Смоленский Дмитрий Леонидович : другие произведения.

Последнее слово Ильи Муромца

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Уж с год висит в архиве "Полдня", будучи одобрен входным редакторским контролем.


   Умирал дед Илья тяжело. Нашли его на улице не сразу - было не до старика, пока по улицам с гиканьем и лошадиным всхрапом носились дружинники туровского князя Вячеслава, ломая ворота и выволакивая за бороды бояр и дворян. Где-то в этой неразберихе, возмутившись произволом захватчиков, сгонявших киевскую знать на двор опочившего четвертого дня Ярополка Владимировича, и cнеосторожничал старый воин, получив в ответ на резкое свое слово жестокий удар копьем, пробивший ему левую руку и грудь до самой лопатки.
   Уже по синеющим февральским сумеркам прихромал к нам глухой шорник Степан, опознавший деда, а потом в наскоро снаряженных санях привезли и его самого - с непокрытой головой, запорошенной снегом, в заскорузлом от смерзшейся крови, распоротом по рукаву и боковине полушубке.
   Здоровья Илья Иванович воистину был богатырского, несмотря на шесть прожитых десятков лет и многие раны, полученные на княжеской ратной службе. Потому вскоре после обмывания и перевязки ран костоправом, незадолго до полуночи он очнулся, испросил пить и потребовал призвать святых отцов из Феодосиева монастыря.
   Отец Глеба, Борис Ильич по прозвищу Сокольничек, не стал перечить деду. Хоть и сильно боялся, что не застанет уж в живых его по возвращении, сам собрался и тайными путями, задами и кривыми улочками стал выбираться из Киева, обходя туровские разъезды.
   Хозяйничать в доме осталась бабка Марья. Выгнала она всех до единого из светлицы, в которой уложили Илью Ивановича, и настрого приказала по дому ходить на цыпочках и говорить не громче как вполголоса. Глебу же, как отроку взрослому, пятнадцатую зиму пережившему, поручила рядом с дедом пребывать неотлучно всю ночь до утра, да и сама хотела остаться, но дед Илья вдруг воспротивился.
  -- Выдь, Марья на час, - приказал он ей тихим, но твердым голосом. - Разговор у меня до внука есть.
   Бабка Марья поначалу не поверила, что прогоняет ее Илья Иванович, может, в самую последнюю свою минуту - подошла, вытерла ему потный лоб рушником.
  -- Не надо бы тебе, Илюшенька, - сказала она, - говорить-то! Крови много потерял, сил почти не осталось. Да и грудь сильно поранена, так не токмо разговаривать - дышать, должно быть, тяжко!
  -- Потому и надо, Марья, мне успеть высказаться. Монахи по нынешнему времени припоздать с Бориской могут, а я тайну свою не хочу на тот свет уносить - не моя она. Хотя и моя тоже...
   Глеб рядом стоял, потому все видел и навсегда запомнил: дед лежал на спине, чуть повернувшись на раненый бок - длинный, широкий и плоский, как собственный его меч, что уж несколько лет со стены не снимался. И лицом казался белее рушника, что давеча бабка Марья ко лбу прикладывала. Нос его, и без того долгий, на сей час вовсе заострился и в полумраке горницы отливал синевой. Ни нос, ни рост с силою, ни волос - густой да белый - никому из последышей в наследство не достались - не в него они вышли, в Марью Ивановну.
  -- Слышь, Глеб, - тронула она внуково плечо, - ты за старшого мужика нонче! Посиди с Ильей Иванычем, коль он просит. Но, коль ослабнет он вовсе - меня кликни. Близко буду, в горенке стенкой!
   Она перевесила ему рушник через шею, опустила на пол возле ног ковш с водой, что так и держала все время под грудью, и вышла, чуть слышно притворив за собой дверь. Дед Илья, ожидавший того с полузакрытыми глазами, тут же заговорил.
  -- Знаю, баек обо мне стало много ходить в последнее время, небылиц всяких...
  -- Твоя правда, диду, - признал Глеб. - Любят тебя люди, уважают.
  -- И то дело. Хоть не злую память о себе оставлю. Но заслуги моей в том - шиш да маленько! Так уж повелось в народе нашенском: коль дела спорятся - заглавного победа, коль в помеху упираются - помощники его не сдюжили... О неудачах моих вовсе разговоров не было, а ныне и их в победы славные обращать начали. Слушай сюда, Глебушка, - сказал он чуть погодя и переведя дух. - Ты байку о Соловье-разбойнике помнишь?
  -- Как не помнить, диду? - удивился Глеб. - Еще по молодости твоей было, между Черниговым и стольным Киевом!
  -- Брехня, Глеб! - скривился Илья Иваныч. - Все не так было, не тогда и не там. Брехня... - тоскливо повторил он. - Было это или в восемнадцатом году, или в девятнадцатом - не помню точно... Скорее, в девятнадцатом, потому как следующей весной мы уже болгар пошли воевать с Долгоруким. Да... Почитай, ровно два десятка лет назад. Был я сотником уже в дружине Владимира Вячеславовича - силы было немерено, да и уважением пользовался немалым - скрывать не стану. Вот и призвал меня однажды Мономах, да столкнул с купцами, что из Чернигова через Вышеград добирались. Знаешь, где такой? - спросил вдруг он, повысив голос.
  -- Как же, диду, всяко знаю! - ответил Глеб. - Верстах в двадцати от нас, вверх по Днепру...
  -- И то ладно, - бормотнул Илья Иванович и тут же торопливо и хрипло продолжил. - История с купцами странная приключилась, да и не в первый раз, как я потом из разговора понял. Ехали они каждый свои малым обозом, у кого с десяток телег, а кто и парой обошелся. И сразу после Вышеграда останавливались у хутора - воды, что ль набрать... Да. А что дальше было - каждый по-своему рассказывал. Один говорит, что окружили их княжеские (наши, значит, Владимира Вячеславовича) дружинники, и под страхом оружия отобрали все деньги до последнего гроша. Другой с ним спорил и чуть в драку не бросался, поскольку сам он все отдал на строительство храма. И очень даже подробно поведывал про того чернеца с кружкой, что встретился им на хуторе, и речи его убедительные пересказывал. А третий купец и вовсе заявил, что хутора того уже не было - погорел он за неделю до того, одни печи остались - и ютятся на пепелище несколько мужиков с бабами, да детишек с десяток. И этот третий-то купчишка уверял, что серебро свое отдал из жалости к погорельцам, и добавил к нему кое-чего из мелочи: горшков пяток, да муки мешок. И всем бы довольны остались торговые люди, да первый из них - тот, что про дружинников рассказывал, потребовал защиты князя Владимира и челом ему ударил.
   Говорить начинал Илья Иванович голосом слабым, стихающим иногда к такому шепоту, что и вовсе слов не разобрать, но сейчас он выправился, сровнялся - полегчало, видать, деду. Кровавое пятно, выступившее сквозь проложенный рушник и несколько простынных витков, больше не расползалось и даже, как казалось Глебу, подсыхать стало.
   Илья Иванович кашлянул слегка, поморщился, пошевелил пальцами на замотанной толсто пораненной руке. Будто проверял, слушается она его, или вовсе в том отказывает. Потом продолжил рассказ.
  
