Мать говорила, как всегда, не глядя в лицо, а отвернувшись к окну. Зажав между пальцев тлеющую сигарету, исподлобья, набычившись, всматривалась в серую пасмурную хмарь. Старая вязаная шаль, накинутая поверх сорочки, сползла с плеча и висела нелепо, убого. Ему было очень жаль мать. Было совестно за своё решение, которое он, по сути, уже принял и которое, он знал, огорчит её. Было совестно за её безропотность, покорность - она даже не пыталась переубедить, отговорить его. Но самым невыносимым отчего-то был сейчас вид вот этой поникшей линялой тряпицы. Он помнил эту вещь, сколько помнил самого себя. В неё заворачивали его совсем крохой, когда он болел и метался с температурой. В неё он утыкался носом, когда ластился к матери, и та, как всегда занятая, рассеянно и торопливо гладила его по голове. На ней был материнский запах - сквозь невообразимый букет табака, крепкого кофе и каких-то духов пробивался ещё особый, несильный, но стойкий. Запах кожи, волос. Запах матери. Юности свойствен драматизм, и сейчас ему казалось, что он совершает вынужденное предательство. Это мерзкое чувство вины сосало и подтачивало, как зубная боль. Но в то же самое время он понимал, что не может и не хочет отказаться от заманчивых перспектив, замаячивших так неожиданно и так вовремя. Отказаться - значит лишить себя всего, о чём грезилось неясно всю его жизнь доселе, и особенно ярко - последние несколько дней. Какими будут эти изменения, он пока не знал. Но при этом твёрдо был уверен, что всё к лучшему. Странное чувство восторга перед неизвестностью и предвкушение неизбежных земных удовольствий подкатывало к горлу. Мать всё так же безучастно курила, якобы безразличная ко всему. И к тому, что происходило сейчас в их общей с ним жизни - особенно. Таков уж был у неё характер: чем сильнее она переживала, тем равнодушнее пыталась казаться. Он это прекрасно знал. Изучил за долгие годы, что они прожили вдвоём под одной крышей. Однако теперь смалодушничал. "По всей видимости, она и не больно то расстроена, - сказал он самому себе. - Нужно же ей когда-нибудь отдохнуть. Я ей порядком поднадоел. Без меня будет гораздо легче." Он уговаривал себя, но успокоение отчего-то не приходило.
Раньше, когда был ещё совсем ребёнком, он часто просыпался по ночам. Иногда ему снились плохие, тревожные сны, а иногда - просто хотелось пописать. Сделав своё дело и убедившись, что под кроватью крокодилов нет, он осторожно, на цыпочках прокрадывался по коридору к кухне. Там, прикрыв для верности дверь, работала над своими статьями мать. Старенькая, дышавшая на ладан родственница "Ундервуда" мерно отстукивала такт. Склонившись над клавишами, отпивая из кружки разведённую кипятком застоявшуюся вчерашнюю заварку, мать пробегала глазами напечатанное. Когда результат её устраивал, стрёкот клавиш продолжался ещё какое-то время без перерыва, всё в том же ритме. Потом снова пауза, глоток коричневой маслянистой бурды из кружки. Иногда мать раздражённо выдёргивала лист, комкала его и швыряла куда-то через себя. Потом они то и дело попадались под руку - запавшие за хлебницу или затерявшиеся между тарелок сморщенные бело-пёстрые комочки. Мать вытягивала из пачки новую сигарету, чиркала спичкой и надолго застывала, глядя перед собой и покусывая ноготь большого пальца. Волокнистый дым поднимался вверх, к щербатому красному плафону, плыл под изошедшим трещинами штукатуренным потолком и постепенно затягивал всё пространство кухни. Воздух из распахнутой форточки едва пробивал небольшую брешь в сизой плотной завесе. На столе стояла пепельница в виде кота с отбитым носом. Там диковинными гусеницами корчились бело-жёлтые, с черными головками окурки. Если их было много - так, что иногда переваливались через край - значит, дело не шло. Много позже он услышит или прочтёт где-то, что лишь посредственность бывает довольна собой. Истинный же талант всегда сомневается и терзается. Если брать в расчёт только это, то мать вот-вот должна занять место в череде достойных. Он сидел на голом холодном полу в коридоре и затаив дыхание наблюдал за матерью из-за толстой переборки. Кухонная дверь не закрывалась плотно, оставляя свободной широкую полосу. Он не мог бы объяснить своего удовольствия от этих совместных ночных бдений. Однако в нём всё замирало от накатывавших ощущений - любопытства, радости от того, что он не лежит сейчас в своей кровати, как положено было бы, не спит, как тысячи и тысячи других детей, восторг от красивости происходящего, почти ритуального действа и, конечно же, некоторый страх быть застигнутым. Он не так боялся возможной взбучки. Скорее, ему было стыдно: ведь он подглядывал, а это где-то сродни подлости. Но отказаться от ночных "выползок" он не мог, и раз за разом, потирая заспанные глаза, занимал свой обычный пост.
Именно здесь, на бугристом линолеуме он впервые постиг свои первые простые истины - то, к чему рано или поздно приходит каждый, но своим путём. Он понял, что в мире очень много непонятного и несправедливого. Мир несовершенен - оттого, что он не такой, каким мнится. И почему-то не действует правило "получишь всё, что хочешь, если будешь хорошим". Так всегда говорили взрослые, вероломно пытаясь добиться от него примерного поведения и пользуясь детской наивностью. Ладно, пусть так. Но вот взять хотя бы пример матери. Сколько бессонных ночей проводит она за дурацкой печатной машинкой ( и он вместе с ней ), сколько грамот и премий получила - вон они, пылятся стопкой на книжной полке между орфографическим словарём и "Домашним консервированием и засолкой грибов". "Лучший экономический обозреватель", "За успехи в деле просвещения", "За вклад в отечественную публицистику", "Лучшему журналисту" - несколько лет подряд и так далее... В их доме иногда за полночь раздаётся бесцеремонный телефонный звонок - у какого-то редактора "горит" очередная рубрика. Звонят корректоры, редакторы, бухгалтер... И так без конца. Утром мать слегка пошатывается, стоя у плиты и наскоро соображая ему завтрак перед школой. От ударных доз кофеина вкупе с никотином у неё кружится голова, под глазами широкие коричнево-синеватые круги. Ещё какое-то время после его ухода она будет работать, силясь слезящимися от бессонницы и напряжения глазами выхватить отдельные строчки из общего чёрно-белого строя. Около полудня она падает замертво, не раздеваясь, на неразобранную кровать. Многолетняя привычка и хроническая бессонница выделят ей от силы часа четыре. Возвратясь из "продлёнки", он застанет мать на обычном месте за машинкой. Или короткую записку "Я в редакции. Скоро буду" на крышке кастрюли с холодными полуразварившимися пельменями. Дожидаясь её, он готовит домашнее задание через пень-колоду и подъедает невкусные магазинные пельмени.
Несмотря на все жертвы, бессонные ночи и заслуженное признание ( "Лучшему..." и прочее ) денег хронически не хватало. Много ли мог заработать в провинциальном городке штатный журналист местной малотиражки? От силы на уплату коммунальных услуг и самое неусиленное питание для двоих ртов. Подработка в других изданиях плюс корректура чужих текстов приносила более ощутимый доход. Однако деньги, тем не менее, улетучивались так быстро, что не успевали даже пошуршать для приличия в старом портмоне, которое подарил матери один итальянский коллега на журналистском слёте лет восемь назад. Что называется, не в коня корм. Внутри прочно и неизменно обосновались лишь сыновья фотография в младенческом возрасте и квитанция об уплате ежеквартальных членских взносов какой-то Гильдии пишущих журналистов. Мать всегда была непрактичной и не умела стиснуть пальцы в нужный момент, чтобы не дать утечь в песок чахлому денежному ручейку. О том, чтобы откладывать "на чёрный день", как принято в других семьях, не шло даже и речи. За два дня до грядущего семейного праздника, будь то Новый год или день рождения, мать на всякий случай тщетно ощупывала портмоне, затем походя тревожила паутину в старой банке из-под лимонных долек, которой изначально отводилась роль копилки. И то, и другое было пусто, как чрево девственницы. Печалиться и сокрушаться по этому поводу времени не было. Некоторая сумма занималась у знакомых, и можно было вновь жить беззаботно до поры. На тумбочке в прихожей росла стопка обязательных к оплате счетов, на осенних сапогах давно стесались набойки, и у него не было тёплой шапки (потерял прошлой зимой, катаясь на горке). Но это всё были мелочи. Мать иногда вдруг стряхивала с себя творческое оцепенение, становясь весёлой, дурашливой и близкой. Он так болезненно любил эти редкие моменты! Мать забирала его прямо из школы, не дождавшись конца уроков, и они ехали в Москву кутить. Шуршали шоколадками в кино, выбивали в тире разноцветных зайцев, выбирали матери умопомрачительно дорогое платье, которое она, скорее всего никогда и не наденет, а ему - очередную сборную модель боевого эсминца. Домой приезжали уставшие и пьяные от полученных впечатлений. Выгружали на стол привезённые свёртки и тут же, наспех согрев чайник, ужинали. Между двумя ломтями свежего хлеба укладывались вперемежку холодный паштет, сервелат, сыр " с дырками", всё сдабривалось майонезом и горчицей. Он уминал это с чувством райского блаженства - не столько потому, что был голоден, сколько от сказочности ощущений. Мать потягивала из бокала красное вино. Она была очень красивой, даже круги и морщинки у глаз незаметны. . Немного подкрашенная, разрумянившаяся, в нарядной одежде, в которой он видит её крайне редко. Можно было бы сказать, что сейчас напротив себя он наблюдал незнакомую женщину. Незнакомую, но родную. Он знал, что завтра всё вернётся на круги своя, и пойдёт заведённым порядком. Знал, но не роптал. Потому что даже в обычные дни это неуловимое чувство "счастливости" нет-нет, да и настигало его. Он ни за что не согласился бы променять такую жизнь на любую другую.
"Ребёнок находится в дурдоме!" - этим возгласом обычно начинался визит бабушки, когда та ступала через порог их двухкомнатной конурки. Эта же фраза повторялась в конце посещения вместо прощания, когда бабушка собиралась восвояси. Она жила отдельно, в частном доме на окраине городка. Навестить их "босяцкий притон" наведывалась раза два в месяц. Но и эти разы длились едва ли дольше полутора часов, и тому были веские причины. Пока бабушка разбирала сумки с припасами и набивала ими шкафы и холодильник, дочь и внук занимались каждый своим делом. Они не привыкли принимать гостей, и даже не пытались изобразить обычную в таких случаях суету. Он на полу клеил старательно детали деревянного корвета, используя громадный фолиант "Великие открытия человечества" в качестве пресса. Мать сидела на подоконнике и правила вручную отпечатанные тексты. Удобнее было бы делать это сидя за столом, но стол завален хозяйственными сумками. К тому же, она знала, что бабушку бесконечно раздражало, когда кто-то сидел на подоконнике. Вникать в хозяйственные вопросы мать была не расположена и удивлённо вскинула глаза на бабушку, когда та подступила с вопросом, откуда на пододеяльнике красно-жёлтые разводы. "Ты стирала бельё не разобрав его?" "Не помню, кажется просто попросила Гришу запустить машину..." "Ты доверяешь ребёнку сложную технику?!" "Послушай, для него это уже не новость. И потом, ты же знаешь, я занята..." "Если занята - нечего заводить детей!" "Ты предлагаешь мне сдать его в приют?" "Я предлагаю тебе взяться за ум!"
Дальше бабушка звала всех за стол пить чай, но все при этом знали, что это лишь предлог, временное затишье перед генеральным сражением. С упрямством татарского завоевателя она вот уже много лет пыталась установить в их доме свои порядки.
