Аннотация: Рассказ "Мистер Льюис и Казачья песня" был опубликован в электронном журнале "Верность" проф.Г.М.Солдатова. Это один из последних рассказов штабс-капитана И.А.Бабкина о гражданской войне.
МИСТЕР ЛЬЮИС И КАЗАЧЬЯ ПЕСНЯ
Шибко мы бежим по крымским дорогам, а кое-где и безо всяких дорог, через высохшие русла, через вытоптанные луга, через нескончаемые бакчи. Кое-где лежат перезрелые арбузы. Несколько раз из колонны выскакивает то один, то другой юнкер. Подбегает к арбузу, пинает его сапогом. Удручено догоняет своих.
-Что, скусен?
-Опять гнилой!
Почерневшие высохшие головы подсолнухов дают больше радости. Молодые офицеры наламывают их. Хватают, сколько вместится в охапку. Потом раздают по колонне. Обозным тоже достается. Все жуют семена, не очищая от шелухи, потом высосав, сплевывают. Эх, армия! Видали б вы батальон, жующий и сплевывающий семечки. Так не до жиру, быть бы живу.
Там и сям попадаются заросли орешника, рощицы, влажные распадки. Близость гор чувствуется все отчетливее.
-Никак чесанули вы его, господин капитан, - говорит Копылов. -Народишко побежал, а вы молодцом - из "Льюиса" по нему...
Это он все про драчку с аэропланом.
-Не достал я его, Копылов.
-А с чего доставать, когда пульку можно послать?
Крепок он в солдатском деле. Умеет лить бальзам на сердечные раны.
Пулеметы, что подарком вдогонку нам, ползут на трех подводах.
Каменистая речушка на пути. Она приостанавливает наш ход. Через колючий кустарник люди сбегают к ней. Черпают воду котелками, кружками, руками. Пьют, плещут себе в лица. Вода освежает. Снова раздаются шутки: кто-то рекомендует не пить воды много, а то как потом на ходу опрастываться, придется из колонны выскакивать.
-Ничо-о, можно и в строю, - хохочет какой-то беззубый солдат. - Портки расстегнул - и пошла писать ивановская...
Он из приблудных. Рыжие выгоревшие ресницы, такая же щетина на щеках. Шинель грязная, без ремня, сам расхлябанный. Какого полка, непонятно. Погоны он спорол, как и многие другие.
Казаки возвращаются к колонне. Сообщают, что перед нами, через верст пять или шесть будет большое село. Красных не замечено. Что нам пять верст после такого трудного, бесконечного дня?
-Это ваше армянское село? - спрашиваю я у Багдасаряна, нашего всезнающего армянчика, что бежит с нами уже несколько недель.
-Это Бахчи-эли?
А чего ты меня допытываешь? Было б мне известно, стал бы я тебя спрашивать.
-Да, это армянское село, - уверенно говорит Багдасарян. -Ми пагава-арим с людьми-и.
Село и впрямь большое и богатое. Еще на подходе мы видим аккуратные скирды убранного хлеба. Потом обширные огороды и все те же плешины бакчей. Группки тополей стоят верными стражниками. Кого они сторожат?
Батальон входит в село.
Дома из тесаного известняка. Вокруг - сады. В садах груши, поздние яблоки. Белые стволы, темные ветви. Ветви переплетаются в густую сеть. Яблоки отсвечивают янтарем. Праздные, пустые, засыпающие виноградники на склонах. Хозяева не очень разговорчивы. Оказывается, многие по-русски не знают. Но это не армяне. Они оказываются болгарами. Отто Шмидт-шустрый тут же сообщает, что просить хлеб надо так: "Искам малку ляба!"
По колонне передается команда:
-Ездовые, слезай!
Мы с полковником Волховским разыскиваем старосту. Это здоровенный усатый болгарин в полукафтане странного, никогда не виданного нами покроя. Он говорит по-русски с южным акцентом. Сто пятьдесят лет болгары живут на русской земле. Но акцент свой сохраняют, как и покрой полукафтана.
Староста оказывается понятливым и расторопным. Он отдает распоряжения своим помощникам, двум молодым парням и трем мужикам зрелых лет. Кажется, кто-то из них армянин. Для нас это не важно. Важно, что они разводят офицеров и солдат по улицам, по домам. Споров не допускают. Сказал: тази кышта е за теб! - и хоть ты обкричись.
Впрочем, сил спорить у людей нет. Едва зажглись на небе первые звезды, как все роты, батарея, обоз и беженцы размещены. Мы с полковниками Волховским и Саввичем сидим в просторном доме старосты и едим сладкий арбуз с лепешками и брынзой. Незнакомое вкусовое сочетание. Навсегда оно у меня останется связанным с болгарами: сочный сладкий арбуз, кисловатая брынза и свежая духовитая лепешка.
-Иван Аристархович, проверь-ка посты перед сном. Да накажи ребятам, чтобы никаких безобразий... - Василий Сергеевич трет лоб ладонью. - И это приказ!
-Будет исполнено, господин полковник.