   "...Хоть и числился я сотником у князя Владимира, да под рукой у меня было неполных четыре десятка воинов, из них десяток - конных. Остальные, сам понимаешь, только в тревожное время за оружие брались. Ну, да по такому случаю - из-за баек купчишек, которых не то обокрали, не то обманом деньги выманили - не стоило и неполную сотню из посада двигать. Опять же побыстрей хотелось мне с делом управиться...
   Утром следующего дня - еще и не рассвело толком - оседлали мы коней, харчей на две дни в сумы набили, и вдесятером тронулись к Вышеграду. Сильно не гнали, но и времени зря не теряли - раз только и остановились, чтоб лошадям дать передохнуть, да напоить их в озерке лесном. Ну, и сами, понятное дело, чуть передохнули да перекусили. Однако, за полдень уже приближались к хутору, на котором купчишек обидели - верно они дорогу указали.
   Поначалу показалось нам - хутор, как хутор. Тыном обнесен бревенчатым - так из чего еще заплот в лесу ставить, не доску ж тесать с цельной-то сосны? А тын новый совсем, нимало не гнилой, бревна так смолой и плачут. И ворота высокие - на коне въехать можно не кланяясь и шапки не снимая. И ворота те открыты настежь, и стоит в них человечек невидный, будто нас поджидает..."
  
  -- Невидный - какой? - не удержался Глеб от вопроса. И сам испугался смелости: дед израненный, а он перебивает его, рассказывать мешает!
   Но дед не обиделся, прикрыл глаза, пожевал губами, припоминая, и ответил.
  -- Невидный - никакой, значит, невзрачный, неброский. Росту мелкого, в плечах узкий, ножки кривоватые, шею пальцами обхватить можно. А! - оживился тут Илья Иванович, отыскав в памяти важную деталь. - Уши у него здоровЫ были, да в стороны торчали, будто ручки на кувшине. И голова была большая да круглая - помню, еще подумал тогда по усталости и злобе: щелчка бы ему дать в лоб, чтоб людей сурьезных от дела не отвлекал - так оторвется башка совсем, не удержится на шейке!
  -- Плюгавый! - фыркнул Глеб.
  -- Истинно, что плюгавый, - согласился дед. - Какой он есть на самом деле, по виду и не догадаешься, в том-то и дело...
  
   "...Ну, подъезжаем, значит, мы к нему - он и улыбается.
  -- Здравствуйте, добрые воины! - говорит.
  -- И ты здоров будь! - отвечаю. - Да только ответь мне сразу и на едином духу: не на тебя ли проезжие люди жалобу князю подали, что обидел ты их по пути, обобрал обманом и хитростью?
  -- Не пойму даже, о чем речь идет! - руками головастый разводит. - Многие здесь проезжали, многих мы принимали-привечали, хлебом и мясом потчевали, на ночь оставляли, - но никто не жаловался. Подарками нас за то отдаривали - это да, это бывало, не могу спорить. Но чтоб мы хитростью чего вымогали - не могло того быть, и никогда я на тех людей такую обиду не надумаю!..."
  
  -- А надо тебе сказать, Глебка, - обратился дед Илья ко внуку, - что говорил тот человечек вполне понятно, но странно притом. Эдак, знаешь, словно курочка квохчет: ко-ко-КО, да ко-ко-КО...
   Глеб тихонько рассмеялся - больно смешно Илья Иванович воспроизвел речь человека, о котором рассказывал. Дед тоже улыбнулся и добавил.
  -- ...И еще руками непрерывно водил, словно каждое слово свое в воздухе видел, и то гладил его, то будто к нам подталкивал. ЧуднО это выглядело, так что я и тогда не выдержал, рассмеялся.
   Дед чуток передохнул, хлебнув степлившейся водицы из поднесенного ковша, и повел рассказ дальше.
  
