, что волосы затрещали. Пришлось потом Валерию Борисовичу врать, будто у костра обгорел, сырые дрова не разгорались, бензина плеснул да норму не рассчитал. А от камня едва заставил себя убежать - очень хотелось досмотреть, как корёжатся, мучаются и дохнут в пламени облитые бензином фашисты.
Валерий Борисович как-то, уж очень внимательно, выслушал объяснения Миши про костёр, но допытываться не стал. И хорошо, что не стал, а то не сдержался бы Миша и выложил всё, а Валерий Борисович ему голову открутил бы. Медленно и без наркоза. Он обещал так сделать, если Миша хотя бы прикоснётся к оружию. А слово своё Валерий Борисович держать умеет.
А когда в следующий раз уходил Миша за линию фронта, Валерий Борисович целую лекцию прочитал, почему ему нельзя прикасаться к оружию. И в заключение лекции добавил:
- Разведчик воюет не с отдельными офицерами или солдатами, а с воинскими частями и даже с крупными воинскими соединениями. И ввязываться ему в несанкционированный бой с противником, так же глупо как командиру полка или дивизии биться на кулачках с солдатом врага.
У него же с тем взрывом словно нарыв лопнул, словно излишний пар стравился, после того мог уже спокойно, а если нужно, то покорно и доброжелательно разговаривать с немцами.
А ещё портфель с документами из опеля... Там великое везенье было. Удача и везенье.
Произошло это нынешним летом, в самое пекло, когда жара за тридцать переваливала. И не здесь, не в Карелии, а на юго-западном направлении, в Ропше.
Пошёл Миша к немецкой воинской части. Конкретной цели не было, решил, попросит поесть, под этим предлогом потолкается, сколько возможно, поблизости, может какая ни есть информация накапает. Что его подтолкнуло, интуиция или нечто иное, неведомое. Пошёл в надежде на "а вдруг", на случай. Не на авось, на авось в разведке ничего не делается, а на удачу. Удача в жизни разведчика много значит и дорогого стоит. Не случайно же уходящему на задание разведчику желают не счастья, счастье разведчика призрачно, и не везения, везение скользко и ненадежно, и даже не успеха, успеха разведчик должен сам добиться, а желают возвращения и удачи. Чтоб всё удалось. Тогда и успех будет, и возвратится разведчик к своим.
Выглянул из-за угла, из-за забора. Решил не показываться, переждать - из ворот выезжала немецкая легковушка, опель. Но её чуть не в воротах остановили, зачем-то затребовали сидевшего в ней офицера обратно. Тот побежал оставив дверцы открытыми, чтоб не накапливать пекла в машине. Шофёр тоже париться не захотел, вышел проветриться и заодно помочь коллеге, копавшемуся в моторе фургона-пеленгатора. К ним, может быть из любопытства, а возможно с намерением дать конкретный совет, подошёл часовой.
А на заднем сиденье опеля портфель опечатанный.
Увидел Миша портфель, напрягся, сжался пружиной, как говорит Валерий Борисович - адреналин в крови закипел. И "шестой нюх" включился, в тысячную долю секунды оценил: часовой на вышке через перила перегнулся и в чьи-то слова со двора вслушивается, офицер ушёл через проходную, ворота сплошные и закрыты - со двора машину не видно, часовой и оба шофера копаются в другой машине. И все спиной к легковушке. Можно!
Быстро, но не суетясь, чтоб не шумнуть и не привлечь внимания, от угла, вдоль забора до машины. Присел. Секунда - подтащить портфель к краю сиденья, да четыре-пять секунд опять же не суетясь и неслышно обратно, до угла с портфелем, - ох и долгими же показались ему эти секунды и путь бесконечно длинным, - а за углом, вниз, под косогор, сначала по вырубке, а потом через кусты, где бегом, а где кувырком.
А в голове: "Легенда... голодный... есть хочется... думал, что в портфеле консервы или шоколад... Да какая легенда, какой шоколад... Кто его объяснения слушать будет... Поймают - одна дорога: гестапо и расстрел".
Под косогором в кустах остановился, прислушался. Тихо наверху, значит пропажу пока не обнаружили. Огляделся, никого. Достал нож из берестяных ножен, разрезал ремешки застёгивающие портфель. В портфеле какие-то чертежи, таблицы, схемы. Эх, незадача, не идёт у него немецкий! Переложил к себе в торбу, в портфель натолкал камней и по пути в затопленную воронку бросил. Но к воронке не подходил, бросил издали. Это на случай, если пустят собаку по следу.
И уже в открытую, подальше от штаба, стараясь бежать по каменистым участкам. Ведь картина запахов следа складывается не только из запаха тела самого человека, но и из запаха помятой травы, раздавленных насекомых, пара земли, выдавленного весом тела человека и многого чего другого. А из раскалённых камней солнышко его запах быстро выпарит.
Опять остановился и прислушался. Тихо. Может быть не вышел ещё офицер, а возможно вернувшись не заметил пропажи и спокойно поехал по своему маршруту. Есть немножко времени. Развернулся, пробежал с десяток метров обратно по своим же следам, попетлял, отпрыгнул, в сторону, снова вернулся на свой след, опять отбежал и снова вернулся. Так же петляя и двигаясь сумбурно и алогично выбежал на дорогу, попетлял и по ней, стараясь держаться колеи, чтоб проходящие машины запах приглушили, потоптался несколько секунд на обочине и прыгнул вниз, под откос. Пусть думают, что сел на попутку. В несколько прыжков достиг ручья. Прошёл метров двести вверх по течению выбираясь на несколько секунд и путая там следы то на один, то на другой берег.
Конечно, хорошую собаку-ищейку такими примитивными трюками запутать сложно, но вот проводника с толку сбить можно вполне. Увидит он, что собака то туда, то сюда как бы бестолково мечется и, решит, что след потеряла. Вернется обратно, где след был надёжный. А это потеря времени для преследователей и выигрыш для беглеца. Стопроцентной гарантии уйти конечно нет, но надежда есть.
Развернулся, и уже не выходя из воды быстро пошёл вниз по течению к Ивановскому пруду, из него в Артемьевский и долго ещё уходил от возможного преследования по многочисленным Ропшинским прудам, ручьям и протокам.
Документы срочно переправили в лес, а оттуда в Ленинград.
Мише, по возвращении из рейда, Валерий Борисович вручил орден Красной Звезды. И сказал, что документы оказались очень важными, они касались системы фортификационных укреплений полевой дивизии СС "Полицай" в районе посёлка Русско-Высоцкое. Подробнее не разъяснил, но добавил, что хороший разведчик сам дивизии стоит. И ещё добавил: было, конечно, везенье, но не оно главное - главное, что привело к успеху, это находчивость, решительность и смелость. Более того - храбрость.
