Роман повествует о реалиях белорусской столицы в 1993 году, незадолго до первых президентских выборов. Главный герой - молодой непризнанный поэт - жаждет творческого самовыражения, но сталкивается с жесткими законами литературного закулисья...
В этом философско-сатирическом произведении показана лживость и мракобесие чиновников от литературы, что окопались в редакциях еще с советских времен.
Часть 2. Когда затихают дожди (продолжение)
8
Ежась от сырости, стоял Василий Сурмач неподалеку от главной проходной, бестолково притопывал на месте. То и дело всхлипывали двери, выпуская пары, тройки и отдельные фигуры людей. Они сразу втягивали головы в плечи, поднимали воротники и, уклоняясь от ветра, опускали вниз лица. Торопливо расходились в разных направлениях.
На душе у Сурмача было ни грустно, ни весело. Задорный хмель потихоньку опадал от осенней холодины, и мир неуклонно возвращал свои банально-серые краски. Василий всегда ненавидел конец праздников, боялся синдрома отрезвления, ибо видел тогда себя словно издалека и находил пошлым и до омерзения примитивным человеком. Личность его как бы раздваивалась, и тогда какой-то рассудительный и циничный Василий презрительно оценивал возбужденного, порывистого, по-пьяному искреннего Ваську.
И сейчас, на пороге невольного самобичевания, парень мялся на месте, смолил сигарету за сигаретой и мысленно искал, чем заполнить этот промозглый октябрьский вечер. Что-то упорно толкало его в сторону общежития: заявиться к Шальгович, прицепиться к Шизову (который, безусловно, там будет), учинить скандал и на кулаках показать этому долговязому, кто чего стоит. Это желание было чрезвычайно сильным, и черту б ведомо возможное развитие событий, если бы на четвертой сигарете не высмотрел Сурмач в поредевшей толпе прохожих желтую куртку - Мария Лухвич спешила свернуть за угол и нырнуть в ближайший закоулок.
Швырнув недокурок оземь, Василий решительно устремился за Машей.
Бывают в нашей жизни подобные случаи: идешь ты по длинному мрачному коридору, по бокам - ряды однообразных дверей; ты стучал в них бессчетное число раз и всегда - безрезультатно; ты так утомился и разуверился отыскать незамкнутую дверь, что уже давно идешь понурив голову, и опостылели тебе эти блеклые доски, эти облезлые стены бесконечного коридора; и вдруг, бухнув ногой не с надеждой, а с досады по ближайшей двери, ты легко открываешь ее, входишь в светлый уютный зал, где находишь отдохновение душе и телу да подозреваешь затем, что немало таких залов ты в своей жизни пропустил.
В одном из благодатных залов и очутился Василий, после того как увязался в подпитии за Марией Лухвич, давней своей сослуживицей. Все произошло необычайно просто и беспрепятственно. Лухвич жила в трех шагах от завода, в глубине старого тенистого квартала, в одной из кирпичных четырехэтажек с высокими потолками и трубами на выпуклых крышах. Сурмач и раньше примечал, как ее ладненькая проворная фигурка скрывается в одной из близких подворотен.
Во взаимоприятном разговоре они быстро прошли довольно извилистый путь к Машиному подъезду. Притом, когда огибали и перескакивали лужи, женщина опиралась на руку Сурмача. Перед подъездом заговорились. Василий сам удивлялся своему красноречию. Впрочем, так бывает всегда, когда у партнера есть желание слушать. Говорил Василий пустое - что-то насчет скверного освещения городских улиц, или холода зимой и жары летом. Минут через двадцать пошли наверх...
Уже три часа спустя, лежа на широкой семейной кровати, силился припомнить Василий, что послужило поводом для такого позднего визита. И не мог. Но факт был, так сказать, налицо. В чудодейственном свете зеленого бра, под цветастым одеялом, вырисовывались известные изгибы женского тела, а на руке у него, Сурмача, доверчиво лежала светловолосая головка, миловидное лицо было ласково обращено к нему, сочные уста шептали слова нежности. Подле него лежал человек, который еще часов пять назад был если не бесконечно далек, то так же непонятен, как сотни тысяч жителей их города. Да, Сурмачу и раньше нравилась Маша. Но он выделял ее не более, чем любую хорошенькую молодую сотрудницу их учреждения. Только в их секторе были еще две-три молодицы, которые волновали его просто как здорового мужчину; причем волновали скорее всего потенциально, так как после завязки с Шальгович Василий и в мыслях не допускал нового служебного романа. Что касается Лухвич - и подавно. Она же была мать-одиночка, разведенка, а Василий находился в таком возрасте, когда ищут настоящих невест да, извините, стараются оторвать себе куш послаще.
Скажем больше, если бы Сурмач и поставил себе цель добиться Маши, он бы, скорее всего, напортачил и ушел несолоно хлебавши. Должно быть, чтобы оказаться запросто в этой кровати ночью в пустой трехкомнатной квартире, нужно какое-то волшебное стечение обстоятельств. И что тут первостепенно: ревнивая ненависть к брошенной им же Зойке, злоба на пустомелю Шизова, беспросветная тоска Лухвич по мужчине, или то, что ее сын Костик ночует сегодня у бабы с дедом?
В перерывах выплесков страстей молодых тел, покуривая и выпуская сигаретный дым в высокий потолок, занимался Василий своеобразной философией. В эту ночь он сделал для себя ряд важных выводов. Ибо половая любовь, обычная потребность здоровой плоти, тоже является для нас одним из способов познания бытия.
Почему, задавался вопросом Сурмач, так легко сходятся люди? Почему поверила она мне? Положила глаз давно? За годы службы убедилась в моей благопристойности? Ерунда! Я молчун, скрытный человек. За покладистым инженером может скрываться распутник, маньяк, сифилитик. Быть может, тело мое в язвах и уродливых пятнах? А что если я подонок, жулик, который жаждет оттяпать квартиру, альфонс? Что если я садист, будущий семейный деспот? Разве видно это за моей приличной одеждой, аккуратно выбритым лицом? Кто бы мог подумать, что эти полные плечи и бархатистые волосы будут моими, что эти гладкие бедра будут охватывать мое тело, да так умело, словно мы вместе не один год! А эти губы, так самозабвенно целующие мою волосатую грудь - грудь чужого человека! - не противно ли им, таким мягким розовым губам? А если - нет, то почему?
- Ты не засыпай, слышишь? - Маша села на колени, склонила к нему лицо. - Я схожу в ванную.
Она кошачьим движением соскользнула с кровати и неслышно выпорхнула из комнаты. Совершенно голая. Ее холеное любвеобильное тело блестело капельками пота в хитром зеленоватом свете. Вскоре где-то мелодично заструилась вода. А Василий вновь отдался раздумьям.
Можно бы, конечно, порассуждать о высоких материях, вспомнить человеческое одиночество, сказку про небесные браки, предопределение судьбы и так далее. Но об этом уже много написано книжек, поставлено спектаклей и снято фильмов. Весь же жизненный опыт Сурмача никак не хотел принимать эти постулаты. Изведанные им за двадцать пять лет бытийные законы как раз убеждали в противном.
Да, Сурмач одинокий и, возможно, даже несчастный в своем одиночестве человек. Но, чтобы развеять тоску, разве обязательно лезть в первую попавшуюся постель и совокупляться? И если действительно только от одиночества страдает Василий, отчего не лежит он в постели с жилистым корявым мужиком, а лежит с нежной мягкотелой женщиной? Почему и женщину он выбрал не лишь бы какую - не горбатую, не прыщавую, не носатую, - а как раз сверхпородистую самку? И кто сказал, что одиночество развеивается исключительно телесной близостью? А если бы помогал он родной матери - и впрямь самому близкому и преданному человеку - по хозяйству управляться вечерами? А если б не фыркал на отца, а поговорил бы сердечно - один-единственный раз за последние годы? Быть может, и одиночества бы - как не бывало? Да нет! Развлечений он ищет, услад всяческих - чего лицемерить! Тела женского жаждет всё его изголодавшееся существо. Потому что оно, это соблазнительное тело, и является самым важным в нашей жизни. За него мы, мужики, сызмальства и сражаемся. Можно, конечно же, сказать, что это пошло, что это не по-людски, не по-христиански это. Но любой тупейший материалист рассмеется тебе в лицо и обзовет ослом. И всегда будет прав. Так как тело женское - сама жизнь, и если бы не влекло оно к себе неодолимо, то и жизни б не существовало. Не было б и философии этой. Не зачались бы те умники-всезнайки. А на поверхности земли - вода, песок да голые камни!
Мы облачаемся в изысканные одежды, заканчиваем институты, движем вперед науку, корчим премудрые мины и рассуждаем про общечеловеческие ценности, о смысле существования спорим. Ханжи мы! А смысл этот проще простого: с помощью разномастных станков и приспособлений добыть себе пищу, вечером нажраться от пуза, разойтись парами по спальням, сбросить с себя одежды и, наконец, снова превратиться в пещерных людей - обрести, так сказать, настоящие свои облики.
Все, что делается днем, делается с натугой, ухищрениями да ненавистью. Потому что это - работа, это добывание своего куска. А кто ж работать любит! И не работали б, кабы можно было так подъесть. А наслаждение все - вечером за обильным столом, да в постелях. Испокон века за это билось 0,99 человечества. И лишь отдельные хлипкие недотепы что-то там проповедовали, учили, писали книжки, предостерегали от блуда, насилия. А их плетьми избивали за это, дыбы не вносили смуту. Забивали этих чудаков насмерть да снова бросались выдирать себе поживу: еду вкуснейшую, девку белейшую. Хорошо еще Всевышний обязал человека хоть пищу себе собственноручно добывать. А иначе б один блуд и остался, двадцать четыре суточные часа им бы заполнились.
Все наши телесные отправления, думается, и даны для того, чтобы помнили мы, убогие существа, низость свою и животность. Помнили каждый день - на унитаз садясь, кто мы есть. Чтобы не забывали. Особливо те, кто умный очень.
Эти рассуждения пронеслись в Васиной голове минут за пять, ровно пока Маша не вернулась из ванной.
- Ну как ты здесь, мой хороший? - Она шмыгнула по одеяло и тесно прильнула к нему своими формами. Ее тело было влажным и холодноватым. Сурмачу стало неприятно. Уклоняясь от женских ласок, он потянулся за сигаретой, закурил и лег к Маше спиною. Пепел стряхивал в стакан, что стоял на тумбочке. Спать совсем не хотелось. Подмывало говорить, но мысли, крутящиеся в его голове - которые нам удалось подслушать, - никак не увязывались со спальней, простынями и нагой красавицей Лухвич.
- Знаешь, Маша... - Василий откинулся на спину.
- У, - вяло отозвалась женщина.
Парень ощутил руку на своем животе. Он деликатно ссунул ее на нейтральную территорию.
- Знаешь, - промолвил он, - я хочу с тобой поделиться одним моим детским воспоминанием.
- Расскажи, я люблю о детстве. - Маша не переставала прижиматься к Василию. Сейчас она дышала ему в самую шею.
- И я его очень люблю, - продолжал Василий. - Я теперь не большой охотник до праздников, но праздники в моем детстве мне представляются просто волшебными. Это целые миры в памяти. И замечательно, что, вероятно, тогда эти праздники мне не казались такими уж прекрасными. Я думаю, что сейчас я воспринимаю их ярче и радостнее.
- И со своим домыслом... - вставила Маша.
- И с долей домысла, и вообще по-новому... Как бы тебе сказать... Я вижу те события уже пропущенными сквозь призму моего восприятия. Этакую воображаемую призму, грани которой отшлифовывались годами. Теперь я умнее, чем в детстве, и фантазия моя значительно богаче стала... - Сурмач на минуту задумался. - В детстве же, наверно, много и грустного, и неприятного у меня было. Наверняка было. Но то неприятное меня теперь не ранит. Зато радостное - усиливается и является мне даже более четким и объемным, чем прежде.
- Я за собой такого не замечала, - сказала Маша, - может быть, некогда было замечать. С восемнадцати лет, как в институт поступила, точно водоворот меня завертел: учеба, курсы там разные, женихи, замужество, Костик родился, с мужем ссора за ссорой, развод, на заводе проблемы, дача, больные родители... За этим все детское и затуманилось.
- Так затуманилось и у меня, Маша. - Василий разглядывал на потолке размытые тени от торшера. - Но кое-что нет-нет - да и высовывается из этого тумана. А я его к себе тяну... Так вот, о чем сначала рассказать хотел. В детстве меня родители зачастую сплавляли на Новый год и зимние каникулы к тете Ядвиге, отцовой сестре. Потому что я с Женькой, старшим братом, не мирился, и оставлять нас вдвоем без присмотра было опасно. А тетя тогда не работала - ее муж в райисполкоме солидную зарплату получал, - она по хозяйству вертелась. Детей у них тогда не было, и она меня к себе брала охотно. Любила она меня, да и теперь любит. А квартира их в новом доме, шикарная такая, трехкомнатная, коридор просторный - я в нем в футбол играл. На секциях книг - видимо-невидимо... А елку для меня всегда высоченную ставили - под самый потолок. Игрушки на ней - и теперь таких не сыщешь - немецкие. Эх... Да что там говорить... Короче, хорошо мне там было. На самый Новый год к ним обычно гости приезжали, с детьми. Веселились мы до упада. А один раз, запомнилось, встречали мы Новый год у тетиной подруги. Гуляли часов до трех ночи, а потом решили спать домой отправиться. Не то чтобы далеко это было, а и близким тот путь не назовешь...
Василий подозрительно посмотрел на Машу, лежавшую с закрытыми глазами.
- Ты там не задремала, часом?
- Что ты! Внимательно слушаю. - Ее розовые уста расплылись в улыбке. Глаз она не раскрыла: - Ты так интересно рассказываешь...
- Короче говоря, - продолжал Сурмач, - шли мы втроем: тетя Ядвига, я и дядя. Шли вдоль нового широкого проспекта (это тогда была окраина города). Кругом: домины в девять, двенадцать этажей. И сверкают они окнами в январской тьме. Красота небывалая. И мне тем более удивительно, что не видал я никогда толпы таких громадных зданий. Рос я среди тесных улочек, в кооперативной "хрущевке". А тут - простор, огни. Елки в окнах, чуть не на каждой автобусной остановке - огромные наряженные елки, люди около них толкутся. По празднично освещенным улицам народ, словно днем, прогуливается. Парни, девчата, которые мне тогда казались совсем взрослыми, дурачатся, гоняются друг за другом, бенгальские огни зажигают, возятся в снегу. Или разгоняются - и по обледеневшему тротуару едут. Я ужасно завидую им. Мне тоже хочется поучаствовать в этом празднике жизни. Но крепко держит меня за руку тетя Ядвига. Радость, неслыханная радость распирает мою грудь. Снег, а снега в ту зиму было очень много, искрится под ногами, смотрят на меня сугробы, что по бокам тротуара, влекут своей глубиною. А молодежь визжит, кричит, толкается, вздымая снежные тучи. Тетя с дядей о чем-то переговариваются, я не понимаю их, хоть пытаюсь прислушаться к их разговору. Я не понимаю взрослых... И вдруг сзади - игривый смешок, крики, визг, топот обуви по грунту: нас обгоняет стройная девушка с выпущенными из-под шапочки волосами, за ней мчится высокий парень в модной дубленке... Почему-то мне именно дубленка запомнилась. И еще шапка была на нем зимняя, с поднятыми ушами. Настиг парень девушку метрах в пяти впереди нас, схватил за руку, к себе привлек. Он выше ее почти на голову, да и она не низкая... Словом, красивая такая, завидная пара. И тут мой слух ловит два слова: "Давай?" и "Давай!" - и со смехом, как по команде, обнимаются они и соединяются долгим-долгим поцелуем. Мы приблизились к ним, обходим, а они целуются. А лица, веришь Маша, запечатлелось мне, - прекрасные, какие-то наши, белорусской породы, лица... и благородные, не похотливые, не перекошенные страстью. Даже по сегодняшний день вижу я их замечательную красоту, и чувства их будто бы мне передались: настоящие, глубокие, чистые у них были чувства. Я это знаю. А спроси у меня откуда, не отвечу. Знаю, вот и все. Озарение меня тогда какое-то стукнуло. Я как будто себя увидал лет через десять. И знал я, что для того лет десять ждать доведется. А такой срок в детстве вечностью кажется!
- Ну, и испытал ты такое спустя десять лет? - лукаво спросила Маша.
- Конечно же, нет! - сморщился Василий. - В плотском смысле основные мои чувства от первой женщины: боль, опустошение, даже отвращение. Более того, и в следующие десять лет ни грамма той поэзии любви у меня не было. Одна мерзость да подлость выходила.
- Что так? - поинтересовалась Лухвич.
- А, черт его подери, не будем об этом, - с раздражением отмахнулся Василий. Тут он понял, что мог обидеть Машу, и добавил более мягким тоном: - А кто из нас с небес на землю не шмякался? От воображения до яви ой какая пропасть лежит!
- Во всяком случае хорошо, что у тебя есть такой идеал. - Маша рукой взлохматила волосы Сурмача. - У меня тоже было что-то похожее... Конечно, более прозаическое. Словом, я с детства видела семейное согласие между моими родителями и думала, что и у меня когда-нибудь будет такое ж уютное гнездышко. Но... имею то, что имею.
- Что ж ты так недосмотрела?
- Потому что дура была, легковерная попрыгунья, - досадливо молвила Лухвич. - Слишком много ухажеров имела, трудно было выбор сделать.
- Может быть, слишком привередничала?
- Может, и так. А скорее - мозги куриные имела, не головой, а другим местом думала. Слова любила пустые нежные. А муж мой бывший говорить был не промах. Вот и наслушалась я его. А тут: двадцать один год, последний курс института, замуж сильно хотелось. Большинство моих одногруппниц - тогда уже семейные, у некоторых дети. А меня как раз парень бросил - единственный, кто мне вправду нравился. Настроение было - хоть в петлю, депрессия. И тут хлюст этот с предложением подлез: выходи за меня да выходи. И родители нашептывают: положительный, из приличной семьи, на перспективной должности (он старше меня на пять лет), надежная, так сказать, опора... Опора! - Маша злобно двинула ногой под одеялом. - Такая опора, что не приведи Бог! Уже через месяц его гнилое нутро и открылось. - Она вдруг замолчала.
- Что именно? - нетерпеливо окликнул ее Сурмач.
- Алкоголик он, причем запойный, - гадливо фыркнула Маша. - Во время медового месяца держался, так зато и компенсировал сполна, сволочь. Я год это от своих родителей скрывала. А его родителей, лицемеров, как возненавидела! Потому как знали они о пороке сыночка своего единственного! Через год родился Костик, но и это его не образумило. А через полтора - от замужества - опомнилась как-то я, оглянулась трезво вокруг и вижу: живет со мной какая-то человеческая особь - нечистая, грубая, гвоздя не способная забить, которую я обшиваю, обстирываю, на которую готовлю, за которой мою посуду и убираю, которая даже к колыбели собственного ребенка подходит, только когда на него гаркнешь. Так на кой черт он мне такой сдался? К тому же и в постели эта амеба толком ничего не может - так как от вина не просыхает. И как последняя капля - уволили его с работы после очередного загула.
Маша перевела дух, продолжала:
- Потребовала я развода - он не дает. Выметайся, говорю, из квартиры - драться лезет
- А квартира твоя?
- В том и штука, что моя: покойный дедушка отписал перед смертью. Дед у меня академиком был... Хорошо отец мой тоже не из последних чинов. Подключил связи, и через суд добились развода. А с квартиры его, моего благоверного, с милицией выпроводили - добром не хотел выбираться, мерзавец.
- А где от теперь живет?
- У родителей своих, понятное дело. А может, и к бабе какой подсоседился... к такой же пропойце.
- А алименты на сына? - приставал Сурмач.
- Не смеши людей! - хмыкнула женщина. - Как же их брать, когда этот паразит нигде не работает больше двух месяцев. Алименты! Да он сам ко мне за деньгами иногда является. И, бывает, даю, лишь бы не пугал ребенка до полусмерти. Это ж не человек - чудовище... - Маша всхлипнула и уткнулась носом в подушку.
Сурмач обнял ее и привлек к себе.
9
В эту субботу в квартире Сурмачей было суетливо. Впрочем, как и всегда по субботам. По давней традиции, воскресенье в этой семье считалось исключительно днем отдыха, и потому все бытовые и хозяйственные дела приходились на субботу.
А сегодняшний день был и вовсе сверхответственным: Сергей Владимирович затеял осеннюю заготовку квашеной капусты. В тесной кухоньке рядом с ним управлялась Людмила Петровна. Поскольку семья Сурмачей была достаточно велика и на отсутствие аппетита никто как будто не жаловался, то и объем капустных работ предполагался нешуточным. Сурмач-отец хотел запрячь сюда Василия, но тот, прямо не отказываясь, зашился в зале с книжками и тетрадями и не спешил родителям на подмогу. Перед Евгением и Галей стояла своя особая задача: полностью убрать квартиру, включая и выбивание ковров и пылесос. Они с утра честно и споро трудились в этом направлении, ибо хотели закончить еще до обеда: в семь часов вечера их ждала премьера в драматическом театре.
Ввиду безделья младшего сына Сергей Владимирович был не в духе. И чем выше росла горка нашинкованной капусты на хромом кухонном столе, тем в большее раздражение приходил Сурмач-отец. Он сильней и беспорядочней орудовал ножом, все более сурово обходился с кочанами и с неприкрытой злобой швырял кочерыжки на пол. Людмила Петровна, наоборот, трудилась с завидным хладнокровием и методичностью. Капустная стружка выходила из-под ее ножа ровненькой и словно самостоятельно укладывалась по правую руку от Петровны в аккуратную кучку. Это дополнительно гневило Сергея Владимировича, потому как от него капуста летела в разные стороны, игриво брызгала соком, заляпывая белую маркую майку, а дважды нож скользнул по кочану и до крови порезал пальцы.
- Вот же гад, так гад! - не стерпев наконец, приглушенно вскрикнул глава семьи, сдвинул полуобрезанный кочан к стене и бросил нож на груду покрошенной капусты.
- Не понимаю, чего ты все время психуешь, - искоса взглянув на супруга, продолжала Людмила Петровна свой неотступный труд. - Был бы поспокойнее, то и дело б лучше спорилось, и пальцы были целы.
Узкогрудый муж исподлобья глянул на ее полную, крепкую, выносливую фигуру и почти с ненавистью проворчал:
- А не могу я быть, как ты говоришь, поспокойнее, когда этот дармоед там за стеной чтенья-писанья разводит!
Супруга смолчала, и в кухне некоторое время раздавался лишь мерный, уверенный, как бы конвейерный стук ножа о шинковальную дощечку. Молчание Людмилы Петровны сильно задело нервного Сергея Владимировича.
- Как же так, Люда! - Он взял свой нож и снова принялся за работу. - Как ты можешь равнодушно смотреть на его фокусы? Я ж ему еще позавчера сказал, что в субботу капустой занимаемся! Я только сегодня три раза его просил-молил помочь!
- Ну, и сказал же он тебе, что поможет. Чего шалеешь? - не отрывая от ножа глаз, с расстановкой говорила Людмила Петровна. - А чем больше ты к Васе будешь цепляться, тем позже он сюда придет. Это нормальный протест на твои командирские приставания...
- Что? Протест?! - вскипел Сурмач-старший. - А жрать квашеную капусту у него протеста нет? Небось килограммами поглощает, прорва!
- Замолчи! - с угрозой взглянула на него жена.
- Сама замолчи! - задиристо прокричал отец и тут же визгливо завыл, отшвырнул нож и схватился правой кистью за один из пальцев левой. Из пальца потекла кровь.
Спустя пять минут, окончив очередную перевязку и одевая на руку мужа резиновую перчатку, Людмила Петровна успокаивающе говорила:
- Ну сам же себе враг! Знаешь же себя: и язва и печень у тебя - всё от нервов.
- Не от нервов, а от этого злыдня. От этого бездельника-поэта скоро в могиле буду, - ворчал муж.
- Намой пока что морковки, - посоветовала Людмила Петровна. - У тебя ж руки от злобы дрожат. Так покалечиться можно...
- Это ты сыночку своему ненаглядному говори. - Строптивый Сергей Владимирович назло жене взялся за нож и картинно, всем корпусом налегая на кочан, начал его резать.
- За дурной головою и рукам нет покоя, - досадливо махнула на него рукой Людмила Петровна.
- Ерунда, один раз помирать, - отчаянно сострил ее муж и шустрее задвигал ножом.
Но работал недолго. Минут через пять, отвалив качан, Сергей Владимирович снова обратился к супруге:
- Нет, ты как себе хочешь, а я его позову, - с решимостью начал он. - Я его приволоку да носом воткну в эту кучу. Я его руки свои изрезанные целовать заставлю!
- Закрой рот, ненормальный. Сейчас соседи сбегутся, - строго предупредила мужа жена.
- Я эту психологию нахлебника из него выколочу! - Сергея Владимировича уже трудно было остановить. - Подлец! Дармоед! - возопил он. - Ты мне, мать, рта не затыкай! Пускай слышит, такая дрянь, кто он есть! Дармоед!! Негодяй! Скотина!!!
Людмила Петровна резко положила нож, сорвала с крючка фартук и замахнулась им на разъяренного мужа.
- Замолчи! А то я тебя утихомирю.
Ее решительная крепкая фигура и твердый, уверенный голос малость охладили разгоряченного Сергея Владимировича. Он даже машинально прикрыл лицо руками, вправду опасаясь хлесткого удара фартуком. Его лицо на секунду трусливо скривилось. Затем узкогрудый глава семьи метнулся в сторону - к стене - и опустился на табуретку у стола.
- Что ж это делается, Господи! - охватив голову руками, запричитал он. - В своем, собственноручно построенном, доме уборщиком, чернорабочим живу.
- Поплачь, поплачь.
- Это ж в голове не укладывается такое: старый больной отец заготавливает на всю зиму капусту для здоровенного оболтуса, который в это время валяется на диване и стишки строчит! О, Господи, за что мне такая старость!
- Не кричи, не запугаешь - пуганый! Вот ты его покрываешь, дура. Из эгоизма своего глупого. А, помяни мое слово, сама от него еще натерпишься. Умирать будешь - он тебе даже воды не подаст, потому что в тот момент творить будет. Писака хренов!
- Подожди, сейчас Женя с Галей придут - мы тебя завезем, куда надо.
- Что, правда уши режет? Я бы молчал, если б мог сквозь землю провалиться. Но живым в могилу не ляжешь. Так выскажусь! Вот от таких, как Васька, и все наши беды! Это такие, как он, у нас все честно заработанное отобрали. Потому что они сильнее нас, нахрапистее. Это мы их, на свою беду, выкормили. Ты погляди, кто нынче на иномарках разъезжает: наши с тобой сынки, гориллообразные существа с необъятными плечами и моржовыми шеями. Это мы их двадцать лет назад - съешь за маму да съешь за папу - откармливали. Вырастили, чтоб им пусто было! Сталина на них надо.
- Я с тобой препираться не буду. Зря стараешься. - Людмила Петровна смогла взять себя в руки и, внешне невозмутимая, продолжала шинкование. - С умалишенными не спорят. Их изолируют.
- Они теперь с нами запросто: пожил - освобождай место, - совсем не слушал ее Сергей Владимирович, ибо голосил о давно накипевшем. - Конечно же, Советский Союз распался, экономика в руинах, еды куда как уменьшилось. А они, эти наши мордатые сынки, порешили с нами этой уменьшенной пищей и не делиться! Они просто приходят и забирают всё. На правах сильного. На правах горлохвата. Этакая борьба за существование. Они сбрасывают наши флаги, глумятся над гимнами, утверждают свои. Они садятся на наши рабочие места и переделывают их на свой лад. А называют все это красивым словом - демократия. Очень уж им удобно за этим словом делишки свои скрывать. Не выйдет! - Он треснул кулаком по столу и вскочил на ноги. - И если мой бесстыжий потомок считает, что можно жрать капусту по литру в день, не вложив в нее своего труда, я решительно говорю ему - нет! Говорю потому, что завтра-послезавтра с этой капустой он сожрет и меня. Вприкуску. Сожрет и тебя, даром что добренькая. Ты меня слышишь?! - прокричав это, Сергей Владимирович агрессивно уставился на жену.
- Трепись-трепись, - не отрывая глаз от работы, вымолвила она. - Болтать - не мешки таскать.
- Болтать?! - задыхаясь от ярости, просипел Владимирович. - Бол-тать?!!
Он хотел сказать что-то еще, но в горле словно застрял удушающий комок, и оттого Людмила Петровна услышала лишь невнятное бульканье.
Повалив по ходу ведро и скамеечку, с неистовым ревом вылетел Сурмач-отец из кухни.
10
А Евгений с Галиной выбивали на дворе ковры. На скамейке, стоящей неподалеку от турников, лежали скрутки ковров, дорожек и подстилок. На турнике болтался очередной объект выбивания, над которым напористо трудился Евгений. Его супруга стояла в отдалении, с подветренной стороны, но достаточно близко, чтобы время от времени перекидываться с мужем словами.
Денек выдался подходящий, редкий для этой поры денек. Солнце играло на стволах и ветвях бедных листвой деревьев, сверкало в лужах и стеклах окон пятиэтажных домов, желтила их хмурые стены. Низкое, покладистое, успокаивающее солнце. Ввиду хорошей погоды вокруг было весьма оживленно: дети группировались около качелей и каруселей, некоторые мужчины возились со своими автомобилями, на приподъездные скамейки повылезали старики и старушки.
Взгляд Галины невольно обращался на соседние песочницы, где молодые мамы пасли своих чад. До боли в сердце мечтала сама Галя о таком тихом и простом счастье. Это нагоняло невеселые мысли о ее двадцати восьми годах, о быстротечности жизни, о невозможности что-то изменить к лучшему. И тогда посматривала она искоса в другую сторону, где дородный Евгений махал выбивалкой, и злили ее эти методичные движения, эти тупые глухие звуки, эта широкая спина под ватовкой. Хотелось сказать мужу колкость.
Евгений же мысли совершенно в ином направлении. Высокие творческие замыслы тут переплетались со злободневными редакционными проблемами. В редакции случилась крупная неприятность, переросшая в скандал. Могли полететь головы. В том числе и Евгения. Это сильно тревожило молодого редактора, мешало вечерами писать любимый роман, вызывало ночную бессонницу. Евгению очень хотелось поделиться этим с супругой.
- Знаешь, - сказал он наконец Гале, когда они очередной раз скручивали ковер в трубку. - Там у нас в редакции свистопляска завернулась. Как бы теперь под раздачу не попасть.
- Ну и что там у вас? - без видимого интереса, больше для приличия спросила Галя. Только недоставало ей еще новых проблем: сегодня и так придется ночь напролет строчить хвалебный отзыв на театральную премьеру честолюбивого и обидчивого режиссера.
- Да верстальщик наш напортачил, скотина! - Евгений вешал на турник огромный ковер и потому говорил с одышкой. - Проверенный-перепроверенный текст испортил. Вернее, с текстом там все нормально, кроме одного абзаца, который этот идиот черт знает как удалил: нажал не ту кнопку, или что, но абзац пропал, а вся дальнейшая верстка вверх поехала. И еще бы полбеды, если б тот злосчастный абзац не оказался из повести народного писателя.
- Плохо дело, - всерьез встревожилась Галина. - Слово - ветер, а письмо - грунт. И что, так и в тираж пошло - без абзаца?
- В том же и страх, что прошляпили. - Евгений яростно врезал выбивалкой по безвинному ковру. - А как там не прошляпишь, если вся повесть - ни складу, ни ладу. Тут хоть главу выкинь - никто не заплачет. Короче говоря, все открылось, когда этот старый хрыч сам свою галиматью перечитывал. Тут же - звонки: в редакцию, в Союз писателей, даже в исполком нажаловался. Начали разбираться. Хорошо у меня все шито-крыто: провел последнюю редактуру, отдал поправлять верстальщику, а он сразу же - на кальки, главному на подпись и в типографию. Так у нас заведено. И тут бы все камни на верстальщика. Ан нет! Его попробуй тронь! Верстальщик у нас - святое. Хорошие компьютерщики нынче нарасхват!
- Зато писателей, как поганок, - многозначительно вставила Галя.
Но толстокожий Евгений не оценил этой остроты и увлеченно продолжал:
- Главный попытался все замять. Да где там! Требуют крайнюю задницу. Жертву этому народному подавай! Через неделю вызвали меня с Кузьмичом в Союз, к самому Пименову. Застроил он нас, точно школяров, и распекает: "Как же вы посмели старого заслуженного человека обидеть!" И так и этак ему доказывали, что не виноваты мы, что в макете все правильно было, что это опечатка. А он себе одно талдычит: почему после принтера не сверили, почему кальки с оригинал-макетом не сопоставили?! Кузьмича чуть до инфаркта не довел. Сам же, чинодрал, так штаты урезал, что насилу по одной корректуре-редактуре управляемся! Когда ж там еще кальки выверять! Все с плеч да в печь делаем... - Евгений перевел дух. - Словом, сошлись на публичным извинении от имени редакции в "литературке".
Ну, и напечатано?
- Что?
- Извинение.
- Напечатано. А что толку! У этого народного во всех редакциях завязки-подвязки. Небось повсюду раззвонил. Теперь и повести моей каюк, и книге рассказов концы приснятся.
- Неужели все так серьезно?
- А то! Сама, слава Богу, не первый год пишешь! Конечно, в глаза мне никто ничего не скажет. Просто перенесут книгу на пару кварталов вперед, затем еще на месяц-другой отсрочат. И в конечном счете вылетит она с годового плана. А там: извини, браток, ограниченное финансирование, классику не хватает, надо подождать, будем надеяться, в следующем году... Знаю я их фокусы!