  -- "Эк ты болтать горазд! - сказал я ему. - Вот сразу и видно, что хитрован ярмарочный!
  -- Так какой же я хитрован? - удивился тот. - Вовсе никакой я не хитрован! Весь я тут, воины, стою перед вами - весь нараспашку и безо всяких утаек. Милости прошу во двор к нам, посмотреть, как живем, и чем в сию пору занимаемся!
   Въехали мы во двор, а там стройка идет. Я еще раньше прислушивался: что за звуки - тюк да тюк, но из-за тына-то кроме домовой крыши ничего не видно было, а тут стало все как на ладони: мужички босые, в портах да в рубахах (а кто и вовсе без рубах) сруб ставят - вроде, как банный. Бревна наверх тягают, там пазы "в чашу" подрубают. Венцов, однако, с десяток уже подняли. Были и бабы во дворе - стол под открытым небом чуть в стороне накрывали, видать, припозднились с обедом-то, промешкались.
  -- Хороший гость, - тут же говорит хозяин, будто мысли мои прочитал, - завсегда к столу поспевает! - и рукой так величаво проводит, будто не на обычный стол показывает, а на княжий - под камчатой скатертью с золотыми кистями, уставленный посудой серебряною, да кушаньями дивными.
   Мне, однако ж, вдруг совестно стало: еды на нас не готовили, да мы и не заслужили ее. Ну, протряслись в седлах полдня, так то по службе, по долгу нашему. Потому слез с коня и остальным то же велел.
  -- Спасибо за приглашение, - говорю. - Вижу, что хозяин ты хлебосольный, да отблагодарить нам тебя нечем: ни серебра, ни меди с собою нет - хотели к утру обернуться, потому и денег с собой не брали.
   А у самого вдруг засосало под ложечкой, будто сутки не ел. Да тут еще духом съестным так пахнуло, что чуть слюнями не поперхнулся. И самое интересное: нет, чтобы вспомнить про сумы, к седлам притороченные, в которых и хлеб оставался, и мясо соленое да вяленое, да и бражку мы не всю на привале выпили, на вечер оставили. Так ведь нет - захотелось именно тамошнего обеда откушать, и не просто так - честно его заслужить, отработать.
  -- А что, - говорю, - вои славные! Не слабО ли нам подмогнуть хозяину сруб поставить?
  -- Не слабО! - загудели в ответ товарищи, и лишь Степан-Глухарь вроде как не понял меня или не поверил - все головой крутил, да по ляжкам себя рукавицами хлопал..."
  
  -- Это что ж за Степан-Глухарь? - не выдержал и перебил дедов рассказ Глеб. - Не тот ли шорник Степан, что тебя отыскал?
  -- Тот-тот, - признал Илья Иванович. - Да в ту пору Степан воем был - куда с добром! И копьем владел, и мечом, и луком. Это на другой уж год охромел, как булгарскую стрелу коленом поймал. А тогда здоровья ему хватало, хоть и глуховат был с рождения - больше по губам слова угадывал, чем слышал. Ну, да это ему не мешало нисколько: в бою, когда ор, да визг, да копыт со щитами стук - оно и спокойнЕй глухому-то, причин пужаться меньше! - усмехнулся дед.
  
   "Короче говоря, махнул я рукой на Глухаря, снял с себя самую тяжкую амуницию, засучил рукава, и - давай мне Бог волю! Степан-то так и остался с лошадьми в стороне, а мы со товарищи хорошо поработали. Вспомнил я и юность свою деревенскую, и дядьку Козьму, что лучшим плотником в Карачарове был - сам не заметил, как день прошел и солнце на закат скатилось. Почти и не отвлекался, знай себе топориком помахивал, да бревнышки подрубливал. А хозяин бегал вокруг баньки, растущей словно на дрожжах, и все квохтал, квохтал. Смех, да и только: "Экие вы могутные воины, - сыпал, - были бы у меня такие работники, уж я бы их холил да лелеял, уж кормил бы вволю, да поил бы пивом, да в чистую постелю укладывал и ни в чем бы им не отказывал". Смешной человек, право слово - так мне казалось.
   К вечеру, однако, притомились мы чуток. Тело-то, знаешь, сладко так ноет! Да и то, посуди, топориком плотницким махать - не в седле дремать. А хозяин уже бабенок своих вызвал, воды приготовил, с рушниками их чистыми рядком поставил, чтоб, значит, нам приятней умываться было, да красу на себя наводить. Ну, а потом - всех за стол, знамо дело: хлеба-мяса, лучка свежего да сладкого, редьки с медом и пирогов с рыбой - навалом. Пива с квасом - жбанами, хоть залейся. Кому покрепче хотелось - и брага добрая нашлась.
   Поели, погудели, и совсем я понял, что наговорили купчишки на лопоухого хуторянина - ни злобы в нем нет, ни хитрости ни на грош. Однако ж дело до ума нужно довести, разговор договорить. Вот я и подозвал к себе хозяина, усадил рядом, да и спрашиваю строго: мол, как такое может быть, чтобы один жалобщик рассказывал о монашке, что жертвования на церкву собирал, другой - о помощи своей погорельцам, а третий и вовсе байку травил и княжьих дружинниках, что деньги у него силком забрали? А он, значит, ну вот ни на каплю малую не задумался.
  -- Насчет монашка могу сказать, - отвечает. - Появлялся у нас такой, собирал гроши. Может и давали ему купцы, кто сколько мог - тому свидетелем не был, и дареные деньги не считал. Касательно погорельцев - верно тебе сказывали, мы и есть погорельцы. Да вы ж мимо пожарища верхом ехали, неужто не приметили золы да угольев? - и неподдельно так удивился, будто и впрямь не могли мы не видеть.
  -- Нет, - отвечаю, - ничего мы не видели, а не слепые вроде - слепых воев князь не держит, - сказал, помню, и еще пошутить хотел насчет Степана: мол, в отличие от таких тугоухих, как он. Да не обмолвился о том, передумал.
   А хуторянин говорливый уже вскочил, меня за рукав тянет.
  -- Пойдем, покажу тебе пожарище. Его от ворот, - говорит, - видно!
   Ну, встал я, пошел. А тяжело идти, хотя и недолго: полдня в седле, полдня с топором, да сытно поел, да и выпил немало - ковша три, если не четыре. Подвел меня хозяин к воротам, разомкнул их, вышел из двора и машет рукой.
  -- Туда гляди! Две трубы видишь?
   Смотрю - а хоть и не совсем ночь, однако сумерки опускаются, и месяц над головою бледненько так светится. И - вот незадача! - сюда верхом ехали - ничего в ясный день не рассмотрели. А сейчас, когда рукой хуторянин направление указал, - и верно, шагах в тридцати у той же дороги чернеет поляна, и трубы закопченные на ней торчат, и головешки грудой сложены. Чудеса, да и только!
  -- Ага, - говорю ему, - точно, твоя правда. Ну, задаст князь трепки купчишке, что напраслину на дружину возвел. Плетей двадцать по мягкому месту - месяц есть стоя будет и спать на брюхе приучится!
   Хмыкнул хозяин, доволен вроде остался, правоту доказав. А я, к столу возвращаясь, понял, что никуда мы на ночь глядя уже с места не тронемся. Потому как осоловели людишки мои, притомились за долгий день. Кто-то и под стол свалился, а кто лицом в стол уткнулся - не растолкаешь его, не поднимешь. Хуторянин тут же говорит из-за спины:
  -- А вы оставайтесь на ночлег! Места всем хватит, да и погода нынче ясная - можно и на воздухе поспать...
   Делать нечего, пришлось согласиться. Мне, как старшОму, полагалось бы в избе спать, да Степка, подери его за ногу, почти не евший за столом и совсем не пивший, много воли себе взял: перетаскал вконец уснувших товарищей внутрь недостроенной баньки, наметав на землю толстенный слой стружек и прикрыв плащами. Уложив сонно бормочущих друзей тесным плотиком, оставшимися плащами он накрыл их сверху и прикрикнул на меня:
  -- Ложись, сотник, покемарь чуток! - и, вроде себе под нос - но я-то слышу, я ж не глухой! - Может, отхлынет дурь от головы-то, полегчает на ночном холодке!
   И место мне указал с самого краю. Сам же сел в пройме, что для дверей предназначена, но пока ничем не прикрыта. Сел с оружьем, не просто так, коней рядом увязал к жерди - пусть и расседланных - да караул по собственной воле нести намерился. Уж не помню, как и задремал..."
  