Я беру с собой двух юнкеров. Хотя они молоды, но в боях уже побывали и закалены. Они идут позади меня плечо к плечу. Штыки их тускло мерцают ночными отблесками. Сапоги совсем по-взрослому бухают за мной. Мы молча обходим дома и улочки. Кое-где горят керосиновые лампы. Там еще пьют вместе с хозяевами кофе и ракью, ужинают свиным рагу и овощными салатами. Но по большей части уже спят, такого храпака задают, небось в Симферополе слышно. Зато на сторожевых постах - чутко! Стой, кто идет? Пароль!..
*****
Утро следующего дня. Зорька едва забрезжила на востоке, серым клинком полосанула по синему небу, я уже на ногах. Матвеич подает кувшин с водой, затем полотенце.
-А то бритовку навострить? - спрашивает он. - Три дня не брились, ваш-блародие...
-Оставь, Матвеич. Не на парад.
Роса на сухой траве замерзла. Подмороженые груши срываются с веток и с глухим стуком падают на землю. На вкус - грушовое мороженое. И зубы от холода ломит. Хриплые голоса офицеров и солдат. Плач ребенка. Лошади громко фыркают. Болгары провожают нас молча. Полковник Саввич пытается было заговорить о деньгах. Но староста, в это утро одетый в овчинную безрукавку, только машет рукой:
-Денги не трябва!
Что ж, не трябва, значит, не трябва. Да что там осталось, в батальонном ящике? Все-таки оставляем им старую сбрую, сапоги, ремни, котелки, мешки с мукой - им, селянам, в пользу, а нам чуток легче.
Вдруг выясняется, что кубанцы вместе с Шепелем ушли. И многие из приблудных с ними. Всего человек сорок. Это был точно гром из ясного неба. Чтобы переметнуться к красным, об этом не могло быть и речи. Тосковали они в последнее время, наши кубанцы. Песни пели протяжные, с томлением.
-М-да-с... Вот тебе, тетерев, и тетерочка!
Вика Крестовский горячится:
-Черти лохматые, чего удумали?
Да ничего они не удумали. Отчаянные были рубаки, верные боевые друзья, однако мысль, что приходится уходить из родных мест, да не просто с Кубани, а может даже из России, их надломила. Не вынесли больше. Небось, решили на прорыв через буденновцев. И домой!
Полковник Волховской взглядывает мне в лицо. Нам слов не надо, чтобы понять друг друга.
-В головной заставе сам пойду, - говорит он. - Иван Аристархович, обеспечь движение колонны. Отцам-командирам: остановка только по моему приказу. Виктор Георгиевич, фланговые разъезды на две версты, вперед на три. Кто из казаков остался - под твое начало.
-Слушаюсь, господин полковник.
Вика Крестовский рывком поворачивает коня.
Батальон вытягивается из главной улицы. Колонны, повозки, фурманки, телеги. Мимо нас опять сады, ограды, каменные постройки. Заросшие бурьяном развалины старинного монастыря. Корявые дубки, каждому лет по триста. На подъеме стрелки подталкивают подводы. Да тут и идти-то всего-ничего. Еще двадцать-двадцать пять верст равниной да косогорами. Потом начинаются крымские горы. Перевалить через них - и мы в Судаке. Там нас должен ждать транспорт.
Офицеры хмуры. Несколько часов сна - не успели отдохнуть после вчерашнего. Ноги у многих стерты до крови. Такого сразу видно: шага нет, прихрамывает, путается в шинели, отстает, потом цепляется за подводу.
Из казаков осталось только десяток, донцы да те, что были с нами аж с весны 18-го. Да еще культяпый дед Назарий. Он сидит на телеге, насупившись. Что-то бормочет, кутается в старую бурку. Проезжает мимо Видеман, спрашивает, отчего дед не ушел "с козаченьками".
-От хрена с морквой! - скрипит дед Назарий и отворачивается.
Алексей Видеман вскидывается:
-Эх, жигануть бы, дед, тебя нагайкой!
-Жигани, - с вызовом отвечает дед. - Спиной потом не поворачивайся!
Ого, деду палец в рот не клади! У Видемана играют желваки. Я подъезжаю. Кладу руку ему на плечо. Мы все доведены до белого каленья. Этот уход казаков тайком, в ночь, подкосил офицеров. Сколько месяцев вместе, бились под Орлом, дрались в Таврии, ходили в рейды по красным тылам... Эх, да что теперь вспоминать!
-Назарий Евлампиевич, - примирительно говорю я. - Был у нас в батальоне когда-то есаул Забелин. Большой и тонкий знаток казачьих песен, между прочим.
Дед Назарий молчит.
-Однажды напел он мне донскую старинку. Небось, помнишь: Ах, как ехал казак, да с Турецькой стороны, да с Турецькой стороны, с победительной войны...
Глаза под изжелта-сивыми бровями деда блеснули. Удивился словно бы.
-Нет, не помню. Старый я песни помнить да побудки гудошные.
И опять замолчал. Но накал был сбит.
Я двинул рысью вдоль колонны.
