Я на сверкнувший гребень горный взлечу уверенно с тобой.
Я пронесу тебя над бездной, её бездонностью дразня.
Твой будет ужас бесполезный - лишь вдохновеньем для меня.
Я от дождя эфирной пыли и от круженья охраню
Всей силой мышц и сенью крылий, и, вознося, не уроню.
И на горах, в сверканьи белом, на незапятнанном лугу,
Божественно-прекрасным телом тебя я странно обожгу.
Ты знаешь ли, какая малость та человеческая ложь,
Та грустная земная жалость, что дикой страстью ты зовёшь?..."
Александр Блок
1
Август на родине Вадика, как и первые десять-двенадцать дней сентября редко когда бывают пасмурными: юг Тульской области всё же, граница с Липецком и Орлом, пред-Черноземье и место, где северная святая Русь встречается с Русью южной; болотно-суглинистая Москва - со степью. Тепло и сухо на улице в их местах в августе и сентябре, безветренно, солнечно, тихо. Хорошо в такую погоду детишкам по магазинам бегать - тетрадки с учебниками закупать, к началу учебного года готовиться; хорошо в сентябре в новой форме утром на уроки ходить, собою и природою любоваться...
Таким вот погожим перво-сентябрьским утром десятиклассник Стеблов в сопровождении старого друга, Вовки Лапина, с московским кожаным портфелем в руках, в московском же модном костюме и шагал в свою прежнюю четвёртую школу, в 10 "А" класс. Там он учился когда-то долгие восемь лет, и там же, в мае ещё, после посещения поликлиники и памятных разговоров с доктором сначала, а потом и с отцом, он твёрдо вознамерился заканчивать десятилетку, аттестат зрелости получать, прощаться с детством и отрочеством.
Он волновался как первоклашка, был бледен, угрюм, молчалив - и понять его было можно. Целый год он отсутствовал в школе, которую не забыл в столице и которую по-прежнему считал родной (в отличие от чужого и холодного интерната), ровно год не видел бывших товарищей и учителей, не встречался и не общался с ними за неимением времени, потерял со многими связь, вычеркнул их из жизни. А ведь они хорошо относились к нему - и одноклассники, и педагоги, - и он к ним ко всем хорошо относился. Ко многим, во всяком случае. Но год назад, по дурости ли, в горячке ли, взял да и бросил их - без объяснения и прощаний, без жалости минимальной, - и теперь вот шёл и стыдился этого, переживал. Как они встретят его, беглеца? что скажут при встрече, оценят как его столь ранние по жизни метания и кульбиты?...
2
Но волновался он, как оказалось, напрасно, потому как встретили его в школе очень даже приветливо - и товарищи прежние, задушевные, и учителя, среди которых были и новые. Они с любопытством, с почтением внутренним разглядывали его в коридоре и на уроках: бывший москвич, как-никак, будет у них учиться - а это что-то да значит. Это бездарям и бездельникам не рады нигде. А людей с огоньком в глазах и в душе в любом месте тепло принимают.
Учительница химии, например, которую Вадик не знал до этого, которую к ним год назад прикрепили - органическую химию преподавать, - на первом же занятии третьего сентября спросила его с любопытством: откуда он к ним приехал? не из посёлка ли, откуда к ним прибывали все новички? И когда услышала, что из Москвы, - то только головой тряхнула почтительно, и сразу же его задачку у доски попросила решить, сложную, на пропорции: чтобы, значит, в его знаниях и способностях убедиться. А заодно и высокий статус Москвы как интеллектуального центра страны лишний раз подтвердить, оценить уровень подготовки университетской спецшколы.
И когда Вадик ту её задачку решил за минуту, весь свой имевшийся интеллект в кулачок собрав, всю душевную силу и волю, - она, не скрывая восторга, сказала:
"Ну, слава Богу! В школе появился лидер, который покажет всем, как учиться надо, который отличников наших встряхнёт".
После чего поставила ему пятёрку в журнал и в дневник, и посадила на место. И потом уже вызывала его только в редкие дни к доске - когда вопросы сложные попадались или комиссия в классе присутствовала, и нужно было учительнице свой 10 "А" во всей красоте показать, во всём блеске умственном, образовательном.
Сама, вероятно, того не желая и не сознавая, преподавательница химии тогда прилюдно высказала-озвучила то, что сразу же почувствовали в классе многие с началом последнего учебного года. И в первую очередь - сам Вадик, конечно же, который лучше и острее других понял и почувствовал крайне-важную для себя вещь, можно даже сказать - архиважную, что всё лето подспудно жила в нём, бодрила, пьянила и мобилизовывала, на учёбу самым серьёзным и решительным образом настраивала. Переступая порог бывшей школы, по вестибюлю, раздевалке и коридорам её возбуждённо шагая и ловя на себе со всех сторон удивлённые взгляды школьников, одногодков и малышей, он тогда твёрдо и бесповоротно решил для себя главное. Что теперь он, вчерашний москвич-колмогоровец, вернувшийся на родину добровольно, на один только год всего, просто обязан задавать в своём классе и школе тон. По естественным дисциплинам - в особенности.
По-другому, впрочем, и быть не могло: поступление и учёба в первой школе страны разве ж бесследно проходят?... А он проучился там целый год, - он не был случайным в Москве человеком. И шло там у него поначалу всё хорошо, и работал он сутками как одержимый; и, главное, столько нового за год узнал, сколько никогда не узнал бы дома...
К тому же, в интернате он ежедневно виделся, дружил и общался с такими людьми - как преподавателями, так и воспитанниками, - которых не видывали и не слыхивали в захолустном их городишке и за сотню лет. Один Колмогоров Андрей Николаевич чего стоит! - известный на весь мир академик, лекции которого Стеблов слушал, с которым, осмелившись, даже говорил один раз: про книжки редкие в коридоре его дотошно расспрашивал, про учебники. А Башлыков Юрий Иванович, а Дерябкина Галя!
Спору нет: он покинул Москву, вынужденно оставил спецшколу. Но не потому, что сдался, что его попросили оттуда как самого неспособного и недостойного: ничего похожего не произошло даже и близко. Сам-то он про это хорошо знал, и этого было достаточно для самоуспокоения, для комфорта... Из интерната вообще, как он понял, не отчисляли никого и никогда, даже и откровенных бездарей и прохиндеев, которые туда иногда залетали по случаю и потом, регулярно выплачивая школе Колмогорова деньги за обучение, содержа там всех, прекрасно себя в интернате чувствовали.
Он же вернулся домой по одной-единственной причине - и мог любому про то без запинки сказать, на чём угодно присягнуть и поклясться, - что посчитал интернатовскую образовательную программу через чур запутанной и бессистемной, абсолютно неприемлемой для себя лично в качестве надёжного подспорья на ближайшее будущее, главной целью которого были вступительные экзамены на мехмат, успешная их сдача; посчитал, наконец, - и их местный врач-невропатолог помог ему в этом решении, - что для успешного поступления в МГУ через год ему будет выгоднее во сто крат заканчивать учёбу дома, где и условия подготовки будут несравнимо лучше, и где сам климат, сама атмосфера домашняя помогут ему: укрепят, успокоят, здоровьем и силой наполнят.
Да, он покинул Москву, временно вернулся домой, - но зато целую сумку книг оттуда привёз с задачами и программами с прошлых вступительных университетских экзаменов. Он будет сидеть теперь и старательно и спокойно изучать и решать их все в тишине и уюте - по той же схеме, по сути, и в таком же точно режиме, в каком учился когда-то в ВЗМШ. Под опекой родительской и подпиткой ему это будет делать гораздо удобнее и комфортнее: Гордиевский с Мишулиным ему здесь уже не нужны.
А интернат - что ж, пусть себе стоит, работает и процветает дальше. Успехов ему, как в таких случаях принято говорить, низкий поклон и сердечное за всё спасибо. Для него интернат уже тем был хорош - коли по совести про это специальное учебное заведение начать судить, без прежней агрессии и усталой злости, - что к Москве его ещё ближе придвинул, Университет ему, зачарованному, во всей красоте показал. Его Главное здание невиданной красоты, в первую очередь, его манеж и тренера Башлыкова, которыми Стеблов уже бредил, без которых жизни не представлял и только лишь там себя в недалёком будущем видел. Он непременно должен будет туда поступить, всенепременно! А иначе, зачем интернат был и нужен?!...
3
Химию в десятом классе Вадик прилично знал и учил, с уважением к ней относился. Однако же, своё безусловное интеллектуальное лидерство после московского возвращения доказывал всё же не там, а в любимой математике, которую преподавала им всё та же Лагутина Нина Гавриловна - без-сменный их в течение шести лет педагог и руководитель класса.