   Дед Илья явно устал. Голос его ослабел, иногда сходя на шепот, и Глебу приходилось нагибаться ниже к изголовью, чтобы ничего из рассказа не упустить.
  -- Может, передохнешь, диду? - вклинился внук в затянувшуюся паузу, когда Илья Иванович, уйдя в воспоминания, прикрыл глаза.
   Тот вздрогнул, будто голос Глеба прервал начавшуюся дремоту.
  -- На том свете передохну, не долго уж осталось. А, пока живешь, работу свою сполнять нужно - такая уж судьба человекам на роду писана...
  
   "...Задремал я, короче, да сильно задремал. А проснулся потому, что Степан меня растолкал. Ночь, луна над головой голубым яблоком висит - крыши-то не было на баньке, еще и стропил не ставили, лишь балки положили, - а меня Глухарь в бочину тычет.
  -- Вставай, Илья Иваныч, - говорит, - вставай, батька!
  -- Чего надо, Степка? - спросонок спрашиваю. - Сдурел совсем, что ли?
  -- Не я сдурел - сам ты сдурел! - громко так отвечает. Он по глухоте своей всю жизнь криком изъяснялся, да и сейчас кричит. - Подь со мной, - говорит, - мне слово тебе тайное сказать нужно!
   Ну, делать нечего - встаю. А тело будто изломанное, будто били меня целый день жердями по рукам да по ногам, по груди да по спине. Каждая мясинка в нем стонет, отдыху просит. Кряхчу, однако, но поднимаюсь, сапоги на ноги напяливаю - еще благо, что порты с рубахами не снимали, так спать полегли.
  -- Чего надо? - в другой раз спрашиваю.
  -- Не говори ничего! - цыкает. - За мной иди!
   Ну, иду. Вроде и не темно, а ноги все за что-то цепляются, да заплетаются. Взял меня тогда Степан под локоть, да повел кругалем в дальний угол двора. Довел и отпустил.
  -- Постой маленько, - сказал.
   А сам наклонился к земле, закряхтел и что-то поднял обеими руками. Только хотел спросить, над чем это он тужится - раз! И оглох я сразу, и ослеп, и сердце в такой узел сжалось, что в груди совсем пусто стало.
   Это, значит, Степан раздобыл где-то ушат добрый, да приготовил в нем воды колодезной да студеной. И меня из того ушата, сонного да слабого с устатку, и окатил с головы до ног без всякого упрежденья.
   Только я хотел сказать ему пару ласковых слов, уже и потянулся, чтоб придержать, если он отбежать захочет, не дослушав, как Степан мне и говорит:
  -- Проснулся?
  -- Да я давно проснулся, дубина ты стоеросовая! - отвечаю.
  -- Да точно ли проснулся? - снова спрашивает, но попыток вырваться из-под руки не делает: жалко ему, видать, рубахи было.
  -- Говорю тебе - проснулся! - повторяю. - Или ты думаешь, что я во сне ходить могу, словно лунатик, да еще и разговоры с тобой разговариваю? - А сам уже чую, что не рубахи ему жалко - нет под рукой рубахи: кольца холодные броневые под пальцами, а под ними толщь тегиляя.
  -- Ну, тогда скажи, Иваныч, - подступил ко мне Степан, да так подступил, что аж грудью меня толкает (а грудь у него в аккурат мне в пупок приходится, потому как ростом он не вышел - по плечо мне был, да и по сей день не вырос), - какого рожна ты вчера из княжьих сотников в дровосеки переделался, и другим то же приказал?
  -- Чего ты? - спрашиваю в другой раз, а сам полегоньку его придерживаю, потому как прет на меня, словно бык бешеный. - Чего городишь-то?
  -- Значит, не проснулся еще, - ответил Степан, хитро вывернулся из-под руки, и снова к земле присел.
   А я ж говорю: ночь светлая была - луна со звездами на небе теплятся. Да и у меня глаза уже обвыкли. Потому сразу углядел, что второй ушат у него приготовлен - где только спереть успел!
  -- Стой, - говорю, - раскудрит-тебя-через-коромысло! Ставь взад бадейку, пока не рассерчал совсем. Ты чего хочешь-то от меня, чего добиваешься?
  -- Да ты вкруг себя посмотри! - почти взмолился Степан. - Ужель, что видишь, то и должно?
   Посмотрел... И не узнал ничего из дневного. Тын давешний вроде есть, и вроде нету. Подошел ближе, глазам не веря, потрогал руками, пошатал - не тот заплот. Тот бревенчатый был, добротный, из хлыста соснового в два моих кулака толщиной, а этот жердевой, да хлипкий, пнешь ногой - он и завалится. Влево посмотрел, на банькин сруб, откуда только пришли: нет баньки. Груда бревен во тьме громоздится, не шибко ровно сложенных, а сруба самого нет.
   Не по себе мне стало. Чего-то так замутило, что если б не холод от мокрых портов с рубахой, то, может, и вывернуло бы, ровно с перепою.
  -- Чего это? - спрашиваю Степана. - Куда это ты меня завел, Глухарь бестолковый?
   Тот, однако, нисколь не обиделся - будто не расслышал нелюбимое прозвище. А, может, и впрямь не расслышал - глуховат же.
  -- Слава Богу, проснулся! - чуть не в полный голос обрадовался. - Я уж думал все, конец, заболтал тебя уродец, рабом своим заделал! Ты ж, Илья Иванович, как оглашенный на него цельный день работал, сосны валил и сучья рубил, да еще остальных подгонял: живей, мол, хлопчики! Покажите силу молодецкую! А уж как вареную полбу вы ели, репой пареной закусывали, покряхтывали да нахваливали - думал, совсем меня с души своротит, чудом сдержался!