Бабушка пьёт чай, шумно прихлёбывая и приговаривает: "Кушай, внучек, кушай. Вот, смотри, что тебе бабушка принесла. Вот печенье, зефир, вафли... Скушай пряник, смотри какой свежий." Мать почти не притрагивается к угощению, бережёт силы и запал. Она окунает сушку в чай и задумчиво посасывает её. Он тоже не спешит: его час ещё настанет. Вот бабушка уйдёт, и тогда... Бабушка допивает вторую кружку и откидывается на спинку. Шумно отдуваясь, обмахивает себя платком, вынутым из рукава кофты.
- Неплохо бы уже сделать ремонт, - заключает она, оглядев трещины на потолке.
- Сейчас нет денег, - спокойно говорит мать, внимательно вглядываясь, словно пытаясь разглядеть что-то на дне кружки.
- У тебя никогда нет денег! - торжествующе произносит бабушка.
Мать ставит кружку с недопитым чаем на стол и молча смотрит на бабушку. Далее всё идёт без сучка и задоринки, словно по заранее написанному, гладко окатанному сценарию.
- Тебе не надоело жить, как в притоне?
- Чем тебе плоха моя жизнь?
- У тебя ребёнок в доме, ему нужен покой и семейный уют.
- Кто, по-твоему, его беспокоит?
- Твои небритые редакторы и их компания. Это всё шушера, а не приличные люди. Врываются в дом среди ночи, галдят тут, курят. Просто вертеп какой-то! Какой пример может взять ребёнок!
- Неплохой, кстати, пример. У этой шушеры, к твоему сведению, высшее образование, а у некоторых и не одно.
- ...И что? Что оно им дало, это образование? Хоть одно, хоть два, а всё равно - портки драные! Много радости им в этом - что одна корочка, что две. Дыру на заду, конечно, прикрывать удобнее, а так - что в лоб, что по лбу!
- Мам, а шушера - это кто?
- Гриша, иди к себе, дай нам с бабушкой поговорить.
- Ну, что, что ты хочешь от меня? Я и так кручусь, ты же видишь...
- Удивила! Флюгер тоже вертится, только вот взлететь никак не может.
- Ты на что намекаешь?
- Да на то самое! Про твою жизнь, всю как есть. Я-то свою уже прожила, могу поучить кого надо уму-разуму. Ты не видишь, что со свистом вылетаешь в трубу? Ну, ещё год-два поиграешь... На себя тебе наплевать, но у тебя сын растёт. Его поднимать надо, учить... А у тебя вечно - то денег нет, то времени, а то и того и другого вместе... Сплавила его то на пятидневку, то на продлённый день... Ребёнок с чужими людьми живёт, питается кое-как!
- Вот и помоги, ты ведь не чужая.
- Чем "помоги"? У меня и так ревматизм, и артрит хронический!
- Знаешь, такое ощущение, что внук для тебя - всё равно, что свищ в одном месте. Ты уж лучше и не заводи разговор...
- Мам, что такое свищ?
- Гриша, ступай учить уроки!
- Свищ - это мы с тобой, - насмешливо говорит мать, закуривая. - Я - побольше, а ты - поменьше...
- Не кури при ребёнке! И не строй из себя мать-героиню. Гордость - дорогое удовольствие в наше время. Тебе она не по карману. Подними трубку и позвони!
- Кому?
- Сама знаешь, кому! - Бабушка делает страшные глаза.
- Нет, я же тебе сотню раз говорила! Нам с Гришей никто не нужен. Мы и так живём неплохо. С голоду, как видишь, не помираем.
- "Говорила"! Это тебе никто не нужен. Это ты, может, и неплохо живёшь. А Грише нормальная семья нужна, чтобы и отец, и мать были. Хватит, нагляделась я на твою самостоятельность. Дура была, что позволила тебе тогда своевольничать. Надо было лечь трупом у порога и не пускать. А без мужика тебе мужика не вырастить! Хоть ты убейся.
- Уж как-нибудь.
- Ты на себя-то посмотри, на кого похожа. Ты в зеркало смотришься, нет? Ну... ну, лет-то тебе сколько...
- Оставь, - глаза у матери от гнева стали темно-вишнёвыми. - За науку благодарствуйте. Но пора бы и честь знать.
Бабушка с шумом поднимается. Визит вежливости на сегодня закончен. Теперь потребуется две недели передышки, чтобы у обеих улеглась шерсть на загривке. Перед уходом бабушка заходит в туалет и долго и яростно спускает там воду. Мать нервно вертит в пальцах надкушенную сушку и смотрит на трещины в кафеле. Бабушка намеренно громко чмокает в макушку вышедшего в коридор проводить её внука, бросает на мать взгляд кобры и хлопает дверью. Мать допивает холодный чай, потом начинает переносить грязную посуду в раковину: завтра с утра вымоется. Он наконец-то добирается до вафель и набивает пряниками карманы.
Ночью, когда он по обыкновению пробирается на "пост", он видит, что мать не работает и даже не курит. Отвернувшись к окну, положив голову на руки, она плачет - тихо, беззвучно. В отражении в тёмном стекле слёз не видно, но можно различить, как искажены черты лица гримасой страдания. Плечи вздрагивают, и трясутся кисточки на старой выцветшей шали. Он не может подойти к ней, потому что за годы, прожитые вдвоём, понял: мать жалеть нельзя. Нельзя подойти, обнять и утешить. Нужно просто ждать, пока она выплачется сама. Он чувствовал себя, как маленький злобный щенок, готовый укусить за ногу любого, кто обидит мать. Даже бабушку. Ночь двигалась к утру. Тикали часы. Он мирно засыпал на полу, привалившись к шершавой переборке. К утру ближе мать обнаружит его, спящего, и с великими усилиями перенесёт на кровать.
Хотя бабушка и пыталась говорить полунамёками, для него давно уже было тайной Полишинеля, кем являлся таинственный "некто", которому она в очередной раз требовала "позвонить". Речь шла об отце. Существе загадочном и полумифическом, увидеть которого, как Деда Мороза, было тайным желанием детства.. Он никогда не встречался с ним (с отцом, а не с Дедом, разумеется), видел лишь на фотографии и слышал его голос по телефону - голос постороннего, незнакомого ему человека. Отец присутствовал в его жизни в виде редких открыток с поздравлениями, неожиданных подарков, не привязанных ни к каким праздникам. Так, один раз, вернувшись из школы, он обнаружил на кровати сборную модель железной дороги, с настоящими шлагбаумами, с вокзалом и разводным мостиком. Когда он с ликующим видом влетел на кухню показать, что локомотив - почти как настоящий, и даже с машинистом, мать сухо и коротко бросила: "Это тебе от отца" и раздражённо кинула чашку с недопитым кофе в раковину. Он прикусил язык и тихо вернулся к себе. Мать всегда была не в духе, когда приходили малейшие известия из той её, прошлой жизни, или вот, как сейчас - подарок.
Он давно, конечно, размышлял над тем, что же такого могло произойти, по какой такой причине отец не жил с ними вместе, а мать, услышав о нём, враз закипала и долго ходила мрачной. Расспрашивать её было бесполезно. Бабушкина версия, когда он подступил с этим к ней, звучала просто: "Дура потому что!" "Кто?" "Да мать твоя." "Неправда!" "А коли неправда, так иди отсюда и не мешайся тут, я готовлю - не видишь разве..." Для себя он решил, что отец, скорее всего, не очень хороший человек, если смог так сильно обидеть маму. Подходя к трубке, он всегда испытывал некую робость и отторжение - оттого, что приходилось говорить с незнакомым человеком, отвечать что-то на его вопросы об учёбе и прочем и затылком при этом ощущать пристальный взгляд матери. Он спешно заканчивал разговор, стараясь быть не слишком уж вежливым, шёл на кухню и виновато тёрся носом о старую шаль, дышал матери в ухо. Если спросить его, в чём же была его вина, он не смог бы объяснить. Просто они были одним целым, и если обидели мать, то, значит, непременно хотели сделать плохо и ему тоже. Мать отпихивала его: "потом, дескать, не мешай", но как-то неубедительно. Чтобы угодить ей и успокоить, он складывал все отцовские подарки в дальний угол, между стеной и изголовьем кровати. Доставал лишь когда мать не могла видеть его с "запрещённой" хоккейной формой в руках или блестящим "Крайслер"-кабриолетом в слюдяной коробке. Из формы он со временем вырос, и, по-хорошему, её можно было выкинуть или отдать кому-нибудь. Но в такие моменты, когда возникала идея расстаться с чем-то из отцовских подарков, он каждый раз малодушно находил предлог не делать этого. Ему было очень тяжело, и он не знал, почему. Как будто были дороги эти вещи от постороннего человека. И было жаль его самого, этого человека. Словно отец мог узнать и обидеться. "Что же ты так? Ведь я тебе сюрприз так долго готовил. По всем магазинам искал!" Странно, ведь он был как шум моря внутри раковины, привезённой из Алупки позапрошлым летом - можно послушать, но никак не увидеть.