И, надо сказать, ему здесь вдвойне повезло - доказывать и утверждаться, - ибо именно в этот год, год его возвращения, в образовательную программу десятиклассников всей страны высокие государственные мужи из министерства образования решили начать внедрять элементы математического анализа. А именно: определение и нахождение пределов числовых и функциональных последовательностей, вычисление производных простейших алгебраических и тригонометрических функций, и даже и некоторые интегралы учиться высчитывать, опять же простейшие, - внедрять всё то, одним словом, что так неистово штудировал Вадик весь прошлый год, на чём надорвался и обломал зубы.
Для введения подобного новшества учителей России, преподававших математику в старших классах, всех поголовно направили летом в областные институты усовершенствования на переподготовку, где командированные университетские преподаватели читали им полтора месяца кряду по этим вопросам лекции. Разумеется, не все педагоги (у доброй половины которых и высшего образования-то не было) как следует поняли и усвоили нововведения, не все возвратились в школы хорошо подготовленными и просветлёнными. Первые уроки, поэтому, стали для многих из них серьёзным, нешуточным испытанием: тяжело было объяснять другим людям то, в чём ты сам с горем пополам разбираешься...
Не стала здесь исключением и Лагутина, чей возраст далеко за сорок перевалил и которая хотя и закончила ленинградский уважаемый пединститут, но про пределы и про анализ, похоже, там если и слышала, то краем уха. Да и не нужны они были ей, по правде сказать, - пределы те злополучные, производные и интегралы, - равно как и всем другим педагогам, школьным коллегам ее. Им бы после ужасной кровавой войны основы алгебры и геометрии детишкам как следует преподать - лишь в этом они свою первоочередную задачу учителя видели.
Выйдя поэтому первого сентября к доске - давать классическое определение предела числовой последовательности, - она, дилетантка фактическая, запуталась сразу же, с первых слов, задёргалась, замерла у доски: учила-учила дома, да так и не доучила, видимо. После чего вернулась к столу растерянно, в конспекты нервно полезла и принялась почти судорожно те конспекты листать, чем лёгкий шумок в классе вызвала вперемешку с усмешками, что от парней ядовитых шли. "Во-о-о даёт наша математичка! - злорадно шептались они. - Сама ни хрена не знает, а объяснять лезет".
"Математичка" же их женщиной совсем неглупой была - понимала, что смотрится недостойно, листая перед детьми тетрадь, за что сама же их с пятого класса ругала и двойки жирные ставила, - но поделать с этаким непотребством ничегошеньки не могла. Язык кванторов, на котором данное определение излагалось, стал для неё, бедняги, подлинным бедствием, настоящей мукой земной, непостижимой и жуткой головоломкой.
"Число А называется пределом числовой последовательности {Xп}, - найдя, наконец, в тетради нужное определение и быстренько пробежав его глазами, вроде бы вспомнив его, начала она выписывать на доске диковинные для всех и для неё самой математические знаки, - если для любого δ... нет, извините, если для любого ε>0... или всё ж δ?..."
Нина Гавриловна опять замерла, задумалась и покраснела, вспоминая коварное определение. Им его московский лектор на курсах несколько дней разжёвывал и объяснял, и оно казалось простым и ясным тогда, - но теперь оно почему-то напрочь из её головы вылетело... Постояв в задумчивости с минуту, поморщившись и губы накрашенные покусав, она опять полезла в конспект - за помощью.
"...Нет, всё-таки правильно я вам сказала, - просветлённая, возвращалась она к доске, быстро стирала там греческую букву δ и на её место выписывала греческую букву ε, - если для любого ε>0 существует такой номер n-малое... нет, неправильно, N-большое... или n-малое, Господи?" - снова задумывалась она, краснела, нервничала, суетилась...
Когда она совсем раскисла и обессилила у доски и готова была, как кажется, уже даже расплакаться, Вадик, жалея её и класс, поднял высоко вверх руку.
- Нина Гавриловна, - сказал он тогда твёрдым голосом, - а можно я расскажу всем данное определение? Я знаю.
Получив разрешение на ответ, он выбежал из-за парты лихо, схватил в руки мел и принялся торопливо выписывать на доске заученную ещё год назад формулировку, которую сам очень долго не мог понять, которая тяжело до него доходила. Но зато теперь она, по прошествии года, от его зубов так и отскакивала.
- Число А называется пределом числовой последовательности {Хn}, - писал и рассказывал он, в точности уподобляясь учителю, - если для любого ε>0 существует такое натуральное число N, что для всех номеров n>N абсолютная величина разности (Хn - А) будет меньше этого, наперёд заданного, ε.
Когда определение было написано и всей своей изощрённой мудростью красовалось перед изумлённым 10 "А", Вадик обернулся лицом к одноклассникам, не обращая уже внимания на стоявшую неподалёку учительницу, предельно растерянную и обескураженную, ловившую каждое его слово, каждый звук.
- Что означает этот предел А? для чего он нужен? - спросил он с улыбкой у всех, и тут же сам и ответил на риторический свой вопрос. - Он означает, что числовая последовательность {Хn} при возрастании своих номеров неуклонно стремится к этому пределу и в бесконечности почти сливается с ним; что какую бы окрестность, пусть даже самую что ни на есть малюсенькую, мы ни взяли вокруг этой точки, точки А, всё равно в ней сыщется бесконечно-большое число членов данной последовательности.
-...А теперь поясню главное: для чего он нужен, этот предел, и в чём состоит, так сказать, прикладное значение его, - переведя дух, продолжил он далее говорить, перед классом познаниями красуясь. - Да хотя бы в том уже, что переход от бесконечных последовательностей - числовых ли, функциональных, не важно, - к их конечным пределам очень помогает в математике отыскивать производные и интегралы различных функций. А это, в свою очередь, помогает находить скорости изменения каких-либо природных процессов, скорости изменения скоростей, ускорение то есть; определять площади и объёмы, ограниченные самыми замысловатыми кривыми, центры тяжести и центры масс различных многомерных фигур и многое-многое другое.
- А это, как вы понимаете, уже конкретная практическая польза, польза всем. И не случайно создание дифференциального и интегрального исчисления на рубеже XVII-XVIII веков стало настоящей революцией в естествознании, открыло новую эру в нём; в астрономии и механике - в первую очередь... Всё, - сказал, улыбаясь, Вадик, довольный своим выступлением, особенно - концом его; после чего, уже не спрашивая разрешения у оторопевшей учительницы, он направился на своё место, унося в душе ощущение тихой радости, что с гордостью была перемешена, со светом солнечным и теплом, что сквозь распахнутые настежь окна в класс и в детские души сквозили.
Нет, не зря он из последних сил вгрызался ежевечерне в Шилова с Фихтенгольцем в Москве. Осталось кое-что в голове - и прилично осталось...
4
Разобравшись с теорией кое-как, в самых общих чертах и понятиях что называется, 10"А" после этого за задачи принялся, за практику. И опять Стеблов, выходя к доске, поражал одноклассников эрудицией, приводил их всех в неизменный восторг вперемешку с недоумением, завистью.
И подобного рода картины в их классе наблюдались потом весь год: при объяснении и закреплении материала, касавшегося пределов числовых и функциональных последовательностей, при изучении производных и интегралов - самых простых, разумеется, и тривиальных. Всегда, как только объявлялась новая по началам анализа тема, Вадик активно участвовал в обсуждении, помогая учительнице по мере сил добытыми в спецшколе знаниями.
Да и на уроках алгебры с геометрией, где Лагутиной помощь Стеблова не требовалась, где она и сама была докой, он не сидел, сложа руки, и безликим статистом не был. Активное его участие в этих предметах сосредоточивалось, главным образом, на решении сложных задач, которые оказывались не под силу классу, а порой - и самой учительнице, женщине пожилой и разумом уже не скорой, и которые он постоянно решал у доски, сделавшись в 10 "А" этакой штатной палочкой-выручалочкой.
Математика, таким образом, стала для Вадика развлечением с первого дня, которое ему страшно нравилось, где он отдыхал душой. Учебники школьные он не читал ввиду их полной для него бесполезности, не делал дома заданий, - он выработал ещё на каникулах свою собственную образовательную программу, которой неукоснительно следовал.
Из Москвы - и в этом была ещё одна положительная роль интерната, о которой уже упоминалось вскользь! - он привёз целую кипу пособий для поступления на мехмат. Их-то он и задался целью все изучить до последней странички. Он приносил их по очереди на уроки Лагутиной, клал, не стесняясь, перед собой на парту, а сидел он перед её столом, и начинал изучать их, ни от кого не таясь и не обращая на класс внимания.
И учительница не мешала ему, замечаний и выговоров никогда не делала - избави Бог! Она даже и контрольные, с середины сентября начиная, позволила ему не решать - потому как нечего было ей у него проверять и контролировать...
5
С её контрольными у них тогда вот что произошло: история произошла прямо-таки комическая.