Нет, не оставили бы живым. Хорошо что стерпел, не раскололся. А то бы не уцелел... "И я вам, подонки, ублюдки фашистские, морды немецкие, ишаки вонючие тоже кой что сделал. Так что счёт в мою пользу!" Заключил Микко.
И вроде как сил прибавилось и боль притупилась и лыжи легче заскользили. "Я вам, тварям поганым, тоже не подарок! Вы меня ещё попомните! Вы от нас ещё получите! Мы вас всех в вашем проклятом Берлине на сто метров под землю закопаем! Скоты безрогие!"
Начинало смеркаться, когда услышал за спиной топот лошадиных копыт и скрип полозьев. Оглянулся. Нагонял его Эркки Маслов.
Устал, проехать хоть немного, отдохнуть было бы кстати, но не тянуло его к людям, а пуще всего не хотел он сейчас расспросов. Эркки посмотрел на серое утомлённое лицо мальчика и придержал коня.
Достал из-под сена глиняную, оплетенную для прочности берестяной лентой баклажку с "масловкой" и резко взболтнул, в баклажке булькнуло.
Одно предположение о возможности новой боли выбросило Микко из саней.
- Не надо промывать!
- Не хочешь, твое дело, - рассмеялся Эркки испугу мальчика и больше не настаивал. Остановил коня, усадил обратно в сани, укутал, открыл и протянул баклажку.
- Выпей, чтоб согреться. Но немного, а то пьяный будешь.
Микко глотнул раз, другой, глотнул бы наверное и третий, и четвертый, и пятый раз, - забыться хотелось, но при Эркки не решался. Всё же не выдержал, глотнул ещё раз, прежде чем возвратил баклажку. Вскоре потеплело, мышцы расслабились и отошла противная мелкая познабливающая дрожь, которая не покидала его с погреба.
Фамилию свою Эркки вёл с конца XVIII века от вологодского крестьянина Ануфрия Маслова. Переселенец Ануфрий был приписан к Петровскому заводу. И не вытерпев тягот непосильных и вечной нужды, а пуще придирок и несправедливости начальства, повёл Ануфрий разговоры о том, что неплохо бы сходить в Петербург, к матушке-императрице Екатерине "за правдой", поведать ей про все беззакония творимые на Петровском заводе и попросить защиты. Про те разговоры прознали в канцелярии завода и Ануфрию, чтобы избежать ямы и острога, не в столицу ходоком, но в глухие карельские леса беглецом пришлось подаваться. Попросил укрытия в одной, по тем временам достаточно большой, в 12 дворов, карельской деревне. Заводские власти попытались его найти и возвратить, но у карел, к кому нет-нет да сбегали от непосильной работы и гнёта начальства русские переселенцы, подход к этому был избирательный. Пьяниц, воров, бездельников и дебоширов они возвращали после первой же провинности. И не в отместку, не для того, чтобы позлорадоваться неизбежному наказанию обидчику.
Карелы, по природе своей, люди честные, миролюбивые, добродушные, доброжелательные к другим и исполненные собственного достоинства, смотрели на воровство и буйства с презрением, как на диковинную, дурную и заразную болезнь. Но людей честных и работящих припрятывали у себя. Они никогда не знавшие ни рабства ни крепостничества, с врожденным чувством справедливости и с уважением к личности, называвшие и друг друга, и судью, и священника, и урядника, и станового и любого иного чиновника "вейкко"*32 , с трудом принимали превосходство одного человека над другим. Полагали, что всякий человек равен другому, а уважение можно заслужить лишь честной жизнью, добрыми делами да почтенным возрастом. Русские власти знали о сокрытых беглецах, но чтобы не осложнять отношений с местным населением, мирились с такой ситуацией. Вера одна, Христова, работать не здесь так там всё равно будет на благо России, ну и пусть живёт с карелами, раз таково сложилось.
Так Ануфрий Маслов прижился в Карелии. Через год полюбил и женился по любви на Анне, второй дочери Яри Кекконена, отца шестерых похожих друг на друга и на отца, рыженьких волосами и с мелкими веснушками на лице и руках, девушек и девочек-погодков. И с положенного срока пошли у них дети, едва ли не каждый год то мальчик, то девочка.
Но как и всякий русский, а шире сказать славянин, Ануфрий был привязан к хлебушку во всяком его исполнении - от каш до выпечки. И даже прожив несколько лет, не смог привыкнуть к карельскому хлебу, состоявшему, порой, более чем на половину из различных примесей и добавок. И вскоре после женитьбы отказался от традиционного в Карелии подсечно-огневого земледелия и повёл дело по-своему.
Под пашню карелы выбирали место повыше, с лиственным лесом. В первый год, в начале лета вырубали деревья и кустарники, складывали в кучи для просушки. На следующий год сжигали. На третий гор разрабатывали и только на четвёртый засевали. Сеяли и овес, и рожь, и пшеницу. Но наиболее надежной зерновой культурой был ячмень, он успевал вызреть даже при коротком и прохладном лете. Из зерна нового урожая обязательно пекли пироги, либо варили кашу и вкушали эти яствия на краю нивы, в благодарность за урожай. Это был праздник. Но после празднеств наступают будни. Будни же таковы, что своего хлеба, даже в урожайные годы хватало им месяцев на пять или шесть. Поэтому в муку примешивали различные наполнители: ячменную солому, мох, траву, сосновую заболонь и разное другое, лишь бы съедобно было.
Славянская душа Ануфрия не принимала такого подобия хлеба и он не жалея ни сил, ни времени стал расширять пашню, отвоёвывая её метр за метром у леса и камней. И не бросал после года-двух использования, как это было принято у карел, но как велось на его родине, удобрял навозом, использовал севооборот, периодически оставляя поле под чёрный или занятой пар.
А когда умер Яри, в день похорон, на поминках посадили Ануфрия на стул, и восемь стариков взявшись по двое за каждую ножку стула подняли его к потолку, провозгласив таким ритуалом хозяином и признав равным себе.
Вместе с этим признанием легла на Ануфрия и обязанность выдать замуж остававшихся пока незамужними двух своячениц. И эту обязанность Ануфрий с Божией помощью исполнил.
Сыновья, внуки и правнуки Ануфрия и Анны женились на карельских девушках, дочки, внучки и правнучки выходили замуж за карельских парней. Так множился карельский род Масловых. Ну Масловы так Масловы, всякая фамилия у карела может быть. Многие из них, особенно женщины, по-русски и понимать-то мало понимали, а говорить могли ещё меньше. Но многие же, в той или иной мере, унаследовали приверженность к земледелию. Возможно это объяснялось генами вологодского пращура, а возможно привычкой от рождения есть настоящий хлеб. Поэтому к выращиванию его они относились самоотверженно, сил и времени не жалели. И во многих семьях Ануфриева потомства хлебушек, если не пшеничные караваи и не ржаные ковриги, то ячменные и овсяные хлебцы на столе были круглый год.