  -- Да ты что, - опешил я. - Не может того быть! Я ж как сейчас помню и сруб поднимаемый, и жбаны с пивом!
   Договаривал еще, а сам-то уж и догадался, что не может у меня тело так ломить да разламывать от легкого топорика, пусть даже я им и полдня промахал - не тот это струмент, от которого умаяться до беспамятства можно. Вгляделся еще получше - что за черт! Даже в ночном лунном свете ясно, что обстановка чужая. Про заплот я уже сказал, что не бревенчатый он, а жердевой, так мало того - он и не сплошной вовсе, а едва ли на тридцать-сорок шагов в стороны тянется, не доделан, брошен. Ямы от выкорчеванных пней, щепа на земле белеет...
  -- А мужички где? - спрашиваю. - Ну, те, что при лопоухом обитались?
  -- Доходяги-то? - удивился Степан. - Доходяги на ночь по норам расползлись. Землянок они себе нарыли, в них и живут!
  -- А сам этот... Соловей? - в первый раз назвал я его именем, что князь Владимир вслух высказал.
  -- А урод в шалаше дрыхнет, - ответил товарищ. - Видать, ждет, пока вы хоромы ему поставите, да в дружину к нему запишитесь - охранять и защищать. Только ты, если надумал здесь остаться - не по пути мне с тобой. Разные у нас тогда пойдут стежки-дорожки!
   Совсем мне холодно стало. И одежка насквозь мокрая, ветерком ночным продуваемая, студит, и слова от Степана горькие, от них тоже познабливает.
  -- Погоди, Степан, - говорю ему. - Не знаю уж, чем тебя обидел, не тем, думаю, что слаб оказался на слово лживое - сам знаешь, воям не пристало своей головой много думать, да время на размышления тратить, мы горазды приказы сполнять. Но уж коли обман почуяли, спуску не даем! Показывай шалаш, куда Соловей брехливый забился, сейчас разберемся, кто под кем горбиться будет!
   Воспрянул духом Глухарь, однако ж колеблется.
  -- Боюсь, Илья Иваныч! - отвечает.
  -- Чего так? - удивился я. - Хоть и подустал я, да и не выспавшись, однако силушки хватит головастика скрутить!
  -- А если он, проснувшись, вновь тебе слово колдовское молвит, да на меня укажет, как на ворога лютого? Нет, не пойду с тобой, батя! Или уж сам пойду, один. Ножик у меня в сапоге вострый - он и проснуться не успеет, как к архангелам отправится!
  -- Постой, - удерживаю, - еще способ есть. Коль у него вся сила злая в словах заключается, ведь можно тех слов не слушать. В сумах наших хлеб должен остаться - так мы из мякиша пробки сделаем, да в уши вставим. Пусть себе болтает, что в голову взбредет, а нам помехи от того не станет!
   Как порешили, так и сделали. Глухарь с собой аркан еще прихватил - он хорошо арканом-то владел - ну да на этот раз он не ловить им собирался, а уже пойманного вязать.
   Дошли с ним до шалаша елового, внутрь влезли. А темнотища внутри - хоть глаз выколи. Тряпки, помню под руками какие-то... Шарим, шарим - вроде ухватил я чью-то ногу, та дергается, словно плотва в ладони, вырваться силиться - да куда там! Степана я тоже не видел, чем он занимался, да и не слышал ничего. Воздух вроде по лицу колеблется - вроде возня в глубине шалаша. Но что за возня - не разобрать.
   Наконец, чиркнуло в темноте, искры посыпались, а после и огонек затлел. Это Глухарь догадался огниво с собой взять, в штаны сунуть. Вот теперь, в скудном том свете и мне стало ясно что к чему.
   Уловил я за ногу девчушку, щупленькую да чумазенькую, лет десяти от роду, много - двенадцати. А вот Степан самого уродца лопоухого скрутил: руки ему назад заломил, да мордой в тряпье сунул. Тот вьется-извивается, вырваться пытается, да куда там - Глухарь в броне пуда на два потяжельче его будет, на спину ему сел, да локти арканом вяжет. У меня уши мякишем хлебным залеплены, не слышу ничего. Девчонка рот разевает, слезами обливается, а мне только бу-бу-бу едва доносится. Ну, я и рявкнул на нее, пятку отпуская: "Брысь отседова, пигалица!" Да так рявкнул, видать, что ее будто ветром вынесло - была и нет.
   Повязали мы Соловья, в пасть ему платок засунули, да другим платком завязали. Чтоб не выплюнул, гад. Проковырял я уши от хлеба.
  -- Однако, - говорю Степану, - двигать надо. День потеряли, так хоть ночь попользуем.
  -- Твоя правда, - Глухарь отвечает. - А с этим что делать будем? - и сапогом Соловью в бочину - тот ужом на сковородке завертелся.
  -- Что-что, - говорю. - Наше дело маленькое: мы ворога в полон взяли, а судить - пусть князь судит. Его это дальшее дело!
   Так и порешили. Я ребят остальных пошел, растолкал (кого и водой пришлось отливать - до того умаялись от работы), приказал одеваться да коней седлать. Как собрались - посчитались, кому в каком порядке Соловья с собой на коня брать. Выпало первому Тетюхе, потом Молчану, а третьим - Глухарю. Сговорились меняться через каждую версту, чтоб холку коням не сбить и сильно их ношею не истомить.