Батальон растягивается по шляху. Солнце поднимается слева от нас. Сады и бакчи кончились, пошли овечьи выпасы. Это было твердое, выженное солнцем нагорье. Камень и камень. Глубокие овраги, поросшие степной жесткой травой да кустами. Цепи курганов и холмов. На одном, на обдутом ноздреватом камне, сидит какая-то большая птица. Похожа на грифа-падальщика. Печальное зрелище. Говорят, когда-то здесь проходили торговые пути. Карасу-базар, что остался позади, был великим городом. Все меняется. Реки высыхают, травы выгорают, деревья умирают, люди уходят. Остается камень да пыль.
Через часа полтора на взмыленном жеребце донец Попов. Я как раз около полковника Волховского. Он в бричке с генералом и генеральшей, я - верхом. Попов, словно бы генерала и нет, без доклада сразу к Василию Сергеевичу:
-Красные! Беме приказал до вас, чтобы, значит, предупредить.
-Много?
-Сотен десять-двенадцать, а то поболе. Кавалерия. Всех не посчитали. Очень много, ваш-сок-родь! Быстро идуть. Мабуть наметом жарять...
Они подумали, а мы уже знали. Двенадцать сотен одних конных - это, почитай, бригада. Откуда здесь красная бригада, когда должны эти края прикрывать алексеевцы, разбираться некогда. Может, вчерашний летун долетел до своих. Им приказ дан: остановить и уничтожить. У нас же приказ...
Я оборачиваюсь к полковнику Волховскому.
Сивый ус его нервно топорщится. А морщины на лице разглаживаются, глаза оживают, в них - стальной отблеск. Говорю же, это викинг. Ему пушечная канонада - отцова заповедь. Посвист пуль - колыбельная матери. Он в бою молодеет. Для него смерть - Божья благодать.
-Такова наша судьба, Василий Сергеевич, - в это время бормочет растерянно генерал З-овский. - Это конец. Говорят же, от судьбы не уйдешь... Война проиграна, нам остается молить у Бога милости...
-Я, господин генерал, учился у других учителей, - выпрямляется полковник Волховской. - Война не окончена, пока есть хотя один солдат. Война не проиграна, пока этот солдат держит ружье.
И тут же ко мне, точно генерала больше не существует:
-Иван Аристархович, обозу с гражданскими - продолжать движение. Уйти за следующую гряду и остановиться. Мы встречаем красных прямо здесь. Это поле - наше! Соловьеву с орудием - на полверсты влево, вон за ту сопочку. В закрытую позицию. Телефон протянуть!..
Сколько раз замечал за полковником Волховским: в незнакомой обстановке, на чужой неведомой земле, без карт, без донесений разведки, он словно бы читает местность. Когда и как углядел он ту сопочку? Отчего вдруг такое решение: встречать врага прямо здесь, между желто-серыми косогорами?
Я даю жеребчику шенкелей и гоню его к ротам. Приказы выслушиваются молча. Люди осознают неизбежность боя. Их лица теряют цвет, сереют, словно бы опадают, кожа на скулах натягивается. Вот как? Опять бой? Да, господа. Опять. Потому как не всех мы красных перебили, не всю горлопань повысекли.
Командиры рот передают распоряжения взводным. Соловьев, Фролов, Лосев, Чусовских и номера расчета, вместе с трехдюймовкой, уже скачут в сторону. Пыль тяжело вздымается и тут же оседает. Роты, как на учениях, подают правое плечо вперед, заворачивают строй.
У меня ощущение, что все это уже однажды было. Да, именно так. Обозные телеги, беженские брички и колымаги, лазаретные фуры, - все отделяется, становится чужим, уходит дальше. А ряды офицеров, юнкеров и кадетиков рассыпаются по краю поля. Приказы полковника Волховского точны и ясны.
-Дистанция - два штыка. Подпоручик Копылов, на учебную команду взять "Льюис".
-Слушаюсь!
-Капитан Лепешинский, тачанку поставьте на правый фланг. Видите кусты? Да, впереди на триста саженей... Возьмите пять человек из второй роты прикрытием.
Я дублирую распоряжения. На роту по два "Льюиса". Вишь-ко, пригодились. Юнкер, возьмите этот ящик к патронами, отнесите к третьей роте. Поручик, вам на взвод еще один пулемет и ящик с ручными бомбами...
Неожиданно все замолкают. В воздухе неясное напряжение, словно дрожь.
Потом все поворачиваются в одну и ту же сторону. Справа, пока еще далеко-далеко, на серой полосе земли, под розовой полосой восхода возникла черная клякса. Она размазана, размыта. Но она растет, движется. Вместе с нею нарастает в воздухе гул. Это топот тысяч копыт. Это тяжесть тысяч коней, сбитых в один огромный безудержный вал. Не двенадцать сотен - тысячи три будет!
Мимо меня ковыляет капитан Никитин. Рука на перевязи, нога волочится, лицо острое, бледное. Каждый шаг отдается ему болью.
-Я к своей роте, - говорит он мне глухим голосом.