Привязанности к спиртному ни у Ануфрия, ни у его потомков не было. То есть, выпить они были не прочь, но всегда знали время, место, меру и компанию. Унаследовал это качество и Эркки. Но однажды паровозный машинист Василий Мельников, сосед его старшей сестры жившей в Элисенвааре, угостил домашним вином из крыжовника. Эркки очень понравился и вкус продукта и доступность производства. Он подробно расспросил и даже записал в тетрадку и то как готовится сусло, как сбраживается, снимается с осадка, осветляется и вызревает вино, и как, с помощью перегонного аппарата можно превращать его в более крепкий напиток. Эркки увлёкся, это стало неким занятием для души. Потреблять спиртное в больших количествах он не стал, его интерес занимал сам процесс: как можно из ягод, из фруктов, из стеблей ревеня и даже из корневищ лопуха и цветков одуванчика творить вино. Нравилось и разнообразить вкус настаивая и вино и самогон на травах и на кореньях, на меду и на прополисе, на цветках кипрея и на корневищах калгана, на смородиновых почках и на дубовых опилках и на многом другом. Окружающие уважительно и даже восхищённо говаривали о нём
- Эркки большой умелец. Эркки даже из оглобли ром сделает.
Эркки рассказал, что едет к младшей сестре на девять дней своего зятя Рейно Пуссинена, которого убили партизаны. Всех убили, всю ремонтную команду. Рейно сняли перед самой сменой, когда солдат уже не на подходы к охраняемому объекту смотрит, а на дверь караулки. А когда на смену Пуссинену вышел другой солдат, совсем молоденький, мальчишка ещё, и того ножом. И пикнуть не успел. Вошли в дом и всех сонных шомполами в ухо закололи: если кинжалом или штыком ударить, то при не очень точном ударе вскрикнуть может и других разбудить. А когда шомполом в ухо, то молча человек умирает... Взломали двери в мастерские, испортили и станки и другое оборудование. И орудийные замки унесли. Сделали всё тихо, обнаружилось только утром, когда женщина, которая им готовит, кормить их завтраком пришла.
Микко вспомнил и Йорму, и Хилму, и Пуссинена, и молоденького солдата Петри Туокко. Кровь прилила к лицу.
- Ты что порозовел? - Удивился Эркки. - Разве ты Рейно знал? - И тут же сам объяснил. - Тепло пришло из баклажки.
Микко не возразил против такого объяснения. Но злорадство и жалость одновременно охватили его. Злорадство к уничтоженному врагу и жалость к неплохим, в общем-то, людям и хоть на половину, но своим по крови. И Николай Иосифович вспомнился: "Как можно воевать со своим народом?"
Но немногие секунды спустя всё легло на свои полочки: немцы враги, а эти были за немцев. Значит, никакие не свои, тоже враги и не сложа руки сидели - оружие ремонтировали и огневые точки строили, чтобы наших убивать. И Микко успокоился, не над чем тут голову ломать.
- И у нас, в Киеромяки... Не слышал, что произошло?
- Нет. Не откуда.
- Той же ночью русские диверсанты, под видом немецкой колонны подошли к шлагбауму сняли сначала часовых а потом и весь караул. Из винтовок с глушителями перебили немецких часовых у скалы и взорвали склады. Больше суток горело и гремело в скалах и никак не погасить - из дверей пламя пышет и снаряды вылетают.
Микко прикрыл глаза и склонил голову, как бы подрёмывал, но ловил каждый звук и каждый оттенок интонации.
- Почти неделю в деревне шло следствие, начальство и немецкое, и финское понаехало. Говорят, лазутчик в деревне есть. Потому что диверсанты знали всё: и расположение постов, и время смены часовых, и секреты, и проходы в минном поле.
Даже ребятишек допрашивали. Говорят, наблюдение велось с сарая, с которого они трамплин устроили. Когда осмотрели внимательно, нашли в сарае бинокль. Видимо обронил через щель. Попробовали с собакой хозяина найти, да собака след не взяла, запах вымерз. Про тебя тоже спрашивали, поначалу странным им показалось, что только ты ушёл и сразу диверсанты нагрянули. Но все ребятишки сказали, что ты с сарая на лыжах не катался, и даже ни разу там не был. А почему ушёл, так Ирма объяснила: страшно, мол, мальчишке одному в большом доме по ночам. И днём не весело. Больше тобой не интересовались.
А Айно Хокконена, который придумал с сарая на лыжах кататься, в гестапо возили. Что там с ним было, как его допрашивали, никому не ведомо. Только привезли обратно не парня, не человека... Сидит часами неподвижно в одну точку уставившись. И от всякого шума или громкого голоса вздрагивает, плачет или прячется. Покормит его мать, - поест. А так только сидит да в одну точку, как в пустоту смотрит. Сам Хокконен-отец, лицом почернел - такого парня, весёлого да работящего, сгубили. А мать... сама не своя от горя: и к врачам, и к колдунам и в монастырь к старцам, - к кому угодно, говорит, поеду, лишь бы сына спасти.
Микко съежился и затих под тулупом. И Айно жалко и бушевало злорадное ликование. "Это вам, гадам, за папу и за маму, и за друга моего, за Илюху Ковалёва, и за Сашку Пышкина! И за всех нас!"
Просил Валерий Борисович присматриваться к ребятам, которые остались в Ленинграде, подбирать из них стойких и смышлёных. Присматривался и время от времени называл то по одному, то по две-три фамилии, в зависимости от того как встречались и чем дышали встреченные. Братьев Попопых назвал, Вовку, с которым учился в одном классе и его старшего брата Славку, председателя совета пионерской дружины в их школе, и Сашку Пышкина, и Илюху Ковалёва.
Но Поповы уже стали юнгами Балтийского флота и щеголяли в бушлатах и в бескозырках.
А с Илюхой едва не столкнулся летом, в августе, возле Сиверской когда, попрошайничая, шёл "маршрутником" - вёл по пути наблюдение за передвижением немецких войск и техники. Илюха шёл встреч солнцу и потому не разглядел Мишу, а Миша, едва различив его, тотчас сиганул в кусты и затаился. Хотелось, очень хотелось поговорить и побыть с ним вместе. Всё-таки свой Илюха и свой в доску. Но, как говорит Валерий Борисович - только бережёного Бог бережет. Попадёт к фашистам и вдруг пыток не выдержит. Обоим хана. Хоть Илюха о нём ничего не знает, но на подозрение своим знакомством навести может.
Это была их последняя встреча.