Заходит Нина Гавриловна однажды в класс в десятых числах сентября и объявляет всем, что сейчас состоится, дескать, в 10"А" контрольная по анализу. Заявляет, что на ней она хочет проверить, как начала анализа её подопечным даются, усваиваются как. Просит убрать со столов все учебники, естественно, оставить только тетради; и начинает потом выписывать на доске как обычно два варианта, ещё с вечера приготовленные.
И пока она неспешно писала второй, Вадик, сидевший на первом ряду, решил первый. И как только она положила мел и возвратилась к столу, он поднялся из-за парты и вручил ей свою огромную, на сто страничек, тетрадь удвоенного формата, купленную ещё в Москве за 90 копеек. Её-то он под математику как раз и решил использовать дома, туда и были занесены решения.
- Что, сделал уже?! - изумлённо вытаращилась Лагутина, не успевшая ещё даже мел с себя отряхнуть.
- Да, сделал, - уверенно ответил он, вопросительно на неё поглядывая: ожидая, что она ему далее делать велит.
-... Ну-у-у... не знаю... делай тогда другой вариант, - подумав, посоветовала она.
- А зачем? - пожал Вадик плечами. - Там все задачи такие же.
-...Ну тогда иди домой - коли тебе в классе делать нечего, полушутя-полусерьёзно сказала учительница, беря в руки тетрадь Стеблова, листая её.
Вадик, не раздумывая, взял портфель и вышел из класса...
На другой день Лагутина вернула ему тетрадь на уроке, где стояла отличная оценка. Возвращая её, она пожаловалась, опять-таки - в шутку, что зря, мол, только таскала её домой - руки себе оттягивала. Улыбнулась и заявила: что там, мол, ей проверять нечего - там всё отлично.
"А Вы и не оттягивайте, - заметил ей кто-то из острословов-учеников, - Вы сразу ему, без проверки, пятёрки ставьте".
Озорная реплика та уже через неделю материализовалась и воплотилась в жизнь, стала для Стеблова правилом, нормой учёбы. И для него, и для преподавательницы.
Через неделю у них была контрольная по геометрии, где всё повторилось в 10 "А" с точностью. Пока неторопливая Нина Гавриловна выписывала на доске второй вариант задач, Вадик быстро решил первый. После чего отдал учительнице свою ужасающих размеров тетрадь в клеёнчатой толстой обложке, которая не влезала в сумку Лагутиной, рвала там внутреннюю обшивку, - отдал, поднялся уже без команды и пошёл отдыхать в коридор, слыша за своею спиной восторженные возгласы одноклассников...
А на утро, возвращая ему тетрадь с пятёркой, Лагутина взбунтовалась уже по-настоящему, сказав прямо, что таскать такую тяжесть домой она не желает более, потому как проверять ей там абсолютно нечего; и что поэтому Вадик, если ему не интересно её задачи решать, пусть-де сидит и решает свои - интересные, чем он, собственно говоря, и занимается на её уроках: она это видит прекрасно.
"Хорошо, - ответил на это Вадик, - буду решать".
И контрольных по математике для него с той поры более уже не существовало...
6
Таким вот образом уже с конца сентября, в плане наук математических, Стеблов окончательно отделил себя от класса, от буднично-повседневной жизни его, насущных дел и тревог, проблем и забот неизбывных и утомительных, с выпускными экзаменами связанных и последним звонком, с получением аттестата зрелости. Формально да, он числился в 10"А", сидел ежедневно за партой и вроде как что-то там слушал, голову приподнимал. Но при этом с классом не сливался полностью, живя своей собственной внутренней жизнью, яркой и увлекательной на удивление и на зависть, расписанной до минут, до предела насыщенной, в которую он не пускал никого, даже и своих родителей, которую оберегал от посторонних глаз и влияния пуще всего на свете.
Он приходил на уроки алгебры и геометрии, на анализ тот же, открывал привезённые из Москвы пособия, как правило - изданные в МГУ, и планомерно и старательно штудировал их, изучал, решал самостоятельно их задачи, ни на кого не глядя в такие минуты, ни в чьей не нуждаясь помощи. А надеясь только лишь и исключительно на себя самого, собственные здоровье и труд, возможности и способности.
У него был конкретный и чётко расписанный план на последний перед выпуском год, и своя же выверенная до мелочей образовательная программа, нацеленная на мехмат, в которой ему некому было в 10"А" помогать, подсказывать и контролировать, включая сюда и учительницу. О чём Вадик, по правде сказать, ни сколечко не тужил и горечи никакой не испытывал. Он привык в интернате быть себе самому судьёй, педагогом, подсказчиком и помощником: Гордиевский с Мишулиным его к этому хорошо приучили. И цензором самым придирчивым быть привык, самым строгим и бескомпромиссным, каких ещё поискать, не прощавшим себе и малейшей расслабленности и изъянов в работе, не принимавшим сомнений и передышек, нытья. Передышки, нытьё и опека плотная с чьей бы то ни было стороны его и маленького раздражали.
Ну и чего ему было у Господа Бога просить и желать, коли так?! о чём горевать и кручиниться при таком-то самоконтроле и самоотдаче, при таком горении?! Одна только воля железная была ему и нужная, хорошее самочувствие и настроение, и большое количество свободного времени. Чтобы успеть сделать всё намеченное и запланированное в срок, хорошо к вступительным экзаменам подготовиться... Это он и получил в родном дому и школе своей - получил с избытком. И слава Тебе, Господи, как говорится!...
7
Лагутина, словно бы сговорившись с преподавательницей химии и неосознанно копируя её, старалась тревожить Вадика только тогда, когда в процессе обучения попадалась какая-нибудь задачка особенно сложная, которую ни ученики, ни она сама не могли решить; или когда приходила, опять-таки, на её уроки комиссия из ГорОНО с проверкой. В такие особенно нервные дни Стеблов непременно вызывался к доске в числе первых и простаивал там, как правило, до конца урока, закрывая собою учительницу и класс, нивелируя умственную и образовательную слабость 10"А", как и все имевшиеся педагогические просчёты и недоработки. Но это было раз в четверть всего - не чаще, - и Вадика сильно это не напрягало; наоборот - развлекало только, давало возможность лишний раз себя показать, силу и знания свои проверить и почувствовать.
А ещё Лагутина, уличив момент, подходила к нему иной раз на перемене, краснея и тупясь как девочка. Просила, прячась от учеников, растолковать ей некоторые наиболее важные моменты новой программы: про значение первых и вторых производных в деле исследования непрерывных функций, про точки локальных экстремумов и перегибов, про неопределённые и определённые интегралы, наконец: чем они отличаются друг от друга и как их, соответственно, искать. И Вадик рассказывал ей что знал, как ровне своей или матушке - без дешёвого зазнайства и ухарства, понимай, без ехидного высокомерия, тем паче, - как растолковывал он ежедневно такие же точно вопросы школьным своим товарищам и друзьям. И учительница была ему особенно благодарна за это.
Отношения установились у них деловые и взаимно-уважительные, которые устраивали их обоих. И, особенно, они устраивали Вадика, безусловно. Нина Гавриловна дала ему полную свободу на своих уроках, - а это для предельно целеустремлённого и мобилизованного Стеблова, на Москву заточенного, на Университет, было на тот момент самым что ни на есть важным...
8
Были в четвёртой школе и другие преподавательницы, которые относились к Стеблову с большим уважением, с некоторым почтением даже, и старались по возможности не тревожить его частыми вызовами к доске, опросами и проверками еженедельными, даже и видя его полное равнодушие к их предметам.
"Паренёк горит изнутри, живёт своей математикой, - так зачем же мы станем ему мешать, палки вставлять в колёса", - встретившись в коридоре или учительской, между собою согласно переговаривались они - точь-в-точь как воспитатели интернатовские - и создавали Стеблову самые выгодные условия, самые что ни на есть щадящие. Подмечая, что во время уроков истории, биологии или той же химии, например, он сидит и решает тайком математические задачи из книг, на которых профиль Главного здания МГУ красовался, они не останавливали его никогда, не ругали. Они только подходили к нему потом, когда их уроки заканчивались, и спрашивали подчёркнуто уважительно:
"Ну что, Вадик, готовишься? Скоро опять в Москву, в Университет поедешь, да?"
Стеблов утвердительно кивал головой как о вопросе давно решённом, и они, желая успеха, отпускали его. Чтобы он, отдохнув пять минут, на следующем по расписанию уроке продолжал готовится дальше.
Он никогда не скрывал своих намерений из суеверной трусости или из лицемерия, хотя и не трезвонил о них, не благовестил на каждом углу для самовосхваления и саморекламы. Но если подходил кто и спрашивал его о планах, - отвечал твёрдо, что хочет поступать на мехмат, профессиональным математиком в будущем становиться.