Дребезжит телефон. Артиллеристы вышли на боевую позицию. Адъютант полковника подает трубку:
-Батарея, господин полковник!
Его зовут поручик Дементьев. Он не новичок в нашем Офицерском батальоне. Идет с нами от Екатеринодара. Был дважды ранен и возвращался в батальон. Был отделенным и взводным. Одно время командовал пешей разведкой. Был помощником полковника Саввича по батальонному хозяйству, на капитанской должности. Это в прошлом году, в свои неполные двадцать лет.
В качестве батальонного адъютанта Дементьев всем пришелся по душе. Он молод, свеж, с легким пушком на щеках, с лихими усиками "благородного корнета". Он знает чинов батальона не хуже меня или полковника Волховского. Но с ним легко. Всем и всегда. Прежний адъютант, довольно противный и скользкий субъект, был легко ранен еще в походе на Москву. После ранения к нам не вернулся. Многих офицеров это порадовало.
-Батарея? - Василий Сергеевич берет трубку. -Соловьев! Слушай, генерал-бомбардир, меня внимательно: огня не открывать, пока противник не драпнет и не окажется вне достижимости нашего ружейного огня...
У меня в глазах небо накренилось. Или я ослышался, или у Василия Сергеевича помешательство. Гул тысяч и тысяч копыт все ближе. Так, наверное, шли на русских когда-то тьмы и тьмы татар. Смерть наша идет. Я глубоко вздыхаю. Да, идет... Чистое лазоревое небо, темные заросли кустов, серо-желтая степь. Она расстилается широко перед нами. Черная свинцовая туча, вдали на горизонте, движется на нас. Она неумолимо растет, надвигается. Уже слышен рев тысяч глоток: "А-а-а-а!"
А против этого стоят наши три шеренги, расстоянием два штыка, едва сто семьдесят человек. Застыли в тягостном ожидании. Какой-то нижний чин истомно хрипит: "Владычица, оборони!" Малознакомый мне юнкер нервно курит папироску во второй шеренге. Дальше вижу родные лица. Штабс-капитан Гроссе, поручик Щукин, подпоручики Скворцов и Ячменев, юнкера Грибов, Рутковский и Зальцер, за ними капитан Анастасиади, громадный унтер Лепехин с пулеметом "Льюиса"...
Наш командир словно бы нарочито громко повторяет:
-Именно так, господин полковник. Только когда они побегут и ружейной пулей их не достанет, всыпь им вдогонку и гранатами и шрапнелью. Кто у панорамы? Чусовских? Что ж, Валентин не мазанет...
Сказав это, полковник Волховской кладет трубку на рычаги и крутит рукоятку. Потом спокойно встречает мой взгляд.
-Пойдем, Иван Аристархович, и мы. Ты к своим, в третью?
-Так точно, господин полковник, - отвечаю, не понимая, что я говорю.
-А я буду с первой ротой. Огонь по моей команде.
*****
Третья рота на левом фланге. Достался холм, на округлой вершине которой пристроились подлетевшие башибузуки Крестовского. Они спешились, коней отослали назад, деловито влились в офицерские цепи. Эта форма каре родилась в боях. Две передние цепи бьют, третья подает патроны, ручные бомбы, заменяют собой павших.
Вика становится на колено у куста. Карабин он положил на сухую траву, вынул из кармана плоскую австрийскую фляжку, хлебнул из нее. Кивнул мне:
-Для меткости глаза, для твердости руки!
Усмешка его жесткая, неживая. Глаз - стальной, недобрый. Такие не сдаются и пощады не просят.
Гул близится.
Мне с косогора видно, там не кавбригада, там больше. Идут могучей лавой, волнами, будто прорвало плотину в половодье. Все пространство перед нами уже покрыто ими. Земля гудит. Передние рвутся. Уже видно отдельных всадников. Островерхие шапки. Красные знамена тут и там, блеск клинков. Их лошади с вытянутыми мордами. Скоро можно увидеть даже пену, слетающую с их губ. Рев все ближе: "Ур-р-ра-а-а-а!"
Я смотрю вправо. Роты застыли в неподвижности. Штыки кверху. Перед нами широкое поле с дорогой. По ней мы шли всего четверть часа назад. Теперь это поле и эта дорога заполняются живой массой. Сколько их, свербит в мозгу, три тысячи, пять тысяч? Почему на наш истаявший батальон они выслали такие огромные силы? Решили, что мы - дивизия?
Уже можно разобрать лица. Открытые рты орущие. Шашки занесены. Много молодых, совсем почти детей. Но есть и огромные звероподобные детины. Это упыри, сволочь накокаиненная! Пятьсот саженей между нами.
-Бата-льо-о-он!
Голос полковника Волховского неожиданно гулкий и громкий. Он покрывает многотысячный топот и рев.
-Готовьсь!
Я приподнимаю свой "Льюис" на стальных вилках. Устроен я хорошо - за двумя ноздреватыми валунами, с широким углом обстрела. Я сижу, расставив ноги. Носками я упираюсь в валуны. Бежать мне не придется. Здесь останусь.