   Вот, по малоезжей ночной дороге, усталые да злые на обманщика Соловья, мы и тронулись от недоброго места к Киеву. Проехали шагом версту, перевалил Тетюха спеленатого мужичка на коня Молчану - дальше движемся. Неспокойно у меня на душе, хоть и сделали мы свое дело, довели его до ума, но ведь и срамом покрылись. Ведь как ни крути, обмишурился старый сотник Илья Муромец, угодил в засаду, да и друзей своих, воев удалых да храбрых, за собой увлек. Не было бы с нами Глухаря, могло статься, что и сгинули бы княжьи дружинники, канули бы в лесах Вышеградских, как камень в темную прудовую воду.
   Еду вот так на своем Бурушке длинногривом, да думаю думы тяжкие. Тут и догоняет меня Степан, которому скоро ворога к себе на коня забирать.
  -- Слышь, Илья Иваныч, - окликает, - разговор к тебе есть!
  -- Говори, - отвечаю.
   Будто мысли он мои подслушал.
  -- А что ты князю обскажешь: как Соловья в полон взял? Неужто придется сказать, что напали мы на него ночью, да сонного скрутили?
  -- Так и скажу, - ответил я, не подумав. - Коли так оно и было, так и надо князю выложить!
  -- Славный богатырь Илья осилил сонного, потому как днем боялся против слова молвить! - с насмешкой сказал Глухарь.
  -- Ты говори, да не заговаривайся! - прикрикнул я. - Никто не скажет, что Муромец струсил, а что морок Соловей на меня навел, так не на одного меня: и купчишки в таковых дураках побывали, да и еще восьмеро славных воинов! - показал я вперед рукой, где ехали наши товарищи.
  -- Никто не скажет, - согласился вдруг Степан, - коли сам мужик рта не раскроет. Ведь, поди, Мономах прикажет пасть-то ему развязать, да призахочет его выслушать. Как думаешь, Илья Иваныч, призахочет?
  -- То княжье дело! - сказал я.
  -- Правильно, княжье! - кивнул Степан, но продолжил гнуть свое. - И как откроет Соловей пасть свою зловонную, да зачнет Мономаху сказки рассказывать про то, как мы, к примеру, на хуторок его с визгом да руганью наскочили, да побили сродственников его, да снасильничали малолетку-племянницу, да харч поели и брагу попили, и пожгли домишко его... Кому, думаешь, княже поверит - твоему слову молодецкому или его наветам?
  -- Моему, - ответил я, но уверенности крепкой в том не было. - Да и вы при допросе правду скажете и мое слово подтвердите!
  -- Ага, - снова кивнул Глухарь. - Однако, может быть и так, что сам ты напраслину на себя возложишь, и во всем вину признаешь. Или забыл, как морок Соловей наводить умеет? Ему ведь слово только дай - дальше сам начнешь под его дудку плясать!
   Призадумался я, а Степан, не дождавшись более ответа, поводьями тронул коня вперед, на подмену Молчана. Пока они перекладывали мычащего пленника, опутанного арканом с головы до ног, мой Бурушка успел не только догнать их, но и перегнать. Ехал я теперь во главе отряда, да думу свою думал.
   Как ни крути, а выходило, что прав Глухарь: нельзя Соловья пред княжеские очи преставлять. Не в том даже дело, что провинились мы, чарам его злобным поддавшись - как провинились, так и исправились. Крайнее слово за нами оказалось, и с победой, и с добычей - пусть и невеликой - мы возвращаемся в славный Киев . Золотым зерном в речи Степана оказалась совсем простая вещь, о которой позабыл я в горестных своих размышлениях: а ведь князь-то наш, пусть и головастый мужик, но ведь и человек при этом, да и не глухой! И потому очень даже способен на поводу у Соловья пойти, поверить ему на слово, игрушкой в его руках стать, Петрушкой тряпочным. Не то страшно, что разорит лопоухий уродец князя, злата или серебра у него выпросит, наделов земельных и лесов дубовых. Опасность главная в княжьей власти, превыше которой Бог один. Войну начинать или людей казнить, храмы сносить и деревни жечь - на все будет Мономах способен, коль своею головой перестанет думать, а зачнет Соловья слушаться и ему повиноваться. Уж не привезем ли мы на собственных лошадях, сильные да гордые, беду страшную в город Киев, которой он вовсе не заслужил?
   За всеми этими мыслями проехали еще версту, давно выбравшись на большую дорогу от Вышеграда к Киеву. Вослед Глухарю пленника должен был принимать Иван Ухо, но я обогнал его и одною рукой перебросил Соловья со степановой лошади на своего Бурушку. Только замешкался чутка, потому как показались мне ремни на связанном слабоваты. Протянул их, как следует, приложил разок ладонью Соловью меж лопаток - больно ногами задрыгал, не понравилось ему, видать, как сыромятина в ребра впилась. Ну, а как злодей успокоился, дальше поехали. Но, когда понадобилось Уху поклажу передать, тот и приметил, что не дышит пленник, да и холодеть уж начал. Ничего мне Иван не сказал, только крякнул и завозился с ремнями, распуская их да ослабляя. Не знаю уж, что он про себя подумал - никогда о том мы с ним не говорили. Да и остальные мои товарищи, пока живы были, речь не вели, а Степан так и до сих пор молчит..."
  