Новая версия и неприятное прозрение пришли после беседы с приятелем-одноклассником. Фамилия его была Кроликов, звали Толей. Толик-Кролик. Отца у него тоже не было, и жил он с матерью и двумя младшими сёстрами-близняшками в однокомнатной квартире. "Пил?" - с авторитетностью боцмана перед салагой спросил Кролик, жуя бутерброд с котлетой. Они прогуливали урок и сидели за тиром, перекусывая принесённым из дому. В кармане, завернутые в обрывок газеты, лежали стянутые тайком две сигареты, обе надломленные, исходившие табачной трухой. "Кто?" "Отец твой. Бабка говорила, пару лет живут как люди, а потом - всё. Начинают искать дно в каждой бутылке." "Твой тоже искал?" "Ага. От него мамка где только не прятала, даже в туалете. Терпела-терпела, а потом выгнала. Сил моих, говорит, больше нету. У меня Толька на шее, да Надька с Верочкой..." "Не знаю, может и пил." "А где он работает?" "В Москве. И живёт там же. Они с мамой в институте вместе учились, а потом он остался, а мы уехали." "Тогда не знаю, - Кролик прищёлкнул языком. - В Москве не пьют, как у нас мужики. И потом, мой-то кто - простой слесарь, на заводе работает, если не турнули ещё и оттуда... А твой - видно сразу, богатенький. Видал, какие подарки присылает." Кролик завистливо вздохнул, вспомнив перочинный ножик со многими лезвиями и резной ручкой - единственный подарок, что носился всегда при себе. Мать карманы не проверяет, так что не узнает и не расстроится. "А чего ж они тогда разошлись, если не пил..." "Значит, баба", - спокойно, со знанием дела произнёс Кролик. "Чего? Какая ещё баба?" "Обыкновенная. Ты что, не знаешь, какие бабы бывают, маленький, что ли - вопросы такие задаёшь..." "Тебе-то откуда знать?" "Знаю, - так же солидно произнёс Кролик. - Тут ведь как: либо одно, либо другое. Точно тебе говорю. Вот, к примеру, моего батьку возьми - пьянь да рвань, как бабка говорит. А нашёл же себе тоже." "А жена ему что - не баба, что ли..." "Мать-то?" "Ну!" "Так она же его выгнала. А потом, не молодая ведь она уже. Нас, детей, у неё аж трое. Это раньше она была ничего, а сейчас - из-за вас, говорит, даже перед Новым Годом времени нет в парикмахерскую зайти. Обычное дело, у той и детей нет, ну, и завивоны там всякие..." "А ты что, видал?" "Да нет. Просто знаю. Они всегда такие." "Кто?" "Да бабы, к которым уходят!" "Какие "такие"?" "Вот бестолочь! Всё тебе объяснять надо! Помнишь, Абрамкин журнал приносил?" Он помнил, как на прошлой неделе вместе с другими мальчишками из класса, вытягивая шею разглядывал яркие картинки. На этих картинках загорелые заморские красотки выставляли свои прелести напоказ. Девчонки тоже лезли смотреть, но их вытолкали взашей. Несколько пар жадных глаз, приоткрытые от любопытства рты, сглатывают набежавшую от волнения слюну. У него у самого пересохло в горле, как бывает, когда делаешь что-то запретное. А ещё - странное томление внизу живота, словно сдавило что-то. Кто-то из одноклассниц наябедничал, классная ворвалась в кабинет и выхватила похабный журнал. Быстро нашла виновного, и тихий толстый Абрамкин в наказание столбом простоял весь урок, а затем схлопотал вызов в школу для родителей. В общем, и посмотреть-то толком не успели... "Журнал-то причём?" "При том! Видал, какие там крали?" "Ну!" "Вот то-то! У твоего отца в Москве точно такая." "Больно надо ему!" "Дурень ты! Конечно надо. Вот жил бы я в Москве - точно бы нашёл себе. Представляешь: идёшь, а все так и оборачиваются, и глазеют. Наши все сдохли бы от зависти, точно тебе говорю!" "Не сдохли бы." "Почему?" "Ты-то в Москве, а наши-то все - здесь." Кролик махнул рукой, дескать, всё равно бы сдохли. "Такая или не такая, но всё равно же есть, - гнул он свою линию. - Думаешь, кто все эти подарки тебе выбирал? Ясное дело, она, краля. Мужики по магазинам не ходят. Попросил он её, она и купила. А он передал, вроде как от себя." "Врёшь ты всё, - вспылил он. Даже удивительно, что его так задели Кроликовы рассуждения насчёт отца и его личной жизни. Он добавил, вопреки всякой логике: - Всё равно моя мать лучше!" Кролик почесал за ухом. "Твоя, конечно, кто же спорит, очень ничего. Супротив моей мамки так вообще... Но с теми тягаться ей - нет, не потянет. Хоть и не старая, но всё-таки..." "Заткнись!" - он резко сжал кулаки, так, что даже костяшки побелели. От одной мысли, что мать оценивают вот так, как мебель, как лошадь на базаре, заглядывая и пересчитывая ей зубы, он готов был взорваться. Сейчас ему очень хотелось молотить по гнусной Кроликовой роже. Так молотить, чтобы она превратилась в сплошной синяк. Он вспомнил, как бабка месила тесто, поднимая и шваркая его о столешницу что было мочи. Гнев постепенно заливал его, и он был зол уже не только на Кролика, но и на отца, и на столичных журнальных краль. Колотить их всех. Он понимал, что не сможет сделать этого, но слёзы обиды подступали всё ближе. Не помня себя, он выхватил перочинный нож, отцовский подарок и изо всех сил начал дубасить по цементному брустверу, на котором сидел. На пятнадцатом, наверное, по счёту ударе нож не выдержал. Лезвие кликнуло и сломалось. Он поднял глаза и увидел перед собой перепуганное лицо Кролика. Тот сжался и наблюдал эту вспышку, не понимая истинной причины. Пальцы сами собой разжались, и вот он сам уже с некоторым недоумением посмотрел на изувеченную рукоятку. "Гриш, ну ты что... Успокойся." Ему было стыдно и противно, как будто его только что стошнило на глазах у всех. Пытаясь унять противную дрожь в коленях, он развернулся и пошёл прочь. Кролик в нерешительности постоял, подобрал с земли нож-инвалид и виновато потрусил следом.
Этот разговор за школьным тиром совпал по времени с началом его настоящего взросления. На тот момент ему было двенадцать, и его начинали всерьёз занимать вопросы отношений между полами. Интерес пока был сугубо теоретический. Одноклассницы как на подбор были голенасты, угловаты и неуклюжи. Одни худы, другие - пухленькие, как новогодние шарики, но и те, и другие пока не имели тех женственных изгибов и выпуклостей, которые и должны отличать особ их пола и волновать пол противоположный. Девочки из старших классов, подросшие, заневестившиеся, были как курочки-бройлеры: аппетитные, гладкие и такие же бестолковые. Взросление тела подчас значительно опережало взросление ума. Однако старшеклассницы были для него взрослыми тётеньками и могли вызывать любопытство, но не более. Когда от роду намерено немногим больше десятка лет, разница в один-два года кажется чудовищно огромной, почти непреодолимой. По настоящему он ощутит собственное взросление, возмужание, когда сверстницы, как одна, начнут хорошеть и волшебно меняться прямо на глазах. На фоне метаморфоз, происходящих с твоими одногодками, которых лупил линейкой по спине, начинаешь невольно подмечать и изменения в себе, и чувствовать невероятную гордость. Эта разница, разделяющая бывших мальчиков и девочек на два чуждо-родственных племени, углублялась и ширилась, как овраг, затем только, чтобы потом, в один назначенный день они могли сойтись и жить ближе и теснее, так, как и задумано природой. Каждый день теперь был значительнее и интереснее предыдущего. И интересы, и желания, и радости теперь были связаны совсем с другими вещами - не теми, что в детстве ( а он всерьёз считал, что детство уже закончилось). И когда произошёл его самый первый утренний конфуз, ему было волнительно стыдно и хорошо. Можно было считать, что старт во взрослую жизнь дан, и совсем скоро, через каких-нибудь пару лет, он уже будет не просто сопляком, а "молодым человеком". Он всеми силами стремился укорить процесс, боялся, что природа спохватится и пойдёт на попятную. Лет с четырнадцати он висел на турнике каждый вечер до боли в скрюченных пальцах: он слышал, что это помогает быстрее подрасти. Для мужчины рост - это очень важно, разве обратит кто-то внимание на колченогого коротышку? Он с тревогой ощупывал те места на руках, где по его расчётам, должны были бугриться серьёзные мускулы. Но энергия, получаемая с пищей, расходовалась пока, в основном, на поддержание жизненных сил молодого организма, и бицепсам перепадало крайне мало. Он постоянно ощущал голод, беспрестанно жевал что-нибудь, но зеркало отражало всё ещё не вполне складного, сутулящегося, несмотря на желание казаться выше, разлапистого подростка. А там ещё и прыщи подоспели. Он с ненавистью разглядывал красные бугорки, рассеянные по недавно ещё гладкой коже. Прежде он торопливо шмыгал в постель, надеясь, что мать не напомнит про невымытые пятки. Сейчас часами занимал ванную, намыливал и тёр кожу до покраснения, смывал и снова намыливал. В конце концов лицо стягивало так - он не мог даже растянуть рот в улыбке - словно было покрыто слоем канцелярского клея. Все усилия были тщетны. Противник не сдавался, и, более того, осваивал новые территории. Противные бугорки вскоре появились и на плечах, а потом на спине. Теперь вдвойне сложно было поразить всех великолепным торсом - не только хилый, но, вдобавок, прыщавый. Но как бы ни было велико отчаяние (проблема-то серьёзная!), он ни с кем не делился своими переживаниями. В компании, где были ребята и значительно старше, давно обсуждались темы более острые. Нарочито небрежно те смаковали истории своих якобы амурных похождений и невероятных сексуальных побед, давали друг другу советы "бывалого", кичились своими достижениями, цинично комментируя пикантные моменты. Неприкрытая "показушность" должна была рассеять все сомнения в правдивости этих историй. Он слушал, наравне с другими, кивал понимающе, делал непроницаемое лицо, и ухмылялся криво и небрежно в ответ на очередную скабрезную шутку. Чтобы представить себя также искушённым во всех этих делах, было достаточно лишь время от времени вклиниваться в рассказ восклицаниями "да ты что!" или "ну, ты даёшь! Молодец, парень!" и одобрительно похлопать рассказчика по плечу. В молодёжной среде свои законы, которые сами складываются и быстро впитываются всеми её участниками. Он не сразу, но освоился. Выучил принятый меж своими жаргон. Не площадную ругань и не полукриминальный арго. Учитывая понятный в таком возрасте пристальный интерес ко всему, что касается жизни плотской - ведь это так по-взрослому: наплевать на запреты, дымить сигаретой, пробовать водку и дружить с "нехорошими" девочками - менялся повседневный язык общения. Ничего нового не изобреталось, просто обычные слова приобретали второй смысл, непонятный для непосвящённых. Чтобы не сесть в лужу и не быть осмеянным, нужно было следить за тем, что говоришь. По сию пору ему и в голову не приходило, что привычные, к примеру, слова "палка" и "перец" могут означать что-то иное. Порой до него не сразу доходила двусмысленность брошенной кем-то фразы, но он смеялся вместе со всеми, чтобы не выглядеть "белой вороной".
Мать вряд ли не замечала всех радостных и тревожных изменений в жизни сына, но предпочитала отстранённо-наблюдательную позицию. Про себя она наивно и полутрусливо, как все родители, полагала, что, возникни такая надобность, сын сам подойдёт и спросит её о чём угодно. Что может интересовать подростка? Да Бог его знает. Она, как всегда, была поглощена работой: куча ненаписанных статей, горы предназначенного к корректуре, споры с главным по поводу гонораров и прочее, и оказалась не готова к роли матери взрослеющего сына. Меньше всего ожидаешь наступления естественных вещей. Можно быть морально готовым к визиту инопланетян, или раскрытию тайны Святого Грааля, но растеряться, узнав первого декабря, что пришла зима. Она знала, что годы идут, но никогда не задумывалась, чем это может обернуться. Знала, конечно, что когда-нибудь, потом, в будущем, сын вырастет, будет говорить басом, отпустит усы, возможно, закурит, как она, заведёт семью и подарит ей внуков. Но одно дело "знать", и совсем другое - столкнуться с этим фактом нос к носу. Она скрывала, что немало напугана и растерянна. Её собственная мать оказалась права, когда говорила, что невозможно вырастить "мужика без мужика". Но теперь об этом уже поздно беспокоиться. Всё говорило за то, что процесс уже набрал обороты, и движется сам по себе, не рассчитывая на чью-то помощь. Придётся отдать на откуп обстоятельствам грубую физиологию и надеяться, что всё пройдёт с наименьшими потерями. Она не представляла себе, как можно подступиться к сыну с разговорами вроде: "мне нужно объяснить тебе кое-что важное", да и как понять, когда настанет момент для подобного разговора. Её собственная мать - та, которая всегда и лучше всех знает обо всём - припозднилась с просвещением собственной дочери года на три. Сейчас она с готовностью подписалась бы под мудрой грибоедовской строкой, изменив в ней лица, но не суть. Быть матерью взрослого сына - комиссия не из завидных.