Ему, впрочем, и не нужно было бы всего этого говорить - потому как Университет светился в его глазах так же ярко и убедительно, как светится университетский золотистый шпиль в солнечную погоду. Этот свет исходил от Вадика за версту, заставляя добрых людей почтительно жмуриться и улыбаться при встрече...
9
Не все педагоги, однако ж, понимали его, ценили его устремления, своевольничать ему позволяли, любимыми заниматься делами чуть ли ни целый день, не все на подобную роль соглашались - второстепенную и унизительную для себя и своих предметов. Были и такие, которые отчаянно сопротивлялись этому и всё пытались у себя на уроках к порядку его призвать, к дисциплине, заставить уважать себя и свою работу, свой труд.
И первой, самой настырной и яркой в этом коротком ряду стояла Старыкина Елена Александровна, уже третий год кряду учившая их класс русскому языку и литературе. Она особенно в этом дисциплинарном деле упорствовала и лютовала, с обособленностью и своеволием Стеблова смириться и не хотела, и не могла: завучем школы работала, всё ж таки, к порядку не только учеников, но и учителей призывала. Да и по натуре своей дамой была предельно гордой, обидчивой и самолюбивой.
Елену Александровну Вадик очень уважал до Москвы: ему импонировали её железная воля, фанатизм и профессионализм, как и её решительный, взрывной и предельно-импульсивный характер. Стеблов и сам был фанат по натуре, был одержим любым делом, за которое брался; сам был взрывным и легковозбудимым до крайности, подвижным, озорным, заводным. И литературу русскую он очень любил: хорошие книжки "глотал" как конфеты вкусные.
И Старыкина ценила его (хотя и скрывала это), частенько как с равным спорила с ним по литературным вопросам, когда они расходились в оценках того или иного героя. Статьи критические ему приносила не раз, чтобы свою позицию подтвердить и авторитет не уронить учительский. Более в классе с ней не спорил никто на профессиональные темы, даже и Чаплыгина Ольга; и она свою правоту так жарко более ни перед кем не доказывала. Делай Стеблов поменьше ошибок, грамотнее и аккуратней пиши, - и он бы ходил у неё в любимчиках, в фаворитах...
10
Но после Москвы Вадику стало не до неё; точнее - не до её уроков.
"Сочинение - это всё ерунда, - не единожды говорили ему в Москве приезжавшие к ним в интернат выпускники, мехматовские студенты, когда разговор про вступительные экзамены заходил, про суровое экзаменационное сито. - Из трёх ежегодно предлагаемых на экзамене по русскому языку и литературе тем одна обязательно будет свободной. Бери её, - усмехались они делово, - и пиши себе преспокойно. Простыми предложениями пиши, где одни подлежащие и сказуемые, используя только те слова, которые хорошо знаешь... Две-три странички напишешь - и хватит: этого будет достаточно. Двойку тебе, во всяком случае, за это никогда не поставят. За сочинение на мехмате двойку редко ставят кому: на мехмате главное - математика".
Памятуя о таком наказе бывалых, знающих людей, Вадик и сосредоточился дома исключительно на математике, штудированием которой без сожаления заменял по интернатовскому испытанному образцу уроки родной словесности; или пытался по возможности заменять, пускаясь на всякие ухищрения...
Вот проходили они, к примеру, программную "Поднятую целину", рассказывала им Старыкина у доски образ Давыдова или Нагульнова: как десятиклассники обязаны-де их себе представлять, как понимать должны бессмертных шолоховских героев, в каком, так сказать, политическом плане и ракурсе. И - штамп на штампе лез из её пламенных учительских уст, лозунги и казёнщина бюрократическая, спущенная из министерских недр через обязательные хрестоматии, пособия и учебники. Что на деле оборачивалось скрытой дискредитацией и профанацией Шолохова, пусть с её, Елены Александровны, стороны неосознанной и невольной, искренним стремлением продиктованной получше данное произведение преподать, сделать его как можно более ярким и привлекательным.
А на деле, на деле выходили сплошная ерунда и скука, этакая литературная "таблица умножения" или тот же "бином Ньютона", если совсем откровенно и грубо про те уроки сказать, от которых идеологической мертвечиной пахло, кисли и тупели мозги, а скулы на сторону сводило. Скучно становилось от всего этого и неинтересно, и за светлого русского гения очень обидно. Ясно же, что М.А.Шолохов был слишком велик и необъятен, и слишком мудр, чтобы пытаться впихнуть его, даже и из благих побуждений, в какие-то шаблонно-трафаретные рамки. И потом в таком вот урезанном и уменьшенном виде как-то пытаться его понять, суть его повестей и романов с горем пополам выудить. Которые, как теперь уже ясно его почитателям, кровью писались, именно так. За которые писатель всю жизнь собственной здоровьем расплачивался.
Повзрослевший и возмужавший к десятому классу Стеблов подобную тупую казёнщину и суррогаты школьные уже плохо переносил: ошалевал от шаблонов и штампов - литературных, исторических, идеологических, любых. И, спасаясь от них, он тайком доставал из-под парты задачник заветный и начинал что-нибудь оттуда решать, коротать с пользой время, пока одноклассники его сидели и переливали из пустого в порожнее в классе; учили, что надо, а чего не надо на будущих выпускных экзаменах говорить...
11
Но и Елена Александровна была человеком упорным и волевым, и не собиралась так просто сдаваться: позволять ученику, пусть даже и через чур увлечённому, оскорблять и унижать себя. Тут уж, как говорится, находила коса на камень: характер сталкивался с характером, энтузиазм и задор молодой - с фанатизмом, достоинством, властью.
Увидав однажды во время своего объяснения на столе у Стеблова постороннюю книгу, большую такую, красивую, с университетским профилем наверху, она, позеленев и рассвирепев от злости и от обиды страшной, не раздумывая, схватила её и запустила с размаху в стенку. Да сильно так, от души, что обложка книжная оторвалась и отлетела в сторону и сильно помялись страницы учебника, порвались даже в некоторых местах.
- Я понимаю, Стеблов, что ты увлечён и что тебе не интересно в школе, - сказала она после этого тихо, но так, что за обманчивой той тишиной отчётливо чувствовалось притаившаяся рядом буря. - Но ежели ты всё-таки ходишь на мои уроки, вынужден из-под палки ходить, - то уж будь добр хотя бы послушать их краем уха... Ты же русский человек, как-никак, по крови, по месту рождения русский. И русский язык просто обязан знать, великую русскую литературу нашу, которой Россия перед целым миром гордится, посредством которой цивилизованный мир обошла.
Вадик не обижался на пылкую, искреннюю в своих порывах учительницу: некогда было ему на неё обижаться. Образовательная программа, что он для себя наметил, была столь объёмна и глубока, требовала столько сил физических и душевных, что не допускала даже и самых малых и незначительных с кем-либо склок и обид, которые подрывают здоровье.
Поэтому он мобилизовался и забронировался ото всех предельно: он запер душу свою с эмоциями под пудовый замок... А после этого случая, жалея ценные книги, он на переменах стал аккуратно выписывать оттуда задачи на крохотные клочки бумаги, и всё равно тайком решал их на уроках Старыкиной - к поступлению на мехмат готовился, к серьёзнейшему экзамену по математике, что его ожидает там...
Подметив однажды и эту хитрость, Елена Александровна багровела как помидор, взрывалась, метала громы и молнии на непокорного ученика, к доске его немедленно вызывала - домашнее задание у доски отвечать. Встревоженный ученик хмурился, недовольный, что его от любимого дела словно телёнка от сиськи оттягивают, натужно прошлый урок вспоминал: что проходилось там, что задавалось на дом. Если удавалось вспомнить, - он отвечал; если нет, - говорил честно, что урока не знает.
- Ты потому не знаешь, что не хочешь знать! что тебе наплевать на меня и на мои старания! - блажила тогда на весь класс разъярённая завуч. - Но имей в виду, дружок, что плевать на русский язык и на литературу я тебе не позволю! Завтра я тебя опять спрошу - первого! Так что будь добр - выучи сегодняшнюю тему, если не хочешь неприятностей себе!
Делать было нечего, и дома к стенке припёртый Вадик с большой неохотой брал в руки литературные и языковые пособия, зевая, учил положенный материал - чтобы на другой день доложить его как положено в классе.
Елена Александровна успокаивалась на время, светлела душой и лицом. И тогда он опять принимался за прежнее: за тайное решение на её уроках математических и физических задач. И меж ними опять случался громкий скандал, едва не кончавшийся рукоприкладством.
- Я тебе сейчас двойку влеплю, Стеблов! - взрывалась Старыкина девятибалльным гневом, замечая Вадика за посторонним занятием, поднимая с места его и отчитывая перед всем классом. - Ты до каких пор, скажи, будешь надо мной издеваться?! до каких пор будешь испытывать терпение моё?!... Я на самом деле сейчас пойду - и поставлю тебе двойку в журнал... А потом за год выведу тебе обе тройки по своим предметам. Возьмут тебя с тройками в Университет?