Как позже узнал Миша, Илюха ходил связным к подпольщикам. Либо возможности установить радиосвязь с той группой не было, либо они очень ценную информацию добывали и потому в штабе остерегались выходами в эфир немцев насторожить. И чтоб не привлечь их внимания и не побудить к розыску, донесения от подпольщиков носил Илюха. Писали особым составом на его теле, а когда приходил к своим, смазывали проявочным раствором, переписывали и смывали. Точно так же когда уходил в немецкий тыл, писали на нём шифром для подпольщиков задания, инструкции и иную необходимую информацию, а те проявляли и считывали. Ни мыться, ни купаться, ни речки вброд переходить ему было нельзя, даже от самого маленького дождя необходимо было укрываться.
В конце лета схватили его. Сначала так допрашивали, а потом на пытки отправили. По полу катали. Водой с песком из пожарного рукава по бетонному полу от стены до стены. Но эти вода с песком спасли тогда Илюху. Немцы, видать, пронюхали, что у мальчишек на теле может быть написано. И мазями потом всякими натирали, и рентгеном просвечивали. Да только поздно, сразу не догадались, а струя сильная, с песком и по бетонному полу катали - всё вытравилось. Нашли только пятна. А что за пятна, откуда ему знать, ночевать-то где попало приходится, вот и запачкался где-нибудь.
Отпустили. Постращали и отпустили.
Не сразу, правда, ещё с неделю у себя подержали. Может быть не хотели выпускать с распухшим и посиневшем от струй воды и песка телом, а возможно надеялись через подсадных что-нибудь выведать.
А в октябре, когда шёл Илюха от подпольщиков, остановил его полицай и на свой двор направил наколотые дрова в поленницу укладывать. За это пообещал накормить досыта и на ночлег оставить. Отказываться нельзя, подозрение может быть: бездомный и голодный, а от еды и ночлега отказывается. А вечером привязался - иди в баню. Какая ж Илюхе баня, когда на теле сообщение от подпольщиков написано. Он отнекиваться. И баню, мол, не люблю и душно мне там, и сердце слабое. Но упёрся полицай - париться, не хочешь, не парься, но помыться обязан, иначе в дом не пущу. Что тут делать. Закинул Илюха котомку за плечи и дальше пошёл.
Была ли полицаям такая ориентировка дана, или тот сам что-то заподозрил, но не дошёл Илюха и до конца деревни, как услышал за спиной треск мотоцикла. Оглянулся - один немец за рулём, другой немец в коляске, да не один, с собакой, а на заднем сиденье полицай, рукой размахивает, поднимает её колодезным журавлём и указательным пальцем к земле торкает, чтоб Илюха остановился требует. Темнело уже и лес близко, но от собаки разве уйдёшь. Прыгнул Илюха в пруд и быстрее спиной о берег тереться, а руками грудь, живот и бока растирать.
И на этот раз так же рентгеном просвечивали и мазями натирали. И в этот раз только пятнышки нашли. Но пятнышки те, где они проявились, линиями, в строчки вытянуты. Случайно так не запачкаешься. Так и умер Илюха под пытками, замучили до смерти. Но подпольщиков тех немцы не тронули, значит не выдал никого.
"Получили за Илюху, фашисты проклятые! Ещё получите! За всё получите! И мало вам не будет!"
А нет, ничего, всё-таки повезло, что гауптман в гестапо не отправил. Там, если б выяснилось, что перед диверсией в Киеромяки был, прикладом по лбу да резиновым шлангом не отделался бы. Там бы по полной программе на конвейер поставили.
Алкоголь всё более расслаблял его. Голова стала, будто ватой набитая и в дрёму поклонило. Но стоял перед глазами Айно. То весёлый, радующийся.
- Ребята! Что я придумал! Идите сюда!
То сидящий неподвижно с окаменелым лицом и смотрящий в одну точку, будто в пустоту. И заснуть не давал.
Остановились на хуторе у знакомых Эркки, у двух женщин.
Молодая хозяйка промыла Микко тёплой водой рану, потолкла какой-то желтоватый камешек, присыпала натолчённым порошком и подложив сухого мха перевязала.
Поужинали. Варёные окушки и плотвички, немного мелкой картошки варёной в мундире. И вовсе было бы без хлеба, если бы Эркки буханку на стол не положил. Микко от тепла и еды разморило и он едва не за столом уснул. Проснулся - солнце уже высоко и время к полудню. Эркки уехал рано утром.
Да, ситуация. Проспал. На "тропу" ко времени прохода не успевает. Ночью линию фронта там переходить нельзя. По этой "тропе" он уже не раз ходил, многие финские солдаты его знают и относятся к нему по-свойски. И накормят, и с собой хоть немного дадут. Но это днём, когда всё откровенно и на виду. А если ночью на них наткнешься, ещё вопрос как расценят, подозрение может быть. Или свои, впотьмах не разобравшись, подстрелят. Оставаться здесь до следующего утра - хозяева эти знакомые Эркки, а ни он их ни они его до сей поры не видели. Сноха со свекровкой. Замотаны, задавлены нищетой и работой. Где их мужчины, может быть воюют, а возможно и погибли. Хорошо бы, конечно, после всех передряг отдохнуть хоть денёк... Попроситься остаться до завтра? А как замотивировать просьбу? "Тропу", мол, проспал. Смех. И не только смех. Сказал от одних родственников к другим идёт, а попросись остаться - подозрение может быть. И не до него им, своих забот хватает. Надо уходить.
Молодая хозяйка осмотрела и перевязала рану и дала на завтрак оставшуюся со вчерашнего ужина картофелину в мундире да пару окушков.
Поев поблагодарил, оделся и вышел во двор. Лыжи стояли у крыльца. Молодуха подперла дверь "карельским замком" и направилась к хлеву. Навстречу вышла свекровь и стала за что-то негромко, но зло выговаривать. Та молча склонив голову покорно слушала, но вдруг, слово ли слишком обидное услышала или терпение за края переполнилось, подбоченилась, сузила глаза и прошипела.
- Какая ни безрукая, а замуж выйти ещё могу...
Свекровь отшатнулась, округлила глаза, привалилась спиной к двери хлева и замерла.
- Сороковины... сороковины только...
Сноха испугавшись своей дерзости прижала руки к груди и закусила согнутые указательные пальцы обеих рук.
И вдруг, одновременно бросились они одна к другой, обнялись, прижались друг к дружке щеками.
- Прости... Прости... язык мой поганый...
- И ты меня прости... Будь проклята эта война и трижды проклят тот, кто её затеял!
И заревели обе в голос.