Сын менялся, всё больше времени проводил в своей комнате или с приятелями. Его поведение, вопросы, которые он иногда всё же задавал ей, были странными, порой абсурдными, а порой смешными. Она не знала, плакать ей или смеяться, глядя на то, как он пытается с помощью её пудры замазать один, самый большой прыщ на щеке или выдёргивать пинцетом невидимые волоски в носу. Пыталась сдерживать себя и не впадать в панику, когда слышала от него: "Ма, у меня изо рта не пахнет?" или "Тестостерон ...это...его в аптеке не продают?" Нахватавшись искажённых до безобразия "знаний" от таких же, как и он сам, "опытных" приятелей, творил нелепости, от которых пробирала лёгкая дрожь. Как-то она не обнаружила в холодильнике ни одного из десятка купленных накануне яиц. Спросила: "Гриша, ты брал?" Тот пробурчал что-то невразумительное и умчался гулять. С тех пор яйца стали пропадать регулярно. Она прижала его к стенке и заставила признаться как на духу. После этого признания потребовались полчаса и рюмка коньяка, чтобы прийти в себя. Оказалось, её чадо, опасаясь преждевременной, ранней утраты мужской силы, стало в неограниченных количествах поедать яйца, сметану и грецкие орехи. Всё это, по словам приятелей, помогало волшебным образом сохранить в рабочем состоянии то, чем привыкли гордиться мужчины, долгие и долгие годы. "Казанова ел сметану с креветками!" Не тратя лишних слов на бесполезные споры, она закатила сыну лёгкий подзатыльник (первый за все четырнадцать лет) и за шиворот оттащила к соседке-медику. Та, опытная и вальяжная, прищурившись произнесла в лицо растерянному "наследнику Казановы": "Запрёт так, что в туалет ходить не сможешь. Почки забьются - окончательно прыщами зарастёшь. Не до причиндалов будет." Кажется, понял, испугался. Продуктовый вопрос был закрыт, но сколько же проблем всплыло помимо него! Дело иногда доходило и до обычного подросткового хамства, когда психика начинает причудливо перестраиваться под влиянием гормонов, и молодой человек настолько же управляем, как буйвол во время весеннего гона. Жертвой недавней вспышки стала соседка, недалёкая, но безобидная пожилая курица. Она по-доброму поинтересовалась, почему Гришуня отирается со знакомой девочкой в подъезде, а не ведёт её к себе домой. Можно было простить ей убогое любопытство и даже посочувствовать: возможно, сама она в молодости, как и сейчас, не избалована была мужским вниманием, оттого и понятия не имела, чем может быть удобен широкий подоконник в парадном. Гришуня, застигнутый на месте преступления, в ответ выдал ошеломительный пассаж, посоветовав напоследок "закрыть дверь и не высовываться". Соседка плакала, когда пришла вечером жаловаться на "хулигана". Мать хмурилась и молчала. Думалось ей не о соседкиных страданиях. Грубость не затронула пока сыновне-материнских отношений, но кто знает, надолго ли... Прежняя жизнь рушилась. Она чувствовала себя на вершине айсберга, от которого попеременно, с разных сторон, откалываются глыбы и уходят под воду. Было страшно, что пугающая бездна в конце концов похоронит в себе всё, без остатка. Они уже не были, как прежде, неразделимым целым. Сын больше не ластился к ней, не тыкался носом в плечо или колени, как раньше. Зато время от времени она стала ловить на себе его напряжённый задумчивый взгляд. Он смущался, краснел, но без всяких расспросов уходил к себе. Видимо, период оказался переломным для них обоих. Она впервые с грустью и безнадёгой, несмотря на молодой сравнительно возраст, ощутила, что старость не так уж туманно далека. Похоже, мать и здесь оказалась права, говоря, что она бездарно загубила жизнь. Зарубила на корню. А могла бы иметь многое. Могла бы жить в столице, могла бы иметь приличную работу, могла бы вообще, наконец, выбрать другую профессию. Она так мечтала поступить в театральный. Она каждый вечер, стоя под софитами, могла слышать гром аплодисментов и крики "Браво!" Вместо этого слышит до зубной боли знакомое клацанье клавиш и брюзжание потного плешивого редактора. Господи! Ну почему, почему так сложилось, почему она не захотела, не смогла быть мудрой и терпимой, быть тупо по-бабьи счастливой, и подчиниться тому, которого порой ненавидела до тёмной пелены в глазах, но всё же очень сильно любила. Тогда было стыдно и страшно признать себя поверженной и побеждённой, и она билась с отчаянием и ожесточённостью амазонки. Очнулась лишь тогда, когда бороться и повергать уже было некого: "враг" ушёл, свернув свои знамёна. Благоразумно отступил, и теперь завоёвывает, надо думать, иные крепости. Троя выстояла, но кто знает, как тошно сейчас прекрасной Елене. Почему бесценный опыт и мудрость, с ним приходящая, не выдаются нам прежде молодости? Мы не приняли бы тогда простую строптивость за благородную гордость, а спокойную зрелую любовь за унижение. Как просто рассуждать об этом сейчас, когда за плечами уже многие и многие годы, и самое, казалось бы, время, выстроить всё так, как следует. Но слишком велик багаж, с которым она подошла к этой черте в своей жизни. Даже если очень захотеть, не оставишь всё вот так, вдруг: работу, съедающую большую часть времени, пенсионерку-мать с её хворями, настоящими и мнимыми, и великовозрастного сына. Единственный мужчина, с которым ей теперь приходится воевать - тот самый лысый редактор. Низенький, неопрятный, пахнущий терпко, по-козлиному, особенно когда начинал волноваться. При этом давно, неудачно и прочно женатый. Вот с ним у неё кипели водевильно-фальшивые, театральные страсти. Тут тебе и Валькирия, и Дездемона, и кто угодно ещё. Кармен и её танец любви и ненависти. И публика, конечно, под стать лицедеям - всё сплошь пронырливые редакционные тётки да несколько человек из бухгалтерии. Жаль только, что посудачить им было особо не о чем. Все жаркие "брошу всё к такой-то матери", "ты десять лет пьёшь мою кровь", "можешь убираться, найду другую" и далее по сценарию касались сугубо профессиональной стороны вопроса. Вся редакция с удовлетворением слушала, как летают папки в кабинете главного. Самое смешное и грустное - ни он, ни она не имели друг к другу сколько-нибудь серьёзных претензий. И разногласий быть не могло - настолько незлободневными и малозначимыми были статейки, которые тискала газета на потребу обывателя. Два несчастных, неустроенных в личной жизни человека, с несложившейся женско-мужской судьбой. Они намеренно нагнетали страсти, словно пытаясь добрать в работе тех эмоций, что, увы, не суждено было испытать в жизни личной. Упивались скандалом, а затем садились пить чай. С принесёнными ею бутербродами. Два по-прежнему одиноких усталых человека. Он - немолодой, некрасивый и обрюзгший. Дома - двое взрослых детей и жена, ухватистая бой-баба, давно ко всему равнодушная. Она - всё ещё молодая, всё ещё интересная, но как будто опустошённая, с застывшим бездумным взглядом. Есть сын, вот-вот готовый оторваться от неё и мать - живое и постоянное напоминание о её непрожитой жизни. О несыгранном, не построенном, недолюбленном и много-много всяких "не".
Какое-то время жизнь текла по принципу игры в поддавки. Мать обещала не пытаться больше целовать его в лоб перед сном ( а в детстве как раз частенько забывала сделать это, и он сам в трусах и майке прибегал к ней на кухню), а Гриша обещал не курить. Она соглашалась купить ему дорогой "взрослый" парфюм, а он - приходить домой не позже одиннадцати и не сквернословить, даже наедине с приятелями. Последнее, конечно, и вовсе эфемерно, но так спокойнее. Дал слово - значит, уже есть хоть какая-то надежда. И он, и она имели свой шкурный интерес в этой игре. Он постепенно отвоёвывал, как ему казалось, больше свободы. Больше удовольствий, больше времени, больше карманных денег. Она получала право быть спокойной - сын одет, обут, накормлен и даже, может быть, не курит и не врёт. То, что подобные вещи должны волновать любую нормальную мать, это безусловно. Но ей самой чрезмерные трепыхания и хлопоты были отчего-то в тягость. С самого Гришиного рождения приходилось заставлять себя быть хоть немного "сумасшедшей мамашей", не будучи таковой на самом деле. Её любовь была отстранённой, выхолощенной. Она первое время была настолько ровна по отношению к крепкому, басовито кричащему младенцу, что всерьёз испугалась. Смотрела на красный, пускающий пузыри свёрток и думала, что и впрямь, наверное, она - моральный урод, и прав был Гришин отец, когда сказал, уходя, что для нормальных отношений одного таланта недостаточно. Ладно, их отношения - это отдельная песня. Но вот ребёнок... Скорее всего, пресловутый материнский инстинкт извлекли из неё и выбросили вместе с отслоившейся плацентой. По всему, их ожидала участь отношений Гамлета и Гертруды. Всё изменилось в одночасье. Вдруг - когда ей пришлось признать, что сын отделен от неё и независим, и вот-вот может покинуть её, она внезапно ощутила в себе сильный прилив беспокойства, привязанности, любви и обиды. Её Гриня, который ползал ещё недавно между ножек стола, который не мог шагу ступить без её ведома, теперь в ней не нуждается. Третьего дня ехал в автобусе с приятелями и старательно делал вид, будто не заметил её, хотя смотрел практически в упор. Потом, правда, дома извинился. Но что проку в том извинении?. Это всего лишь индульгенция, замаливание будущих грехов. Какими они будут, эти грехи?
Гром грянул вместе с телефонным звонком, когда она, по обыкновению, спеша, допечатывала последний лист. "Зоя Владимировна? Вас беспокоит классный руководитель вашего Гриши. Вы не смогли бы найти время и зайти в школу?" "Зачем? То есть, конечно, да... А это срочно?" "Всё зависит от того, насколько вас волнует ваш ребёнок." "Я еду." В редакцию можно заскочить по дороге, концовку они допечатают сами, Бунимович придумает что-нибудь. Схватила сумку, кое-как упихала в неё бумаги и выскочила на улицу, на ходу завязывая плащ. Начало мая, вопреки прогнозам, выдалось студёным.
- Мам, я на курсы поступил. Мы с Кроликом документы подали, - Гриша только вошёл с улицы и прямиком направился к холодильнику.
- На какие курсы? - она не отрывала глаз от текста.
- В училище. На машиниста.
Гриша отрезал здоровенный кусок докторской колбасы, вырвал ломоть из ржаной буханки, сложил всё вместе и с наслаждением откусил. Она смотрела теперь на него, щурясь, давая заодно отдохнуть глазам.
"Какой он у меня огромный вымахал, красавец"... - с внезапно нахлынувшей гордостью подумала она. "Красавец" довольно ухмылялся и продолжал жевать со здоровым молодым аппетитом, так, что вместе с челюстями активно двигались и уши, и часть волос на висках. Ему можно гордиться своими без малого ста восьмьюдесятью, с высоты которых он взирал на остальных. Год назад он был ещё на десять сантиметров ниже ростом и гораздо уже в плечах. Гриша подбирал и носил теперь вещи так, чтобы джемпера, футболки, водолазки плотно облегали торс. Прятал и не давал выбросить старую рубаху, хотя она трещала по швам, и от неё постоянно отлетали пуговицы. В парикмахерской он теперь стригся по-особому: короткие виски, длиннее сзади и спереди, а одна прядь свисала почти до подбородка. В последний раз его ещё и подкрасили - обесцветили кое-где густо-каштановые пряди. Бабка, увидев, тут же назвала его "шелудивым". Молодой жеребчик, норовистый и прыткий, не послушный чужой руке. Того и гляди взбрыкнёт.
- Я была в школе сегодня.
- И что? - он перестал жевать и насторожился.
- Мне сказали, что твой аттестат нельзя назвать удачным. ( "Ваш сын вряд ли может рассчитывать на поступление в серьёзный вуз", - едко, с тайным торжеством произнесла классная - выцветшая блёклая особа в кудельках. Непонятно, откуда в педагогинях берётся эта неприязнь к представителям иных "интеллигентских" профессий.)
Сын пожал плечами.
- Аттестат как аттестат. Не хуже других и не лучше. Вон, у Кролика на две тройки больше. А у Абрамкина - вообще две четвёрки на весь табель.
Гриша скромно умолчал о том, что, по всему, и у него всё же "набухает" ещё один, пока неучтённый "уд" - по физике.
Мать сокрушённо думала, что, сосредоточившись на том, как не допустить ночных загулов, оградить Гриню от подросткового пьянства и преждевременного отцовства, совершенно упустила вопрос об учёбе. Теперь придётся думать, как справиться и с этой проблемой. Время идёт, ему уже семнадцать. Если ничего не предпринять, то через год, страшно подумать - армия! Она не хотела и не могла представить себе Гришу наголо обритым, в гимнастёрке и "берцах", или наматывающим серые портянки.
- Нужно куда-то поступать...
- Я же сказал - пошёл на курсы. Буду машинистом. Первые несколько лет - помощником, а потом сам. Ту-ту-у! - он засмеялся, довольный. Повернулся к холодильнику и достал кастрюлю с котлетами.