Офицеры одним взмахом наводят винтовки. Штыки блестят на солнце. Триста саженей.
-Третья рота, цельсь!
-Вторая ро-та-а!..
-Пер-рвая...
Я выбираю ряд конников. Он неровный. Лошади взмыленные, надвигаются с жуткой животной силой. Двести саженей... Сто...
-Батальон! Огонь!
-Пли!
-Рота... пли!
При первом же залпе, гриф словно бы соскальзывает с камня-утеса, расправляет крылья и легко возносится туда, где не может его зацепить шальная пулька.
-Пулеметы, огонь!
Заработал и мой "Льюис", заплевался огнем и пулями. Ахнул второй винтовочный залп. Кавалерийская лава ударилась о свинцовый барьер. Несколько следующих мгновений она еще прет безудержно вперед, рушась, сшибаясь, топча упавших. Пятьдесят саженей. Вот они, прямо перед нами. Лица, бурки, шашки наголо!
Мой "Льюис" работает.
Дук-дук-дук-дук-дук...
Льется свинцовый поток из толстого ствола. Срезает передних, как серпом. Следующие через них перескакивают.
-Рота! Пли!
Третий залп.
Падальщик, небось, удивлен. Ему не требуется столько пищи. Ему достаточно одной дохлой лошади. Но люди, эти маленькие двуногие существа, никак не могут насытиться. Много пищи грифу-падальщику, ой, как много!
Ловкий краснюк, так чудесно сидящий в седле, напарывается на струю огня. Пули вышибают его вверх. Я повожу плюющимся стволом и срезаю еще трех или четырех.
Обожрется ведь птица-дура!
Мой "Льюис" клацнул и умолк. Кончилась обойма. Юнкер Богоявленский вталкивает мне в руку другую. Мягкий металлический звяк я не слышу. Я только чувствую, как послушно становится коробка-кассета на свое место. И вижу, что рядом, через двенадцать человек, полыхает огнем "Льюис" Щукина. А дальше - следующий "Льюис".
Двадцать саженей между мной и летящей орущей ордой. Дай-ко им свинцового гороха, мистер Льюис! Меня охватывает ярость. Миг - и снова валятся перед нами кони, сыплются люди. Крики, предсмертные вопли, стоны. Справа летят в красных ручные бомбы. Взрывы разметывают группу конников. Слева позади меня кто-то падает и хрипит.
Дук-дук-дук-дук-дук-дук...
Я переношу огонь вправо, там почти наскочили красные на нашу шеренгу. Смотри, пупки, - ножики наточены! Офицеры берут на штыки первых. Отбиваются револьверами. Дерутся врукопашную. Мне бы своих не задеть. Отсекаю задних.
"Льюис" клокочет у меня в руках.
Вижу богатыря Лепехина. У него, никак, кончились патроны, и нет времени перезарядить пулемет. Так он выходит против конников, во весь рост и своим пулеметом как дубиной - одного сбивает с коня, другого, третьего. Истинный Илья-Муромец против силы басурманской. Красный упырь стреляет в него в упор. Другой бьет шашкой наотмашь. Но он успевает подставить пулемет - шашка вывернулась, чвыркнув его по голове. Лепехин сшибает коня ударом кулака, вырывает красного из седла, шваркает его о землю и топчет ногами. Топчет, сам заливаясь кровью.
Сейчас подможем, унтер! Я перебрасываю свой "Льюис" через валун. Так нам сподручней! Длинной очередью вычищаю пустырь по-за дерущимися. Пади, пади, сучья сыть! А прими-ко в затылок, в загривок, в брюхо, спину, по ногам. Тут и наши ребята набегают, штыками докалывают красное отребье.
-Рота! Пли!
Сбились сотни и сотни коней перед нами. Падают конники. Они - по нам из карабинов. Мы по ним - из винтовок и пулеметов. Не уступаем ни мы - им, ни они - нам. Рев, крики, взрывы, конское ржанье. В голове пусто и гулко от выстрелов и разрывов. Словно кинжалами сквозь живую плоть бьют наши пулеметы. Трещат винтовочные залпы. Рвутся бомбы. Когда рядом, то огневой воздух толкает в лицо. Мелкие осколки секут щеки и лоб.
Новую коробку!
Я откидываю пустую, руку назад. Юнкер вталкивает мне гладкий металл в ладонь. Ах, юнкер, не замечал я тебя среди серой солдатской массы. К представлению! К Георгию! Снова перекидываю пулемет в первоначальное положение.
Дук-дук-дук-дук-дук-дук-дук-дук... - подхватывает справа от меня.
Пространство между нами и красными на двести саженей завалено трупами и ранеными. Лошади мечутся, сбивая друг друга и людей. Мы от грохота выстрелов и разрывов бомб оглохли. Меня мотает, отдачей трясет до боли плечо. Глаза режет от дыма и пироксилина. Но лава остановлена. Красные сотни сбились в одну огромную муравьиную кучу. Их командиры кричат, размахивают шашками. И тут же падают. Свои же топчут их.
