Сотников Михаил Юрьевич : другие произведения.

Опрокинутый город - 5 (окончание)

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:

  Роман повествует о реалиях белорусской столицы в 1993 году, незадолго до первых президентских выборов. Главный герой - молодой непризнанный поэт - жаждет творческого самовыражения, но сталкивается с жесткими законами литературного закулисья...
  
  В этом философско-сатирическом произведении показана лживость и мракобесие чиновников от литературы, что окопались в редакциях еще с советских времен.
  
  
  
  
  
  Часть 2. Когда затихают дожди (продолжение)
  
  
  
  15
  
  
  
  После встречи Василия с Галей прошла неделя. Василий уже на следующий день передал ей десять своих наиболее доработанных стихов. Без особенной веры в их будущее. Его жизнь потекла в обычном, по-осеннему малорадостном ключе. О возвращении домой он пока не задумывался, днем отсиживался на рабочем месте, вечера и ночи проводил у Марии Лухвич на полных правах гражданского мужа: ходил за продуктами, кашеварил, прибирался, кое-что починял в запущенном домашнем хозяйстве и сладко спал на широкой семейной кровати. Василий сдружился с сыном Маши - Костиком, гулял с ним после работы, а несколько раз даже отводил его в детский сад.
  
  Пришел ноябрь, а с ним - нешуточные ночные заморозки, и деревья как-то внезапно и вконец облетели. О летнем великолепии теперь разве что напоминали шелестящий ковер листвы на газонах и отдельные почерневшие листочки, убого перекатывающиеся по асфальту. По давней традиции на очистку городских территорий от прелой листвы повыгоняли школьников и студентов начальных курсов. Спустя какую-нибудь неделю голый облагороженный город будет вполне готов к первому зазимку. Но ожидание снега, Сурмач знал это, может затянуться на долгий, утомительно долгий срок. Он и любил и побаивался этой поры. Серый, холодный, унылый город словно оттягивал из него энергию. Черные сырые вечера, что отвоевывали у дня минуту за минутой, воспринимались Василием как агрессивное, беспросветное полчище, где тонут наилучшие чувства, творческие стремления, тает само здоровье. Но именно тогда, стылой осенью, и видел себя Сурмач не ненасытным биологическим организмом, а способным на что-то достойное человеком.
  
  Взирая на съежившихся от промозглого ветра людей, на рукастые омертвевшие деревья, не верилось Василию, что какой-нибудь месяц назад мог он расслабленно сесть на скамью в сквере, слушать шепот кленов, а в просветах пышной, слегка пожелтевшей листвы наблюдать блестящее зеркало реки, проводить глазами лодки и катера, прислушиваться к разговору и смеху людей, гуляющих поблизости.
  
  Люди теперь не смеются и даже не улыбаются. Они сосредоточены, погружены в себя и оттого неприветливы, суровы. Не раз думал Сурмач об особенностях характера своих земляков и пришел к выводу, что именно климат, а точнее - резкая смена погодных условий на протяжении года оказывает основное влияние на менталитет здешнего люда. Вынужденные постоянно бороться за выживание - с морозами, обложными дождями, неплодородными землями, - белорусы внешне не слишком веселый народ. Человек, без видимой причины хохочущий на улице или улыбающийся в магазине, невольно вызывает у белорусов подозрение и даже раздражение. Так ведут себя иностранцы. Эти белоснежные зубы, доброжелательные румяные лица, порывистые жесты американцев, итальянцев, французов никак не вписываются в нашу скудную растительность, стандартные нехитрые здания, грязные улицы да безбожно тесный общественный транспорт. Искренне смеяться белорус может лишь по причине легкомысленной молодости, или на добром подпитии, когда окружающий мир является ему в радостно искаженных алкоголем красках.
  
  Белорус вялый и безынициативный, политически неактивный человек. Это также объясняется холодной медлительной кровью, что веками формировалась в здешнем болотно-лесном, пасмурном климате. Солнечных дней у нас редко когда треть на год выпадает. А солнце - единственный источник энергии на земле. До страстной ли любви, до восторженных ли устремлений, смелых гражданских поступков нам под хмурым белорусским небом? Но нет худа без добра, и именно наши прирожденные суровость, недоверчивость, терпеливая способность уходить в себя и является основанием не для поверхностного, а глубинного, существенного постижения бытия. Белорусы, десятилетиями и столетиями вынужденные духовно выживать при агрессивных захватнических режимах, достигли серьезных высот в поэзии и, особенно, фольклоре. Там, в песнях, преданиях, обрядах, рожденных в почерневших среди непролазных лесов и болот деревнях, трепещет душа Беларуси... Трепещет ее душа, изгнанная из забетонированных, закоммунизированных городов... У белоруса, в отличие от практически всех европейских народов, нет и никогда не было своей городской культуры. Это заметно хотя бы по крайне бедному набору литературных произведений, отображающих непосредственно жизнь города. Зато деревенских, партизанских рассказов, романов, поэм и стихов - тьма-тьмущая.
  
  Белорус принужден был черпать духовные силы из своей понурой, изменчивой, дождливо-метельной природы. И он познал ее, как, может быть, ни один европейский народ. Белорус также талантлив в религиозном восприятии мира. Но православье тут не обрело такой силы, как на Руси, а католицизм не так влиятелен на массы, как в Польше. На стыке этих мощных религиозных конфессий белорус, как это ни дико звучит, - христианский язычник. Стойкая вера здесь граничит с упрямым суеверием, ужасом перед непобедимыми силами разнообразных стихий. В западно-белорусских селах на перекрестках устанавливаются огромные деревянные кресты с ручниками - для отваживания нечистой силы, в архитектуре здешних храмов сквозит что-то от языческих теремов, мы по-прежнему ищем цветок папоротника... Белорус туго поддается цивилизации, новым веяниям, ибо дуновения всего прогрессивного и судьбоносного доходят до него через чащи, болота и бездорожья крайне медленно, в ослабленном и куцем виде.
  
  Но прервем это лирико-философское отступление и обратимся непосредственно к личности главного героя.
  
  Понедельник начался для Василия Сурмача куда как скверно. Он встал без пятнадцати семь, обмылся под душем и, покамест Маша управлялась с постелью и вертелась перед зеркалом, направился на кухню, чтобы организовать какой-то завтрак. Костик находился у Машиных родителей. За кухонным окном вяло пробуждалось типичное ноябрьское утро: серое, сонливое, непоэтичное. Из отворенной форточки тянуло сыростью. Слышались легкие и тяжелые торопливые шаги под окном, хлопанье дверей подъездов, кто-то завел и прогревал легковушку. Все это рождало у Василия грустные ассоциации, нагоняло неоптимистические мысли, и совсем не хотелось выходить на грязный, в выбоинах и лужах двор, идти на работу.
  
  Василий включил вовсю мини-магнитолу, стоявшую на столе, и по-хозяйски сунулся в холодильник. Магнитола выдала "АВВА", и под эти залихватские песни парень выволок на стол все необходимое и занялся приготовлением яичницы. Подпевая и пританцовывая, он вбил на сковороду пять яиц, быстренько накрошил в тарелку лук, настрогал сыр, все это перемешал и всыпал поверх скворчащих яиц. Понятно, посолил и поперчил. Аромат этой нехитрой пищи возбудил молодой аппетит и, вместе с "АВВА", положительно повлиял на Васино настроение. Он пару раз аукнул своей подруге, которая почему-то завозилась в спальне, чтобы подходила на кухню, но ответа за горластым магнитофоном не расслышал. Посему он довел блюдо до готовности, переставил накаленную сковороду на тумбочку с кафельным верхом, приглушил магнитолу и снова позвал Машу. Вместо ответа он уловил доносящийся из глубины квартиры шум борьбы и явно чужой, басовитый, голос.
  
  Сурмач выскочил в коридор и обомлел: дверь на лестничный пролет была распахнута. Тут же из спальни долетел женский визг, затем звуки как бы глухих ударов. Через секунду Василий был там. Перед ним предстала впечатляющая картина: коренастый невысокий мужик в заношенной джинсовке, стоявший к нему спиной, таскал за длинные волосы, пригибая книзу, хозяйку этого дома... Все дальнейшие Васины действия были чисто машинальными, но на удивление четкими и результативными. Тигром подскочив к незваному гостю, от которого за версту разило алкогольным перегаром (это был Машин отставной муж-пропойца), Сурмач с хорошим размахом взгрел его своим чугунным кулаком промеж лопаток. В нутре мужика что-то екнуло, и он, точно парализованный, оцепенел и начал оседать вниз. Однако Василий не дал ему этого совершить, ибо схватил одной рукой за мотню, а другой - за шиворот, рывком оторвал от пола и, как мешок с картошкой, понес к выходу. Все происходило в странном, напряженном безмолвии. Даже Маша, женщина нервная и впечатлительная, после избавления от насилия выпрямилась и с немым ужасом уставилась на Сурмача и его одеревенелую ношу. А тот молча развернулся к двери, вышел из спальни, одолел длинный коридор, на пороге квартиры поставил своего кроткого соперника на пол и дал пинка коленом пониже спины... Василий уже затворил и замыкал дверь, как расслышал бранные крики на лестничной площадке. Он из любопытства глянул в дверной глазок: мужик барахтался на карачках у проема противоположной двери под ногами крепкого, спортивного вида, дядьки, который держал его за шкирку, чертыхался и пытался поставить на зыбкие ноги.
  