- Ты в своём уме? - она смотрела на него, как на действительно душевнобольного. - Это всё, чего ты и хотел для жизни? Вот это "ту-ту"?
- А чем плохо? Настоящая мужская профессия. - Гриша брал холодные котлеты прямо руками и отправлял в рот. Он дожевал, огляделся, ища, чем бы вытереть блестящие от жира пальцы, и, не найдя, просто облизал их.
- Ты будешь поступать в институт.
Он посмотрел на мать сочувственно и снисходительно, будто она предлагала ему отправиться на Луну или занять престол Папы Римского.
- Я не маленький и прекрасно понимаю, что никакой институт мне не светит. С такими знаниями, какие дают нам в школе, мне прямая дорога в училище.
- Нужно нанять репетитора. Понадобится - и не одного...
- Мам, - Гриша покосился с недоумением. - Экзамены через два месяца. Какие репетиторы?
Она с досадой закусила губу. Где была её голова?
- Мы что-нибудь придумаем ... - Эту фразу произносят обычно, когда становится ясно, что выхода никакого нет.
- Ничего не надо придумывать, - спокойно произнёс Гриша, нацеливаясь на пирожное. Он был весь во власти юношеского оптимизма. В этом возрасте обычно крепка и непоколебима уверенность в том, что всё будет хорошо. Сегодняшний день прекрасен, и это замечательно. И так же будет завтра, и послезавтра. Неважно, что будет. Главное - всё будет хорошо. Говоря "я буду машинистом" или "я буду врачом", молодой человек не подразумевает вовсе, что прямо сейчас засядет за учебники или будет корпеть над чертежами. Он пока вообще не задумывается всерьёз, что для этого потребуется. За редкими исключениями. Просто всё само собой так устроится, что через несколько лет он будет водить локомотив или исследовать человеческую утробу. А несколько лет - это ведь ещё так нескоро...
- Я сказала: ни в какое училище ты не пойдёшь, ясно? - в голосе матери, что называется, зазвенел металл. - Ты будешь поступать в институт, и точка.
Гриша не привык спорить с матерью, однако в этот вечер он чувствовал себя взрослым и независимым, как никогда. И сдавать своих позиций он никак не хотел. Он будет сам решать, что делать с собственной жизнью. Не хватало ещё, чтобы мать принялась его усиленно пропихивать в какой-нибудь экономический или лингвистический, где он с треском обязательно провалится на первом же экзамене. Да и что это за профессия для мужика - копаться в бумажках. Гриша упрямо наклонил голову и, стараясь не встречаться глазами с матерью, выдал:
- А я сказал, пойду на машиниста. Не нужен мне паршивый институт.
У матери лицо побелело от гнева. Гриша струхнул и готов был проглотить последние слова.
Минут десять на кухне бушевала буря. Гриня вжался в холодильник, и лишь изредка попискивал что-то протестующе. Но где ему, салаге, спорить со стихией! Откричавшись, мать подошла к столу, налила себе стакан компота, и, тяжело дыша, залпом выпила его.
- Ты такой же, как твой отец - думаешь только о себе. - Это было несправедливо и нечестно, она это понимала, но сдержаться не смогла. В ней вдруг разом всколыхнулись все её женские обиды, невысказанные претензии и страхи, копившиеся много лет.
Он посмотрел изумлённо, потом криво ухмыльнулся и произнёс, пожав плечами:
- Ты же сама выбирала, от кого тебе рожать...
Повернулся и вышел из кухни.
Она некоторое время сидела в оцепенении, кусая ноготь и глядя в темноту за окнами. Женщина, отразившаяся ей в стекле, была испуганной, наспех и небрежно причёсанной, одетой в бесформенный балахон и сгорбленной, как столетняя старушонка. Ненавидит! Как же она себя ненавидит! Это скучное лицо, эти бесцветные патлы - всё не находится времени привести в порядок. А если и выдаётся время, так уже пропадает желание: к чему? Руки без всякого маникюра, с коротко обрезанными ногтями. Кожа, почти не знакомая с кремами, суховата, а местами уже дрябла, посечена мелкими первыми морщинами. Кому она такая нужна, бывшая будущая прима, засушенная вобла, покрытая плесенью, как кусок испорченного сыра... Никому. Никому и никогда не нужна. Ни матери, ни сыну, ни самой себе. Тошно... Так тошно, что хоть в омут.
Дотянулась до телефона, набрала номер, услышала привычное:
- Але! Ну, слушаю я!
- Это я, Зоя, - она упорно избегала обращаться к матери, произносить "мама".
- Привет, сто лет. Что у тебя стряслось?
Она выложила, как на духу, поделилась своим отчаянием, опасениями насчёт Гриши. Передала весь их разговор, опустив лишь детали, о которых матери знать необязательно.
- Что делать? Ведь он прав - институт не потянем...
- Что делать? Портянки готовить...
- Я тебя прошу...
- Ты не меня проси. Я, как и ты, десятый хрен глодаю. Нашими силами никак не обойтись.
- Можно занять денег и поступить на платное...
- А отдавать чем будешь?
- Выкручусь как-нибудь. Послушай, - её внезапно осенило. - У тебя же отличный дом, и сад... Ты можешь переехать к нам, а дом мы...
- С ума сошла! - визгливо зашлась трубка. - И думать забудь! Нечего сказать, хороша: на старости лет решила мать по миру пустить!
- Никто тебя не собирается пускать по миру. Оплатим учёбу, понемногу накопим и купим тебе другой дом. - Это была, конечно, ложь. Где это видано, чтобы на крохи от журналистской зарплаты можно было "наоткладывать" на дом, пускай и размером с курятник. Мать, которую на мякине не проведёшь, была возмущена дочерним дешёвым и наглым враньём. Дочь же, всю жизнь гордившаяся своими принципами, сама себя не узнавала. Это она ли сейчас лебезит и извивается, как змея под вилами? - Подумай, это же твой единственный внук!
- Опомнилась! А тебе он - сын или хрен собачий?
- Спокойной ночи, мама!
Она опустила трубку на рычаг. Растерянно огляделась вокруг, словно впервые увидела их крохотную кухню. Кухня была немного шире, чем тесный коридор. До сих пор собственное жилище не казалось ей никогда неуютным или убогим. А сейчас она видела каждую трещину на потолке, каждый скол на кафеле, все потёртости и жирные пятна на старых обоях. Посуда, мебель, абажур, дурацкие занавески в цветочек - всё, всё было старым, отслужившим своё, немодным. Рухлядь. И посреди этой рухляди - она, человеческая руина. Она прикурила и тут же затушила сигарету - желудок всколыхнуло острой режущей болью. Заварила себе кофе, добавив туда против обыкновения молока, бросила на тарелку единственную недоеденную Гришей котлету. Она жевала и мрачно размышляла. Вот все её жизненные достижения. Она сомнительный журналист, она скверная дочь и абсолютно никчёмная мать, а то, что она особа женского пола, выяснится лишь когда она будет лежать на прозекторском столе. Сколько планов, сколько идей - и все они свелись ныне к одиночеству и застарелому гастриту. Вместо заботы она гоняет сына в кулинарию за котлетными полуфабрикатами, и сама ужинает ими же в одиннадцать часов вечера. А то и в час ночи. Странно, что до поры до неё не доходила ненормальность ситуации. "Я живу не так? Покажите мне того, кто живёт правильно!" До сих пор все попытки "доброхотов" критиковать отскакивали от неё, как тряпочные мячи. А вот теперь сомнение само нашло лазейку и вползло холодной змеей, сдавило внутренности страхом и отчаянием. Оказалось, она вовсе не такая сильная, какой себя мнила. Она не может закрыть глаза и плевать на мнение окружающих. Это был первобытный страх окончательно отбиться от соплеменников. Оказаться без поддержки, лицом к лицу с беспощадной природой, не получать хотя бы толику тепла от общего костра, разведённого посреди пещеры. А может, всё-таки, возраст? Время незаметно и беспощадно. Пока ты молод, в тебе достаточно смелости и безрассудства, чтобы считать себя непобедимым. Чем старость ближе, тем сильнее тревога, и тем меньше вера в собственные силы.
Она всё же закурила и стряхивала пепел в тарелку с жирным пятнышком от котлеты. Глянула на часы. Десять минут двенадцатого. Все приличные люди давно спят. Безусловно спят, вне всякого сомнения. Она смотрела на телефон. Позвонить или нет? Или отложить до утра? "Ох, Гриня-Гриня, что же ты делаешь... Столько лет хранила свою гордость, как восточная невеста хранит непорочность. Берегла, как воспалившийся аппендикс, и вот, на тебе... Делать нечего, умерла, так умерла... Нечего откладывать до утра, мне нет никакого дела до их здорового сна... Это нужно срочно решать. Утром мне не хватит смелости. Гриня, ты - порок всей моей жизни..."
Она подвинула к себе телефон, порылась в карманах балахона, заглянула в очечник и извлекла на свет обрывок газеты с нацарапанным номером. Набрала цифры, дождалась, пока на том конце ответят и произнесла, как и в первый раз:
- Здравствуй. Это Зоя.
Ещё вчера, ложась вечером в кровать, Гриша ощущал себя абсолютно счастливым, и на то у него имелись, как минимум, две причины.
Первое - то, что дядя Кролика обещал, как только пройдут выпускные, пристроить племянника с Гришей к себе на автозаправку. Поработать пять дней в неделю по полсмены, а когда и вступительные в училище будут позади - можно выйти и на полную ставку. Платить обещали как остальным подсобным рабочим, кормёжка и спецодежда - за счёт владельца заправки. Если не тратить на всякую ерунду, можно за лето поднакопить вполне приличную сумму. Кролик говорил, что некоторые водители даже на чай оставляют - тоже за день набегает, будь здоров. Главное, чтобы дядя теперь не передумал и не отказался: место бойкое, желающие найдутся всегда. Гриша с Кроликом даже не обсуждали это прилюдно - ну, как услышат и обскачут. Мало ли, какие у кого связи. Кроликов дядя пока только мастер, пусть и старший. Гриша решил сказать матери обо всём только тогда, когда получит на руки первые кровно заработанные.