   Илья Иванович замолчал, чем воспользовался Глебка, в очередной раз поменяв в светце лучину. После снова присел на лавочку у изголовья, приготовившись слушать продолжение истории.
  -- Знобко что-то мне, - вдруг сказал дед, - накрой-ка ноги получше.
   Глеб метнулся к сундуку в угол, схватил лежавшее на нем легкое летнее одеяло, прикрыл деда до пояса.
  -- Лучше так? - спросил.
  -- Не пойму пока...
  -- Может, у бабки чего спросить?
  -- Садись уж, - сказал дед.
  -- И что дальше было?
  -- Дальше? Да, почитай, ничего и не было...
  
   "...До Киева добрались к утру - едва светать начало. Князь-то почивал еще, но на Ярославов двор нас пустили. Там и скоротали время, лошадей напоив да чуток подремав с дороги. А как позвали в хоромы, так один я хотел идти, но Ботало со мною вызвался. Видать, сговорились они по пути с остальными, мне только не сказали, побоялись, что лишнего на себя наговорю - вот и отрядили самого хитрого да хваткого...
   Ну, значит, вошли мы - князь закусывал.
  -- Что скажешь, - спрашивает, - сотник? Как съездил, с чем вернулся?
  -- Да и съездил вроде хорошо, - отвечаю, - а вернулся ни с чем!
  -- Почто так? - дальше спрашивает. - Или испугался наш обманщик, сбежать сумел?
  -- Никак не сумел, - говорю. - Коли приказано было захватить злодея и доставить на княжий суд и разбор, так к тому были все силы приложены!
  -- Ну так, - удивился Мономах, - почему ж ни с чем воротился?
   Тут меня локтем Ботало в бок толкает, не дает отвечать.
  -- Дозволь, князь, мне слово молвить!
   Усмехнулся Владимир.
  -- Экий ты прыткий! Ну, говори, коль уж влез наперед батьки!
  -- Илье Иванычу неловко рассказывать, потому как не хочется нас, товарищей своих, в нехорошем свете выставить. Однако же правду нужно тебе знать: обмишурились мы с Соловьем-злодеем, обманул он нас, охмурил как детей малых. Уговорил он нас, князь, на себя работать, и совсем было мы согласились, уж с коней послезали и брони с себя снимать начали, да осерчал сотник на наше послушание чужаку. Видит, что приказы его не исполняются, один Соловей для нас светом в оконце сделался - он и вдарил его кулаком в темечко, с лошади не сходя. Ну, а кулак, княже, у Ильи Иваныча сам знаешь - дюже крепкий. Так и вышло, что пал злодей с единого удара бездыханным и только труп его окоченелый мы в Киев довезли. Не вели казнить, князь, не серчай на нас! Не случилось живьем ворога захватить, да на твой суд преставить - в том вину свою признаем...
   Выслушал Мономах речь Ботало, посуровел.
  -- Так было, сотник? - меня спрашивает.
  -- Так, - отвечаю.
   А у самого ровно кошки на душе скребут когтями вострыми: солгал князю, не выдержал соблазна пути легкого, что товарищи мои предложили. И отныне повязан я с ними круговой порукой. А, по сути, ведь и не было у меня другого выхода: не расскажешь князю правду обо всем происшедшем, о том, что передумал по дороге, да по какой причине сотворил смертоубийство с Соловьем. Ничего не сказал князю, промолчал.
  -- Понятно, - дернул головой Мономах. - Все силы, значит, приложил, чтоб не убег ворог. Ясно теперь, куда приложил, и как приложил. Не ожидал я от тебя, Илья Иванович, поступков таких неосмысленных, ну да ладно теперь, что поделать... Ворога во дворе оставьте, призову купчишек - пусть опознают. Коли тот злодей, что их обманывал, на том сыск закрою. Ну, а коли другого кого ты жизни глупо лишил - позор возложу на твою голову, судить буду, так и знай!...
  