  Пропустим же тривиальное разбирательство, практически сразу произошедшее промеж любовниками. Скажем только, что бывший Машин муж приперся вымогать деньги на похмелку; встретив отпор, привычно озлился и пустил в ход руки. Эдакая милая семейная сцена.
  
  Полчаса спустя Василий выходил из квартиры (на работу они всегда шли по отдельности и с пятиминутной разбежкой) с затаенным намерением воспользоваться давешним происшествием как основанием для возвращения домой - на постоянное проживание.
  
  
  
  16
  
  
  
  После обеда, в этот же день, Василию позвонила Галя и сказала, что Алесь Федорович Местич будет ждать его сегодня в редакции после шести часов вечера.
  
  Сказать, что Сурмач обрадовался, будет неправдой. Растерянность - вот, пожалуй, наиболее подходящее слово.
  
  - Ну и как ему?.. - лишь бы что-то ответить, пробормотал он в трубку.
  
  - Терпи, казак, атаманом будешь, - совсем, как показалось, некстати пошутила Галя и добавила: - Только не опаздывай, потому что Алесь Федорович специально для тебя после работы остается.
  
  - Так что он все-таки говорил? - нервно приник к трубке Сурмач.
  
  - Сказал, что интересно будет с тобой потолковать, - кинула родственница. - Ну, ладно, мне тут надо бежать. - И положила трубку.
  
  Вторую половину рабочего дня Василий не находил себе места. Он брался за работу, но она не спорилась; загружал компьютерную игру, но играл рассеянно и один раз был застигнут с поличным Петром Ефимовичем - получил от него нагоняй; пробовал подсаживаться к кучкам беседовавших сослуживцев, слишком часто спускался в курилку, но не мог отвлечься от предстоящей встречи с литературным метром. А то снова бросался Василий к своему компьютеру, втихую открывал текстовый файл со стихами, что отправились к Местичу, рассматривал их и так и этак. Они казались ему то высокими, то приземленными; то глубокими, то наивно-детскими; то чересчур конкретными, то излишне расплывчатыми... Василий закрывал тот файл, переключал компьютер в режим чертежа, но шаловливые руки самовольно возвращали на экран злосчастные стихи.
  
  Хоть Сурмач передал стихи в такую высокую инстанцию не по своей инициативе и без особой надежды в сердце, подсознание его не дремало, и он поневоле испытывал ощущение чего-то важного, опасного и в то же время торжественного. Словно частичка его души оторвалась и полетела в некую лабораторию, где предполагают провести строгий и неумолимый анализ, будут рассматривать эту оторванную частичку в разных ракурсах, скептически усмехаться, мол, это науке известно, или, напротив, изумленно разводить руками: несусветная глупость. Василий как бы взаправду чувствовал, как колдуют над этой частичкой, растворяют в мудреных реактивах, а затем вновь кристаллизуют и ставят под лупоглазые микроскопы. Ужас!
  
  Где-то без пятнадцати шесть, когда подходил к редакции авторитетного журнала, где работал Местич, Сурмач имел решимость стойко принять вердикт по своим стихам: будут распекать - не перечить, будут изгаляться - молчать, станут оскорблять - терпеть сжав зубы. Хотя б ради Галины, которая по-доброму к нему отнеслась.
  
  В назначенное время Василий остановился перед обитой коричневым дерматином дверью на втором этаже старого, с высоченными потолками здания. В коридоре, с рядом таких же дверей, было сумрачно и страшновато. И нельзя было определить, таится ли тут еще где-нибудь жизнь, или во всем пространстве дома - лишь он да неизвестный человек за стеною. В общем, строгие двери и гулкая тишина безлюдного коридора не вызвали у Сурмача ни оптимизма, ни даже желания постучаться в отдел поэзии. Но стучаться было необходимо...
  
  Услышав: "Заходите!" - Василий повернул ручку и проник в покой литературного храма (второго по счету в своей жизни). Здесь оказалось не намного светлее, чем в коридоре, но значительно уютнее: три рабочие стола - справа, слева и впереди; широкое окно с живописным видом на реку и старый город; свежелакированный паркетный пол отражал только свет торшера, стоявшего в левом углу - у дивана. На диване сидел человек и курил. Перед ним, на журнальном столике, стояла пепельница, пузатый электросамоварчик, чашки, пачка с заваркой, и лежало еще кое-что. Верхнее освещение отсутствовало, однако комната была невелика, и Василий охватил ее содержимое, что называется, одним взглядом.
  
  - Василий Сурмач, если не ошибаюсь? - спросил человек на диване.
  
  Лица его разглядеть не удалось, так как оно попадало в тень.
  
  - Да, - ответил Василий и сделал несколько шагов вперед.
  
  Тогда человек опустил окурок в пепельницу, бодро поднялся и шагнул парню навстречу.
  
  - Алесь Федорович Местич, - отрекомендовался он, крепко и коротко пожимая Сурмачу руку.
  
  Редактору с виду было лет под пятьдесят, но двигался он по-молодому пружинисто, энергично. Роста же был ниже среднего, хорошо сложен, что было заметно даже под строгим рабочим костюмом. Безукоризненно выбритое лицо здорового цвета, свежая рубашка и манера смотреть собеседнику в глаза понравились Василию. Но смелый голубой взгляд говорил еще и о привычке резать правду-матку. Кстати говоря, и ровный густой баритон, и волевой подбородок редактора однозначно исключали упования на какие-либо миндальности.
  
  - Присаживайтесь, пожалуйста. - Алесь Федорович указал рукой на диван.
  
  Василий сел с краю, с прямой и напряженной спиной, точно подчеркивая свою случайность в этом месте. Редактор же разместился вольготно: откинулся на спинку вполоборота к гостю.
  
  - Чаю выпьете? - спросил он. - Прекрасный, цейлонский.
  
  - Нет, спасибо, - отказался Сурмач, хотя в горле пересохло от волнения.
  
  Тогда редактор взял со стола пачку сигарет "Космос" и предложил Василию:
  
  - Курите?
  
  - Ага. - Прилагая все возможные усилия, дабы скрыть дрожание пальцев, парень вытащил с протянутой пачки сигарету.
  
  Пару затяжек редактор и его гость сделали молча.
  
  - Знаете, Василий, - подал наконец голос Алесь Федорович, - что меня в основном порадовало, когда читал вашу рукопись? Это то, что мне не придется разочаровать хорошего человека - Галину Викентьевну.
  
  На это вступление Сурмач не нашелся, что ответить.
  
   - А то ж как бывает: просит знакомый человек, твой добрый товарищ, кому-то помочь опубликоваться, - продолжал редактор, выпуская клубы дыма в направлении приотворенной форточки. - Ты б и рад всей душой это сделать, но не можешь... По одной простой причине не можешь, что там не только нечего публиковать, а и работать - редактировать, поправлять - не с чем: поэзией там и не пахнет. И что тогда мне, бедолаге, делать прикажете? - Он лукаво подмигнул Василию. - Сказать прямо: "Это бездарно", - то обидишь хорошего человека, или, того хуже, наживешь в его лице нового врага. А врагов у нас, редакторов, и так предостаточно. Словом, выкручиваться приходится, придумывать какие-то гладкие фразы, краснеть, будто сам виноват в бесталанности тех стихов. Понимаете, Василий, о чем я говорю?
  
  - Понимаю.
  
  - Другое дело - человек с улицы. С ним куда меньше церемоний: талантливое - в печать; не слишком талантливое, но профессионально сделанное в стол кладем - пусть ждет своей очереди; посредственное, бездарное - отклоняем окончательно и бесповоротно. Приятно работать! - Редактор еще раз подмигнул Василию и раздавил короткий окурок в пепельнице.
  
  Крепкий табак "Космоса" целебным образом подействовал на нервную систему Сурмача: на душе потеплело, в руках появилась привычная уверенность. Кроме того, радовал доверительный тон Алеся Федоровича.
  
  - Признаюсь, что без энтузиазма взял вашу рукопись, - продолжал редактор. - Повторяю: боялся огорчить Галину Викентьевну, которую знаю лет пять как отличного журналиста. Так как не секрет, что из ста сочинителей стихов хорошо если найдется один с задатками таланта, и вероятность, что этот поэт будет рекомендован через твоего близкого знакомого, ничтожно мала. Поэтому вашу рукопись я взял с большим опасением... Работы у меня по горло, и новые стихи я просто физически не могу просматривать за неделю... Однако мне не терпелось поскорей разобраться с вашими творениями - потому что, честно говоря, и в вас заподозрил очередного графомана, ищущего лазейки в печать. Понимаете, чтобы не носить в душе это бремя... чтобы побыстрей сказать Галине Викентьевне горькую правду.
  
  Образовалась недолгая пауза, в течение которой редактор словно бы изучал лицо своего несловоохотливого собеседника.
  
  - Давайте все-таки чаю выпьем. - Алесь Федорович потянулся к самоварчику и включил шнур в тройник. Аппарат сразу же утробно загудел, как кот перед дракой.
  
  Пока редактор засыпал заварку в чашки, Сурмач не знал, куда деть руки, и теребил спичечный коробок.
  
  - Итак, я порешил как можно скорее расправиться с вами, - Местич опять откинулся на спинку дивана, - и посему в прошлую пятницу приступил к вашей рукописи.
  
  От этих слов Василий весь превратился в слух.
  
  - Вы порадовали меня, молодой человек, - неожиданно выпалил редактор, - и за это - искреннее вам спасибо. - Он совершенно серьезно подал руку смущенному Василию и порывисто ей затряс. - Знаете, что мне по душе в ваших стихах? Не техника - она у вас хромает. Не мысль - за исключением некоторых мест, мыслите вы довольно традиционно... Главный ваш козырь - любовь к слову. Не та слащавая любовь к напыщенным гладеньким фразам, не стремление кичиться своим словарным запасом... Я имею в виду любовь к слову как живой стихии... Понимаете?
  
  - Не совсем, - признался Сурмач.
  
  - Да, язык - это реальная стихия, Василий, - пояснял редактор. - И вы, возможно сами того не осознавая, чувствуете, любите и живете в этой стихии. Более того, как мне кажется, и он, язык, вас любит. Это - главное для поэта. Поверьте моему опыту. Нынче модно говорить, что язык является просто средством выражения человеческой души, как карандаш, бумага, книга. Чушь! Язык - это сама душа народа. А для поэта она является неким пространством, где он по сути обитает, где он черпает жизненную энергию. Мы как бы раздваиваемся: наша земная половина ест, ходит, спит, пишет, издает книги; а в это время вторая половина купается в каком-то воображаемом океане мелодий, образов, рифм и ритмов, напрямую не связанных с нашими земными действиями. И случается, умирает поэт в расцвете здоровья, таланта, семейного счастья - преждевременно, трагично, иногда посредством самоубийства. И гадают тогда люди: почему, как, за что? А причина такая: захлебнулся он, бедняга, в том непостижимом океане, проглотила его стихия, позвала к себе...
  
  Самовар закипел. Редактор наполнил чашки, над которыми тотчас живописно заклубился пар.
  
  - Скажите, Алесь Федорович, - Сурмач подвинул к себе чашку, - если вы считаете язык океаном, то у каждого народа есть свой океан - так выходит? И где они, океаны, граничат?
  
  - Граничат? - вопросительно взглянул на собеседника Местич. - Интересная тема... На филологическом уровне они граничат по словам и словосочетаниям, присущим соседним, близким по культуре народам. В русском и украинском языках большая доля одинаковых и однокоренных слов. То же самое в случае украинского и белорусского, белорусского и русского языков... Вот вам и границы. - Редактор взял чашку с чаем в руки. - На уровне образов, идей, мелодики границы языковых океанов пролегают в малодоступных нам, метафизических, сферах. Тут уже переплетаются мифы народов, мифы религий и их разновидностей...
  
  - А для чего вообще столько языков в мире? Не проще ли было Всевышнему создать один язык? Так же легче общаться, легче достигнуть всеобщего процветания.
  
  - Это вам так кажется. - Алесь Федорович хитро прищурился. - А где гарантия, что человечество пойдет к процветанию?
  
  - Ну как же! Прогресс... - развел руками Василий.
  
  - Прогресс, говорите? А не в нашем ли - прогрессивнейшем! - веке происходили самые жуткие войны, устанавливалась тирания, способная захватить весь мир?! Не в этом ли цивилизованном столетии над человечеством впервые нависла нешуточная угроза самоуничтожения? - Редактор явно разгорячился и за разговором сангвинистично жестикулировал. - И вот тут, уважаемый Василий, срабатывает основной замысел Всевышнего - разнообразие всемирных культур, языков, вероисповеданий! Они (а языки - прежде всего) издавна являлись иммунитетом земли. Здоровое государство - это живой организм. И способ распознавания болезнетворных микробов для него - язык. Язык исстари был призван обнаруживать чужаков, иноземцев, относиться к ним с недоверием, не избирать на руководящие должности. Кроме языка, у человеческого племени нет средств для идентификации народа. Если тирания возникает на одной территории, в одном государстве - если уж случилась такая беда, - то расползаться ей по многоязыковому, разнокультурному миру будет в тысячу раз труднее, чем по однородному пространству! Вот так, брат...
  
  
  
  17
  
  
  
  Редактор отставил чашку и взял со стола пачку сигарет.
  
  - Закурим?
  
  - Можно. - Василий протянул руку.
  
  Закурили.
  
  - Так вернемся к основной теме нашей беседы, - сказал Местич. - Литературная одаренность, которая в вас бесспорно мной обнаружена, иногда не помогает, а наоборот, мешает литературной карьере.
  
  - Мешает?
  
  - В определенной степени - да. Так как в нашем лживом обществе... да что там в нашем: повсюду! - Редактор взмахнул рукою. - Думаете, отчего так рано и страшно умерли Пушкин и Лермонтов?..
  
  - Честолюбие. Оскорбленная честь. Это каждый школьник знает.
  
  - Это только вершины айсберга. А на самом деле... - Алесь Федорович на несколько секунд задумался. - Вы посмотрите, чем было культурное пространство России до Пушкина: невозделанная земля, почти дикарство. На северо-западе царствовал дух Шекспира, Гете, южнее их великий Данте давно рассеял духовные сумерки... А на просторе от Варшавы да Камчатки, от Мурманска до Батума - тьма, туман, через которые лишь чуть-чуть пробивались фигуры Державина, Жуковского. А пришел этот кудрявый юноша - и осветил своим гением духовную глушь... Но он был один, дружище. Как мишень. И сразу же активизировались все мракобесные силы и восстали против Поэта. А средств у того бесовского племени уйма, таких средств, что глазом их не увидать и ухом не расслышать. - Редактор говорил взволнованно. Он побледнел и словно обнажил свою сущность. - Уничтожили его, уничтожили физически, потому что иначе не смогли заставить молчать... Но зажегся от его огня новый Поэт - Лермонтов. Много сделал, мог бы несравнимо больше. А затем уже не огни, не костры - целые духовные пожары охватили Россию: Достоевский, Толстой, Чехов, Куприн - прозаики, которых еще не знал мир! Немыслимый рывок - и российская культура из отсталой превращается в передовую. На этом каркасе, на этих глыбах-именах и доселе стоит и российская и наша литературу. Хотим мы того или нет. Вот так, брат...
  
  - Однако ж семьдесят лет коммунизма... - заметил Василий. - Тут мракобесие еще пуще царского. Не откат ли это назад? При царе ж было куда больше свободы творчеству...
  
  - Верно! - воскликнул редактор. - Верно говорите. Дело в том, что история человечества - это борьба светлых и темных сил. Часом та перевешивает, часом эта... Но и сквозь коммунистический мрак пробился новый и, пожалуй, единственный литературный гигант этого воинственного века - Солженицын.
  
  - Скажите, Алесь Федорович... Вот сейчас будто бы демократия, гласность, независимость. Так? А в литературе, наоборот, застой, затишье, если не упадок... Так мне кажется.
  
  - Ну, во-первых, демократия у нас лишь формальная. Ты попробуй напечатать какой-нибудь смелый, неординарный, задиристый рассказ - тотчас с теми же мракобесами столкнешься! Во-вторых, литературе, Василий, необходимо время, чтобы переосмыслить перемены, чтобы в действительности разобраться. Только спустя десять-пятнадцать лет появятся сколько-нибудь стоящие произведения о сегодняшнем дне... Хотя, Бог его знает, что будет с нашей белорусской литературой в будущем. Великие у меня на то сомнения есть.
  
  - А мне кажется, неплохие у нее перспективы. Как раз теперь, как никогда...
  
  - Это еще бабушка надвое сказала, - продолжал Местич. - Вся беда белорусской литературы в том, что очень уж она молодая и незакаленная, тепличная какая-то... Помнишь, как у Булгакова - литературная оранжерея, да и только! Наша литература практически ни одного дня всерьез не боролась за выживание, то есть при свободной рыночной конкуренции. Она жила, как барышня, безмятежно - на государственных дотациях для узкого круга невесть как избранных литераторов. И потому никогда не стремилась быть интересной, читабельной, увлекательной, как стремилась, скажем, когда-то французская литература - те же Дюма, Бальзак, Стендаль... А грохнула перестройка, развалился Союз, кончились крупные госдотации - и осела, захирела наша литературка. Не может она выжить на книжном рынке, потому как туда поступают или испытанные веками мировые перлы, или развлекательное, живучее, как сорняк, чтиво!
  
  - Надо разработать программу поддержки... - неуверенно начал Василий.
  
  - Вздор! - резко оборвал его редактор. - Наподдерживались! Пускай закаляется в жесткой борьбе. А не выживет - то и леший с нею! Я хочу видеть нашу будущую литературу ромашкой, васильком во ржи, а не оранжерейной розой-недотрогой. Поля, рожь - читатели, а полевые цветы - художественные произведения, что живут среди людей да их не чуждаются.
  
  На некоторое время воцарилось молчание.
  
  - Знаете, Василий, почему я с вами говорю так откровенно? - снова заговорил Местич. - Себя в вас вижу: молодым, необстрелянным и задиристым. Но вам придется испытать на своем литературном веку все обиды, горести и отчаяние, что и я пережил. Скажите, вам уже давали от ворот поворот?
  
  - Было дело, - неохотно ответил Сурмач.
  
  - И еще дадут, уж будьте уверены. А то и пинком подгонят. Я, Василий, был с четвертого курса университета исключен за "излишние" белорусско-язычные настроения. И автоматически меня перестали печатать - везде. Горевал, психовал, отчаивался, удавиться хотел. А потом сообразил: куда я денусь из этого болота. Хитрее стал. Затаился на три года, умер для редакторов. А сам две книги за это время написал. Днем вагоны разгружаю - ночью пишу, и наоборот. А когда про мою особу стали недоброжелатели забывать, я сразу несколько подборок во все возможные издания подал. Жду. И пробилась-таки одна подборка стихов в молодежном журнале. Да надо ж такому случиться, вскоре один народный писатель меня в своей критической статье положительно отметил. Случайность! Но она дала толчок, и пришли в движение остальные мои рукописи, которые без этого народного, земля ему пухом, не стронулись бы. Спустя два года вышла первая книга моих стихов, а еще через год - в Союз приняли. Вот так, брат... Но самое смешное, что, уже став членом Союза, протискал я в печать те самые стихи, которые во время моего дисидентства ни одной редакцией не принимались - с пометками "слабо", "бесталанно" и подобным враньем. Мало того, мне за них, в том числе за них, почетную литпремию присудили. Всё, уважаемый Василий, относительно в этом мире.
  
  В комнате стало тихо. Сурмач несмело попытался прервать тишину:
  
  - Поскольку вы сами пострадали от этого, то и стараетесь помогать молодым...
  
  - Черта лысого! - неожиданно выругался редактор. - Я по сути такой же бюрократ, как и все. А знаете почему? Потому что я сам - продукт этой системы и не смог бы в ней существовать, если б шел против течения. Да посудите сами, что я могу сделать, если объем журнала всего двести пятьдесят страниц? По-хорошему, я должен принимать все безукоризненное хотя б в плане техническом, потому что бес его разберет - талант или не талант? Это может определить лишь время, читательская любовь, но не я один... так вот, если принимать все технически правильные произведения, то объем журнала должен быть не двести пятьдесят, а две тысячи пятьсот страниц! Что, сами понимаете, нереально. Вот и приходится чиркать хорошим людям отписки, грешить перед своей совестью, ночей не спать - а вдруг кто утопиться задумает? Настоящие художники - они, брат, народ квелый. Это графомана ничем не прошибешь. Ты его в дверь, а он уже в окно лезет! Много таких в Союз писателей проныривает. А уж пронырнув, графоман будет душить всех конкурентов безбожно - и реальных и потенциальных.
  
  - Уж больно вы непривлекательную картину нарисовали. После этого и писать расхочешь, - невесело пошутил Сурмач.
  
  - Это я просто вас предупреждаю. Для вашего ж блага. И еще: старайтесь не высовываться. У нас не любят выскочек, в особенности талантливых. У нас любят хороших, тихих пареньков, которых можно потрепать по плечу и поучить, как надо писать, почувствовать в них, так сказать, преемственность поколений, свою достойную смену увидеть. Поэтому я ваши стихи принимаю к печати, но пусть они свою очередь вылежат. Так им здоровей будет. У вас сколько всего стихов?
  
  - Штук семьдесят.
  
  - Ну и прекрасно. Активизируйте свое писание, чтоб можно было, скажем, из ста штук отобрать те же семьдесят, но по уровню - как эти десять. Тогда подредактируем их, подчистим, и я передам в журнал "Маладосць", там в серии "библиотека" выходят книжки молодых литераторов. Я полагаю, и ваша у них благополучно проскочит.
  
  - Спасибо вам, Алесь Федорович. - Василий поднялся с дивана. - Пойду я, поздно уже...
  
  - Может быть, чаю еще? На дорожку.
  
  - Нет... правда, надо идти... - Сурмач, как помнится, положил сегодня вернуться в отчий дом: не объявляться ж там посреди ночи.
  
  - Что ж, приятно было побеседовать. - Местич также встал и протянул парню руку. - Надеюсь, не последний раз... Если что, звоните.
  
  
  
  18
  
  
  
  Последующие две недели ноября Василий жил, будто в ином измерении. Хмурое небо, скелеты кустов и деревьев, нечистый асфальт и пожухлая опавшая листва представали перед ним в каком-то другом, неизвестном свете. Ощущение чего-то важного воцарилось в сердце Сурмача. Это ощущение доминировало над всеми поступками, действиями и образом его жизни. Словно вдохнули в человека новые силы.
  
  Подобное воодушевление Василий испытал только раз в жизни, лет в шестнадцать. Он тогда случайно познакомился с девушкой у общих знакомых и провожал ее домой. Довелось ехать на троллейбусе в один из отдаленных новых микрорайонов. Всю дорогу Василий увлеченно болтал со своей приятельницей и не заметил, как они сошли на нужной остановке, не запомнил извилистый путь среди однообразных многоэтажек к дому девушки. Надолго задержались они у подъезда. Когда же прощались, Василий переписал номер ее телефона и почувствовал себя неизмеримо счастливым. Погруженный в сладкие мысли, он побрел куда глаза глядят. Необжитый район скверно освещался, но было начало снежной зимы и достаточно светло даже ночью. Василий карабкался на пригорки, скатывался с них по обледеневшим склонам, перелезал через ограды, миновал новостройки... Шел совершенно бездумно, ибо толком не думал даже о своей симпатичной знакомой. Одно ощущение счастья, дивного нового счастья вело Василий по сумрачным чужим дворам, улицам... Опомнился он часа через полтора, когда вышел на окраину города. Глянул на часы и ужаснулся: половина двенадцатого. Он попытался сориентироваться на местности и не смог, так как никогда не бывал в этом заброшенном, совсем новом микрорайоне их огромного города. Сзади высились громады домов, большей частью - темные, с пустыми глазницами окон; и только отдельные дома сверкали негустыми электросозвездиями. Впереди - пустырь с оснеженными кучами кирпича, блоков, скрученными проводами. За светлым пустырем, далеко, - темная полоса леса. Поблизости - ни души, пустая асфальтированная дорога. Но все это - позднее время, отсутствие ориентиров, безлюдье - почему-то не пугало тогда Василия. Острое ощущение счастья перекрывало собой все на свете, придавало силы, смелости, уверенности в себе. Мир представлялся сказочным, веселым, свежим. Василий был готов идти пешком всю ночь. Шагать и грезить о той девушке... С которой, кстати сказать, он впоследствии так и не встретился.
  
  Так, по существу, было и теперь, после двухчасовой беседы в редакции с Алесем Федоровичем Местичем. Мир будто распахнулся для Василия, расширился, подобрел, а собственная жизнь обрела неожиданную значительность. Словно все человечество, ранее такое настороженное и неприветливое к Сурмачу, вдруг раскрыло ему свои объятия. Для того оказалось нужно не так и много: чтобы из миллиардов людей реально нашлись один-два близких по духу человека, приветили, обогрели, поняли его, Васину, сущность. Этого достаточно. Так бывает в любви: сходятся два несчастных, не слишком красивых, разуверившихся в жизни человека, и черно-белый сырой и безрадостный мир вдруг вспыхивает для них феерическими, карнавальными огоньками. Замечательно, что и они - влюбленные - тоже украшают собой, своим счастьем окружающий их мир. По отдельности они не могли принимать участия в празднике жизни, совместно - могут. Разве это не Божья тайна?
  
  Так и творчество для нас - только обуза, источник душевных терзаний и невыносимых мук, пока не найдется хотя бы один-единственный человек, способный ей сочувствовать. Это закон природы. И счастливы те литераторы, которые еще при жизни навещают посредством своих книг сотни тысяч домов, гостят там вечерами, засыпают у подушек благодарных читателей, на долгие годы становясь их друзьями. Но, возможно, счастливее все же те страдальцы, которые так и не дождались увидеть свои лучшие книги, но с несгибаемой верой, измученные бедностью, окружающим безразличием и мракобесной цензурой, без близкой надежды писали, прятали, многократно переделывали и опять прятали свои рукописи. Они умирали преждевременно, зачастую - в застенках, нередко - в полном сумасшествии. Рукописи выходили уже без них, по Божьей воле, ибо на самом деле не являлись собственностью тех писателей. Рукописи выживали, как выживает все достойное на этой земле, превращались в книги, которые постепенно приобретали в массовом сознании статус гениальных. Одной из таких стала "Мастер и Маргарита" М.Булгакова...
  
  И все-таки желание дать жизнь своим творениям является вполне нормальным для каждого писателя, и он имеет святое право бороться за это всеми пристойными средствами. Какие же родители пожелают своему ребенку мучительной участи? Разве захотят они, чтобы их потомок от рождения прозябал в голоде, холоде, темноте и необразованности? Нет, они будут стремиться дать ему все возможное... Важно, чтоб не за счет других детей. Так же важно, чтобы писатель, выдавший за жизнь тридцать томов, подумал: а не извел ли я вагон лишней бумаги, а не могла ли та печатная площадь понадобиться какому-нибудь не менее талантливому литератору?
  
  Если бы некий тонкий психолог взялся провести анализ внешних действий, роя мыслей и общего фона настроения Василия Сурмача, то он, должно быть, вынужден был бы засвидетельствовать, что все они косвенно вытекают из тех принятых к печати десяти стихов. Принятых без определенных гарантий, под слово чести только одного человека, который за несколько месяцев может, к примеру, уволиться с работы... И тем не менее, эти десять не слишком хороших стихов определили поведение Василия. Потому что за этими творениями стояла, по сути, вся его жизнь, причем и будущая - в том числе. Через них, как через волшебную дверь, готовились к выходу на свет Божий туманные младенческие воспоминания, детские оловянные солдатики, первые цветные мультфильмы, школьная муштра, вешние капели, ароматная сирень под окном, прозрачные воды Нарочи, несчастная любовь, окруженные сугробами елочки, горемычные годы армейской службы, груз перечитанного-передуманного за последние годы и много, много чего еще.
  
  Василий будто почувствовал свое право на существование под этим неласковым белорусским небом, на этой многострадальной, неизнеженной земле, среди этих людей с вечно напряженными, недоверчивыми лицами. Почувствовал, что может быть кем-то востребован. Осенний город уже не представлялся ему, как раньше, ненасытным бездушным чудовищем, которое что ни день заглатывает его в восемь часов утра и выплевывает в восемь вечера обессилевшим и обезверенным, чтобы назавтра повторить то же самое. Василий увидел его как сложнейший, близкий к совершенству организм со своим дыханием, пульсом, своими биологическими и духовными законами. Надо не бояться его, надо ощутить себя клеткой этого организма и через него, в нем, с его помощью выражать свою человеческую сущность. Сурмач словно развернулся к городу лицом, и тот любовно принял его в себя. В городских лабиринтах, среди тысяч разномастных домов, уймы дверей и окон наверняка таилось что-нибудь и для Василия Сурмача.
  
  Нудные обложные дожди кончились, и город будто замер в ожидании зимы. Нет, человеческая жизнь визуально не останавливалась ни на секунду. Спешили на работу граждане, бурчали неповоротливые грузовики, мчались резвые легковушки, сновали по рельсам трамваи, гудели неугомонные троллейбусы, бойко шла уличная торговля овощами и фруктами, предприятия и учреждения своевременно открывали двери для работников и служащих, холод не мешал любить, разочаровываться, ненавидеть... Но душа города как бы взмыла под самые тучи и с тех высот критически и самокритически смотрела вниз. Она, думал Сурмач, опустится на землю вместе с первым зазимком - обновленная, очищенная, животворная и радостная. И, как по команде, повеселеют люди, будут взволнованно готовиться к новогодним и рождественским праздникам. В витринах появятся соответствующие атрибуты, обогатятся и украсятся прилавки, посветлеют лица продавцов и покупателей. На дворы и закоулки выкатится осмелевшая ребятня с коньками, санками, лыжами, вырастут неуклюжие снежные бабы и крепости... Все это будет позже, но непременно - будет. А пока надо думать, надо уживаться с промозглым ветром и серым небом, надо не бояться жизни.
  
  Мысли, даже самые глубокие и светлые, если излишне задерживаются в человеческой душе, если чересчур долго не находят себе выхода, делаются врагом их носителя. Василий, человек по природе не злой, на протяжении последних лет боролся не с внешних миром (как ему казалось), а со своим внутренним разладом, образовавшимся от перенасыщения невостребованными знаниями. И вот теперь через некое воображаемое отверстие из души Сурмача вытекали эти застоявшиеся знания. Их еще пока никто не воспринимал, но они тронулись в путь, и душе полегчало. Как древний врач давал облегчение больному выпусканием крови, как скандал и брань есть средство избавления печени от излишней желчи, так возможность (хотя б потенциальная) публично высказаться является способом духовного оздоровления для поэта.
  
  Василий еще только предчувствовал светлые грани бытия, но определенно избавлялся от темной его стороны. Он приближался к равновесию, тому равновесию доброго и дурного, которое все мудрецы считали счастьем. Он, как оказалось, только учился познавать доброе, красивое, божественное и открывал его отнюдь не там, где мог бы предполагать. Оно лежало вне законов гражданского общежития, вне логики, вне материалистического взгляда на вещи. Оно чуждалось какой-либо выгоды и корысти. Оно, напротив, требовало отдавать, сострадать, а значит - тратится. Отдавать свое внимание кучке воробьев на студеном асфальте, отдавать им кусок своего батона, тратить время на внеочередную уборку квартиры, на добрые слова для ближнего, сочувствовать соседу по автобусной давке, уступать сидячие места немощным и детям, - все это в корне противоречит борьбе за существование, на которой, по мнению одного бородатого умника-натуралиста, и стоит мир. Нет, он стоит вопреки этой борьбе! Ибо конечный ее результат, ее идеал: некое всемогущее зубастое существо с куриными мозгами - одно на всем свете, так как пожрало все живое.
  
  В ноябре Сурмач испытал небывалый творческий подъем. Он написал больше, чем за предыдущие пять месяцев. Теперь строчки не надо было вымучивать - они являлись помимо воли, причем в самых неожиданных и, бывало, неудобных местах. Стихи приходили на работе, во время обеденных прогулок, в душном и шумном общественном транспорте, вечерами в компании товарищей, являлись с ночной бессонницей, а нередко - просто по первому пробуждению. Василий словно раздвоился, и уже кто-то куда более сведущий в литературе и значительно более мудрый предлагал ему Бог весть откуда извлеченные мысли, образы, слова. Ощущение этого второго было настолько реалистичным, что Василий, оставаясь в одиночестве, вполне серьезно обращался к своему двойнику, а точнее, как бы переходил в его особу и, понаблюдав со стороны, ставил оценку себе самому. Это давало Сурмачу возможность четче видеть свои человеческие пороки, огрехи в стихах, помогало расти и совершенствоваться. К тому же, как никогда, стало хорошо и интересно с самим собой, одиночество больше не угнетало.
  
  Василий много читал поэзии, в основном - классической; она служила ему источником вдохновения для собственного творчества. Он загорался некоторыми строчками Блока, Гумилева, Короткевича и часто зачитывал их вечерами жене брата - Галине, а затем они подолгу беседовали о литературе, творчестве, жизни. В Гале он почувствовал друга, близкую, родственную душу. Он открыл, что к молодой и красивой женщине можно относиться с уважением, восхищаться ее умом и красотой духа. Раньше он считал девушек чем-то более низким, этаким объектом для выхода своих страстей и властных амбиций. Чем ближе Василий узнавал Галю, тем больше удивлялся, почему она - столь культурный, высокообразованный и неординарный человек - не занимается художественным творчеством. Зато ее муж, Евгений Сурмач, духовный потолок которого был несравнимо ниже, несколько лет кряду марает бумагу и притом убежден, что совершает великое дело. Василий знал произведения брата назубок, так как жадный до похвалы Евгений буквально принуждал всех домашних читать свои опусы по выходу из печати, мало того - затем ревниво и назойливо расспрашивал о тех или иных персонажах.
  
  В конце ноября произошел случай, много чего объяснивший из вышесказанного. По крайней мере Сурмачу он показался логичным.
  
  
  
  19
  
  
  
  Была суббота. Василий весь день провел у Марии Лухвич. Между прочим, после нежданной встречи с ее отставным мужем Сурмач ни разу в той квартире не ночевал. Во-первых, хотелось потрафить родителям, отношения с которыми определенно пошли на лад, во-вторых, он сильно засомневался, является ли Маша той женщиной, с которой он хотел бы связать судьбу. Аргументы "за" тут пока что не перевешивали аргументов "против". С одной стороны, Василию было хорошо и спокойно с Лухвич; чутье подсказывало, что побитые жизнью женщины умеют ценить такие взаимоотношения, более того - они цепко за них держаться; они не склонны к беспричинным ссорам, к ужасным истерикам с убеганием из дому и угрозами самоубийства; они здраво относятся к действительности, с ними надежно. Помимо того, квартира Марии Лухвич находилась близко от места работы, да и жилплощадью была богата. С другой стороны, Сурмачу, как и большинству мужчин, хотелось иметь своего (а то и своих) потомков. А захочет ли Маша родить еще одного ребенка? А полюбит ли Сурмача ее сын, а сумеет ли Сурмач дать ему все необходимое, не обделит ли его вниманием за счет собственного ребенка? Не вырастет ли Костик в типичной безотцовщине, ущемленным, с рядом опасных комплексов человеком? Эти вопросы сознательно и подсознательно беспокоили Василия, и он был пока еще далек от судьбоносного решения. Настораживала также и Машина рьяность в постели в сочетании с крайне невысоким интеллектуальным уровнем: читала она, как и большинство так называемых интеллигентных женщин, исключительно романы с фантастическими любовными сюжетами, по телевизору смотрела слезные мелодрамы, короче говоря - была озабочена все той же пастелью, семьей, кастрюлями.
  
  Так вот. Проведя день у Марии Лухвич, Василий прибыл домой около восьми вечера с приятным намерением сесть за письменный стол и завершить начатое еще вчера стихотворение. В нагрудном блокноте имелся его набросок.
  
  Родителей дома не было, да и не могло быть. Сергей Владимирович и Людмила Петровна чуть свет укатили на дачу, предполагая там заночевать - нужно было окончательно подготовить усадьбу к зимовке, забрать из погреба остатки варений-солений. Предлагал свою помощь и Василий, но отец собирался нагрузить пожитками и заднее сиденье "жигуленка", так что свободного места не предвиделось. Сын, понятно, не сильно огорчился по этому поводу, потому что не случалось еще поездки на дачу, чтобы он не поцапался со сварливым Сергеем Владимировичем. Спокойнее будет.
  