Вторая причина была очень волнительна. Думая о ней, Гриша неизменно покрывался холодной испариной, и у него даже слегка покалывало кончики пальцев. Причину звали Аллочкой. Была она хрупка и белокура, как эльф. Белокурость и беззащитность служили отличной приманкой для простодушных. На деле "эльф" обладал вздорным характером, был капризен и своеволен. А Гриша уже воспылал и ничего тут не мог с собой поделать. К сему времени у него уже имелся опыт общения с женским полом - правда, куцый, как овечий хвост. Но, как говорится, какие наши годы. Своё боевое крещение Гриша старался не вспоминать - похвастаться было нечем. Хотя и стыдиться причин не было никаких. Он, конечно, сильно волновался тогда, и неизвестно, какое желание в нём было сильнее на тот момент: чтобы поскорее всё началось или чтобы поскорее закончилось. Закончилось и впрямь удручающе быстро, но ни сам Гриша, ни его "дама" не придали этому большого значения. Каждый думал о своём. Гришино тело ликовало, но на душе отчего-то было не так радужно. Может, оттого, что перед этим торопливым соитием Гриша не успел толком не только привязаться, но и мало-мальски привыкнуть к своей недавней подружке. Та окончательно ввергла его в пучину хандры, когда, натягивая не слишком свежее бельишко, стеснённо хихикнула: "Ну, вот и всё! Теперь главное, чтобы мы с тобой не залетели!" Гриша от этих слов мгновенно взмок от макушки до пяток. Он представил себе, как приходит к матери и выкладывает эту "радостную" новость. Реакция могла быть любой. Мать в своих эмоциях и соображениях была нестабильна и непредсказуема. На следующий же день Гриша поделился чёрными думами с Кроликом. Тот авторитетно выпятил грудь, сокрушённо почмокал губами и сказал: "Вообще-то, с первого раза почти ни у кого не бывает, ну, это... Так что не дёргайся пока. Там будет видно". Гриша не слишком полагался на Кроликов опыт в подобных делах, однако сейчас ему хотелось неистово верить, что истина глаголет его, Кроликовыми, устами. С той, первой, девочкой он скоро расстался. Однако ещё какое-то время вздрагивал от каждого телефонного звонка и сжимался, когда мать кричала: "Гриша, к тебе пришли!" Одна из заповедей успешного полководца: по возможности избавляться от всего, что напоминает о прошлых поражениях и крепче помнить обо всех победах. Гриша усвоил урок и сделал кое-какие выводы. Но с Аллочкой было иначе. С ней впервые с начала пубертатного периода Гриша возжелал близости не только плотской, но и душевной. На пути к мечте у него было немало конкурентов, и, как водится, шансы у всех были приблизительно одинаковы. Стадное чувство наложилось на чувство соперничества, каждый прикидывал и оценивал свои достоинства и втайне выискивал слабые стороны у "противника". Борьба была, конечно, не кровавой, но весьма азартной. Юная кокетка оттачивала коготки о беззащитные мужские сердца и бесцеремонно ставила на место зарвавшихся, не в меру возомнивших о себе. Аллочка была первой женщиной, поднявшей на Гришу руку, не считая матери, конечно. Как-то, одурманенный хмельными парами, он, неопытный кобелёк, перепутал команды. Вместо "тубо" выполнил "фас". За что немедленно схлопотал увесистую пощёчину. У "крошки" оказалась тяжёлая рука. После того, как её горячая твёрдая ладошка крепко припечаталась к его физиономии, голова гудела вдвое против прежнего. Но, как ни странно, именно после этого она стала выделять его среди всех особо. Абсурд или женская логика? Видимо, в его пьяной дерзости она смогла разглядеть страсть отчаявшегося. Ей это польстило. Два дня назад она позвонила сама и прочирикала в трубку, что согласна быть его парой на выпускном вечере, пускай они и из разных классов. Только вот ещё что. Не сможет ли он выполнить одну её просьбу. Маленькую такую. Нет, это даже не просьба, это её мечта. Она хочет прибыть на вечер на машине, и непременно, чтобы он, Гриша, был за рулём. Это возможно? Гриша, у которого не только машины, но и приличного костюма на выпускной ещё не было на примете, заверил её, что это не только возможно, но именно так всё и будет. Здесь он втайне рассчитывал на помощь Кролика и его родственные связи в среде автосервиса. Гришу не сильно волновал также и тот факт, что пока не только водить, но и завести машину толком он никогда не пробовал. Разве это та проблема, из-за которой стоит переживать? Главное - согласие уже получено, а, значит, и за остальным дело не станет. Он уже начал обхаживать мать на предмет парадной "экипировки", и та пообещала, что они вместе съездят и выберут ему костюм, как только она получит гонорар за корректуру. Гриша решил, что выберет непременно светлый - в масть своей дамы. Всё начинало складываться прямо как в песенках из фильмов про красивую жизнь: "Я - простой рабочий парень из небольшого городка, но у меня есть всё, что мне надо: мужская работа, железный "конь" и моя блондинка Мэгги рядом!"
Он был счастлив всем этим ровно до сегодняшнего утра. Когда день начинался, он ещё не сулил абсолютно никаких перемен. Гришина планида продолжала свой триумфальный путь по единожды установленной орбите. Всё было буднично и просто: Гриша сидел за столом и уминал поджаренную до хруста яичницу с колбасой. Ему предстояло сегодня многое успеть: после учёбы заскочить в училище и уладить дела с документами, потом забрать из починки свою куртку - там обещали поменять молнию и добавить металлические клёпки, чтобы смотрелась моднее, потом его ждал Абрамкин. Вместе, прихватив до кучи Кролика, они собирались начать осваивать вождение - у брата Абрамкина была приобретённая чудом древнейшая "Мазда". Ну, а вечером Гришу ждала Аллочка. Планировали потолкаться немного на танцах, а дальше - как повезёт... Гриша втайне надеялся, что повезёт непременно.
Яичница подходила к концу, и Гриша принялся уже дуть на дымящийся кофе. Он в последнее время повсюду спешил, но было ощущение, что времени всё равно не хватает. И, будь его воля, он и спать бы не ложился, чтобы не упустить ненароком что-то важное. Зазвонил телефон. Рука дрогнула, кофе слегка расплескался. Гриша прислушался: шагов матери не было слышно, значит, придётся брать трубку ему. Недовольно почёсываясь и с сожалением глядя на остывающий завтрак, он вылез из-за стола. Странно, кто бы это мог быть. Обычно никто не звонит с утра. Приятели, как и он, собираются на учёбу, а коллеги матери знают, что та почти всегда крепко спит после ночной работы. Гриша поднял трубку, сказал "алё" и услышал:
- Здравствуй, сын.
Какое-то время Гриша стоял в коридоре, слушая гудки отбоя. Из комнаты матери послышался шорох и какое-то движение. Значит, она не спала. Гриша вернул трубку на аппарат и поскрёбся в дверь. Когда он вошёл, то застал мать за неожиданным занятием: та пыталась подкрасить глаза, и, выставив набок кончик языка, водила по ресницам щёточкой с тушью. Она не обернулась, просто кивнула его отражению в зеркале, привет, мол, и продолжала начатое. Гриша неловко потоптался, откашлялся и произнёс робко:
- Папа... Отец звонил.
- Да? - удивилась мать, как показалось Грише, не вполне искренне. - И что же?
Гриша снова по-овечьи заперхал, словно в глотку ему набили ваты. Потом улыбнулся, как дурак, и сказал:
- Он это... к себе приглашает...
Рука матери на мгновение зависла, словно запнувшись:
- В гости?
- Нет. Говорит, чтобы приезжал насовсем. Поступлю в институт в Москве, а жить буду вместе с ним...
Мать резко обернулась и посмотрела ему пристально прямо в глаза. Гриша был обескуражен - на сей раз её удивление было неподдельным. Какая-то горечь промелькнула во взгляде, а ещё смятение и обречённость. Гриша неуютно поёжился и привалился плечом к косяку. Мать ещё с полминуты смотрела на него, потом медленно отвела глаза.
- И что же? - она снова повернулась к зеркалу. Её тон был, как всегда, нарочито безразличным, но голос странно вибрировал.
- Я сказал, что надо подумать. Он перезвонит позже.
- И что же? - повторила она, причёсываясь так, словно целью её было сократить волосяной покров ровно вполовину. - Ты подумал?
- Я хотел спросить у тебя...
- О чём?
- Можно?
- Что "можно"?
- Это... поехать...
Она вновь резко обернулась и посмотрела на него с брезгливостью. Потом продолжила яростное причёсывание.
- Тебе решать, - ответила она.
У Гриши на нервной почве начался лёгкий зуд. Он поскрёб кисти рук между указательным и большим пальцами, облизнул губы, на которых ещё, к удивлению, сохранился вкус яичницы и кофе...
- Ну, а ты как думаешь, - спросил он вкрадчиво. - Я хотел, чтобы ты сказала... - судя по её реакции, ответ был очевиден, - если нельзя, то... - С ещё неутраченной детской верой в чудеса, Гриша цеплялся за одну-единственную, тоненькую ниточку надежды - там, где взрослый обречённо махнул бы рукой. - Ты только скажи, нельзя - значит...
- Можно, - прервала она его ягнячье блеянье. Она теперь пыталась собрать рассыпающиеся волосы в некое подобие прически. Шпильки выскальзывали из пальцев, падали на ковёр. Пришлось поднимать их и начинать всё заново.
Это "можно" было фальшивым, понятно даже слабоумному. Но Гриша отчаянно решился трактовать его буквально, пренебрегая подтекстом и здравым смыслом. Дети канючат до последнего, выпрашивая игрушку или сладость, пока измотанные взрослые не произносят, наконец, заветное "можно", что на самом деле обозначает "нельзя, но ты же душу из меня вытрясешь, поэтому возьми и только замолчи, ради всего святого!"
Гриша начал угодливо лебезить, как в детстве:
- Давай, я помогу! - дёрнулся он за упавшей шпилькой. Она опередила его, окатив ледяным презрением. Гриша отступил назад. Это было психологическое давление, запрещённый приём, которым умело пользовалась мать, чтобы добиваться своего. До сих пор он всегда срабатывал. Но сегодня сын впервые не поддался дрессировке.
Гриша неуверенно обернулся на пороге, желая всё же сохранить хрупкое согласие и благополучие между собой и матерью:
- Он сказал, что позвонит вечером или завтра с утра... Если хочешь, я откажусь...
- Я же сказала: поезжай! - неожиданно резко крикнула она и раздраженно дёрнула волосы, разрушив собранную было причёску. Потом взяла салфетку и начала стирать помаду и остальную краску с лица.
- Ты что? - ошарашенно спросил Гриша. - Ты ведь куда-то собиралась...
- Передумала! Дома остаюсь. У меня стирки накопилось...
- Мам, ты что, я же вчера бельё отнёс в прачечную.
- Ничего, найду ещё что-нибудь, - она уже не кричала, говорила ровным голосом. Отняв салфетку от лица, с удивлением разглядывала цветные разводы на ней.
Гриша постоял с минуту и вышел.
Когда-то давно маленький Гриша лежал, удобно устроив голову на мягком дедовом животе, и слушал притчу, которую дед рассказывал ему. "Давным-давно Бог решил осчастливить человека, и позвал его к себе. Он спросил: "Что тебе нужно для счастья? Назови, и я тебе дам." Человек подумал и сказал: "Хочу, чтобы у меня был мешок золота!" Бог сказал: "Хорошо!" и дал ему мешок золота. Проходит время, и видит Бог, что человек сидит невесёлый, пригорюнившись. Бог спросил его: "Что случилось? Почему ты несчастен? Ведь я дал тебе то, что ты хотел." "Дал, - отвечает человек. - Только я вдруг подумал, что глупо поступил, поторопился. Ведь мог бы попросить два мешка золота, и был бы вдвое богаче!" Бог нахмурился, потом улыбнулся и сказал: "Хорошо! Я дам тебе ещё, раз ты так просишь." И дал ему два мешка золота. Через какое-то время человек снова сидит и чуть не плачет. Бог спрашивает его, почему он печален на этот раз, разве не получил он того, чего хотел? "Получил, - отвечает. - Но где была моя голова? Как только подумаю, что мог бы попросить вдвое больше, так слёзы на глаза наворачиваются!" На этот раз Бог хмурился дольше, но потом всё же улыбнулся и дал человеку четыре мешка золота. Но и этого не хватило. Через какое-то время человек сидит и плачет, не стесняясь, в три ручья. Не стал Бог на этот раз расспрашивать его, а просто тихо оставил в покое. И с тех пор он никого не спрашивает заранее, что ему нужно для счастья, а сам выбирает, кого делать счастливым. И те, на кого этот мешок золота падает неожиданно, благодарят его и радуются, что выбор пал на них." "И что, деда, - Гриша нетерпеливо дёрнул ножками, - почему Бог не успокоил того человека? Ведь у Бога ещё много мешков..." "А то, Гриня, что человек такое существо ненасытное - ему, что ни дай, всё окажется мало... Всё будет жалеть о том, что не получил. А ты живи и радуйся, и благодари, когда мешок достанется и тебе." Деда нет уже давно, но притчу Гриша отчего-то помнит.