Старыкина яростно подходила вплотную, в упор вопросительно смотрела нарушителю дисциплины в глаза, ждала ответа.
- ...Возьмут, - отвечал ей Вадик спокойно, ничуть не сомневаясь в сказанном. - Если вступительные экзамены хорошо сдам.
- Тогда я тебе двойки в аттестат залеплю!!! - ревела багровая Елена Александровна, уже окончательно терявшая контроль над собой, готовая с кулаками на молодого упрямца броситься. - Поедешь у меня в Москву поступать с двойками в аттестате!!!
Спокойствие и неизменное к ней равнодушие со стороны вернувшегося Стеблова убивали её, терпения и сил лишали, здоровья последнего. Они изводили её тем вернее, - что Вадик по-прежнему нравился ей, нравился даже больше, чем было раньше - это было заметно даже и по мелочам. Её как магнитом притягивало, вероятно, железное его упрямство, покоряли воля стальная и несгибаемая, его прямо-таки фанатичный на Москву настрой; и, наконец, его потрясающий жар душевный, что струился из его карих глаз беспрерывным лавинообразным потоком, сметавшим все препятствия на пути.
Ей было обидно только, что всё это лично её не касалось; что ежедневно, из урока в урок, как электричество в проводах или молоко на далёкой ферме, текло себе и текло - и протекало мимо...
Так вот и проучились они весь последний десятый год в непрерывных ссорах, скандалах, размолвках, в примирениях временных, относительных, и новых, ещё более громких, скандалах. Что, однако ж, не помешало им ни сколько остаться друзьями, в конце концов, и сохранить друг о дружке самые тёплые и самые добросердечные воспоминания. Вечера встречи с выпускниками, что регулярно проводились в четвёртой школе, и где Старыкина со Стебловым, однажды встретившись в актовом зале, наговориться и нарадоваться никак не могли, а под конец расстаться - яркое тому подтверждение...
12
Елена Александровна хотя и злилась и ругалась на Вадика, - однако ж руганью той отчаянной и регулярной настроение ему не сильно портила: ругань её он близко к сердцу не принимал. В первые по возвращении дни его куда более огорчало другое: его удручающее физическое состояние, которое дома особенно остро бросалось в глаза - на фоне прежних товарищей.
Свою ужасающую телесную немощь и фатально-остановившийся рост Вадик заметил весной ещё, когда домой из Москвы вернулся и стал встречаться в городе во время прогулок со своими бывшими одноклассниками, то там, то здесь попадавшимися ему на улице, в кинотеатре, парке и магазинах. Все они, как один, оказались и выше, и здоровее его, лицами бодрей и румяней. И ему приходилось с грустью немалой итожить, провожая завистливым взглядом парней, насколько же всё-таки Москва, хвалёный интернат колмогоровский истощили, ослабили и обескровили его за прошедший год - будто бы компенсировали его здоровьем и статью то, что подарили ему интеллектуально; заставили собой за все образовательные дары расплатиться.
Потом его пришли навестить Макаревич с Лапиным, не видевшие его с зимы, - и опять Стеблову пришлось удивляться, поразительные изменения в них подмечать. Оба почти на целую голову его обогнали в росте, были заметно шире в плечах, румяней, круглей, здоровей - настоящие гренадёры стали, прямо-таки, писаные красавцы! А ведь ещё год назад по всем параметрам ему уступали, богатырю, робели в его присутствии. А теперь он карлой невзрачным смотрелся на фоне друзей, дохляком ущербным, убогим...
13
Ощущение собственной убогости и ущербности, собственной слабости с полной силой обрушилось на него первого сентября, когда он в полном составе класс свой увидел, всех приятелей бывших, подруг, несказанно расцветших и повзрослевших за год, поздоровевших и вытянувшихся так, что обескураженный Вадик только диву ходил и давался. Юрка Шубин, к примеру, уже под метр девяносто был, весил под сто килограммов. Да и другие не сильно от него отставали.
Только Вадик остался прежним - и в росте, и в массе своей. Как имел до Москвы метр семьдесят, так на отметке этой и замер; как носил костюм сорок восьмого размера, так в нём же в класс и вернулся; как весил шестьдесят килограммов, так те же самые килограммы и сохранил, не прибавив себе ни сколечко. Интернат будто законсервировал, заморозил его, полностью прекратив развитие.
На уроке физкультуры, что 3-го сентября в 10"А" проводился, возвратившегося Стеблова, всегда стоявшего вторым в шеренге до Москвы, пропускавшего вперёд себя по росту только здоровяка Шубина, на этот раз поставили в самый конец. Позади него, словно в насмешку, остался только Славка Котов - известный в школе заморыш и доходяга, который последним с пятого класса стоял, и к этому все привыкли.
Строевое соседство с Котовым потрясло-покоробило Вадика, недовольной досадой отозвалось в нём, граничившей с недоумением, которые увеличились многократно, когда их бессменный физрук, Бойкий Вячеслав Иванович, уже на втором своём уроке повёл 10 "А" в парк: на традиционный осенний кросс, который бежали по очереди мальчики и девочки.
Там, в парке, встав в первый ряд как обычно на одной из его аллей и беговые заслуги прежние со способностями держа в уме, держа в голове в Центральной секции МГУ тренировки, Вадик уже со старта рванулся было вперёд по привычке, намереваясь сразу же от одноклассников далеко оторваться - точь-в-точь как он это делал ранее, в доинтернатовские времена, - и финишировать потом одному под восторженные взгляды девочек и прохожих. Он хорошо это умел делать ещё совсем недавно, он к таким отрывам победным привык.
Но на этот раз его прежняя ломовая тактика не сработала - совсем. И оторваться ему одноклассники уже не позволили, не дали так пошло и дёшево себя обогнать. Мало того, но уже после первых ста метров забега, потраченных на рывок, наш вернувшийся из Москвы чемпион почувствовал себя так скверно в плане дыхания и кровяного давления, что впору было ему останавливаться и с дистанции с позором сходить. И потом ссылаться, гримасничая и кривляясь, подобно некоторым горе-спортсменам, на какую-нибудь мифическую травму в мышцах или ступне, которой и в помине не было.
С ним всё это именно и произошло - такие метаморфозы спортивные, легкоатлетические. Воздуху в его лёгких катастрофически не хватало уже на первых ста метрах дистанции, ноги отяжелели быстро, пудовым свинцом налились, а за грудиной зажгло и заломило так, что даже страшно сделалось. Казалось, что ещё немного, - и лопнет и разорвётся грудь и раздувшееся лицо его от перенапряжения и непосильных нагрузок.
Это поразило Стеблова, напугало даже: ведь ему ещё нужно было бежать и бежать. А он не понимал после первых ста метров, что вдруг такое случилось с ним, быстроногим с рождения парнем: почему не бежится совсем, не дышится и не можется? почему он топает по дистанции как слон, за что у них в секции даже и новичков ругали? И почему одноклассники - вот уж диво так диво! - которые ранее даже и не пытались за ним угнаться, понимая всю бессмысленность и бесполезность этого, теперь уверенно бегут рядом на длинных своих ногах и даже и не думают ни отставать, ни сдаваться - пальму первенства ему за здорово живёшь отдавать. Бегут - и гогочут как жеребцы, толкаются, шалят по дороге. И даже и анекдоты рассказывать умудряются, приколы и хохмы разные: и на это у них, разбойников, хватает сил! Каково!... А он, бывший их победитель и чемпион, надулся как перезрелая тыква и только думает, как ему до конца добежать - не отстать, не упасть по дороге, перед классом не опозориться. Дела-а-а! Чудны дела Твои, Господи!...
14
Он не отстал от парней, в итоге, - он выдержал! - и на пределе сил, на злости природной и самолюбии он всё же закончил дистанцию вместе со всеми - багровый, раздувшийся и задохнувшийся как никогда, спотыкавшийся от усталости после финиша и совсем не помнивший, главное, памятью школьные годы окинув, чтобы в прошлом когда-нибудь было так плохо ему, чтобы он так уставал от бега.
- Что, тяжеловато стало всех обгонять? - улыбаясь, спросил его всё тогда быстро понявший физрук, когда забеги закончились. - Все соки, смотрю, в Москве из тебя твои столичные педагоги вытянули.
- Тяжело, - утвердительно кивнул головою Вадик, обречённо под ноги себе посмотрев, ответа и бега собственного стесняясь; и потом, чуть погодя, добавил: - Такое ощущение, знаете, что будто бы раньше я и не бегал совсем, будто бы всё внутри атрофировалось и опустело.
Обессиленный и обескураженный, весь взмыленный как скаковая лошадь, долгое время не способный успокоиться и отдышаться, стучавшее сердце унять, он, угрюмо бредя домой в общей массе, тогда твёрдо решил для себя, что не станет более ни на лыжах, ни кроссы бегать - позориться перед классом, бессилие собственное на показ выставлять. Решил, что лучше уж он Бойкому про здоровье что-то соврёт, про температуру, ногу больную и всё такое.
Тот поймёт его состояние - и настаивать и вредничать наверняка не станет: сам был когда-то спортсменом, у самого, небось, были и неудачи, и спады, всё было. Да и мужик он не тупой и не вредный, чтобы дурную линию гнуть или в позу глупую становиться.
Стеблову же про спорт нужно дома забыть, про лидерство в нём и победы прежние, на которые он уже не способен, увы, категорически не способен... Ну и ладно тогда, и пусть. И, слава Богу, как говорится! Значит, на математику нужно переключаться полностью, ей одной себя целиком отдавать: это будет во всех смыслах ему и выгоднее, и полезней. Его настоящее место там - не в спорте. Он должен всех своим интеллектом теперь побеждать, а не выносливостью, как прежде...
15
В целом же, если мелкие неприятности не считать, что со здоровьем его были связаны, спецшколою сильно подорванным, - то во всём остальном возвращение Вадика на родину имело самые положительные и позитивные последствия для него, самые во всех отношениях выгодные. Вернувшийся, он перестал надрываться над неподъёмными книгами и конспектами, ежедневно суетиться и нервничать, истерить. Ему были созданы дома и в прежней школе самые что ни на есть комфортные и оптимальные условия, которых он не имел в Москве, в переполненном детьми интернате.
И родители ежедневной нежной заботой хорошо помогали ему, подпитывали и психологически и физически, родные брат и сестра. И работалось Вадику ввиду этого под их тёплыми домашними крылышками спокойно, уверенно и легко, и очень и очень споро.
Отсидев до обеда в школе и мало от уроков устав, он не спеша возвращался домой, проветриваясь по дороге, обедал дома сытным материнским борщом, наваристым и душистым, после которого иной раз его даже и в сон тянуло. Потом он отдыхал ровно час: спал или просто лежал на диване, - и никто ему не мешал, не хулиганил и не шумел рядом, с глупостями не приставал - избави Бог! Родители категорически запретили брату с сестрой тревожить Вадика в минуты отдыха, и те их запрет соблюдали неукоснительно. Большими оба становились уже, всё понимали прекрасно и старшему братику зла не желали.
Поэтому-то проснувшись в четыре часа пополудни сытым и хорошо отдохнувшим, их брат без раскачек садился к столу - домашние задания делать, - и тратил на них два часа ровно: на химию с биологией, историю с литературой. Более он на эти предметы времени тратить не мог: у него каждая минута дома, каждый миг были на строгом учёте.
И как только заканчивались отмеренные сто двадцать минут, Вадик решительно отодвигал от себя всё ненужное - нематематическое и нефизическое, понимай, - и с жаром приступал к тому уже, что было по-настоящему дорого и желанно ему, что его с нетерпением дожидалось: к геометрии, алгебре, тригонометрии; к механике, оптике, электричеству. Он истово занимался этим уже весь вечер потом, без перерыва на отдых, поочерёдно математику с физикой чередуя, задачи с теорией, - пока родители силой его не клали спать и свет не выключали в квартире.
Он было пробовал сопротивляться родительскому диктату: просил, умолял и отца и мать дать ему время ещё поработать; говорил, что не всё из намеченного прочитать и решить успел, в памяти законсервировать. Но родители, помня врачебный наказ, здесь оба непреклонными и неумолимыми были, и зорко оберегали здоровье не знающего меры сына, не позволяли тому палку перегибать.
Расстроенный, сын ложился в кровать, но перед тем как уснуть, итожил прожитый день и намечал для себя короткий план действий назавтра: сколько задач и каких ему нужно будет решить, что прочитать из теории. Учебный год уже в сентябре стал казаться ему непоправимо коротким - потому что уж слишком обширной была намеченная им программа, и слишком много книг он привёз из Москвы. Силёнок на всё не хватало. Его желания и дома катастрофически не совпадали с возможностями, не поспевало опять за мыслями тщедушное тельце его: картина московская повторялась.
Расслабляться поэтому было нельзя ни на миг, категорически нельзя было транжирить попусту время. Столичный в сердце стихийно рождённый девиз, случайно прочитанный где-то, что "бег за временем, за веком пусть войдёт в твою привычку; поспевай - и ты успеешь, а отстанешь - ты пропал", - дома ещё отчетливей, ещё звонче зазвучал в его голове. И Вадик следовал этому зову неукоснительно...
Он отвадил от себя всех друзей, всех приятелей прежних по школе, по дому, по улице. Забежав к нему пару раз вечером после уроков с предложением пойти погулять, и получив отказ самый что ни на есть решительный, - обиженные друзья перестали со Стебловым общаться, дружить, чем только обрадовали его несказанно.
Довольно скоро он остался дома один - и ни сколько не сожалел об этом. Университет был его единственным другом по сути в родительском родном дому, что в мечтаниях сладких и острых ежедневно ему являлся, - другом милым и задушевным, другом возвышенным, самым верным и самым любимым к тому же, самым что ни на есть желанным, с которым одним только и было интересно ему всё последнее время, с которым он не испытывал скуки; который настойчиво звал к себе, не спать заставлял по ночам, трудиться и бодрствовать без перерывов; который обещал ему в самом ближайшем будущем максимально-счастливую жизнь и предельно-радушную встречу...
16
Первого сентября, помимо встречи со школой и классом, и учителями бывшими, хорошо знакомыми, уважаемыми и любимыми в основном, произошло и ещё одно знаменательное событие в жизни вернувшегося домой Стеблова: он встретился с Ларисой Чарской. Девушкой, которую он не видел год и три месяца по времени, но которую не забыл на чужбине, держал в голове. Он выходил с друзьями с урока на большой перемене и в коридоре почти что столкнулся с ней, под ручку с Чудиной прогуливавшейся по обыкновению, рассеянно глядевшей по сторонам и о чём-то мило мечтавшей.
Он увидел её - и вздрогнул, опешивший, остановился и замер на половине шага, будто в стеклянную стенку стукнулся лбом. После чего, нервную дрожь ощутив по всему телу, его с головой накрывшую, счастьем и нежностью весь засветился - и произнёс про себя с умилением, будто молитву самую что ни на есть задушевную и скоропомощную прочёл: "Лариса! Милая! Здравствуй! Здравствуй, родная! Вот и свиделись, наконец! Вот и встретились!"... И пуще прежнего загорелся неописуемой радостью изнутри, светлый праздник всем видом и всем естеством растревоженным излучая, которого давно уже не было в нём, который, казалось, забыл к нему и дорогу... И по которому так соскучилась и стосковалась его душа, вся высохла, съёжилась и очерствела.
Вот чего ему больше всего не доставало в Москве, оказывается, - любви! - как сердечко ему моментально шепнуло, - чего, дурилка картонная, он сам себя добровольно лишил по молодости и по глупости. Удивительно, как он сумел прожить без неё целый год! как умудрился, приезжая домой, с Ларисой ни разу не встретиться!
Из-за этого, наверное, и все его муки московские, болезнь, истерия, тоска; отсюда же - и его интернатовская неудача...
17
Не описать и не передать, понятное дело, что творилось в душе и на лице Стеблова, когда он вдруг Чарскую в коридоре встретил - всю такую цветущую, ухоженную, модно одетую, холёную, сытую и благоухающую, девственно-чистую и непорочную, пышную, сочную и желанную до одури, до жгучей истомы в груди! Красивую и дородную, одним словом, шикарную во всех смыслах даму! Настоящую кралечку!... Встретил - и как бы вторично эту милую, чудную девушку в сердце своё впустил после долгой-долгой разлуки, что с вечностью вполне можно б было сравнить или внезапной смертью. И хотя та их первая после отъезда и внезапного возвращения встреча была мимолётной - пяти-, или шести-секундной всего, - но зато уж и предельно-яркой и запоминающейся - ну прямо как появление шаровой молнии над головой в ясную солнечную погоду! От неё они моментально вспыхнули и загорелись оба как пересохшие в поле стога, чувства прежние, пламенные, сразу же в сердцах воскресив, разлукою их многократно усиливая. И при этом клокочущими эмоциями наполняя грудь, а праздничными мыслями - головы.
Стеблову, встрепенувшемуся и вытянувшемуся в струну, сонные глаза по-телячьи вылупившему и округлившему, лестно было увидеть, что и Чарская вся вдруг зарделась и напряглась, и остолбенела от неожиданности; запнулась, сбавила шаг - и глазищами огненными, широко распахнутыми так в него и впилась, прямо-таки как хищница в жертву вцепилась.
"Вадик! родной! Ты ли это?! Вадик! - без труда прочиталось в её взгляде безумном, жгучем, страстью и праздником до краёв наполненном. - Ты домой вернулся, да?! Ты больше не уедешь в Москву учиться?!..."
В коридоре были галдёж, толчея, и сновавшие по школе дети вынужденно развели-растащили их, в двух разнонаправленных потоках оказавшихся. Но уже через пару-другую шагов они, разошедшиеся, как по команде вдруг остановились и замерли оба, дружно повернулись назад... и опять обожгли-опалили друг дружку огнём ошалелых от счастья глаз, огненную лаву из себя извергавших.
"Вадик! - опять отчётливо прочиталось Стеблову в искрящихся любимых глазах. - Ты вернулся! Господи! Счастье-то какое ты устроил мне!"
"Лариса! - в свою очередь отвечал он ей прищуренным томным взглядом. - Как я рад, что снова тебя увидел! Как рад! Если бы ты только знала!..."
Подольше постоять и порадоваться, посмотреть-полюбоваться друг другом после годичной разлуки им и на этот раз не позволили: начали в спины и плечи толкать шедшие сзади школьники. И они с неудовольствием разошлись, ещё разок оглянувшись по ходу движения и при этом цепко удерживая в голове ту их первую в коридоре встречу, как реликвию оберегая её от посторонних мыслей и тем...
18
- А тебя тут ждали весь год, - ухмыляясь все-понимающе и лукаво, доверительно сообщил Макаревич Стеблову, когда тот догнал его и рядом пошёл. - Несколько раз ко мне подходила: и прошлой осенью, помнится, когда ты только уехал, и весной, - кивнул он в сторону удалявшейся Чарской. - Всё про тебя расспрашивала: где ты? почему тебя нет? и бывают ли там у тебя, в твоей новой школе, каникулы? А что я ей мог рассказать, посуди? Я и сам-то толком не знал ничего и тебя целый год не видел. Сказал, что ты уехал учиться в Москву и что назад, вероятно, уже не вернёшься... Очень она расстроилась, помнится, когда такое услышала.
Сообщённое Серёжкой известие крайне удивило порозовевшего и очарованного Вадика, такое услышать не ожидавшего, разумеется, тихой гордостью отозвалось в душе, тихой радостью. "Надо же, какой она оказалась, - с благодарной нежностью подумал он про Ларису. - И не забыла, и спрашивала, и ждала... и даже будто бы хотела встретиться на каникулах. Почему мы ни разу не встретились с ней зимою, весной и, особенно, летом: я ведь часто гулял по городу? И на пруд постоянно купаться ходил, и в парк чуть ли не каждый день наведывался. Странно... Ну да ладно, чего уж там вспоминать и гадать бесполезно, бессмысленно. Теперь зато с ней регулярно видеться будем: целый год у нас теперь впереди".
Он подумал так - и почувствовал уже в следующую секунду, как сладко-сладко сжимается сердце от таких вот радужных перспектив, что ожидают его теперь в течение целого года, и как озноб душевный его всего так и подбрасывает и трясёт, и по сторонам колышет... А ещё он почувствовал, что Лариса со своими сердечными чувствами и привязанностью станет истинной наградой ему, Москвой, интернатом надорванному, - и, одновременно, бальзамом или примочкой душевной, святым целебным источником, настоящим, всепобеждающим и всеблагим, который обязательно излечит его, исцелит, обязательно! который ему всё намеченное осуществить поможет! Ему её так не хватало в Москве: теперь-то он это ясно понял...
19
Следующим по расписанию уроком была у них в классе история, которую Стеблов благополучно мимо ушей пропустил: всё сидел и про Чарскую, не переставая, думал, прошедшую встречу с ней вспоминал и при этом как дурачок улыбался. Счастье внезапно нахлынувшее переполняло его, он счастьем тем и восторгом буквально захлёбывался. Так хорошо, так сладко было ему сознавать, что последний школьный учебный год начинался для него, беглеца, с праздника! А это было лучшее из того, что можно было придумать, и что в прежней школе и классе его могло ожидать; что ему голубкой-Судьбой могло быть здесь уготовано.
Вот он сидел и радовался, и тряс головой, счастливый, в окошко, настежь распахнутое, блаженно сощурясь, смотрел, не замечая ходившей по классу учительницы. И только слушал, как сытые птицы допевают последние песни свои; наблюдал, как они на ветках вольготно и важно красуются.
Образ Чарской ни на секунду не выходил из его головы: возбуждал, волновал, адреналином изрядно накачивал. Раз за разом представляя её себе, мимолётно увиденную в коридоре, он только диву давался по поводу её красоты, её мощи телесной и стати. И всё поражался, поверить не мог, как разительно изменилась она за время его отсутствия: похорошела, поздоровела, расцвела без него, жизненным соком и силой наполнилась. Она и прежде мелкой и суетной не была и оценивала себя не низко, - но тогда она была всё же девочкой по летам, по поведению и развитию внутреннему, глупеньким милым ребёнком с круглым, как мячик, лицом, и двумя тугими косичками за плечами. Такой Стеблов её знал до Москвы, такой и запомнил.
Теперь же от девочки той и следа не осталось, от ветра, что гулял в её голове; а две косички игривые заменила причёска - дорогая, столичная, модная очень, в каких артистки известные в советских кино снимались и которая очень шла ей... И лицо у неё изменилось и вытянулось по-женски, стал глубоким, задумчивым, по-особому цепким взгляд. Она заметно поумнела и посерьёзнела, повзрослела, в целом, - это было заметно, это бросалось в глаза. И тело её выросло, налилось и окрепло настолько, что остановившемуся в росте Стеблову почудилось даже, что она стала выше его, а уж тяжелее и шире - точно... И так это было ново всё, так чудно и красиво до одури, и соблазнительно одновременно, что ему непременно захотелось Чарскую ещё разочек увидеть: посмотреть, порадоваться за неё, повнимательнее всю разглядеть и её девственной красотой насладиться...
20
С таким настроением он и вышел на отдых после урока истории - и сразу же Ларису заметил, что к их классу по коридору шла и, как и прежде, как до Москвы ещё, с ним встречи на переменах искала. Он это понял прекрасно: что она ищет ЕГО, что хочет именно ЕГО увидеть. И у него от радости ёкнуло сердце: он сразу же про всё и про всех забыл. Порозовевший и задохнувшийся, он только красавицу Ларису в коридоре видел, - ею, как прежде, жил...
Приблизившись, они вцепились глазами друг в друга - да так, что "посыпались искры из глаз", и обоим сделалось жарко и душно как в бане! И Вадик многое успел во взгляде девушки прочитать, что лишь их двоих касалось.
"Ва-а-адик! Здравствуй, мой дорогой, мой хороший! - как по раскрытой книге легко читалось ему, у окна с одноклассниками остановившемуся. - Какой же ты молодец, что вернулся! какой молодец! Если б ты только знал, как мне без тебя лихо было, как я тут одна сходила с ума... Ва-а-адик! Любимый! Родной! Мы не расстанемся больше, слышишь, я одного тебя уже никуда-никуда не пущу: за тобой на край света поеду! Я так решила, Вадик, и я исполню решение своё. Потому что я испытала разлуку, я нахлебалась ею сполна, - и я не желаю более себя одиночеством мучить..."
Мысленные послания самого Стеблова были попроще и поскромней в плане формы и окраса эмоционального, были не столь заметны и не бросались явно в глаза. Но по содержанию мало чем отличались от мыслей Чарской, мало в чём уступали им. Он не скупился на чувства, не жадничал и не барствовал перед ней. Наоборот, вкладывал в очи возлюбленной, шагавшей ему на встречу, всё, что сам в те наисчастливейшие для обоих мгновения в сердце своём имел...
21
Меньше минуты длилась та их вторая встреча, после которой они опять разошлись, до предела взволнованные и возбуждённые, уносившие в мыслях, в пылавших сердцах своих восторженную друг о друге память. Но разошлись для того только, чтобы уже на следующей перемене, не сговариваясь, встретиться вновь. А потом и окончания первого учебного дня с нетерпением дожидаться: чтобы ещё разочек, на улице уже, встретиться и взглядами и сердцами обняться, как делали они это весь седьмой и восьмой класс. Стеблов был уверен, что непременно увидит после занятий Чарскую, мог побиться на счёт неё об заклад. И так оно всё и случилось: он действительно увидел её на школьном дворе, одиноко его дожидавшуюся.