Микко быстренько надел лыжи и прочь, прочь за калитку, лишний он, ненужный зритель на этой драме. С дороги оглянулся. Женщины с трудом втащили на козлы толстый берёзовый швырок и неумело, виляя пилой и закосив рез принялись его пилить часто вытирая носы рукавицами, должно быть продолжали плакать. Микко убавил ход, хотел было вернуться, помочь - пилить дрова он умел хорошо. Но пожелание то почему-то не подкрепилось волей. Одно, замотивировать возврат сложно. И он им... Помощь его конечно нужна, но похоже, сами они от куска до куска живут и лишний рот за их столом большая обуза, чем пилка дров.
Свекровь вдруг вырвала, отбросила далеко на снег пилу закрыла лицо ладонями и заголосила.
- Да как же я одна жить буду?..
Молодуха обняла её и потихоньку утешала, но та только мотала головой не отнимая рук от лица
- Ты молодая... тебе ещё жить... тебе детей рожать надо. Что ж я стерва последняя... на руках твоих висеть... жизни тебе не давать... А жить-то мне ка-а-ак...
"А нет, ничего, надо идти. Перебьюсь как-нибудь".
Оттолкнулся палками и заскользил быстрее.
За хутором отошёл с дороги и защемил за сук, почти вертикально отходящий от ствола берёзы, нижнюю половину еловой шишки - "я в опасности". Хотя это, скорее всего, проформа. Если всё сложится благополучно, то в Ленинграде он будет раньше, чем контрольный знак успеют снять и передать информацию в штаб. Ну, а если с ним что-нибудь случится, то в штабе, по крайней мере, будут знать, что был он в опасности и докуда дошёл.
Так, обкидаем. Встреча с Эркки и ночлег. Встреча... Поначалу отказался, Эркки сам усадил. Тут всё нормуль. Плохо другое, что Эркки заметил как он покраснел. Но ещё хуже, что покраснел. "Совсем разболтался, - огорчённо, в осуждение себе, вздохнул Микко. - Вазомоторы не держатся и состояние психики нервное. Так и засветиться не долго. Надо держать себя в руках".
После такой передряги? Как удержишь? А куда разведчику от передряг спрятаться? Не та у него жизнь. И не такой уж он слабак.
Расхныкался как-то - и то тяжело, и это не по силам, и голодно, и холодно, видимо, слаб он для такого дела. А Валерий Борисович послушал, послушал и говорит.
- Решать идти в разведку или не идти - твоё право. Ты можешь отказаться от любого задания, либо вовсе прекратить нам помогать, безо всяких обид и претензий с нашей стороны. И здесь я не хочу и не могу, не имею права, на тебя давить. А насчёт слабости... Это минутное настроение. Ты мужик небольшой, но крепкий, ты многое в жизни выдержишь. Вот так вот.
Крепкий-то крепкий. Может быть и крепкий, но ещё раз под пытки попадать... Ой-ё-ёй!
Дальше. Проспал у чужих людей. Не очень здоровски, конечно, но ничего страшного.
Свернул с дороги и миновав перелесок подошёл к заброшенному сараю. Оторвал доски, которыми было забито окно, забрался внутрь. Выждал пока глаза привыкнут к полумраку, обошёл, осмотрел, фиксируя "контрольки" - все на месте. Значит, после него никто здесь не был.
Теми же досками, подняв с пола камень, заколотил окно изнутри - так безопаснее. Сарай, это его прибежище, можно сказать, база подскока перед переходом линии фронта по этой "тропе". И ещё убежище. В прошлую зиму здесь, вооружённый одной гранатой РГД-33, Микко прятался от волков. Видимо, шальные какие-то волки забежали, что им делать вблизи линии фронта, где постоянно стреляют, непонятно. Одна граната даже с надетой осколочной рубашкой, против всей стаи не оружие. Но, думал, не так уж много их, штук шесть или семь, и даже если налетят жрать его, то так просто он из жизни не уйдёт, из них тоже не одного с собой прихватит.
До утра кружили они возле сарая, до утра Микко жёг костёр и не выпускал из рук гранату, разве на то время, чтобы дров в огонь подкинуть. После этой осады натаскал в сарай оружия.
Минут двадцать через щели, со всех четырёх стен, не торопясь и внимательно осматривал подходы к сараю и прилегающую территорию. Тихо. Спокойно. Никого.
Развёл костёр. Ещё минут десять-пятнадцать осматривался через щели, по-прежнему ли тихо и безлюдно вокруг сарая. Нормуль.
Откинул в углу трухлявую многолетнюю солому, отгрёб мусор, поднял доски. Под ними защитного цвета собранный в мелкий шип, оклеенный внутри толстой тёмно-синей материей деревянный ящик из-под какого-то военного прибора или оборудования. В ящике длинный и неуклюжий с виду, но не такой уж плохой в бою финский автомат "суоми", короткий советский карабин образца 38-го года, немецкий "шмайссер", сапёрная лопатка в чехле; сверху - его защитница РГД-33 в тёмно-шаровой осколочной рубашке, пистолет ТТ, тяжёлый револьвер системы Нагана, немецкий штык, противогазная сумка, а в уголочке солдатская фляжка. Достал из противогазной сумки банку рыбы, да банку тушёнки, отнёс к костру и поставил поближе к огню, разогреть. Отвернул пробку у фляжки, согрел горлышко ладонью, сделал глоток. Передёрнулся. И от крепости напитка, это был слегка разбавленный водой питьевой спирт, и от температуры - холодный, аж зубы заломило. Отнёс и фляжку к костру, пусть подогреется, пить невозможно.
Вернулся к ящику, взял в руки наган. Вытащил патроны. Чистые, не окислились. Вдруг, глаза его загорелись, зубы сжались и рот оскалился. Гауптман выскочил из памяти.
Микко щёлкал и щёлкал бойком, будто стрелял в гауптмана.
- Вот, тебе! Вот! Получи! В морду! В башку твою дурную! Я тебя, гадина, когда-нибудь встречу на узенькой дорожке! Ты у меня ещё получишь! И не ты один, всем вам, фашистам, могила будет! Живьём, вас гадов, закопаем!
Но тяжек наган для полуголодного мальчишки, быстро оттянул руки и приклонил их к земле, и сил в пальцах не осталось на курок нажимать.
Присел на корточки, наган, не выпуская из рук, положил на землю. И вдруг, неожиданно для себя заплакал, горько и громко. Повалился, уткнулся лицом в копёшку соломы. Но плачь оказался недолгим, выплеснулся как вода из опрокинутого ведра. А запах соломы, хотя и лежалой, напомнил о поле, о солнышке, о весёлом летнем времени.
Почти каждое лето он уезжал за Псков, к бабушке Ксении, или как её звали деревенские, к Аксиньи. У Миши слова баба и Аксинья слились в одно и получилась Бабаксинья. Родом она, как сама рассказывала, Витебской губернии, Городецкого уезда, Езерищенской волости, деревни Килаши, а фамилия в девичестве - Наумович. Белоруска. На большие праздники в церковь ходила со своими односельчанами за сорок вёрст в псковскую землю, в Невель. Там и познакомилась с Матвеем, единственным сыном зажиточных хозяев. Полюбились они друг другу, и родителям его она, красивая да работящая, приглянулась. Прислали сватов, сыграли свадьбу и переселилась молодуха Ксения к своему суженому под Невель в деревню Козий Брод, что стояла по обеим берегам небольшой речушки впадавшей в Ловать. Характера Матвей был твёрдого, хозяйского, за что платил - работу требовал, но совесть имел и милосердие. Оплошавшим работникам всегда давал возможность промахи свои исправить. А если уж приходилось с кем расставаться, никогда с плеча не рубил, и обставлял всё так, что бы человек сам видел - никто кроме него в случившемся не виноват. В делах был расчётлив, а рассчитав да прикинув всё, заказывал в церкви молебен о даровании успехов в деле начинаемом и проводил рискованные операции. И очень редко промахивался, а по крупному и вовсе впросак никогда не попадал. Характера был миролюбивого, людей знал хорошо, можно сказать, насквозь видел, что не только давало ему возможность вести дела, но и конфликтов избегать.
Потому, когда свершилась революция, односельчане его защищали и комбеды до поры не трогали. Когда же пошло повальное раскулачивание, и защита и доброе отношение односельчан уже не могли быть оградой, что смог продал, оставшееся раздал родне и уехал с женой и дочерью Анной в Петроград.
Устроился работать на железную дорогу. Поначалу помощником составителя, потом составителем поездов стал. А ещё несколько лет спустя, проявил себя усердным и добросовестным работником, а организаторских способностей и хозяйственной жилки ему не занимать, назначили его начальником кондукторского резерва. Но либо не вынесла его натура чиновного духа, либо не принял организм болотного климата северной столицы, стал быстро терять здоровье, "нутром чахнуть", как говорила бабушка Аксинья, и в двадцать пятом году, не дожив до сорока и не выявив врачам истинного своего заболевания, умер. Перед смертью, как ушёл на инвалидность, купил небольшой домик в Козьем Броде и завещал там его похоронить.
Баба Ксения после того три года прожила в Ленинграде, пока Анна не вышла замуж. А как выдала дочь, да увидела, что муж дочери попался серьёзный, спокойный и любящий, благословила на совет да любовь и вернулась в Козий Брод, в домик купленный дедом Матвеем.
В Козьем Броде Мише нравилось больше, чем в пионерском лагере в Тайцах под Ленинградом, где он провёл одну смену - жизнь вольнее. И лето у бабушки теплее и длиннее, чем ленинградское. Холода он, вообще-то, не боялся, но больше любил тепло.
Бабушка умерла весной сорокового, когда Миша заканчивал третий класс и собирался к ней на лето. Дом купили родственники и выслали матери деньги почтовым переводом. Из этих денег купили новую обстановку в комнату.
Летом сорокового они всей семьёй поехали в Карелию к бабушке Лийсе. Отец навестить свою мать, которую не видел лет двадцать, а мама и Миша - знакомиться. Родители позвали бабушку к себе, в Ленинград, но та категорически отказалась.
- От могилы Якова я никуда не поеду.
Погостили две недели и поехали домой, на работу надо, а Миша остался у бабушки Лийсы ещё на месяц. И они с бабушкой Лизой, так звал её Миша на русский лад, то жили дома, то навещали родственников, бабушка показывала своего внука.
Отношения у них сложились добрые и понимание друг друга было, но теплоты, в то лето, ещё не возникло.
Бабушка Лиза хоть и была замужем дважды, второй муж её, с которым она прожила года три или четыре, соратник деда Якова, рано умер от болезней, полученных ещё в царских тюрьмах, но любила, видимо, одного только деда. И не только любила, но уважала его и гордилась им.
Дед Яков, Яков Мартинович Метсяпуро, был революционером, воевал за установление в Карелии советской власти и погиб в начале мая 1918 года во время подавления Рабочей революции. Его расстреляли немецкие интервенты, призванные финляндским правительством на помощь. Бабушка Лиза никогда не рассказывала о нём на ходу или за каким-то делом, но обязательно помывши руки и сидя за столом. Говорила, что по характеру дед Яков был человек спокойный, но несправедливости не терпел. Показывала Микко фотографии деда, его документы, дала прочитать две выписки из донесений царских чиновников, которые она, возможно и не без риска для себя, сохранила в буржуазной Финляндии.
Из рапорта петербургского уездного исправника петербургскому губернатору о требовании крестьян к помещикам - владельцам имения "Вартемяки" отдать им помещичью землю.
28 мая 1907 г.
Секретно.
С давних пор крестьяне Вартемякской волости 4-го стана СПБ уезда пользуются лесными угодьями имения "Вартемяки" наследников графа Шувалова, арендуя определённые участки для выгона рогатого скота по 1 руб. за десятину в лето.
Ныне крестьяне деревень: Рохма, Киссолово, Агалатово, Верхние и Нижние Станки Вартемякской волости предъявили разные претензии относительно выгонов, отказались устраивать изгороди и потребовали отдать им под выгон всю лесную площадь имения.
Среди подстрекателей замечен быв. крестьянин деревни Верхние Станки Яков Мартинов Метсяпуро в настоящее время не являющийся жителем ни одной из названных деревень.
Исправник (подпись неразборчива).
Из представления земского начальника 3-го участка Петербургского уезда петербургскому губернатору о революционной агитации среди крестьян.
8 сентября 1907 г.
Совершенно секретно.
До сведения моего дошло, что крестьяне Куйвозовской волости деревни Леушкомяки Григорий Салака, деревни Лесколово Абрам Степанов Тироне и деревни Хиримяки Абрам Андреев Иване подстрекают население на сходках к неповиновению властям и неплатежу повинностей по обязательному окладному страхованию; последствием этого был отказ крестьян некоторых деревень (наприм.: Керроского общества) принять платёжные книжки; кроме того, благодаря их агитации, волостной сход приговором от 25-го января 1907 года Љ3 уменьшил незаконно жалованье всему составу волостных правлений и суда, а равно писарю.
Приставом задержан бывший крестьянин деревни Верхние Станки Яков Метсяпуро виновный в подстрекании крестьян к неповиновению властям и в распространении среди населения уезда прокламаций "Всероссийского крестьянского союза". В доме, где арестованный нанимал комнату, найден револьвер с патронами, на содержание которого Метсяпуро не имел разрешения.
Земский начальник 3 участка СПБ уезда (подпись неразборчива).
- Дедушка из под ареста бежал и целый год жил на нелегальном положении, - не без гордости добавила бабушка Лиза, забирая у Микко выписки. - Тогда Вейно, твой папа, был совсем маленьким, шестой год ему шёл. А потом, по заданию Партии дедушку направили в Петрозаводск. В семнадцатом году летом я к нему переехала, а дети остались в Петрограде. Варя к той поре замуж вышла, а Вейно в паровозном депо слесарем работал. Пробовали его к революционной работе привлечь, но он ничем кроме машин и техники не интересовался, книжки читал только про автомобили, паровозы да аэропланы.
Бабаксинья и бабушка Лиза совсем не были похожими, даже внешне.
Бабаксинья высокая, полная, одним словом - большая. Спокойная и ходила степенно. Особенно после того как поправилась больная нога и она сменила своего "коня"-клюку на высокий, чуть не до плеча, посох. Некоторые из деревенских даже Марфой Посадницей пробовали её наречь, но прозвище не привилось, потому что не было в ней властности и желания судить или навязывать своё мнение. Приходящим к ней посоветоваться о житейских разладах и неурядицах, она говорила, что человек слаб и надо быть снисходительнее к людям, многие-де и рады бы других не обижать, да совладать с собой не могут, срываются. А лучше всего поискать свою вину в происшедшем, потому что при всяком раздоре виноваты обе стороны, а больше виноват тот, кто умнее и добрее, у него больше возможностей ссору предотвратить.
И те, кто стремился отыскать корни конфликта и найти выход из трудного положения к ней шли, а желающие пожаловаться на судьбу или переложить вину на другого проходили мимо.
Бабушка Лиза, в противоположность Бабаксинье, худенькая, невысокая, летом ходившая в рябеньком, завязанном на затылке платке, была в курсе дел и проблем всех соседей, а что касается женской половины, то всей деревни, и охотно раздавала наставления и указания по любой жизненной проблеме. Случалось, не стесняясь шла на двор к провинившемуся односельчанину и на его же территории так его чихвостила, что тот только кряхтел да поворачивался. За то и прозвище по деревне носила: Лийса-прокурор. Знала о прозвище, но не обижалась и не протестовала - оно тоже давало свои плоды, удерживало иных от неблаговидных поступков.
Подопьёт не в меру какой-нибудь мужичок, вспомнит как жена ему утром перечила, взыграют в нём кровь и мужская гордость, вздумает проучить вожжами свою дерзкую и непокорную половину, но посмотрит в сторону двора бабушки Лизы и остановится.
- Лийса-прокурор узнает - на всю деревню, а то и на округу ославит. А ну их, этих баб, с ними связываться себе дороже выйдет...
Закрепит своё решение ещё одним стаканчиком, и побредёт домой спать мирно и пристойно.
Случалось, сердились на неё за бесцеремонность, но долгого зла не держали. Попадало от неё почти всегда за дело, а если и промахивалась, не стеснялась тут же обхватить руками за локоть напрасно обвинённого, прижаться щекой к его плечу и прощения попросить. И не только советами да порицаниями, но и иным чем могла бабушка Лийса соседям помогала: денег в долг дать, рассадой поделиться, за скотиной присмотреть или с малыми ребятишками денёк-другой посидеть, пока хозяева в город съездят или по иной надобности отлучатся, в таких просьбах никогда не отказывала. И потому, её побаивались, но уважали и с ней считались.
"Если мало получили, то ещё получите", - твёрдо пообещал Микко и поднялся с соломы.
Потрогал, отставил фляжку от костра. Немецким штыком, взятым из ящика открыл обе банки, положил в них сухари и опять подвинул к костру - пусть сухарики умягчатся и пропитаются заливкой, так они сытнее и вкуснее будут. Уложил в ящик штык и револьвер, закрыл, засыпал мусором и соломой. Отошёл, придирчиво осмотрел маскировку. Нормуль.
Без оружия почувствовал себя незащищённым. Всё-таки под врагом он ещё, и всякое может быть.
И мысль шальная в мельчайшую долю секунды залетела и целиком под черепом пространство заняла. "А что если бы рассказал о передвижении советской военной техники и о перемещении вооружений, что всё это какая-то широкомасштабная деза, тогда, может быть и не пытал бы гауптман?" И ужаснулся такой мысли. "Нет, не моё это, не моё! Не я это подумал, это кто-то другой за меня подумал. Это предательство!"
Жди от них, помилуют!
Из тех ребят, которые пыток не выдержали и рассказали о себе, ни один не уцелел, немцы всех расстреляли. А кого не расстреляли, того повесили. Нет, не оставили бы живым. Хорошо, не пришла такая дурь в голову. А то вдруг бы не выдержал, что тогда? Ясно что - предательство и смерть. И не собирается он с этими подонками, со сволочью фашистской сотрудничать. Бить их надо, бить, убивать, кромсать, жечь, давить... До последнего гада. Пока последнего фашиста под землю не зароют.
И увиделся ему фашист в землю зарытый, труп его разлагающийся в гное и в плесени... Но вдруг зашевелился он, пытается выбраться, встать из могилы... И ясно стало Мише, если встанет, то сюда, в сарай придёт. И показалось, что кто-то уже есть в сарае. Огляделся, никого не увидел. Но чувствовал, здесь он некто, чёрный и страшный. Страх охватывал сзади, обнимал, от спины, по плечам до грудины. Страх сковывающий и агрессивный. Мелькнуло вдруг... "Открыть ящик, взять пистолет... ствол к виску, нажать на курок и всё... Ни страха, ни холода, ни голода, ни других каких мучений..."
Прошептал неожиданно для себя, губы помимо его воли прошептали.
- Боженька...
Отлегло на секундочку и опять страшно стало, но теперь страшно умирать, и опять жить захотелось, до зуда, до звона в груди. Видеть солнышко, кувыркаться в траве, купаться в речке, бегать босиком под тёплой летней грозой по мокрой, нежной, удивительно мягкой и приятной для ног, сплетающейся меж пальцев, траве. И мама вспомнилась. В лесу, в летнем сарафане... Нет, не пригрезилась ему мама, а была в лесу, точно была, пришла к нему, чтобы он не замёрз, не погиб. Значит не совсем умирают люди, значит живут после смерти. А раз так, то и Бог есть по-настоящему, а не только на иконах. И вырезалась из памяти картинка...
Давно это было, он ещё в школу не ходил. Тёплый день в начале лета, когда зной ещё не утомил и тепло радует. В церкви полумрак, прохлада, пахнет ладаном, воском и берёзовым листом. Троица. Возле икон много берёзовых букетов, украшенных бумажными цветами и цветками сирени. Миша стоит перед аналоем.
- Правильно крестятся так, - бабушка Ксения берёт правую Мишину руку, складывает его пальцы, большой, указательный и средний в щепотку. - Эти три во имя Святой Троицы, во имя Отца и Сына и Святого Духа, а эти два - прижимает к ладони безымянный и мизинец, - во имя двух сущностей Иисуса Христа, божественной и человеческой. Теперь накладывай крестное знамение. Сначала на лоб "во Имя Отца", потом на живот "и Сына", на правое плечо "и Святого", на левое "Духа". Руку опускаешь "Аминь". Теперь приложись к иконе, поцелуй её.
Миша наклоняется и ткнувшись носом в стекло киота, целует его. Но Кто был на иконе изображён, уже не помнит. Помнит только цветовые пятна - приглушённый красный и блёклый тёмно-зелёный.
И сейчас, по внутреннему позыву, которому он не захотел противиться, сложил пальцы, как некогда учила его Бабаксинья и перекрестился.
- Во Имя Отца, и Сына и Святого Духа, - опустил руку. - Аминь.
И отступил страх, и некто чёрный и страшный, чьё присутствие ощущал Миша, удалился, исчез. На душе стало легче.
И вроде бы совсем не к месту вспомнил как осенью сорок первого ночевал в хлеву, в единственном уцелевшем строении в деревне, после того как она несколько раз перешла из рук в руки. Проснулся от боли. В ногу, в икру, по бульдожьи вцепилась тощая голодная крыса и пыталась отгрызть кусок мяса. Еле оторвал её от ноги. Но и оторванная от ноги, она не унималась, царапалась и пыталась хватать его зубами за руки. Не успокоилась, пока не задушил. А место укуса пришлось, раскаливши на костре железку, половинку дверной петли найденную на пепелище, прижечь.
И Микко тихонько улыбнулся, вспомнив как он после прижигания исполнял вокруг сарая "танец бегущего дикаря" - то бежал на двух ногах, то подпрыгивал на одной, здоровой, подвывая при этом и кляня крысу. И не один круг, пока не притихла боль от ожога.
Съел тушёнку. А рыбу только поковырял - есть хотелось, но отученный от обильной еды желудок перекармливать опасно. И неизвестно когда к своим попадёт и когда удастся найти еду. Надо поберечь. Выпил через край заливку, пригнул крышку и положил банку в торбу.
Пора. Загасил костёр, засыпал его снегом. Глотнул из фляжки "на посошок", прикинул куда бы спрятать...
Йорма вдруг предстал перед глазами. На полу. Мёртвый. В крови. Рейно, Петри другие подчинённые Йормы. Тоже мёртвые, тоже в крови.
"Ну почему... почему и хорошие люди врагами бывают?!" Но не было ответа на этот вопль. Не находился.
Глотнул ещё раз и взял фляжку с собой. Засомневался, а вдруг опять волки, хорошо бы пистолет взять. Но вспомнил гауптмана и солдата ударившего его прикладом. Эти опаснее волков. Идти ему не только лесом, и если схватят с пистолетом, то не посмотрят, что финн и финского полковника племянник. Сразу гестапо и расстрел. Восстановил "контрольки", перекинул торбу через плечо. Выбравшись, заколотил окно и направился дальше, к линии фронта.
Поздно вечером, уже высветился на небе тоненький и мутноватый, изогнутый вправо серпик только что народившейся луны, остановился у стога. Выдрал нору, чуть не до середины, надо поглубже укрыться, погода портится, по насту змейками бежит позёмка. Втащил за собой часть сена, закрыл вход. Подбил сено под собой, ободрал над лицом, чтоб травинки не кололись, устроился поудобнее. Достал из торбы фляжку, отвернул пробку, ладонью согрел горлышко и сделал глоток. Втянул воздух носом - как хорошо пахнет сеном.
...Зимние каникулы. Бабушке Ксении возят сено. Звенящее, ароматное. Миша взбирается на балку, на которую опираются стропила сеновала и прыгает оттуда, утопая в сене по шапку. И со смехом выкарабкивается из провала, весело ему. Бабушка ворчит.
- Собьёшь сено, корова есть не станет, молока не будет, - но из сеновала не гонит.
...Сенокос. Запах свежескошенной травы. Этот запах Миша любил больше всех других запахов. Алые капельки срезанной косой земляники. Спелые, ароматные ягодки сами тают во рту. И на языке долго помнится их вкус. И хочется ещё.
...День к вечеру. Только что прошла гроза. На небе невысокая, но яркая радуга. Под ней такая же яркая зелень травы на полянке, или как Бабаксинья говорила - на пожне - перед домом. Хорошо летом. Лето он любил больше всякого другого времени года и даже мечтал пожить в жарких странах, где всегда лето. И надеялся, когда станет капитаном дальнего плавания, то обязательно устроится на такую работу, чтобы всё время ходить в тёплые моря.
Сделал ещё глоток. Достаточно, завтра нужна небольная голова. Убрал фляжку в торбу, повернулся на бок и под шорох и попискивание мышек-полёвок, быстро уснул, будто во тьму провалился.
Бабаксинья подвернула ногу, ходит с клюкой и говорит: "на коне езжу". Не привыкшая к ней, часто забывает, куда поставила. И сейчас ей нужно идти на двор, а без клюки не выйти.
- Мишанька, внучок, не видал куда мой конь ускакал?
Миша поворачивается, чтобы найти бабулиного "коня", и видит Репку, котика бабушки Лизы. Но это его вовсе не удивляет.
Репо*33 , так назвала бабушка Лиза котёнка по-фински, и за окрас и за ласковый характер, Микко из созвучия звал его по-русски, Репа или Репка. Его забавляло, что репо по-фински означает зверя, а репа по-русски овощ, но то и другое звучит почти одинаково и отображает одно и то же - рыжий цвет.
Репо он же Репка, полугодовалый котёнок, неутомимый игрун и озорник. Нет, правильнее сказать - не озорник, а шалун. И очень ласковый.
Он много бегает по двору и по дому, забирается и на комод, и на шкаф, и на буфет. А однажды перепрыгнул с буфета на старинные настенные часы, тем вызвал гнев и восхищение у бабушки Лизы. Восхищение ловкостью и возмущение дерзостью. К настенным часам он, вообще, неравнодушен. Вскочит куда повыше, на стол или на комод и сидит, смотрит как большой блестящий маятник медленно туда-сюда колышется, и вслед за ним головой водит. И ещё любит смотреть на рукомойник, когда стекает по неплотно прижатому соску вода и капает в лохань. Капля падает, а Репка за ней следит, и не только глазами, но и головой сверху вниз за каждой каплей ведёт. Тысяча капель упадёт, он тысячу раз опустит и поднимет голову.
Занимал в такие минуты Микко вопрос и спрашивал он у бабушки.
- Mummo*34 , вот бы узнать, о чём он думает?
- Да какая ж тут тайна? И так ясно. Думает, как бы ему ещё побегать да поозорничать.