Кажется, и на него в последнее время кто-то сверху обращает пристальное внимание. Мешок свалился как нельзя кстати. Памятуя о дедовой притче, Гриша благоразумно и тихо радовался, не желая спугнуть птицу счастья, присевшую на подоконник. И всё же с греховным удивлением отмечал про себя, неужели и впрямь ещё вчера он был готов довольствоваться столь малым. Прошло каких-нибудь несколько часов, но этого хватило, чтобы произвести в его сознании настоящую революцию. Теперь нелепым казалось тихое уездное благополучие, если перед тобой замаячили явственно огни большого города. Того города, который Гриша по привычке считал "не своим". Приезжая редко с матерью в столицу, он с восторгом наблюдал за "инопланетянами", населяющими эту далёкую от него планету. Никогда в голову ему не закрадывалась крамольная мысль о том, что он тоже может стать одним из них. "Каждый сверчок знай свой шесток!" Пропасть была слишком широка, а для десятилетнего мальчика недешёвый билет на электричку, привозящую в "сказку", был достаточным основанием, чтобы понять это. Гриша был практичным ребёнком. Если нельзя - то незачем и мечтать. Поэтому он жил и был счастлив вполне в своём маленьком городке вдвоём с матерью. До утреннего звонка отца.
- Значит, уезжаешь, - Кролик по привычке смешно причмокнул и вздохнул прерывисто. - Эх, завидую я тебе.
- Чему завидуешь? - спросил Гриша, чья душа в этот момент тихо ликовала. Он прекрасно знал ответ, но ему хотелось ещё раз услышать о собственной удаче из чужих уст.
Они с Кроликом лежали рядом на расстеленной прямо на земле у гаража старой спецовке. Поверх неё Гриша кинул ещё и свою куртку - ту самую, что забрал из ремонта. Куртку ему испортили. Знакомый, что по-свойски взялся проклепать вещь ради моды, перестарался в дружеском рвении, и поставил клёпок раза в два больше, чем требовалось. И по весу, и по виду теперь это был водолазный скафандр, отчего-то чёрного цвета. Надеть это можно было разве что на костюмированный вечер. В другое время Гриша непременно горевал бы по загубленной куртке, но сейчас ему было почти всё равно. Вождение в этот день также накрылось. Старушка "Мазда" впала в немощь, и с маразматическим упрямством отказывалась воспрять к жизни. На попытки расшевелить дряхлые внутренности с помощью ключа зажигания отвечала сипением и клокотанием. Абрамкинский брат со злости что было мочи шарахнул кулаком по капоту: "Нежить заморская! Сколько на бензин и запчасти угрохал - давно на "Линкольне" мог ездить!" "Линкольн" в гараж бы не поместился", - удивительно к месту вставил тактичный Абрамкин. Брат свирепо взглянул на него и слегка, по касательной, проехался по оттопыренному абрамкинскому уху. Выпустив таким образом пар, занырнул под брюхо "нежити", и вот уже сорок минут белому свету представлены были только стоптанные кроссовки и часть белой волосатой голени под задравшимися штанинами. Гриша с Кроликом посчитали, что не по-товарищески как-то будет сразу развернуться и уйти. Расстелили замасленную спецовку и валялись на ней бездеятельно. Толку от них всё равно никакого бы не было. Абрамкин с пламенеющим ухом сидел подле братовых ног и подавал нужный инструмет. "Ключ на восемнадцать. Да не этот, балда! Не видишь разве? Масло подай и ветошь. Да не задень ты домкрат, а то здесь меня и похоронят..." Абрамкин сопел и старался изо всех сил, но всё равно, зазевавшись, получал чувствительный тычок кроссовкой.
- Уезжаешь, значит, - не в первый уже раз повторил Кролик.
- Ага, - с удовольствием откликнулся Гриша. Кролик был первым, с кем он нынче поделился новостью.
- И скоро?
- Выпускные экзамены сдам, аттестат получу и поеду.
- Железно решил?
Гриша молча пожал плечами: мол, что здесь обсуждать.
- Значит, училище побоку. Один теперь пойду...
- Значит, побоку.
- И в армию тоже? Мы же хотели в десантники вместе.
- Не знаю, - с сомнением протянул Гриша. - Отец сказал, в институт пойду.
- А в какой?
- Не знаю ещё. Не всё ли равно. Приеду, осмотрюсь, а там видно будет, - Гриша говорил с некоторым раздражением. Он и сам толком не знал планов отца, а уж своих у него не было и подавно. Было только желание поскорее перебраться в столицу, а остальное - не так и важно. Не всё ли равно, какой институт, главное - он будет столичным студентом. При этом будет жить не как все однокашники, поступающие в Москве, в общежитии, а на собственной квартире, у родного отца. У отца... Как всё меняется! Ещё недавно этот человек был для Гриши - лишь отчество в паспорте. В разговорах он свысока и небрежно именовал его "папаша", и презирал, оттого что очень любил мать, преданную и оставленную отцом когда-то, как привык считать Гриша. Всё потому ещё, что никогда всерьёз он не рассчитывал увидеть этого человека воочию, не представлял, что их пути-дорожки пересекутся- таки. Теперь по-другому. Гриша незаметно для себя перешёл на уважительное "отец", а мысль об их с матерью отношениях гнал пока подальше.
- Конечно, всё равно, - примирительно сказал Кролик. Он не любил конфликтов и чуял, где нужно обойти острые углы. Не из-за трусости, нет. Просто он был такой человек, Кролик - лёгкий и почти беспроблемный. Он даже не умел завидовать по-плохому - просто почмокает губами, повздыхает, но пакостить никогда не станет, даже на словах. "Если мне плохо, пускай и ближнему будет хуже" - это не про него. - Времени полно. Может, сразу поступать и не захочешь. Жизнь там, наверняка, разлюли-малина... Отец, как приедешь, баловать начнёт...
- Сказал! "Баловать"! Что я тебе, маленький, или девчонка...
- Причём тут... Сын всё-таки. Семнадцать лет по телефону только и переговаривались... Слушай, а ты его узнаешь? Ты же его в глаза не видел. Сам говорил - мамка все фотографии попрятала, а ни то повыкидывала...
- Уж как-нибудь, - Гришу, конечно, смущало то, что он не представлял, как выглядит отец воочию. В семейных альбомах - там, где Гриша - карапуз, Гриша в деревне с котом, Гриша с дедом в Гурзуфе, детский утренник в саду, первый класс и тому подобное - не было ни одной отцовской фотографии прежних времён. Мать резко сказала как-то, что незачем хранить дома ненужную макулатуру. Однако, вот ведь странность, единственное фото, уцелевшее после "генеральной чистки", стояло на самом видном месте - за стеклом серванта, в гостиной, которая была и спальней матери. Гриша панически боялся, что мать "вспомнит" и выбросит и её, эту последнюю. И тогда Гриша тайком уже не сможет разглядывать незнакомое безусое лицо рядом со счастливым материнским. Но время шло, карточка так и стояла. Похоже, что мать "забыла" о ней всерьёз и навсегда. Они - отец с матерью - там совсем юные, ещё студенты. Она улыбается счастливо, ни намёка на нынешнюю хмурость и нелюдимость, и, что непривычно, в лёгком красивом платье. Ветер поднял воланы, вздыбил кудряшки надо лбом. Гриша решил, что, если у него когда-нибудь будет жена, он непременно попросит её носить только платья. Даже дома. Отец - высокий, статный, как офицер, в белой рубашке с распахнутым воротом. Он приобнял мать за плечи, и она склонила к нему голову.
Отец, конечно, мог сильно измениться с тех пор. Мог полысеть, отрастить брюшко, отпустить усы и бороду. Но, в конечном итоге, не так уж важно, как он выглядит. Даже если носит патлы и тайком посещает клубы ветеранов рок-движения или бреет голову наголо, как послушники буддийского дацана.
- Ты молодец, - рассуждал Кролик. - Я бы, наверняка, побоялся...
- Чего побоялся? - поморщился Гриша: одна из злополучных клёпок при малейшем движении постоянно впивалась в бок.
- Ну, как же... Там, небось, семья другая. Жена, дети... Не один же он живёт. За столько лет ещё пару-тройку настрогал, как пить дать.
- Может и так.
- Да точно тебе говорю! Вот приедешь, а там тебе - здрасте, пожалста - куча братишек и сестрёнок. Готовься, парень, будешь нянчить всех. Если мамаша их, конечно, позволит. Мачехи, они, знаешь, ух...
- Да какая она мне будет мачеха! Чихал я на неё. У меня родная мать есть.
- Ну что же, что мать... Мать здесь, а там - она хозяйка. Хочешь - не хочешь, а придётся мириться. Вон, моего батьки молодуха в такой оборот его взяла - только держись! Мамку он так не слушал. А тут даже пикнуть боится. Мы к нему и ходим-то с девчонками только когда её дома нет...
Многоопытный Кролик снова был прав. Он умел мыслить здраво и на несколько шагов вперёд. Этой своей прозорливостью он не раз портил настроение Грише. Прав, чёрт побери, конечно прав. Как это Грише до сих пор самому не приходила в голову мысль о другой семье отца. Безусловно, другая семья есть. Есть жена, дети... Только как теперь быть? Грише явилась ярко описанная Кроликом сцена: он, Гриша, в самом конце большого обеденного стола. Рядом, по обе стороны, крикливые вертлявые молокососы разного пола и возраста. Во главе стола отец, немного прибитый и словно скомканный. Ему неудобно, что приходится обременять семью ещё одним, своим собственным сыном. А подле отца - она, та, на чьи плечи, якобы, и ложится это бремя. Средних лет, чуть помоложе отца. Вся такая дородная и представительная, внушительная грудь горой над столом, яркая помада и пальцы все сплошь унизаны кольцами. По этим кольцам, как по спилу на дереве, можно определять возраст - чем больше колец, тем солиднее дама. Хотя, у столичных штучек, может быть, свои, иные представления обо всём. Ах, да, и непременно кудельки - такие, крашенные, врастопырку. Краля, как назвал её Кролик. Гриша сплюнул сквозь зубы с досадой.
Он всё равно считал, что мать во сто раз лучше любой московской профуры, пускай и не одевается так модно. В детстве Гриша считал её ослепительной красавицей. Даже сейчас, когда прошла пора слепого младенческого обожания, его мнение не сильно изменилось. Он теперь, конечно, был более объективен, и, окидывая взглядом, оценивал мать с точки зрения полусыновней-полумужской. Видел, что матери недостаёт лоска, в ней нет кокетливости и игривости, которая ласкает и привлекает мужской взгляд. Мать почти не красилась, волосы стягивала в унылый хвост или небрежный узел на затылке. Потом, она постоянно носила какие-то бесформенные мешковатые рубахи навыпуск и старые джинсы, вытертые почти добела. И с годами ситуация лишь усугублялась - косметики всё меньше, одежда всё мрачнее... И бесконечные сигареты, с утра и до ночи. От этого и кожа жёлтая, и мешки... А ведь у неё очень красивое лицо... Профиль такой, как у царицы - Гриша видел в книжке. То, что у матери практически не было поклонников, Гришу до поры не удивляло. У красивой молодой женщины должны быть ухажёры - это факт. Но ведь она - не женщина, она его мать. Гриша вспомнил один из немногих эпизодов - очередную попытку сватовства. Мать долго отвергала ухаживания какого-то сотрудника, помощника редактора, сорокалетнего тощего сморчка. Наконец, сдалась, пожалела и пригласила на дружеский ужин. Помимо них двоих и Гриши на ужине присутствовала давнишняя подруга-коллега матери, пятидесятилетняя гусар-девица с будуарно- парадоксальным именем Жане. Сморчок пришёл, вдохновлённый проявленной благосклонностью, с кошмарным букетом подвядших гвоздик и бутылкой портвейна. Он волновался, нервно потирал руки и без конца, извинившись, бегал в туалет. За столом он сидел пряменько, как суслик, и тихо и вежливо кушал колбасу с помощью ножа и вилки. Окончился вечер не так благостно: сморчок, томимый страстью и бесконечными монологами Жане, основательно набрался портвейна и, давясь слезами, делился наболевшим: "Да, я неказист, я знаю это... Я уже не молод, лицо моё помято, как и моя душа..." Жане зычно хохотала, а сморчок елозил на коленях и пытался поймать руку матери, дабы облобызать, как положено. Через полчаса его окончательно сморило, и он уснул, тихо свернувшись калачиком у ножки стола. Решено было оставить его на ночь у себя, чтобы проспался как следует. Жане перенесла бесчувственное тело замреда на тахту и накрыла пледом, а он даже во сне продолжал кому-то жаловаться и беспокойно сучил ножками в зелёных носках.