   Ну, после тех слов и отпустил нас князь. Купчишки-то Соловья опознали: кто монашка в нем признал, кто погорельца, а третий купец так и вовсе десятника из княжеской дружины. Но мне не легче стало: ушел я из дому в корчму, напился браги, да зло свое там же и спустил: сколь лавок и столов переломал, посуды побил - уж и не помню. И как повязали меня, да в "холодную" на телеге свезли - не помню тоже. Правда, и никто о том уже не помнит, опять народ сказок повыдумывал, что я стрелами кресты с церквей сшибал, да товарищей на то золото поил. И будто князь Владимир меня в погреб глубокий садил и песком засыпал. Брехня все это, Глебка, все брехня..."
  
  -- Дед, - спросил внук у Ильи Ивановича, - а чего ты эту историю только сейчас вспомнил, чего раньше не рассказал?
  -- Раньше... - прокряхтел дед, силясь повернуться чуть иначе.
   Глеб привстал и поправил ему подушку.
  -- Раньше все додумать было некогда. Дела, дела... То война, то служба, то сын родился, то сын женился, то пол перестелить, то крышу перекрыть. Вся жизнь ушла на жизнь, а на главное-то, на коренное, внимания не обратил, побоку оставил...
  -- Что же главное? - спросил Глеб.
  -- Главное? Главное - вопрос, почему зло всегда добра сильнее. Почему зло малыми силами можно сотворить, а добро - лишь большими, почему лжи верить легче, а правде - труднее.
  -- И почему же, дед?
  -- Да потому что мы сами таковы: зло внутри нас гнездится, чуть копнешь - оно наверх и лезет. Его крышкой чугунной нужно держать, обручами железными с боков стягивать, так ведь трудно это, работы каждодневной требует. А какие люди не хотят упираться, зло из себя в мир выпускают - те в ладу с собой живут, распирания не испытывают. Хочешь обмануть - обмани, хочешь украсть - укради, убить хочешь - убей и ни о чем не думай, совесть свою не нагружай. Таковым легко и богатство наживать, и власти над людьми требовать. И чем богаче они становятся, чем большей властью владеют - тем сильнее в правоте своей убеждаются: так и надо жить, так и правильно! Ведь остальные от рождения до самой смерти с самими собой борются, силы и время на то тратят, а эти лишь других давят да притесняют, им много проще!
  -- Так а как же жить-то надо, коли и так плохо, и так неправильно? - не выдержал Глеб.
  -- Вот, Глеб, ты и задал главный вопрос, на который и мне ответ нужен. Думаю, однако, что жить нужно так, как человекам от Бога положено. Зло и неправда - от зверя в душе нашей. Рождаемся мы, ровно волчата с телятами, зверьками малыми да глупыми. Жить же нам начертано человеками разумными да добрыми. Кто сумеет волка в себе задавить, да не даст овцу безмозглую из себя сделать, кто не только своим собственным разумением руководствуется, но и чужого здравого слова не бежит, через душу его пропускает - тот и может человеком зваться, а не зверем низким да подлым. К смерти же нужно вовсе от мирского и животного в себе избавиться, к Богу придти, каковой есть Отец наш, и потому пример нам и образец, и нет в нем ничего от диавольского зверя...
   Ничего не ответил Глеб, задумался. Дед же вдруг открыл глаза и приказал.
  -- Бабку Марью позови теперь - сыро мне что-то, постелю пусть сменит!
   Выбежал Глеб за бабкой, и с той поры до утра уж не присел, не успел обмозговать дедовы слова. Пришла Марья Ивановна, пошевелила мужа, а под ним цельная лужа крови натекла - и простыню промочила, и тюфяк пропитала, и сверху еще стояла, сгустком с тарелку собираясь. Понятное дело, крик поднялся, снова за лекарем мальчишку послали, снова повязку меняли, да не было от нее больше толку: так и сочилась кровь каплями, уходила из Ильи Ивановича жизнь.
   Но монахи феодосиевские успели, часа через два добрались. Исповедаться дед не мог, хоть и лежал с открытыми глазами, но смертная немота уже поразила его губы. Однако, учитывая славу и подвиги Ильи Ивановича, постригли его в монахи, ставили блюдо с пшеницей на стол, и в него кандило праздное, и елей лили в него, и вино в елей. После соборования вроде легче стало Муромцу: задышал спокойней, обмяк в подушках. И с тем тихо умер, не дождавшись рассвета.
  
   На следующий день к вечеру потянулись в дом Муромца киевляне. Украдкой приходили, по одному, да по двое - дружинников Вячеслава боялись. А на вторый день разговоры пошли по лавкам да корчмам, рынкам и переулкам, по богатым хоромам и вовсе лядащим избам: мол, Киев чужаки потоптали, знать обидели, славного богатыря Илью Муромца не пощадили, до смерти копьем убили. С похорон слухи пошли гуще, разговоры громче, и часто споры зачинал не по годам разумный отрок, в коем некоторые узнавали сына Бориски Сокольничка и внука Ильи - Глеба. Говорил мальчонка странные вещи: про зверя в душе человеческой и про то, что тварь эту вытравлять из себя нужно, а коли из некоторых волк кровожадный и хорек пакостный не исходит, то не грех и оружие на таких поднять, потому как тогда на два зверя меньше становится - на чужого хищного и своего трусливого.
   Много было слухов, может, и ложные среди них были. А только на девятый день со смерти Ильи Иваныча, когда душа его поднята была ангелами к Богу, вышла толпа немалая с поминок по Муромцу. С криками пошли они ко двору Ярослава, а вышедших встречь дружинников туровских бить начали колами, и вилами поднимать, и поджилки их коням резать и ножами в шею бить. И столь много собралось народу, и до такой ярости он дошел, что вышел Вячеслав с захваченного подворья, пробился с отрядом сквозь мятежных горожан, немало положив их и еще больше покалечив, да и оставил город. Киевляне же призвали на княжение Всеволода и немало натерпелись под ним, однако же восставать супротив не смели, будто истратили всю смелость в тот единственный мартовский день.
  
  
  
   17
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"