Господи! Как же она на него откровенно тогда смотрела! с какой нескрываемой страстью и жадностью неподдельной, с каким нетерпеньем ждала! У Вадика даже и дух от взгляда её немигающего перехватило, а низ живота известными спазмами задёргался и заныл, похотью растревоженный. Страшно было представить, что могло бы случиться, если бы он взял да и подошёл тогда к ней, если б остановился рядом, разговор по душам завёл: дал бы хоть крохотный шанс и повод Ларисе любовь свою проявить, про чувства собственные если б ей намекнул, что пуще прежнего в нём взыграли!...
Но он не подошёл и не заговорил про чувства, инициативы к сближению не проявил: в его планы широкомасштабные и долговременные это тогда не входило. Он, как и в прежние годы, с дружками прошествовал мимо, её глазами за встречу поблагодарив, в симпатиях мысленно ей признавшись. И всё! И Ларисе ничего не оставалось другого, как покорно следом пойти по противоположному тротуару, что она, разочарованная, и сделала.
Так она шла два квартала подряд, прожигая затылок и спину Вадика огнём своих страстью наполненных глаз, пока ни дошла до проулка, где ей нужно было сворачивать к дому. Там она встала как вкопанная на обочине и стояла, неподвижная, до тех пор, пока удалявшийся с приятелями Стеблов из вида её не скрылся, пока уже не на кого стало смотреть и на что-то положительное надеяться. После этого и она развернулась и домой не спеша побрела, держа в голове одну только мысль: что завтра у неё и у Вадика всё повторится заново...
22
И у них действительно всё повторилось в точности; и повторяться стало изо дня в день, из недели в неделю, из месяца в месяц - до новогоднего бала до самого, что проводился в их школе в конце декабря, в предпоследний день второй четверти. Каждый Божий день, окрылённая, Лариса ходила к нему и за ним, не обращая ни на кого внимания. И при этом так выразительно и недвусмысленно на него смотрела, так откровенно предлагала себя и свою любовь клокотавшую, переливавшуюся через край, что красневший и смущавшийся от таких предложений Стеблов порой не выдерживал, отводил глаза и нервничать начинал, суетиться.
"Вадик! любимый! родной! - всегда одно и тоже посылала она при встречах огненным взглядом своим, который Стеблов читал без труда, до мелочей расшифровывать и понимать научился, до полутонов и оттенков. - Ну, подойди же ко мне, пожалуйста! Ты измучил меня своей нерешительностью, истомил: я устала уже за тобою бегать. Что ты меня как собачку глупенькую подле себя для одной лишь забавы держишь? - самолюбие тешишь своё? Не могу и не хочу я твоею игрушкой быть: мне это и обидно и тягостно... Я и сама к тебе давно бы уже подошла, забыв про стыд и про гордость, - но мне, как девушке, этого делать не полагается. Ты ж, я надеюсь, понимаешь это? мне не нужно тебе прописные истины объяснять, азбуку человеческих отношений?... Я ведь не знаю, что там у тебя на уме. И мне не хочется в твоих глазах до девки уличной опускаться, об которую вытирают ноги, которую покупают и продают. Ты и сам меня после этого презирать начнёшь, - а мне презрения твоего не нужно".
А уж как одеваться она начала и следить за собою тщательно, как по-особенному заблагоухала и расцвела! - прямо как перед скорой свадьбой. И всё с одной только целью: вернувшегося из Москвы Вадика покорить, очаровать здоровьем, статью и запахами его, безукоризненным внешним видом...
Но Вадик был тот ещё гусь, стойкий - как оловянный солдатик. Он просьбам её настойчивым не внимал и на призывы отчаянные подойти-познакомиться не отзывался.
И на дорогие духи он не реагировал должным образом и на платья, на причёски модные, капроновые, с блёстками, чулки. Как не реагировал он и на все остальные тонкости и ухищрения, чем все молодые барышни так сильны, чем они противоположный пол привораживают.
Что не мешало ему, однако ж, со стороны Ларисою любоваться и восхищаться, её красоту оценивать по самым высоким меркам, всем сердцем её любить. Видеть её каждый день - красавицу пышную, любвеобильную - стало необходимостью для него, начиная ещё с седьмого класса, к чему он на родине давно привык, воспринимал как должное, как нечто для себя родное и дорогое, и от чего уже отказываться не хотел, совершенно. Как не согласился бы он отказаться от ласкового солнышка, например, от пения птиц по утрам или прохладного свежего воздуха.
Отказываться и не нужно было. Ибо четыре долгие до новогоднего бала месяца Лариса по-хорошему поражала его, душевным теплом, добротой ежедневно подпитывала, вдохновляла любовью своей, гордостью до краёв наполняла. Он был полон ею как никогда, духом крепок, телом здоров, а в целом - был на седьмом небе от счастья. То, что эта чудная девушка оказалась рядом в тот наиважнейший для него момент, когда он вынужден был временно отступить и неудовлетворённым домой возвратиться, а возвратившись, себя пуще прежнего взнуздать и взбодрить для достижения поставленной цели, - присутствие Чарской рядом, высокое чувство к ней было для него именно счастьем.
Но Университет, всё равно, он любил больше: потому что Университет фронтом был для него, а Чарская Лариса - тылом. Ведь она была рядом всё время, была под рукой. И чтобы обладать ею, стать властелином её, ему достаточно было - и это он очень хорошо понимал - всего лишь маленького усилия, которое и усилием-то назвать язык не поворачивался.
До Университета же, наоборот, было далеко-далеко. Так далеко, что даже подумать и помечтать о нём было до суеверного страшно. Даже и разрекламированный интернат не приблизил его к нему, не дал никакой на счастливое будущее надежды. Он, как факир столичный, лукавый и жуликоватый, только приоткрыл ему светлый университетский лик, подразнил для потехи - и тут же и обратно спрятал.
Так что, чтобы попасть туда, на мехмат на будущий год поступить, необходимо было ежедневно и ежечасно думать только об этом, только на один Университет быть нацеленным, постоянно его держать в голове. И всё время решать и решать прошлогодние конкурсные задачи, ни на секунду не прерываться и не останавливаться, запоминать понадёжнее и повернее диковинные их алгоритмы, замаскированные ловушки логические и каверзы. И кроме задач не тратиться ни на что, тем более - на развлечения.
А Чарская, как тогда легкомысленно казалось Стеблову, была развлечением для него, игрушкой чувственной, забавой сердцу. Или призом, наградою за успех, за победу будущую, самую важную, - если про их отношения совсем уж грубо сказать, - для которых, победных игрищ и забав, время пока что не наступило.
"На двух стульях сразу не усидишь, и за двумя зайцами не угонишься, - скорее даже чувствовал, чем понимал он, возвращаясь домой из школы и неизменно видя за своею спиной шагавшую за ним по противоположному тротуару Чарскую. - Вот поступлю на мехмат на следующий год, - тогда и отдохнём, и погуляем всласть - с той же Ларисой на всю катушку и погуляем, по полной программе что называется... А пока мне нужно работать усиленно, книжки, из Москвы привезённые, читать и читать. Дел впереди у меня немерено".
Такие и подобные им мысли и настроения Вадика остужали быстро, словно холодный компресс. И он, душою и сердцем смирившийся и притихший, в отношении четыре месяца кряду хвостом ходившей за ним Ларисы так ничего серьёзного и не предпринял, не попытался сблизиться с ней, на другую сторону улицы перейти и для начала хотя бы просто познакомиться и поговорить, как неоднократно советовали ему шагавшие рядом приятели.
"Ну, иди же, иди, чудак, к ней, - частенько подталкивали они его в сторону провожатой. - Видишь, как она страстно смотрит, как любит и хочет тебя. Чего ты упрямишься-то?! чего ждёшь?! чего терпение её испытываешь?! Странный ты парень, Вадик!"
Стеблов всё видел, всё чувствовал, всё понимал и по-своему любил и жалел Ларису, был благодарен ей, в ножки готов был за её хождения ежедневные поклониться, заочно тысячекратно облобызать, осанну пропеть вселенскую, - но навстречу ей, однако ж, не шёл - решительно упирался этому. Университет всё время держал его в рамках суровой аскезы, с трудом, но гасил сердечные, раз за разом вскипавшие как кипяток в его молодой груди чувства. Что было для одухотворённого и целеустремлённого Вадика благом на тот момент: помогало ему с праведной Божьей стези вопреки всем страстям молодым не сворачивать. А дай он волю чувствам глупым и похоти - и судьба его молодая по другому б пути пошла, и сложилась совсем иначе...
23
А у Чарской всё было наоборот: её чувства как море взбесившееся захлёстывали. И спрятаться ей от них и не за что было, да и не хотелось совсем. Ведь она была женщиной, девушкой молодой, до любви и чувственной страсти жадной, соком, силой и похотью обильно наполнившейся за девятый класс, готовность к родам, к продолжению жизни почувствовавшей. И её университетом отроческим, единственной целью и смыслом был в ту последнюю школьную осень Стеблов, которым она заболела когда-то на свою беду и которому всю себя отдавала и посвящала.