По мне тоже ведут огонь. Пули крошат ноздреватые края валунов. Одна цвинькает и, отлетев, бьет меня в подбородок. Это как удар в драке. Сначала темно в глазах, потом резкая боль. И свет.
Я вытираю кровь рукавом и покрепче упираюсь в камни ногами.
Нет, красные бл...и, я еще жив.
Дук-дук-дук-дук-дук!
И справа: дук-дук-дук-дук-дук... Дук-дук-дук-дук-дук-дук...
Мой "Льюис" затыкается. Пустая кассета. Выкидываю ее. Где новая?
Нет коробки в руке.
Оборачиваюсь:
-Юнкер!..
Он лежит в двух шагах от меня, скрючившись в последней агонии. Кровь изо рта. Глаза в меня, боль и страх в тех глазах. И пелена смерти по ним. Его ноги стригут по сухой траве. Мой Матвеич, наш третий номер, бежит с коробками ко мне.
-Ваш-блародие...
-Давай!
Ах, вы сукины дети! Какого мальчишку убили! Господи, доколе?..
"Льюис" мой заработал с новой силой. Ожесточенно и упорно выкашиваю группу конников. И следующих. Что, не нравится? Али не хочется?
Слева гулко бьет и бьет из карабина Вика Крестовский. Что не бах, то и ах! Сноровисто передергивает затвор. Щека к ложу, глаз в прорезь. Бах! Еще один катится. Лицо Крестовского бледно и сосредоточенно.
Справа же залпы винтовок сливаются в единый треск. Воодушевленно и часто стреляют по красным юнкера и офицеры. Эка невидаль - красной сволочи туча! Нашей кровушки вам захотелось, упыри? Закусите сначала свинцом. Триста саженей перед нами - трупы и лошади. А дальше - жуткий, орущий, безумный муравейник.
-Прицел триста! Рота - пли!
Офицеры переводят прицелы на триста. А вот мы кваску на каменку! Да пропарку до косточек! Смотри, падальщик, тебе сверху все видно. Запоминай!
-Пулеметы, огонь! - подстегивает нас окрик полковника Волховского.
И снова враз полыхнули пламенем да свинцом. Откидываются и сыплются всадники. Разворачивают лошадей. Сбита их красная тряпка. Бежит куда-то сшибленный конник. Потом, смешно подпрыгнув, падает. Валятся они друг на друга.
И тут наступает момент перелома. Стоит батальон. Дерется, себя не щадя. Убивает и побеждает. Не слабеет наш огонь, только точнее, только безжалостнее становится. Размозженные головы, оторванные руки и ноги, трупы, вырванные внутренности животных, а главное, густой непрекращающийся поток свинца, жестокого, ищущего своей славы - хлещет кровь из шеи краскома, размахивает маузером кожаный комиссар, и тут же срезан пулеметным огнем, тонко ржут раненые лошади, истошно кричит окровавленный красноармеец, тянет руки... Ужас охватывает всю эту орду. Теперь не отдельные всадники - целыми сотнями мечутся они по полю, пытаясь вырваться из стальной и свинцовой лапы.
Ну уж нет, шер-ами! Как приговаривал ротмистр Дондурчук, а водочки-то откушать? Просим! Рвутся ручные бомбы, бьют пулеметы.
Выскакивает тачанка Лепешинского во фланг. Горячо и убедительно такает "Максим". Отхлынули влево красные.
-Батальо-он! Прицел четыреста!
Это снова покрывает визг и вой, матерщину и крики, пулеметные очереди и винтовочные "пачки" голос полковника Волховского. До сего самого дня не ведал, какой у него громкий голос. Точно труба Иерихонская, призывающая на последний суд.
-Ба-таль-о-о-он!..
Животная злоба красных обращается в такой же животный панический страх. Муравейник трепещет, беспорядочно отстреливается, пытается спастись.
-Огонь!
На миг поворачиваю голову и вижу, как справа от меня ощетинясь штыками, словно соединясь единым нервом, ахнул залпом батальон. И восемь пулеметных огневых струй вожглись в красную мусорную кучу. Айда-ко, мистер "Льюис"!
Я целюсь в спины, нажимаю на спуск. Струи огня и свинца пропарывают серые шинели, рвут бурки, сбивают лошадей. Я продолжаю нажимать на спусковой рычажок: дук-дук-дук-дук-дук-дук-дук...
Наконец, вся красная тьма, все эти сотни и сотни, может быть, даже тысячи, в ужасе, с ревом скачут прочь. Кто коня потерял, тот на своих двоих норовит. Куда, буденновцы-мироновцы? Мы не там, мы здесь. Неужто накушались? Али забрезгали? Так мы свеженьких, горяченьких подбросим.
Нет, не внимают нашим увещаниям. Задали драпака, уши на ветру отлетают. Как это у Михаила Юрьевича, "бежал Гарун быстрее лани..."
В это самый миг:
Бам-с!
Ахает трюхдюймовка. Так вот он о чем, наш полковник Волховской.