После этой памятной "истории страсти" были и другие, неведомые Грише, столь же невнятные, безрадостные и бесполезные. С каждой неудачей мать ещё больше замыкалась. Она терпела поражение как женщина раз за разом. И от безысходности росла как журналист. От нарядного розового фантика с фотографии до старой казённой исписанной "копирки".
- ... Всё одно здорово. Ей-Богу, везунчик ты... А как теперь с Алкой - бросишь её?
- Почему брошу? - Гриша возмутился, но сам, по сути, не знал, каковы отныне перспективы выстраданных отношений. Аллочка остаётся здесь, а он не сможет приезжать так часто, как хотелось бы. От этого становилось неуютно, ведь "тылы" будут не прикрыты. Гриша был ещё на пике влюблённости. От мысли, что не сможет быть рядом и контролировать любимую, нервничал и злился. Только что завоёванный трофей мог уплыть из рук: зная Аллочкин характер, сомневаться не приходится. Ревность заливала изнутри, как болотная вода - дырявый сапог.
- А как теперь? Может, женишься?
О том, чтобы жениться в семнадцать лет, не могло, конечно, идти и речи. Да и потом, что скажет отец, заявись Гриша к нему на порог не один, а с новоиспечённой "невесткой".
- Нет, жениться никак. Потом, может быть...
- Ну, ты и фрукт, - Кролик заёрзал на пузе, подгребая под себя рукав спецовки. - Всё сразу получить хочешь. Ты уж выбери что-нибудь одно. В столице девчонок - пруд пруди. Студентки там разные... Оставь Алку мне, а то даже обидно, честное слово...
Кролик получил несерьёзный тычок кулаком в область скулы в ответ на свою шутку. Гриша ограничился пока этим: друг всё-таки.
- Раскатал губы... Без тебя разберёмся. Чеши к своей Маринке.
- Не хочу. Надоела. У неё зад толстый, и груди нет совсем...
Так, дурачась, валялись они ещё часа полтора, подставляя белые спины и лодыжки первому серьёзному солнцу, слушая перебранку "механиков" и чувствуя истинный смак жития.
- Уезжаешь? - Аллочкина хитрая мордочка вытянулась по-лисьи. Носик задвигался, засопел потешно и трогательно. Гриша не мог понять, огорчена она новостью, или ей безразлично. Он не представлял, что творится в белокурой любимой головке - так и не научился угадывать её мысли и чувства, истинные, а не напоказ. Оттого она вертела им, как хотела. Притворялась и играла, а Гриша принимал всё за чистую монету.
Они шли в сумерках по вечерней улице почти без фонарей, держась за руки и вдыхая робкие весенние запахи.
- Отец предложил, - робко сказал Гриша и покрепче сжал Аллочкину ладошку. Ему показалось, что она ослабила хватку и вот-вот выскользнет. - Понимаешь, неудобно будет не поехать...
Гриша, волнуясь и суетясь, начал путано объяснять, будто бы отец уже нашёл ему место и оплатил учёбу, ещё до экзаменов. И что не поехать означало бы обидеть человека, ввести его в напрасные траты, и, наконец, Москва - это не так уж далеко, и они смогут часто видеться... Да хоть каждый день - вырвалось у Гриши сгоряча. По тому, что Аллочка молчала, он рассудил, что его акции резко пошли вниз. Он не знал, каким ещё образом он мог бы остановить падение, а потому продолжал её жарко убеждать в чём-то и взволнованно тискать её пальцы в своей руке. Красноречие его почти иссякло, когда Аллочка остановилась вдруг и закрыла его рот своей маленькой ладошкой. Для этого ей пришлось встать на цыпочки: Гриша возвышался над ней на полторы головы.
- Конечно, я понимаю, - прошелестела Аллочка едва слышно медовым голоском. - Непременно нужно ехать...
Вот и всё. Ни скандалов тебе, ни слёз, ни упрёков. Гриша, не встретивший, вопреки ожиданиям, никакого сопротивления, летел в бездну, раскинув руки. Мысль о том, что любимая девушка поняла его и поддержала, была ему слаще всех прочих мыслей на свете. Да, он редкостный везунчик. Вот он, ещё один мешок золота для него. И как он раньше мог обходиться меньшим?
Её лицо неясно белело в темноте, и Гриша потянулся вниз почти наугад. Он уже ощутил губами сухую теплоту её губ и её дыхание на своей щеке. Но Аллочка вдруг мягко вывернулась. Погладила его по щеке, как племенного скакуна по холке. Гриша в недоумении принял снисходительную ласку.
- Хочешь помочь мне завтра выбрать выпускное платье? - спросила Аллочка вкрадчивым голосом, и это прозвучало приблизительно как: "Не хотите ли посетить мой личный будуар, граф?"
Гриша вместо ответа просто кивнул и понял, что всё-таки прощён.
Открыв дверь, Гриша с порога услышал доносившийся из кухни сочный полубас. Это был голос Жане, его нельзя было перепутать ни с чьим. Силе и зычности этого голоса мог позавидовать любой брандмейстер, который во время оно созывал своих "ребятушек" на пожар. Внешность Жане не входила в диссонанс: впечатляющий рост и богатырская стать. Имея такое обличье, не вполне соответствующее канонам женственности, Жане и в выборе гардероба была не щепетильна: одевалась, как удобно и практично. Что означало почти всегда кожаный пиджак-жакет и брюки, покроем напоминавшие мужские костюмные. Если же случалась юбка, то, вопреки надежде, всё было ещё хуже. На фоне такой колоритной, прямо-таки махровой брутальности, женские ужимки смотрелись нелепо и чуждо. Жане не нуждалась в этих глупостях. У неё был свой, особый шарм, который она испускала вместе с дымом цигарки, чадившей не переставая. Кошмарное каре, окрашенное на данный момент в густо-вишнёвый цвет и пугающий маникюр в цвет волос. Когда Жане улыбалась, показывая два ряда ошеломительно крупных, плотно пригнанных друг к другу желтоватых зубов, то напоминала лошадь, которой в ноздрю залетела муха. При этом характер Жане имела незлобивый и была миролюбива, как всё глобальное. Единственные вещи, которые могли вызвать приступ гнева в этом мощном, пацифистски настроенном организме - это обращение к ней по официальному имени, записанному в паспорте, и если кто-то ставил под сомнение её профессиональные качества. Резюмируя, можно сказать, что сигналом к войне могла послужить робкая фраза главреда: "Евгения Афанасьевна...м-м-м.... в таком виде не пойдёт, надо бы это всё переделать...". Как любая посредственность, она была уверена в собственной гениальности. Жане была "зубрихой" от журналистики - писала откровенно слабые заметки вот уже более тридцати лет. По закону естественного отбора, от неё давно не осталось бы ни рогов, ни копыт. Но Жане всю жизнь существовала в условиях "заповедника" - в малотиражке её творчество проходило на "ура". Она путала графоманство с трудолюбием, и, помимо закреплённых за ней двух постоянных рубрик, вела ещё и поэтическую страничку. Любовная поэзия в исполнении Жане - а других стихов она, неизменно одинокая, не писала - была суть руководство по "возлюблению" одного человека другим. По назидательности и техничности её лирика соперничала с инструкциями по эксплуатации бытовых приборов. Пегас, которым правила Жане мощной рукой, крыльев не имел и крепко стоял ногами на грешной земле. Не меньшим бредом были и статьи с её обзором кино- и книжных новинок. Это было неудивительно. Ибо что может написать о современном "искусстве", которое бред само по себе - за редким исключением, человек, в чьей молодости две трети кинотеатров носили имя "Октябрь".
Была ещё пара вещей, которая могла сделать общение с Жане невыносимым. Время от времени она впадала в феминистический угар, и тогда рядом никло всё живое. Как было сказано, она была хронически одинока. Но вот явилось ли первое причиной второго либо наоборот, теперь уже было не понять. Ну, и в довершение, она с азартом участвовала в личной жизни своих близких и дальних знакомых, друзей и друзей тех друзей. При этом условности вроде чувства такта и неурочного времени были ей чужды.
Сегодня вечером её миссия была на их территории. Жане ураганом, отметя вялые протесты матери, прилетела поддержать "Зоичку". Даже бабушка не была удостоена аудиенции. Когда она позвонила, с плохо скрываемым торжеством произнесла: "Не расстраивайся, я буду через полчаса", то дочь без церемоний заявила "Можешь не спешить. Ещё успеешь позлорадствовать." "Я родила не дочь, но ехидну!" - бабуля в сердцах швырнула трубку. Жане ни о чём не спрашивала. Она беспощадно приходила на помощь и насильно спасала свою жертву.
В просвет между косяком и приоткрытой дверью Гриша увидел сидевшую на кухонном стуле мать и нависшую над ней исполинскую фигуру Жане. Гриша тихонько, стараясь не шуметь, прошёл по коридору.
-...Я думала, он просто даст денег, - севшим голосом тихо говорила мать.
- Ни черта подобного! - ласково трубила Жане. - Теперь он получит сына, готового, почти совершеннолетнего. А ты сиди себе теперь одна тут и ...
- Я просто хотела, чтобы он дал денег на учёбу. Он ведь никогда не звал нас в Москву..., - повторила мать тем же безжизненным голосом. Она сидела в той самой хламиде, на которую вновь сменила приличный костюм после утреннего разговора с сыном. На столе стояла тарелка с нарезанным подсохшим сыром и банка кабачковой икры.
- Не жди, дорогая, тебя он и не позовёт, - с участливостью полицая произнесла Жане. - Ты - отработанный материал. Шлак. Он кто у нас? Где работает?
- Не знаю. Где-то...
- Вот, - Жане энергично выбросила руку с зажатой сигаретой. - Была бы нужна - давно предложил бы работу матери своего сына. Как-никак, один институт окончили...
- Я не просила...
- А он и рад. Теперь так и подавно.
- Ты понимаешь, я и запретить не могу. Теперь уже поздно. Мать скажет: своими руками забриваешь сына в солдаты, а потом - к топке, бросать уголь... Тупик, Женя, понимаешь?
Под ногой заскрипела старая половица. Гриша беззвучно выругался. Придётся рассекретить своё присутствие. Он потянул дверь и вошёл на кухню.
- Вот! Вот он и орёл наш, прилетел! - прокомментировала его появление Жане.
Мать посмотрела на него удивлённо и пристально, словно впервые видела, и отвернулась.
- Проходи, проходи, не стесняйся!- Жане изловчилась и потрепала Гришу по модной причёске. - Чемоданы уже собрал, или как?
Гриша сердито вывернулся из-под ласкающей руки Жане. Прошёл на середину и стал перед столом.
- Мам, есть что-нибудь поужинать? - он спросил это как ни в чём ни бывало. Ему хотелось успокоить мать, дать понять ей, что ничего сверхъестественного не произошло. Ничего не изменилось - он по-прежнему её сын, и он вернулся домой поздно, голодный, и его нужно непременно покормить. И присутствие посторонних тут ничего не меняет. Гриша мог, конечно, обойтись и своими силами, но старался навести мосты.
Попытки были тщетны. Мать была верна себе. Она замкнулась в своей раковине. Комплекс непреуспевшего в жизни человека и жалкая гордость. Она отвергла протянутую ей руку. "Я не нуждаюсь в подачках, не нужна - так не нужна."
- Поищи что-нибудь сам, - она небрежно и вяло махнула рукой и будто бы потеряла всякий интерес к стоявшему перед ней сыну.