  Василий заученными движениями отомкнул дверь, бросил шапку на верхнюю полку мини-гардероба, сунул ботинки на нижнюю, повесил на крючок пальто и пошел в ванную. Он помыл руки и причесался, затем направился на кухню - попить чаю. Пребывал он там минут пятнадцать. За все это время квартира не подала каких-нибудь признаков жизни, но это ничуть не удивило Сурмача, поскольку Евгений с Галей могли отправиться куда угодно. Насторожился он минут через пять, когда по пути в зал миновал прихожую, а затем - закрытую дверь в комнату брата. В квартире все-таки кто-то находился, потому что было чересчур тихо. Василий подошел к вешалке и обувной полке, включил верхний свет и внимательно их осмотрел. Женина кожаная куртка отсутствовала, зато Галино выходное пальто висело на видном месте. Тут же припомнилось, что Евгений с супругой как будто собирались сегодня в гости, - Василий слышал что-то такое краем уха за завтраком. Но Галя, он это точно знал, не могла туда пойти ни в чем ином, как в выходном пальто. Такая несообразность невольно озадачила Василия. Однако, рассудив здраво, парень справедливо решил, что не его это дело, и поплелся в свою комнату.
  
  Там он погрузился в стихи и примерно на час забыл про все внешнее. Стихотворение, что редко случалось в последнее время, не клеилось. И тем более это было удивительно, что Сурмач садился за письменный стол с предварительно написанными двумя строфами, с ясным замыслом и даже наброском двух остальных. Но вышло совсем по-другому. С лёту добив стихотворение до четырех строф, Сурмач вдруг обнаружил, что начало и конец произведения не только не гармонируют между собой, но как-то косвенно друг другу противоречат. А ко всему прочему, он не досмотрел, что ритмические размеры "вчерашней" и "сегодняшней" половин стиха не совпадают. Это было досадно: Василий раньше не замечал за собой подобных огрехов и считал свое чувство ритма абсолютным. Но если с несоответствием ритмических конструкций еще можно было кое-как примириться (это встречается и у классиков), то смысловая сторона стиха походила на явную глупость. Получалось, что лирический герой, от чьей особы и вещалось в стихотворении, является либо психически неустойчивым, либо вовсе лживым человеком, ибо по существу опровергал свои же мысли. Этого Сурмач никак не мог допустить, а посему решительно стер (он всегда писал карандашом) две последние строфы и призадумался над этим пустым местом. На ум, как на грех, приходили все те же идеи, только на новой, правильной, ритмической основе. И хоть рассудок определенно подсказывал Василию, что мысли эти бестолковы и неразумны, упрямое перо так и норовило их вывести. Свои же, целесообразные, мысли выходили на удивление неуклюжими в поэтическом смысле и казались рифмованной прозой. Всерьез записывать их рука не поднималась. Так Сурмач попал в своеобразный тупик. В этот вечер он со всей выразительностью почувствовал, что поэзии противопоказано рациональное мышление, что для нее законы не писаны, что она очень своенравная дама.
  
  Опомнился Василий уже в начале десятого, и по причине весьма банальной: сильно захотелось в туалет. Он оставил тетрадь раскрытой (так как имел решимость все же домучить непослушный стих) и поспешил через коридор в уборную. Но быстро вернуться к письменному столу ему было не суждено...
  
  Пять минут спустя, пересекая пустой коридор, Василий нашел, что нездоровая тишина квартиры как будто еще утишилась и сгустилась. Что-то было не так... И тут Сурмача осенило: телефон! Что телефон? Молчит? Нет, как раз был, за это время был один телефонный звонок. Но увлеченный литературными ребусами мозг Сурмача как бы отметил этот звонок и, дабы не беспокоить своего хозяина, положил на дальнюю полочку подсознания. Но не в звонке была загвоздка - в его продолжительности. Словно кто-то быстро, через полтора гудка, его прервал. Это могло произойти в двух случаях: либо тот, кто звонил, по неизвестной причине передумал, либо трубку подняли в квартире Сурмачей. Один телефонный аппарат стоял в родительской спальне, которая бесспорно пустовала. Но параллельный аппарат был в комнате брата... На миг Василию стало не по себе.
  
  Он вышел в коридор, приблизился к двери Жениной комнаты и замер, прислушиваясь. Опять та же вязкая тишина. В принципе, никаких звуков Василий и не ожидал, так как дверь была обита толстым слоем дерматина. (Так Евгений отгородился от внешних шумов ради высокого творчества.) Василия охватило желание постучаться и повернуть ручку, но его привлек дверной проем в пустые "хоромы" родителей. Свет от коридорной лампочки выявлял за ним очертания дивана, тумбочки, кресла... Сурмач решил туда заглянуть. Включив свет, он увидел благополучно пустую комнату с внутренним порядком, который всегда устанавливала Людмила Петровна перед отъездом. Шторы были по обыкновению сдвинуты. Василий в несколько шагов пересек это небольшое помещение, отодвинул одну штору в сторону и посмотрел в окно. Он не знал, зачем это делает. Впереди привычно горели окна стандартной блочной пятиэтажки. Только они и освещали двор, также привычно вымерший в этот час. Причем окна впереди светились в том самом вечернем порядке, который Василий привык видеть с детства и который стал таким же обычным, как детские качели, беседка в центре двора, мохнатая голубая ель...
  
  Василий, не потушив свет, вышел в коридор и направился в кухню. Как в детстве, когда панически боялся темноты, резко нажал переключатель. Кухня имела совершенно мирный вид. Пейзаж, встававший за окном, был уже другим и куда привлекательнее: под пригорком пролегала неузкая улица, на автобусной остановке торчало несколько человек, правее от нее - весело горели витрины гастронома. Тут Василий окончательно уразумел, что вся отрицательная энергия, которую он ощущал всей кожей тела, исходит все-таки из комнаты брата.
  
  ...На стук никто не ответил, да Сурмач и не собирался ждать ответа. Он повернул ручку и растворил дверь. Здесь не горело ни одной лампочки, но яркий свет из коридора ринулся внутрь и уперся в широкую книжную секцию. Василий шагнул за порог и сразу же взглянул направо. В далеком углу комнаты, на тахте под окном, что-то встрепенулось, и глаза различили темную шевелящуюся кучу. Заскрипела тахта. Василий инстинктивно сделал пару шагов к переключателю, выведенному за шкафом, протянул к нему руку...
  
  - Не включай свет, не надо, - послушался надломленный голос Гали.
  
  Василий остолбенел, хотя чей еще голос он предполагал здесь услышать?
  
  - Галя? - Он отнял руку от переключателя. Вдруг стало неловко и стыдно за свой страх, за то, что бесцеремонно ворвался в апартаменты молодой женщины. - Извини... я думал...
  
  - Подойди сюда, Вась. - Женщина села, оперлась спиной о подоконник и поджала к груди ноги. Сурмач уже достаточно четко видел ее - глаза привыкли к полумраку.
  
  Он приблизился к тахте и остановился в нерешительности.
  
  - Садись, - сказала Галя. Да, голос у нее был явно взволнованный, неровный, а глаза, насколько можно было разглядеть, - увлажненные.
  
  Парень сел не на тахту, а на стул, что стоял к ней впритык.
  
  - Случилось что? - Василий всерьез предчувствовал неприятную неожиданность, если не трагедию, и потому...
  
  - Я с Женькой поругалась, - сказала Галя и как-то по-детски всхлипнула.
  
  "Слава Богу", - подумал Василий, а вслух сказал:
  
  - Как поругались, так и помиритесь. Не беда.
  
  - Ты не понимаешь, Вась. Это пустяк для тех, кто ежедневно в ссорах живет. А у нас с твоим братом - за семь лет и голоса друг на друга не повышалось.
  
  - А вот это как раз ненормально, - снисходительно говорил Василий, с облечением откидываясь на спинку. - Зато теперь вы полноценной семьей будете.
  
  - Нет, это катастрофа! Это... Боже, что ж я ему наговорила! Я высказала ему всё, понимаешь - всё! И про то, что невыносимо мне жить без ребенка в ожидании неизвестно чего, и про его литературные утопии... Знаешь, Вась, это особенно для него страшно - литература! Я ж обозвала его бездарностью!
  
  - Так это ж правда! - цинично заметил Василий. - По уму и награда.
  
  - Да, это правда, - грустно согласилась Галя. - Но это та правда, которую надо держать при себе... если ты человека любишь. Тут сиди да помалкивай. - Она горестно вздохнула и переплела пальцы рук. - Для него это катастрофа! О Боже, ты бы видел его лицо. Это ж ребенок, тридцатилетний ребенок, живущий в своем узком литературном мирке, совершенно не знающий жизни, который пишет свои кукольные романы с массой надуманных героев, натяжек. Он же боится простора, грубой действительности! Сказать ему эту правду - что отлупить младенца. Ты понимаешь?
  
  - Лучше это ему сейчас сказать, чем в шестьдесят лет, когда уже ничего не изменишь.
  
  - Да я люблю его! Понимаешь ты или нет?! - воскликнула Галя. - Как я могла, чего я добилась своей правдой? Да я просто сгоняла свою злость, это же так очевидно! Свое неудовлетворение от жизни, свое затаенное отчаяние я выплеснула на хорошего тихого человека. Пусть он не талантлив! Но от его опусов ни пользы, ни вреда. Я знаю судьбу таких произведений. Они пишутся не для читателей, а для критиков, редакторов, для этого футлярного писательского братства. По их выходу из печати вскоре появляется несколько дежурных рецензий, а через какой-нибудь месяц все дружно о них забывают. И лежат эти романы-повести без всякого вреда на полках библиотек и книжных магазинов...
  
  - Тут я с тобой не соглашусь. - Василий упорно не хотел сочувствовать брату. - А площадь на полках? А бумага? А рабочие места в редакциях? Почему их занимают пустые и бездарные личности? Разве это не очевидный вред?
  
  - Ты еще молод, Вася. Тебе не понять... - начала Галя.
  
  - Да я почти твоего возраста, - оборвал ее деверь. - Два года разницы. - И тут же подумалось: "А и правда, я всегда считал ее значительно старше".
  
  - Извини, но в литературе ты молод. Ты не знаешь всей ее подноготной, этой закулисной возни, этих козней, каверз, грязи... Женя честный работник, хотя бы формально честный... и старательный, по-своему принципиальный. Может, на таких и держится наша литература. Он верит в идею - и это немаловажно.
  
  - Он литературный бюрократ, будущий душитель всего прогрессивного, - не сдавался неумолимый Василий. - Небось уже не одну дорогу перерубил.
  
  - Да как мы можем за глаза охаивать человека, который где-то в отчаянии бродит по городу! Вась, помоги мне! Его надо отыскать. Он же без шапки пошел. А на улице около нуля. Что если напьется, завалится где?.. О Господи, какая ж я стерва! - Галя закрыла лицо руками, заплакала.
  
  Василий пересел на тахту и несмело погладил ее по голове.
  
  - Где ж его искать. Сам явится, - пытался он утешать Галю. - Вот увидишь.
  
  - Уже поздно, за десять вечера, Вась... Позвонить бы куда. А я не могу. Мы с ним собирались на вечеринку идти...
  
  - Так, может, он там?
  
  - Нет, мне оттуда звонили, - отрицательно покачала головой Галя. - Пришлось соврать, что Женя задерживается по непредвиденным обстоятельствам. А самой куда-нибудь звонить, ей-богу, стыдно. Что я скажу?
  
  - Ты мне перепиши телефоны его товарищей, к которым он теоретически может потащиться. - Василий встал на ноги. - А я оденусь и прошвырнусь по нашему району. Уверен, что он где-то неподалеку околачивается.
  
  - Так может, сперва отсюда позвонить? - Галя соскочила на пол и засуетилась у письменного стола, отыскивая телефонную книжку.
  
  - Я с улицы всех обзвоню. Теперь же уличные телефоны бесплатные. - Василий вышел из комнаты.
  
  
  
  20
  
  
  
  Не часто в последнее время Василию выпадала роль благодетеля. Легко было сказать: прошвырнусь по району. Даже если б он был уверен, что Евгений скрывается в одном из двух близстоящих домов, это бы не намного облегчило ситуацию. Теперь темно и холодно, слоняться по этому ненастью нормальный человек не будет. Впрочем, нормален ли Евгений? Известно, что в исступленном состоянии человек способен на самые отчаянные поступки.
  
  Все это Сурмач обдумывал, стоя перед подъездом; он тщетно искал в кармане полушубка хоть одну-единственную папироску. Вокруг не было ни души.
  
  "И угораздило ж их поцапаться, - возмущенно рассуждал Василий, - развлекались бы сейчас благополучно на той вечеринке, пили, закусывали, танцевали, трепались про высокое искусство... И мне б голова не болела. - Тут он вспомнил про недоделанный своенравный стих в тетради и совсем огорчился. - Какой бес их попутал! Да мало того, что поругались, так этот великий писатель дверью вздумал хлопать, истерики закатывать да из дому убегать! Как баба".
  
  Сурмач так и не отыскал в карманах полушубка курева, и потому его дальнейший маршрут определился сам собой: ближайший магазин (тот гастроном за автобусной остановкой). Он задрал высокий воротник, втянул голову в плечи, сунул руки в карманы и поплелся вдоль дома, чтобы завернуть за угол. Когда проходил мимо крайнего подъезда, показалось, что за нешироким дверным стеклом мелькнула тень. "Чего на свете не бывает!" - без энтузиазма подумал Василий и повернул к крыльцу. Когда же решительно распахнул дверь, то увидал довольно пошлую картину. Молодежь - человек пять, - прислонившись к батареям отопления, курили и, судя по характерному запаху, распивали подлейшее чернило. Были тут и две нахального вида девицы. При появлении в дверном проеме Сурмача, парни оторопели и резко оборвали свою болтовню. Девчата же игриво и вызывающе захихикали... Василий исчез так же быстро, как и появился.
  
  Завернув за угол дома, он пошел не в обход - по тропинке, а напрямую через вконец одичавший яблочный сад. Этот сад был излюбленным местом для игр здешней ребятни. Немало полазил, побегал и повалялся по земле тут в свое время и Василий. Стоит сказать, что на родном микрорайоне Сурмач всегда чувствовал себя уверенно и не опасался, к примеру, нарваться на подвыпившую шпану, не боялся темных вечерних дворов и закутков. Это была его вотчина.
  
  Вот и сейчас, смело шагая мимо понурых корявых деревьев в полной тьме, Василий не думал ни о чем ином, как о Евгении, Гале и о том, как их горю помочь.
  
  Как Василий ни недолюбливал брата, а все ж вынужден был признать, что тот психанул совершенно логично. Более того, если б некая воображаемая жена обозвала бездарностью Василия, он бы не только рассвирепел, а, чем самому убегать из дому, выкинул бы на улицу ее. Именно так бы и было. Но коль скоро оскорбили все-таки не Василия, а Евгения, и тот в состоянии аффекта выскочил за порог, то приходилось ставить себя на место брата и прикидывать, куда бы в таком случае можно было податься. Во-первых, на их районе делать нечего. Здесь тоску не разгонишь. Единственный культурный объект - это кинотеатр "Ленинград", который теперь на ремонте. Есть несколько продуктовых магазинов, большинство из которых по позднему времени уже закрыто. Во-вторых, Евгений, всю жизнь ненавидящий простой народ, грязь, пьянство и другие проявления грубой действительности, конечно же не потащится к винно-водочным прилавкам, не будет толкаться среди забулдыг, не станет выпивать за обмоченным углом гастронома... Ничего этого он делать не будет. Так бы не поступал и Василий. А сделал бы он вот что: сел на любой автобус или троллейбус и спустя полчаса вышел в центре города. Там, среди чистых освещенных площадей и широких улиц, куда веселее. Там плотно двигаются автомобили, там прогуливаются красиво одетые и с приличными манерами люди; там празднично сверкают вывески магазинов, кафе и ресторанов, куда можно заглянуть и недурно перекусить, выпить. Там можно погулять по славно освещенной набережной, выпустить пар, чуток успокоиться. Оттуда можно позвонить какому-нибудь приятелю и, если будет такая возможность, зайти к нему на огонек, потолковать, выпить, развеяться. А умиротворившись окончательно, позвонить любимой жене Галине, примириться, вызвать такси и благополучно прибыть в родные пенаты.
  
  Наверняка Василий бы так и сделал.
  
  Гастроном закрылся насовсем аккурат перед носом Сурмача. Парень досадливо взглянул сперва на дородную продавщику, загородившую вход, затем - на наручные часы, показавшие без десяти десять. Он было подумал попросить эту тетку пропустить его на минутку, однако угрюмо-решительное ее лицо не обещало уступок. Тем более что прикупить курева можно было тут же - в торце этого здания разместился круглосуточный магазин. Правда, Василий не любил то злачное место, в особенности поздним вечером, когда там собиралась довольно рисковая публика. Но торговые ларьки у остановки давно закрылись, и сейчас Сурмачу ничего не оставалось, как податься в сторону "ночника".
  
  Сделав несколько шагов, он услышал со спины бранные выкрики и шум потасовки. Обернулся. В загороженный табуреткой проем, который стерегла дородная продавщица, напролом лез хлипкого вида высокий мужик. Он уже просунул туда руки и голову и пытался переступить через табуретку, но толстая рука изнутри толкала его в грудь и тем препятствовала осуществить задуманное. Мужик, одетый в замусоленную телогрейку, яростно материл продавщицу, за что та обещала ему "подрать харю" и "бока поломать". Вдруг напористый дядька получил толчок в грудь куда помощнее предыдущих, отлетел от двери на пару метров, соскользнул с крыльца, потерял равновесие и растянулся на земле. За ним выскочил сурового вида милиционер в зимней форме и несколько раз смачно ударил лежащего ногами. За стражем правопорядка из магазина выпрыгнул плечистый мордатый детина в синем халате (видимо, грузчик). Вдвоем они оторвали забулдыгу от земли и буквально занесли внутрь магазина.
  
  Развлекшись этой сценкой, Василий поплелся к "ночнику". Там, как и каждый вечер, было многолюдно, нечисто и шумно. В непросторном помещении толпа сгрудилась преимущественно у одного прилавка - там отпускали спиртное. Очередь волновалась. От нее гадостно несло дешевым куревом, бормотухой, водкой низких сортов. Около других двух прилавков стояли лишь отдельные покупатели: там продавался хлеб, молочные и мясные изделия, консервы, качественные алкогольные напитки, что не по карману пропойцам, и, к радости Василия, дорогие сигареты. Парень купил пачку "Космоса", поглазел на разнообразные диковинные бутылки вин и коньяков, полюбовался на прелестную молоденькую продавщицу, стоявшую за этим прилавком, и повернул к выходу. Метра за три до двери он обомлел: в это смрадное помещение входил его чистоплюй-брат. Но наибольшую несуразность ситуации придавал букет шикарных красных роз в руках Евгения. Подслеповато щурясь, он важно прошествовал мимо младшего брата и подался в сторону очереди, жаждавшей низкокачественного спиртного. Василию подумалось, что все продавцы и посетители магазина сейчас же повернуться к Евгению и поразевают рты от изумления, - настолько не гармонировала в его сознании присутствие здесь с иголочки одетого, чванливого, насквозь интеллигентного Евгения, да еще с шикарными розами в руках. И хоть никто из присутствующих не вскрикнул от шока и не стал показывать на Евгения пальцем, Василий не медля выбрался на улицу: почему-то не хотелось быть замеченным.
  
  Там он закурил и, обуреваемый любопытством, забежал под навес остановки, стал наблюдать за выходом из ночного магазинчика. Евгений, все в жизни делавший не спеша, не показывался. Тут Василию подумалось, что брат может также пойти на эту остановку, чтобы ехать в город. Пришлось быстренько поменять место дислокации. Василий метнулся к ряду торговых ларьков - сейчас закрытых и сумрачных, и уже оттуда повел наблюдение за выходом из "ночника". Довелось выкурить еще сигарету, прежде чем появился Евгений. В руках, помимо роскошных роз, он держал классическую бутылку шампанского. Шел он с непонятной торжественностью; когда проходил близ ларьков, Василий заприметил, что шампанское заграничное, дорогое. Оставив слева автобусную остановку, Евгений двинулся через улицу.
  
  Сурмача-младшего, который поневоле оказался в роли частного детектива, разбирал и туманил рассудок охотничий азарт, ужасно хотелось дойти до развязки этой истории. Он воровски пригибался и хоронился во все возможные тени, неотступно следуя за старшим братом.
  
  Евгений приблизился к пригорку с одичалым садом и начал его огибать по асфальтированной дорожке. Один раз он оглянулся, и Василию пришлось резко согнуться, якобы завязывая шнурки. Когда же преследователь поднял голову, то увидел впереди лишь пустую дорожку. Проклиная себя на чем свет, Василий помчался по ней... Проклинал он себя еще больше, когда вскоре увидал брата, неторопливо шагающего по двору своего дома и притом явно направляющегося к родному подъезду.
  
  Комментарии тут излишни. Во всяком случае Василий однозначно решил, что дальнейшее его вмешательство в ход событий не только не нужно, но и нежелательно. А потому сунул руки в просторные карманы полушубка, развернулся на сто восемьдесят градусов и бесцельно побрел вперед. Азарт пропал, вечер поэзии пошел насмарку, вокруг было безлюдно и сыро...
  
  
  
  21
  
  
  
  Как-то невзначай Сурмач вновь очутился под пригорком, пересек улицу. На остановке и перед гастрономом сейчас было совсем пустынно. Лишь около "ночника", о чем-то сговариваясь, отиралась кучка подозрительного вида граждан. Василий пошел по разбитой асфальтированной дорожке вдоль улицы. Она делала широкую дугу и через полтора километра проходила поблизости Сурмачева дома - только с другой стороны. Это был подходящий маршрут для прогулок.
  
  По сторонам улицу сжимали беспорядочно и живописно поставленные "хрущевки", впереди, где дорога делала самый крутой изгиб, начинался раздольный пустырь, за ним вставали два новых микрорайона. Один - пару лет как обжитый. Другой - пустынный, с темными громадами зданий, с долговязыми кранами. Благодаря этим новостройкам микрорайон Сурмача уже три года не считается городской окраиной, а количество и частота общественного транспорта, через него проходящего, увеличились.
  
  Вот и сейчас, невзирая на поздний час, Василия, что неторопливо шагал сквозь мглу, то и дело обгоняли ворчащие автобусы и троллейбусы. И редко-редко - легковушки. С противоположной стороны почти ничего не выезжало. И не удивительно: по чьей-то экономичной задумке, все маршруты были пущены по кольцу односторонне.
  
  Дорожка, по которой шел Сурмач, освещалась фонарями слабо - через два на третий. Но, как бы им в помощь, из окон нависших по сторонам "хрущевок" лился свой особенный свет. В армии, когда Василий стоял в карауле, за оградой их части высились такие же стандартные пятиэтажки. За тысячи километров от родного дома - точь-в-точь такие же! И, прислонившись в ночи к караульной вышке, подолгу вглядывался тогда солдат в редкие желтые пятна окон, тщился разгадать их тайну, грелся их теплом, в мечтах представлял какую-нибудь "хрущевку" своим домом, куда он, отбросив автомат и перемахнув через ограду, может заглянуть в любой момент. Но не идет, но терпит... Потому что так надо.
  
  Перед пустырем, расстилавшимся по правую руку, Василий приблизился к перекрестку. В двадцати метрах от мигающих желтых светофоров находился навес остановки, в доме напротив - маленький магазин, а около него - пару телефонных автоматов. Людей поблизости не было, только из подворотни выскочил проворный "жигуленок", ослепил фарами и визгливо свернул на главную улицу.
  
  Сурмач подошел к автоматам. Первый из них не подал признаков жизни. Сняв трубку со второго, Василий расслышал хилый гудочек. Набрал номер Марии Лухвич. Короткие упрямые сигналы свидетельствовали о том, что номер занят. Василий, поеживаясь от сырости, выкурил сигарету и снова снял трубку: те же короткие гудки.
  
  Он пересек улицу и поплелся вдоль пустыря с одной стороны и своего микрорайона - с другой. Ветра не ощущалось, но холодало с каждой минутой, земля на глазах покрывалась молочной мглою. Она заволокла и приглушила далекие огоньки микрорайона за пустырем. Нежилых зданий там вовсе не было видно. Затихали окрестные шумы и движения. Всю дорогу до следующей остановки Василия уже не обогнала ни одна машина, не встретились и прохожие. Рельеф понижался, и студеная бель окутала первые этажи "хрущевок", прильнувших к самой дороге. В ней утонули квартирные лампочки...
  
  И только у поворота, ведущего к новостройкам, мерно мигали желтым цветом светофоры. Казалось, что сама Беларусь, оцепенев в немом ожидании, кротко и беспомощно хлопает тут глазами.
  
  Василий направился к телефонным автоматам, пристроившимся у сонного газетного киоска, снял трубку. Номер Марии Лухвич был по-прежнему занят. Сурмач, чуть поколебавшись, достал записную книжку, нашел нужную страницу и опять крутанул наборник... Короткие звуки свидетельствовали о занятости и номера Татьяны. Уже совсем приунывший Василий набрал третий номер - ее соседа Димки Кулика. На этот раз сигналы были нормальные, длинные; они мерно вспыхивали и затухали в ушах, звучали настойчиво, раз за разом пытаясь отворить тишину... Но и на них не было ответа.
  
  Сурмач обогнул киоск, подошел к скамейкам автобусной остановки, присел, бездумно уставился на затянутые мглой окна пятиэтажки, стоявшей через улицу. Светофор то желтил, то темнил его лицо.
  
  Вдруг из-под скамьи донесся слабый писк, и меж Васиных ботинок вылез серый котенок. Жалкое существо дрожало всем своим убогим тельцем, но глаза, вытаращенные на человека, горели несокрушимостью жизни. Этот домесячный котенок, который пока что испытал не белом свете лишь холод и голод, который в любой миг мог быть раздавлен колесами машин или замучен хулиганами, смотрел на незнакомого огромного и страшного Василия Сурмача с первобытной любовью! Он, доверчиво тершийся о ноги человека и требовательно пищавший, был значительно сильнее этого тумана, этих угрюмых строений на горизонте, сильнее бездны и тьмы. Ибо огоньками его глаз говорила сама Природа.
  
  Василий запустил руку в карман брюк и нащупал там несколько конфет, которые сегодня сунула ему на дорогу Маша. В зыбком свете парень нашел среди них и "Коровку", снял обертку и надкусил. А затем осторожно поднял дрожащего котенка, который почти ничего не весил, поставил себе на колени и стал тыкать ему в рот это лакомство. От ужасного голода существо колотилось в его руках и ело с жадностью. Оно мигом умяло конфету и принялось вылизывать Василию пальцы своим шершавым язычком. От этих теплых касаний стало необычайно хорошо. Василий засунул котенка за пазуху. Он прилип к его груди, уютно заурчал, затем переместился к подмышке.
  
  - Ну что, брат, пойдем? - сказал Василий, нащупав снаружи живой комочек. Котенок шевельнулся под материей, пискнул и затих.
  
  Сурмач встал со скамьи и, удерживая правую руку на груди, пересек улицу...
  
  
  
  Под однообразными пятиэтажками, утопая в промозглой мгле, по сумрачной безлюдной улице двигалось двое спутников. Существенным результатом беспокойной жизни одного из них были лишь десять стихов, ждущих своего времени в ящике редакторского стола. Другой спутник пока что вообще ничего не имел. Им было хорошо.
  
  
  
  2000-2001 гг.
  
  
  
  Роман впервые опубликован на белорусском языке (Мiнск, "Тэхнапрынт", 2002 г., "Перакулены час") под псевдонимом Мiхась Южык.
  
  Здесь - авторский перевод с белорусского.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"