Снаряд разрывается в самой гуще красных конников. Это фугас. Огонь, грохот, столб земли, лошадь по воздуху летит. Вопли отчаяния и боли покрывают даже ружейный треск и пулеметный трещет. Так ты, девка, почто с парнями хороводилась?
Я выпускаю последнюю череду пуль. Потом отшвыриваю пустую кассету, вставляю новую. В это время:
Бам-с!
Второй выстрел. И тоже - в самую гущу. Десятка три-четыре красных разлетаются в разные стороны. Так разлетается мухомор от удара по нему сапогом. Вдрызг, в мелкие мокрые шмотья.
Бам-с!
И разрыв, сметающий заднюю группу.
-Батальо-о-он! - голос полковника Волховского прямо надо мной.
Оборачиваюсь. Так и есть. На своей лошадке - сидит, как влитой. Фуражка крепко надета на голову. Козырек по самые глаза. Небольшая рука отсвечивает медью.
-Сомкнись!
Пули цвинькают, жужжат поверху.
Ротные повторяют команды.
-Двумя цепями... Штык на руку! Впере-о-од! Шагом...
А трехдюймовка наша знай колотит по бегущим красным. Бам-с! Бам-с!
-А-арш!
Заключительный аккорд боя. Торжественный и страшный. Шагнул вперед батальон. Все сто пятьдесят штыков. И мерно, неудержимо зашагал по поверженному врагу. Кто шевелился или стонал - били штыком. И дальше, дальше, не ломая строй. Крик, удар! Дальше, господа!
Я подхватываю "Льюис" и, держа его на весу, догоняю ряды. Чувствую, как влажно холодеет горло. Это течет кровь из рассеченного подбородка.
Бам-с!
Уже в версте от нас разрыв. И опять в самую гущу всадников. Подгоняя их, чтобы не задумывались. Они даже раненых не забирают. Вихрем несутся прочь.
"А ведь это наш последний снаряд", - подумал я.
Мы идем вперед. Наступая на мертвые руки и ноги, перепрыгивая через лошадиные трупы, добивая раненых и контуженных. Я с другими в едином строю. Пулемет тянет вниз, я откидываюсь назад, чтобы было удобнее.
Краем глаза вижу нашего полковника Волховского. Он немного позади, на лошади. Это его волей, его бесстрашием, его расчетом, его израненным и запекшимся сердцем батальон выстоял.
-Последняя, - подталкивает меня Матвеич.
Я откидываю пустую обойму. Вставляю новую. Мы не останавливаемся. Где какое движение, туда - огонь. Катится красноармеец. Замирает комиссар, забитый штыками. Болью кричит раненый жеребец о трех ногах. Усатый солдат, черные губы, черные прогалы глаз, островерхая буденновка сбилась набок, шинель разорвана, в руках винтовка, поднимается на колени. Я срезаю его чередой пуль. Он падает в черную лужу чужой крови, лицом в чьи-то пузырящиеся кишки. Я поддергиваю ремень на плече. Главное - строй. Главное - победа!..
*****
Более шестисот красных конников мы уничтожили в том последнем бою. Посчитали наускорках. Может, меньше на тридцать трупов, может, больше на сто. Разгромленная кавбригада в беспорядке отхлынула. Не по зубам оказался им наш Офицерский батальон.
Оставьте мертвым хоронить своих мертвых, сказал Господь! Мы так и сделали. Немного побродили по полю. Обобрали патронные и седельные сумки, собрали кое-какое оружие. На многих большевиках обнаружили пачки денег, золотые кольца, серьги, золотые зубные коронки...
Юнкер Рутковский, сам шатается, кровь на разорванном рукаве, кровь на лбу и по щеке, кровью испачканы штаны, подает мне золотой браслет. На внутренней стороне его каллиграфическая надпись: "Машеньке в день ея 17-летия от брата Романа. 12-X-1913". Кровью Рутковского залиты слова чьей-то теплой памяти. Да, пограбила, потешила свою душеньку красная сволочь.
-Сохраните его, Рутковский, - возвращаю я браслет.
-Слушаюсь, господин капитан.
-И немедля на перевязку!
-Да-да...
Он, шатаясь, уходит, длинноногий, длиннорукий, узкогрудый, совсем еще юный.
Наши потери составили около сорока человек. Из них двенадцать офицеров и юнкеров убитыми. Среди них Дементьев, наш любимец. Отошел от Василия Сергеевича, всего на какое-то мимолетное мгновение - увлекся боем. И вот...
Были также убиты два мальчика-кадета. Мы хороним их в общей могиле.
Санитар промакает длинной тряпицей мне подбородок, останавливая кровь из рассечения. Потом завязывает тряпицу узлом на затылке.
-Оставь так. Иди к другим, - говорю я, нахлобучивая фуражку.
Лепехин сидит на горе трупов. Лицо залито кровью, но глаза горят злом и жизнью. Шашкой ему сорвало кожу с головы. В разорванную окровавленную рубаху видны две пулевые раны - прямо в грудь. Грудь его - бронза литая. Застряли в ней пули. Возле него два санитара. Один держит его за руки, другой бинтует голову, пытаясь приживить срезанную кожу с волосами.
