Аккумулятор, аккуратность, актуальность, я - акулий нос, которого не стоит бояться, он просто зайдет и скажет "привет" - ограничить возможность комментирования, чтобы никто не почувствовал, что его мнение волнует присяжных.
Короткостриженый диджей Джереми - раз раз - проверка звука - на ближайшие два часа с вами.next two hours.ненавижу английский не меньше, чем родной язык, но говорить на нем все равно значительно легче. Хотя немецкому, конечно же, он уступает, в чем только можно. Der DJ. Диджей Акулий Нос. Нос от акулы хромированный экзоскелет от жука, что еще можно желать. Много чего еще. I"m not the only one iiii"m not the only oneee, так оно и есть, а между тем, Курт трижды молодец, что умер, Мэрилин тоже, потому что будучи молодым (сравнительно), красивым и известным - стареть? На хуй нужно! Вот умирать - самое то, умирать - это красивый ход, особенно если подвести под это основу, а еще лучше вообще никакой основы, и чтобы безмозглые телевизионщики потом еще пару десятков лет пытались найти скрытые мотивы или какой-нибудь заговор, а давайте еще сюда приплетем Майкла Джексона, но лучше не будем, потому что я его все равно терпеть не могу, а красивым он тем более никогда не был, вот Боуи - другое дело, хотел бы я в его годы выглядеть так, хотя это пиздеж - ясное дело, я не хотел бы оказаться в его годах в любом случае, что может быть страшнее старости, даже если ты Боуи, или диджей Джереми (йоу) for the next two hours, бедный короткостриженный Джереми, two hours, потом еще next two hours, еще и еще, и вот ты уже в возрасте Боуи, над кроватью с хрипом и свистом вздувается искусственное легкое, из рук торчат иглы и трубки, и тысячи мудаков Джонсонов и Джефферсонов выстраиваются в километровые очереди, чтобы испробовать на тебе новый наркотик, благоговейно касаясь твоего акульего носа.
Клуб был полон моих клонов. Я подсел под свободную капельницу и на ощупь воткнул иглу, спирт пополам с сэмплами очередного Джереми начал заливаться в мою кровеносную двухкружную замкнутость, и стало легче, ровно до того момента, пока в толпе одинаковых Джереми я не заметил Контроля Джонсона.
Контроль Джонсон состоял из пары джинсов и двойной порции похоти, и мириться с этим было невозможно. Его близнец, Циклон Джонсон щеголял в экзоскелете моих эскизов, и мириться с этим было точно так же невозможно. Он лавировал да вылавировал ко мне между статичных Джереми, выражение его лица складывалось в четкую map of the problematique, и встретиться с ним оказалось в очередной раз так же страшно, как найти посреди леса инвалидное кресло. Хотя это был уже сотый раз - по крайней мере, я знал, чего от него ждать.
Он выдернул капельницу из моей руки, наслаждаясь тем, как беспомощно я буду искать ее на собственных коленях.
Он угостил меня маркой, а когда я сожрал ее, объявил, что это была древняя почтовая марка, из тех, что люди когда-то клеили на письма.
Он хохотал, как обдолбанный.
Он выхватил пистолет и разбил колбу со светлячками, украшавшую потолок.
Он закричал на меня, обвиняя в убийстве Кела Амока.
Он вырвал позвоночник у Джереми, стоявшего на свою беду ближе прочих, и размахивал им, как коммунист флагом.
Он швырнул этот мокрый и колючий позвоночник в меня, и обвинил меня и в этом убийстве.
Я захохотал, и хотел швырнуть в него этим же позвоночником, но тут меня накрыло знакомой едкой пеленой, и все выжившие Джереми засветились вокруг суетливыми фосфорными скелетиками, а каждое слово Контроля стробировало у меня где-то между глоткой и легкими, грозясь вывернуться наружу вместе с хрящами моего эндоскелета и завтраком, протянутые руки влипли в кокон. Конечно это была настоящая марка, а не то, что он сказал. Клеить марки на письма - что за бред. Только кто-нибудь из Джонсонов и мог выдумать подобное.
Welcome to this world - заключил знакомый металлический голос, резонируя в каждом из двух моих комплектов костей.
Фридрих. Оказалось, меня звали Фридрихом - два слога, болезненное изящество, оттененное черным сукном, Фридрих, почти как Friedhof, тот же прохладно-серый камень в спиртово-изысканном тумане, но контрастнее и жарче, с яростными отсветами на гранях, Фридрих с ночными кошмарами и звездной сексуальностью, Фридрих, снимающий безрассудство с лацкана, Фридрих, в нужное время в нужном месте, Фридрих-одиссей, Фридрих который почувствовал в своих ступнях сияющие занозы патриотизма и ответил поклоном роботам-крокодильчикам; Фридрих - скорбь и презрение между ушей египетских божков, Фридрих - отвратительное воронье лицо в высокой темной траве, Фридрих, что точно, как cyberулисс после праздника прыгнул в море, теряя товарища, главное не удариться о сетку наверху, разбегаясь с латексными пружинистыми щупальцами на ногах, и не обращать внимания на крики за спиной, чтобы потом в воде ласковой теплой грязной прыгать мимо лодок деревьев и ковров с монохромно-четкими объявлениями, оставленными предшественниками, чтобы, в конце концов, на противоположном берегу встретить отца в заросшем саду среди живых серых толстых кроликов и милых грязных живых утят и мертвых ящериц, сухих, как листья, и каждое его слово, обращенное ко мне, будет единовременной величиной бесконечно унизительного и восхитительного милосердия. Там же Фридрих нашел труп Кела Амока - свежеубитый - будь мясо в супермаркетах таким же свежим, как Амок на тот момент, мы бы не получали ни единой жалобы. Но суть не в том. Как любая подстава - когда раскрыта, очаровывает своим изяществом и припирает к стене. Фридрих понял, что попался в тот же момент когда разглядел в своем псевдоотце Циклона Джонсона. Циклон впрочем, не стал терять времени в садах Фридрихова детства и скрылся, сияя экзоскелетом и размахивая снятой экзодермической маской. Фридрих остался с трупом Кела Амока, а когда ландшафты сада задрожали в воздухе, как желе и рассеялись, он обнаружил себя в собственной квартире - как оно и бывает - приставы у двери, голос одного из Джонсонов в телефоне, вопли в холле - рукизаголову - руки на багажник, если бы у Фридриха была, конечно, машина, он бы послушался.
Внезапно думать о себе в третьем лице стало снова иррациональным, и я почувствовал под спиной угол дивана.
Мокрый холодный позвоночник моего клона был все еще у меня в руках, когда я перестал быть Фридрихом, и вернулся в тело счастливого обладателя двух скелетов и акульего носа, с электрическим потрескиванием в висках и судорогами - все, что осталось после восхитительного трипа, если не считать копов за дверями.
Только я подумал, что надо бы решить этот небольшой конфликт с правосудием мирно, как они вышибли дверь, и я не успел потребовать адвоката, как мое лицо уже встретилось с мраморной плиткой холла.
Я видел их всех насквозь, успел посмеяться над каждым и каждой в отдельности. Что? А в целом - я не убивал - не убивал Кела, я имею в виду. Адвокат или тарелка морских гадов - ни то, ни другое мне помочь не может, в любом случае говорить я не обязан. Вины моей в этом деле не больше, чем в глазах у стрекозы - подумайте сами, пять лет я заперт в собственном парализованном теле, подумайте сами, меня пытаются осудить за убийство, которого я совершить не мог.
Я врал приставам вдохновенно - они поверили бы чему угодно, тем более, что я был единственным свидетелем, единственным подозреваемым и единственным обвиняемым - одновременно, я хочу сказать. Они внимали мне как Моисею, с той разницей, что мне не пришлось водить их по пустыне ни дня, но если вспомнить, что я общался с ними исключительно через нейромониторы, то сравнение было почти идеальным. Я водил их по пустым клеткам сенсоров полтора часа прежде чем выдумал достойную историю. Они сидели, зачарованно уставившись в монитор, а я рисовал им картины одна бредовей другой, в надежде, что они уйдут, наконец.
Первым я придумал Фридриха.
Я назвался Фридрихом. Почему нет? Фридрих. Я всегда хотел, чтобы меня тоже звали Фридрихом - два слога, болезненное изящество, оттененное черным сукном, Фридрих, почти как Friedhof, тот же прохладно-серый камень в спиртово-изысканном тумане, но контрастнее и жарче, с яростными отсветами на гранях. Фридрих - это ведь гораздо лучше, чем Акулий Нос, верно? Пожалуй, даже лучше, чем Джереми.
В палату вошел мой адвокат. Он остается моим адвокатом все те двадцать лет, что я принудительно парализован за ограбление инкассаторской машины - так что, можно сказать - я ему доверяю - насколько можно доверять адвокату. Да ладно.
Я ощутил, как он садится на край кровати.
- Мне жаль, - произнес он, - они снова отказались назначить тебе высшую меру.
Твою мать, подумал я. Что же я еще должен сделать, чтобы меня, наконец, отключили. Двадцать лет подряд я изобретал самые изощренные и чудовищные виртуальные преступления - и никакого толку - лишь очередное увеличение срока. Слишком гуманное правительство.
Я никогда не видел своего адвоката - думаю я. Хотя и знаю о нем все. Он боится числа 5, у него плохое зрение и непослушные волосы.
One, two, one two three four!
Может, самому уже позаботиться о своем будущем?
- Послушай, - написал я ему, - отключи меня сам.
Я догадывался, как он смотрит на монитор с моими словами. Он откажется. Никогда не любил адвокатов. Выглядят как пингвины, говорят как львы или дрессированные мыши. Я хотел бы кости из золота. Хотя серебро лучше, без сомнения.
- Прости, нет.
Он вышел.
Сука.
Ладно, еще раз.
Медно-блюзовое вечернее солнце прицельно отсюда и до каменных шпилей невысоких круглых башенок, окруживших площадь, надрывный треск колонок на каждое повышение частот, проходящее дрожью даже сквозь бетонные плиты, обнаруживаю себя здесь, в никогда прежде не виденном оцепенении я любуюсь, воздух температуры тела плавно втекает в вены, каждая нота вскрывает прижизненно; бледные высокие скулы, золотистые на солнце пряди, липнущие к вискам, обнаруживаю себя дрожащим, жадный озноб всех моих пыльных безбилетных чувств, каждый раз эта красота в своей снежно-белой недостижимости заставляет меня ощущать себя все более и более уродливым.
Обнаруживаю себя стоящим у спуска к речке, уходящие в воду мокрые ступени, заросшие илом, апокалиптическая красота расколотых волнами бетонных плит, побелевших от вековых кислотных дождей чугунных решеток, разбитых фонарей и почти непрозрачной воды.
Здесь почти непроницаемо тихо, и даже музыки почти не слышно, только дребезжание редких трамваев на мосту в паре сотен метров отсюда и крики чаек, носящихся слишком близко к воде. Здесь воздух еще туманнее, чем наверху, мутный и теплый, переходящий в серовато-розовую дымку над противоположным берегом, где ничего, кроме пугающего нагромождения металла, дымящих труб и мостов за редкой полосой деревьев, стоящих в воде, я обнаруживаю себя курящим данхилл который никогда не покупал - зачем же я - окурок падает неловко в предгрозовую воду, все еще пронизанное лучами, предгрозовое темное, предгрозовое бордовое, предгрозовое небо дышит электричеством. Обнаруживаю себя не одним, поправляю ремень на плече, пережидаю лишний, инородный, непредусмотренный анатомией удар справа от сердца разбивает мою тишину, зажатый в зубах медиатор, я могу сейчас чувствовать пульс каждого из них,
Обнаруживаю себя сжимающим худое плечо под тонким белым трикотажем, целующим влажный висок с пугливым метрономом, встроенным под полупрозрачную кожу, облизываю тонкую руку с синей, начавшей уже расплываться печатью пониже локтя, такой же, как у меня, чувствую укус пониже уха и понимаю, что вот оно пришло, гипнотический лед того синего оттенка, какой бывает только зимой среди теней на снегу. Мы вышли! Из дома! Когда рассвело! И ты! и ты. мягкий соляной взрыв в легких, бледные вены под твоей кожей, как негативы.съемка заснеженной равнины с высоты птичьего полета, которого ни одна птица не пережила бы, реки, темная вода змеится на коже и под кожей, потерянный шедевр, неснятая пленка, от пристального взгляда внутри каждого моего позвонка выплавляются и застывают маленькие обжигающие солнца, рвущий перепонки свист фонящих микрофонов, электронных скрипок, и черно-белые полоски на глазах превращаются в красно-черные, одуряюще пряные, влажные и тяжелые, а я так и не успел понять, что произошло, вокруг шеи жгучие болезненные лианы, совсем, как те живые изгороди на даче, на даче, на чьей даче, хотел бы я знать, я никогда не был.пахнет жарой, пыльной травой и моей кровью;обнаруживаю себя задыхающимся, ловящим вдохи восторженной боли пережатым спазмом горлом, в ушах от удара то ли церковный хор, то ли rape meeeee rape me rape meeee белые зубы вгрызаются в мое предплечье, на ресницах стробирует закатное малиновое варево, обнаруживаю себя смеющимся, оскалившимся костями и горлом, сегодня ночью я буду любоваться небом, я протягиваю руку наугад, несмотря на боль и тошноту, от потери крови небывалая и невыносимо приятная легкость в голове.das spiel ist aus.очень далеко отсюда худой короткостриженый Джереми надевает наушники и бледнеет.