Санитар, немолодой мужик в прожженной шинели, опасливо отстраняется:
-Чего "пришибу"? Я что, зла тебе желаю, Лепехин?
-Пули выковыряйте, - вместо ответа распоряжается тот. - Нечего их там оставлять...
-Чем я тебе их выковыряю?
-Шилом, едреня феня! Тебя учить, што-ль, надо?
Из-за гряды к нам приблизились наши беженцы. Они шли, не веря глазам своим. Поле усеянное трупами, а на краю поля - роты, провожающие своих боевых друзей, раненые, фельдшер и санитары, торопливо наматывающие бинты...
Только в этот миг я осознал, что бой окончен.
Впереди шли жены и сестры наших офицеров. Бежала, всматриваясь, жена капитана Фролова, а поодаль ее гувернантка Сесиль, тощая и носатая француженка, волочила за руку малыша. За ними - жена князя Кугушева. Прямо к Гроссе метнулась сестра нашего славного Костина, что погиб в степях Таврии. Давно мы уже приметили за ними. Что ж, дело молодое да честное.
Позади тянулись другие. Вон мать и сестра Можальскова, вывез-таки донец их. Непризнающийся в своем сане дьякон с женщинами и детьми. Идет, лохмы распустил, в лице растерянность. Не видал ты еще такого на своем веку, отец дьякон? Дальше - семья поручика Щукина, престарелый отец, исхудалая мать, старая бабушка, двое малолетних кузенов, что остались сиротами.
Им, конечно, видеть такое не надо!
Но как остановить?
Пришли инженер Рогалев со своей молодой женой, и купец Куроедов, все закрывающий широкой ладонью глаза детям, и журналист Гаврюшин, и профессор права, чью попутчицу вчера убило бомбой с аэроплана. Пришли Шмидты-худые и Шмидты-шустрые, и армяне Багдасаряны, и крестьянские семьи, ищущие у нас защиты, и какие-то побродяжки, неизвестно зачем уцепившиеся за нас, и древний казак Назарий Евлампиевич со своей культей.
Пришли наши обозные, коноводы, ездовые, ремонтники. Пришли наши кашевары. Сразу стали помогать санитарам и фельдшерам, другие пошли по полю, взять что придется.
Пришел генерал З-овский со своей женой. Он долго смотрел пустыми глазами, как юнкера насыпают холм из серой крымской земли. Ничего не говорил. Да и что ему было сказать?
А наш полковник Волховской со стариком полковником Саввичем, будто два священника, читали литию, осеняли крестом могилу, бросали первую горсть земли. Привычно и размеренно. Только перед телом Дементьева на миг задержался Василий Сергеевич. Вздохнул прерывисто, глубокие жесткие морщины дрогнули. Трудно ему было переносить смерть близких молодых офицеров и юнкеров. С сына Саши это у него пошло, с его гибели.
Я поднял глаза. Картина меня поразила: на холмах, на белых камнях там и сям сидели большие черные птицы. Их было не меньше дюжины. Они не взлетали. Они смотрели на нас.
Потом одна из них, переступая сизыми толстыми лапами, стала подбираться к полю, заваленному стынущей мертвой плотью. Вот она встала во весь рост и сердито замахала крыльями. Будто прогоняла нас. И дико заклекотала.
Два других падальщика сорвались со своих белых камней. Пролетев саженей сорок-пятьдесят, они тяжело шлепнулись на твердую крымскую землю - тоже ближе к трупам красных.
-Не могут дождаться, - сказал позади меня чей-то глубокий голос.
Я обернулся. Это был дьякон, не желавший признаваться о своем сане.
Полковник Волховской отдал приказ двигаться дальше. Раненых мы устроили на брички, на телеги, фуры и другого рода повозки. Кое-кого ссадили, ничего, променад полезен, пройдетесь ножками. Недалеко осталось. Крымские горы, окрашенные в какой-то сиреневый цвет, цвет голландских изразцов или увядающих хризантем, вырисовывались перед нами.
Закричали возницы, ударили сапогами по пыльному шляху господа офицеры, заскрипели тележные колеса. Двинулся батальон дальше. Назад не смотрели. За спинами нашими торжествовали птицы-падальщики. Они кричали, а мы торопились прочь, торопились оставить это мертвое место.
Я пустил своего жеребца за какой-то телегой. От боя, от удара пулей в подбородок, от пережитого все во мне дрожало. Во рту было горько и сухо. Горизонт кренился. Я знал, это новая контузия. Но я остался жив! Солнце справа садилось. Впереди была трудная дорога через горный перевал. На юг, к морю, к воле вольной.
Вдруг старческий хриплый голос неспешно запел:
"Ах, как ехал казак,
да с Турецькой стороны,
да с Турецькой стороны,
с победительной войны..."
Я подъехал и пристроился рядом. Конечно, это был дед Назарий. Он сидел, опершись спиной на круглый серый баул, смотрел на догорающий по-за горами закат, и даже не пел, а размеренно выговаривал в речитатив, затягивая последний стих: