33. Крым. Алушта и далее ...............................................................
34. Один день, вместивший ..........................................................
Л У Н Н Ы Й К А М Е Ш Е К
Ночь. Хмурое и тяжёлое небо опустилось на землю. Был совсем небольшой морозец. Крупными хлопьями падал снег и медленно оседал на заборах, на крышах, на ветвях деревьев. Я бродил по опустевшим улицам и не спешил выходить к главной площади города, где стояла огромная, вся в огнях, елка. Мне хотелось выйти к ней минут за пять до боя курантов.
Было тридцать первое декабря 19... года
Из репродукторов неслись радостные новогодние мелодии, во всех окнах горел свет, весь мир готовился к встрече Нового года.
А я тосковал.
Но это была не та, жгучая, доводящая до безумия, тоска, это была какая-то щемящая, сладкая грусть...
Мне не хотелось встречать Новый год в шумной компании, не хотелось видеть раскрасневшиеся от вина и танцев лица своих товарищей, не хотелось вообще видеть людей, но, в то же время и тянуло к ним. Мне хотелось побыть одному, но я знал, что когда я подойду к ёлке, там наверняка будут люди, и я ждал этой минуты.
А если - нет? Если ровно в двенадцать часов все будут сидеть за столами, в кругу своих семей, своих товарищей, и я один выйду на опустевшую площадь?.. Конечно, после полуночи, когда будет провозглашён не один тост, когда веселью станет тесно в душных комнатах - оно шумною толпою вырвется на улицу, на морозный воздух, к главной ёлке города, но ровно в двенадцать часов... Есть ли ещё такие, как я?
И мне представилось: стрелки часов отсчитывают последние секунды Старого года, во всех окнах, за всеми столами подымают бокалы, а я стою недвижимо, совершенно один, на огромной пустой площади и смотрю на застывшую ёлку. Нигде ничто не шелохнётся, не раздастся ни единый звук, мир замрёт в последнюю минуту Старого года и потом ночную тишину нарушит мерный и торжественный бой курантов...
Бом!.. Бом!.. Бом!..
Эта картина так ясно предстала перед моим мысленным взором, от неё повеяло такой безысходной отрешённостью, таким одиночеством, что я непроизвольно ускорил шаги. Вот последний квартал, последний поворот и впереди показалась огромная новогодняя ёлка. О нет, площадь не пустовала! Тут были самого различного возраста дети, тут были влюблённые парочки, тут были пожилые пары и даже пенсионеры, и все они, забыв о возрасте, бегали, носились вокруг елки, играли в снежки, катались с ледяных гор, словом, дурачились так, как только может дурачиться в новогоднюю ночь и стар, и млад.
Особенное оживление царило у большой ледяной горы, взлезть на которую было не так-то легко, но зато спуститься - в один миг! Забавно было видеть, как немолодая пара взбиралась на вершину, как муж помогал своей жене, сам поминутно скользя и падая, как они, смеясь, достигали, наконец, вершины, и она садилась на лёд, а он, желая прокатиться с шиком, стоя на ногах, не удерживался и падал на склон, и они, скользя и вертясь, неслись бесформенным клубком вниз под дружный хохот толпы. А гору уже штурмовали со всех сторон всё новые и новые любители острых ощущений. Смех, хохот, женский визг, гогот мужчин - всё это сливалось в какую-то жизнерадостную какофонию.
Я стоял в стороне и издали наблюдал за этим людским муравейником. Их веселье передалось и мне, грусть ушла куда-то глубоко, и хотелось броситься в толпу и кричать, и смеяться, и радоваться встрече с Новым годом.
Кто-то приглушённо засмеялся возле меня. Я обернулся. Рядом со мной стояла миловидная девушка, лет семнадцати. В её грустных глазах вспыхнула, и тот час же погасла искорка веселья и тут она обернулась в мою сторону. Наши взгляды встретились. Я невольно протянул ей руку:
- Пойдём!..
И мы бросились - рука в руке - в людской водоворот. Мы летели с ледяной горки, мы бегали вокруг ёлки, мы перебрасывались снежками.
- Берегись! - кричал я и запускал в неё снежком.
Она легко увёртывалась в своей коротенькой шубке. Лицо её разрумянилось, шапка-ушанка съехала на бок, чёрный локон закрывал глаза, но она не замечала этого и бросала в меня снежок за снежком. Потом мы снова бросались к ледяной горке и скользили вниз в бесконечном потоке крутящихся и падающих тел.
Толпа потихоньку редела, а веселье не прекращалось. Но вот музыка, несшаяся к ёлке со всех сторон площади, смолкла. Вмиг прекратился шум. Все застыли в напряжённом ожидании.
- С Новым годом, товарищи! С новым счастьем! - зазвучал голос, и часы на Спасской башне начали свой перезвон.
Мы стояли друг перед другом, с ног до головы облепленные снегом.
- С Новым годом! - произнёс я и поцеловал её в щеку.
- Спасибо... - чуть слышно прошептала она и неумело прикоснулась к моей щеке губами. И снова в её глазах мелькнула и пропала яркая искорка.
А вокруг ёлки опять царило веселье, и снова звучала светлая и радостная музыка. Но нас уже не влекло в толпу и, взявшись за руки, мы пошли бродить по городу.
Снегопад давно кончился. Небо очистилось, и яркие кристаллики звёзд только подчёркивали глубину его.
Всё это было похоже на сказку. Сказочной была ночь. Сказочной была эта неожиданная встреча. Сказочна была она сама - эта фея, с загадочной искоркой в глазах. Было странно, что я не спросил сразу её имени, а теперь мне казалось это неудобным. Странно, что мы перешли сразу на "ты".
Я понимал, что она неспроста вышла одна в эту новогоднюю ночь, но не хотел её расспрашивать ни о чём, и не хотел говорить о себе. На душе было радостно и светло, и не хотелось своими и чужими жалобами портить эти минуты. Она, видимо, чувствовала то же самое, что и я, и поэтому тоже ни о чём не расспрашивала меня. Мы болтали о чём угодно, только не о том, что у нас наболело на душе.
- Знаешь, какая у меня самая любимая звёздочка? - спросила она и указала на совершенно неприметную искорку близ созвездия Кассиопеи.
- А хочешь, я подарю её тебе?
- Как?! - рассмеялась она, - ты же не достанешь!
- Ну и что ж! Пусть не достану. Но когда ты будешь смотреть на неё, вспоминай эту ночь и то, что я подарил тебе эту звёздочку.
- Хорошо... Я буду помнить об этом.
Некоторое время мы шли молча.
- А что же я подарю тебе? - вдруг спросила она, повернувшись ко мне, и замолчала, о чём-то задумавшись. Потом медленно достала из глубины потаённого карманчика крохотный свёрточек, развернула бумажку и на её ладони оказалась маленькая молочная капелька.
- Что это? - спросил я.
- Это лунный камешек... Я всегда ношу его с собой. Говорят, он приносит счастье.
Она смотрела в свою ладонь на матовую капельку, потом протянула её мне:
- Хочешь?
- А ты? У тебя теперь не будет талисмана.
- У меня твоя звёздочка... Бери!
Мы долго ещё бродили по совершенно опустевшим улицам засыпающего города. Скрипел снег под ногами.
С тех пор лунный камешек всегда со мной.
Он не принёс мне счастья.
Счастье было со мной, и ушло от меня в ту необыкновенную новогоднюю ночь...
1958 г.
К А К В А С З О В У Т ?
Володе Стахорскому исполнилось пятьдесят лет. Почему - Володе? Да просто потому, что все мы, проработавшие с ним от десяти до пятнадцати лет, иначе и не называли его. Для нас он был просто Володей, несмотря на свой всё-таки солидный возраст.
- Здравствуй, Володя! - здоровались мы с ним утром.
- Володя, закурить есть? - обращались мы к нему после обеда.
- Счастливо оставаться, Володя! - весело говорили мы ему, уходя домой, а он всё ещё сидел за своим столом, обложившись бумагами.
И вот ему исполнилось пятьдесят лет. Полвека. Полжизни. Все заранее готовились к этому торжественному событию. На проходной завода, на видном месте висел красочный плакат, и кричал со стены всеми своими красками:
Коллектив завода поздравляет
Cтахорского О. Г.
с 50-летием со дня рождения
и желает юбиляру счастья, здоровья
и долгих лет жизни!
Меня всегда подобные плакаты наводили на невесёлые мысли. Если мне когда-нибудь стукнет пятьдесят лет, то я бы очень хотел, чтобы этот плакатик висел не на видном месте, а где-нибудь в тёмном-тёмном уголке и чтобы было на нём, примерно, следующее:
Коллектив завода выражает соболезнование
Симоновскому Р. Е
в связи с 50-летием со дня рождения
и желает старому дураку
бодрости и здоровья!
И, действительно, ну с чем тут ПОЗДРАВЛЯТЬ человека? Другое дело, если бы он помолодел лет, этак, на десять! О, тогда его можно было бы поздравить! Ну, хотя бы с тем, что это не каждому удаётся! А тут - старость, или, вернее, приближение к старости. С чем тут поздравлять?
Но это, конечно, были мои, сугубо личные, мысли, а на проходной чуть ли не ежедневно (завод у нас большой) красуются размалёванные плакаты: поздравляем, поздравляем, поздравляем
Рано утром все сослуживцы нашего отдела собрались в зале. На видном месте стоял стол, покрытый красной скатертью. За столом стояли начальник отдела и начальники лабораторий со своими свитами (профорги, комсорги, секретари). Сбоку у стола находился сияющий Володя Стахорский (а чего ему сиять?). Ждали представителя от профкома, но он задерживался. Мы все образовали тесный полукруг, охватывающий юбиляра с трёх сторон, и молча, ждали открытия торжественной минуты. Наконец, представитель профкома явился и чествование началось. Слово взял начальник лаборатории, непосредственный начальник Володи.
- Товарищи! - сказал он. - Сегодня мы здесь собрались для того, чтобы отметить радостное для всех нас событие - полувековой юбилей Стахорского Октября Григорьевича!
Октября? Почему Октября? Ну, здесь надо, пожалуй, сделать далеко не маленькое отступление.
Дело в том, что по паспорту Володю действительно называли Октябрём. Это не он сам, это его родители так назвали. А вот расплачиваться теперь приходится ему самому. Не хочет он быть Октябрём, хочет быть человеком, вот и придумал себе новое имя - Володя. Имя вполне человеческое. И если честно признаться, то и лицом он скорее был похож на Володю, чем на Октября. Впрочем, ему, можно сказать, ещё повезло с этим Октябрём. Сколько их было в те далёкие годы имён-уродцев, которыми ретивые родители награждали своих ещё ничего не понимающих отпрысков! Тут и Трактор, и Турбина, и Дрезина, и Комбайн. Представляете, что потом было бы? Иван Тракторович, Надежда Дрезиновна.
В детстве в нашем дворе играла девочка К А Н Я. Полное имя её было - Канализация. Родители, жившие в землянках, среди болот, понятия не имели о коммунальных удобствах, а необычное и звонкое слово понравилось. Вот и растёт Канализация Ивановна себе на горе, людям на смех.
Но это, так сказать, имена-примитивы. Более изворотливые родители придумывали имена позаковыристее. Например: РОБЛЕН. Непонятно? Но это же так просто! РОдился Быть ЛЕНинцем. Или: РЕВДИТ. Тоже неясно? РЕВолюционное ДИТя. Было женское имя - ВЕЛИРА, а означало оно ВЕЛИкий РАбочий. Или: ВТОРПИТ. "Что бы это значило? - размышляла "Литературная газета" в заметке о языке. - ВТОРичное ПИТание? ВТОРник Перед Июльским Теплом?" А всё расшифровывалось гораздо проще: ВТОРая ПИТилетка. А, пИтилетка! И никаких гвоздей! Были и такие имена: ЦАС (Центральный Аптечный Склад), ГЛАСП (ГЛАвСПирт ), ДОГНАТ-ПЕРЕГНАТ...
А вот имя, которому следовало бы поставить памятник: ЛОРИКЭРИК. А значит оно всего ничего: Ленин, Октябрьская Революция, Индустриализация, Коллективизация, Электрификация, Радиофикация И Коммунизм.
И жили на свете милые дети, ходили в школу и не знали, что в не таком далёком будущем их станут называть: ПЁТР ЦАСПОВМЧ, КАТЕРИНА ДОГНАТО-ПЕРЕГНАТОВНА, НИКОЛАЙ РОБЛЕНОВИЧ, ИВАН ЛОРИКЭРИКОВИЧ...
Но существовали и вполне человеческие имена, только иностранного происхождения, которыми тоже охотно пользовались комбинаторы-родители: Роберт, Ромуальд, Жозефрина, Ролланд, Ричард и другие.
Меня назвали Робертом. Мама говорила, что когда я появился на свет, то был очень серьёзен и не плакал. Она решила, что из меня вырастет большой учёный и назвала меня Робертом.
Лучше бы я тогда плакал!
Я был Робертом до двадцати лет. В двадцать лет я попал в село Берёзовку на летнюю геологическую практику. Остановился в хате у одинокой бойкой старушки.
- Как звать тебя, сынок? - спросила она.
- Роберт.
- Как?..
- Робертом. Ро-берт!
- Ой, не упомню я... Имя-то, какое!..
Я несколько раз протарахтел ей своё имя и отправился в нашу контору, которая располагалась в пустовавшей летом школе, напротив хаты, где я остановился.
- Я позову тебя, сынок, как сготовлю обед! - крикнула старушка вдогонку.
И вот мы сидим у открытых окон школы - молодые девчонки и мальчишки; немного взволнованные впервые полученной свободой, немного влюблённые друг в друга, немного счастливые от всех этих новых ощущений, - и подготавливаем бумаги для полевых работ. А время движется к обеду, и я вижу, как на пороге появляется моя старушка и кричит (а голос у бабки звонкий!):
- Лобурь, иди обедать!
С тех пор я перестал быть Робертом.
Около десятка лет таскала меня геологическая судьба по захолустным сёлам и деревням, и везде я называл себя Борисом. Брат мой - Ролланд - тоже несколько лет подвизался в Аликах.
И, вообще, я думаю, что имя человеку надо давать где-то около 23-27 лет, то есть тогда, когда из человека что-нибудь получится. Ведь на самом деле: представьте, что перед вами композитор, или поэт, или художник и зовут его Ромуальд. Ну, не просто Ромуальд, а Ромуальд с чем-то, например Ромуальд Витальевич. Красиво, правда? А теперь представьте, что по селу тащится тощая лошадёнка и тянет по грязи, пахнущую навозом, телегу, а в телеге сидит Альберт, колхозный конюх. Звучит? Не звучит. Вот то-то! А чего проще: вылез человек в учёные или, там, в поэты и выбирай себе любое имя по вкусу! А не поднялся выше уровня колхозного сторожа или старшей доярки, то и имя подыскивай попроще, чтобы не смеялись над тобой люди.
Вот так бы всё просто и решалось, и не надо было бы родителям ломать голову.
А на кой чёрт мне теперь этот Роберт, если из меня ничего не выробертывается!?!
Вот и из Октября ничего не получилось. Володя получился. А по паспорту-то он всё равно Октябрь...
Подходит к столу очередной оратор, заглядывает в бумажку:
- Дорогой, Октябрь Григорьевич! Позволь мне от имени всех твоих товарищей...
Он снова опускает глаза в бумажку, и уже не отрываясь от неё, тараторит минуты три. Потом прячет шпаргалку в карман, подходит к Стахорскому, обнимает его:
- Желаю тебе, Володя, счастья и здоровья! - и целует в щеку.
Выступают ещё и ещё, и каждый начинает "Октябрём Григорьевичем", а кончает "Володей". Чудеса, да и только!
А зачем такая путаница? Зачем всё это слышать то ли Володе, то ли Октябрю? И нужно ли ему и ему подобным всё это?
Как вы думаете, родители?
1962 г. ЕСЛИ БЫ Я БЫЛ ПИСАТЕЛЕМ
Если бы я был писателем, я бы написал большую повесть о женщинах.
Их, предположим, было семеро. Семь подруг, детство которых прошло в одном дворе на окраине небольшого, грязного городка. Все они были одного, тысяча восемьсот девяностого года рождения.
Я бы написал об их детских играх, об их юных годах, о том, как они вместе окончили гимназию и посвятили себя служению народу.
Им двадцать семь лет, и жизнь не заставляет их задуматься о выборе пути - этот путь предопределён всеми предыдущими годами. Они радостно встречают революцию и являются активными участницами её.
Я бы рассказал, что жизнь раскидывала их, бывало, по разным краям, но проходило время и они вновь собирались вместе, и сколько тогда было слёз, смеха, воспоминаний!
Гражданская война, первые пятилетки. Они опять вместе, они строят новую жизнь и во имя этой жизни готовы отдать свою собственную. Интересы общества - их интересы. Личная жизнь? Об этом они не задумывались. До того ли было? Вечно в строю, вечно на переднем крае - они не знали иной жизни и не хотели её.
Сначала у них, как и у всех девушек, были свои воздыхатели. Но подруги пресекали даже малейшие намёки на нежные чувства, и постепенно число их поклонников всё сокращалось и сокращалось, пока не исчезло вовсе.
Я бы написал, что уже появились у моих подруг первые седины, первые морщины, но всё той же, буйной молодостью веяло от их сухощавых фигур, от их порывистых движений, от их постоянного желания ринуться в гущу боя, в гущу событий, если это было нужно стране.
Вот им и пятьдесят. Отечественная война. И снова все семеро впереди. По счастью никого не тронула, никого почти не задела эта чудовищная колесница. Все остались живы и невредимы.
И вот наступили будни мирной жизни. Они часто собираются вместе на квартире у Ольги Михайловны (так бы я назвал свою главную героиню) и вспоминают былое...
- А помнишь?..
Эта фраза всё чаще и чащё слетает с их уст. Раньше они говорили о настоящем, о будущем; теперь - о прошлом. В прошлом, казалось, заключилась вся их жизнь. Когда-то они были нужны обществу, когда-то они жили жизнью общества, но теперь им за шестьдесят, они давно на пенсии, на заслуженном отдыхе. Но не заслуженно забытые.
Впрочем, нет. Как-то их всех пригласили в школу, на торжественный вечер, посвященный юбилею Октябрьской революции. Какая это была встреча! Какой гордостью наполнялись их сердца за недаром прожитую жизнь, за достойную смену
"Достойная смена" обещала не забывать их, обещала навещать. И, действительно, то к одной, то к другой старушке приходили пионеры, рассказывали о своих школьных делах, делились своими планами. И хотя эти посещения были очень редки - они вносили живительную струю в монотонную жизнь старушек.
- А ко мне приходили наши пионеры! - сообщала по телефону Ольга Михайловна своим подругам.
"Наши пионеры" - так все и называли их. Но потом, по мере того, как их посещения становились всё реже и реже, они говорили просто: "Пионеры" А затем вообще старались не говорить о них, как будто чего-то стыдясь. Скажет иногда одна из них: "Некогда им... Дела у них..." и все соглашаются: "Дела!.." и понимают, о ком идёт речь, и молчат.
А однажды они получили приглашение во дворец на празднование пятидесятилетия Октября, и все семеро были избраны в президиум. Это было признанием их заслуг! Это был их триумф! А в перерыве, замешкавшись у дверей, они услыхали небрежно брошенную фразу "И чего это старухи тут шатаются? Сидели бы себе дома!", и больше никаких приглашений не принимали.
Я бы написал о том, что им уже было под восемьдесят, когда их осталось шестеро, но внезапная смерть одной из их подруг не нарушила плавного течения их угасающей жизни, не заставила задуматься о своей судьбе и только в разговоре прибавилась лишняя тема.
- Жалко Машу, двух дней не дожила до дня рождения.
- Годы, годы...
Низенькая сморщенная старушка смахивает слезу:
- Я пирог хотела приготовить. С яблоками...
Высокая, с густым мужским голосом, басит:
- А Николай-то, слышала, жив ещё. Николай-то...
- Да-а, любил он её тогда! Ох, любил!
И молчат. Долго молчат. Пьют чай и поздно вечером расходятся по домам быстрой, семенящей походкой.
Ещё прошёл год и ещё один. Разговоры о былом, сменялись разговорами о болезнях и наоборот. Жизнь шла, как вовремя заведенные часы: без сбоев, без остановок.
Вот и ещё одной не стало. Потом ещё и ещё. Плакали старушки, провожая своих подруг в последний путь, плакали, вспоминая покойниц, - и только. Такова жизнь. Молодым надо жить, старым - умирать и ничего тут не поделать! И о смерти думалось спокойно, как о неотвратимом конце всех живущих на земле. И только когда их осталось двое, тогда...
Началось всё с взгляда. Пришла к Ольге Михайловне подруга, сели за чай и вот, когда она подавала ей чашку, случайно взгляды их встретились, и Ольга Михайловна вздрогнула. Она вдруг прочла вопрос в этом взгляде: "Чья теперь очередь?", - спрашивал взгляд. И от этого стало страшно, и мурашки поползли по телу. Это чувство теперь уже не отпускало её, оно наполняло всю её жизнь и держало в постоянном напряжении. Ольга Михайловна теперь редко подходила к телефону и когда набирала номер своей подруги, а к трубке долго никто не подходил, мысленно шептала про себя: "Не я, не я, не моя очередь!", но потом раздавался щелчок, и она слышала знакомый и милый голос. Только теперь этот голос не наполнял душу радостью, как прежде, а, скорее, вызывал досаду: "Жива ещё!..".
Они встречались всё реже и реже, и когда встречались, старались не смотреть в глаза друг другу, они начинали ненавидеть друг друга, но даже в тайных мыслях своих боялись себе признаться в этом.
Прошло ещё несколько лет. Ольга Михайловна как-то подошла к телефону, набрала номер. Трубку долго никто не брал. Она терпеливо ждала, пока не услыхала совершенно незнакомый голос. Какая-то женщина спокойно произнесла, что такая-то умерла и похоронена там-то. "А кто это спрашивает?" - послышался равнодушный голос, но Ольга Михайловна, не отвечая, положила трубку.
...Она долго бродила по кладбищу, отыскивая последнее пристанище своей последней подруги, и когда нашла, когда увидела маленький холмик глинистой земли с единственным венком и простой кусок фанеры, на котором была карандашом написана фамилия, - поняла, что единственная связь с жизнью оборвана навсегда.
И стало страшно. Как же так? Как теперь одной? Теперь никого у неё нет, кому бы она могла поведать свою боль, свою печаль. Она осталась одинокой среди людей, в жертву которым принесла всю свою жизнь. Нужна ли была эта жертва? Нужно ли было Е Ё участие в войнах, в революциях? Не правильнее было бы исполнить свой долг перед природой и умереть на руках любящих детей и любимых внуков? А так что? У других - мужья, дети, внуки, у неё - никого... Она родилась, жила и боролась для того, чтобы были счастливы другие... чужие. А своих, родных - нет... "Мне бы сейчас внученьку..." - шептали старушечьи губы. "Доченьку бы мне..." - ныло сердце, впервые услыхавшее зов материнства.
Но тщетно. Чудес не бывает.
Потом её часто видели в городских парках, куда молодые мамаши вывозили в колясках своих большеголовых малышей. Она шаркающей походкой приближалась к ребёнку и ещё издали протягивала к нему свои дрожащие руки, но что-то нездоровое светилось в её взгляде и испуганные родители спешили поскорей увести или унести своего младенца от старухи, а она уже протягивала высохшие руки в другом направлении. Её губы что-то беззвучно шептали...
Она вскоре скончалась, и никто не слышал её предсмертных слов. Это было всего одно лишь слово, слетевшее с уже холодеющих губ: "ОШИБКА...".
Вот о чём бы я написал, если бы был писателем.
1964 г.
К А Н А Р Е Й К А
Захотела жена канарейку. Не канарейку, вернее, а кенара, потому что канарейка не поёт, а кенар - поёт. А чего ему не петь? Зарплата у него маленькая, что ли? Или жена его с утра до вечера пилит? Кенар - птица вольная, хотя и сидит в клетке. Посади человека в клетку, за железные решётки - запоёт? То-то!.. А кенар поёт. Скачет и поёт, скачет и поёт. А чего ему не скакать, чего не петь? Значит жизнь ихняя, птичья, лучше нашей, человеческой, устроена. Сидит в клетке на всём готовом: по магазинам ему не бегать, по очередям не толкаться, бельё в прачечную не таскать. Чего ему не петь?
Итак, захотела жена канарейку. Пойди, говорит, на птичий рынок и купи канарейку, иначе - умру. Ну, умереть она бы не умерла, не такая она женщина, а птицу покупать всё же придётся. Если женщина просит, значит вынь, да положь. На то они и женщины, чтобы потакать всем их женским слабостям. Да и то сказать: а, вдруг, в самом деле, помрёт? Похороны дороже обойдутся...
Собрался, значит, я на базар.
- Ты, - говорит жена, - не какого-нибудь замухрышку купи, а самого красивого и чтобы пел!
"А как же! - думаю про себя. - Держи карман шире!"
- Ты не беспокойся! Куплю самого красивого, самого певучего! - весело говорю жене и отправляюсь на птичий рынок.
Кенара надо покупать летом. И выбор больший, и дешевле они тогда, кенары. А сейчас зима. Клеток мало. Сидят в них какие-то желтоватые пичужки и чирикают. Чёрт их знает: то ли кенары, то ли канарейки, то ли просто воробьи перекрашенные. И такое, говорят, случается.
Толкаюсь по базару, как бывалый покупатель. Подойду к одной клетке, постою, послушаю, о чём люди говорят, потом - к другой.
Здесь не только канареечный ряд, здесь продают любую птицу: и чижей, и снегирей, и щеглов, и даже попугаев. Попугай стоит сто пятьдесят рублей. Дорого.
- Разговаривает? - спрашивают хозяина попугая.
- Разговаривает. По-английски, - отвечает он солидно.
- А по-русски?
- Ду-р-рак! - орёт попугай во всё горло.
Непонятно: про кого это он так? Про хозяина?
Пожилой мужчина предлагает мальчишке щегла:
- Бери щегла. По дешёвке отдаю. Трёшка! Всего трёшка! Весёлая птица! Весной петь будет. А ест: всего ничего - семочки. Одни только семочки и ест.
Хозяин выгребает из кармана горсть семечек и проталкивает их в клетку. Щегол испугано забивается в угол. Не ест.
- Это он сытый. Не хочет, - поясняет хозяин.
Меня щеглы не интересуют, мне нужен кенар и я иду дальше.
Возле одной из клеток нерешительно топчется старенький дед.
- Чего смотришь? Покупай птицу!
- Да вот думаю: куплять или не куплять?..
- Покупай! Подарок старухе привезёшь.
- Баба у меня больно вредная. Загубит птичку. Жалко...
Какая-то женщина стоит у клеток с канарейками и кенарами и не спускает с них глаз.
- Берите, гражданочка канареечку! Птица - что надо!
- У меня есть канарейка... Мне кенар нужен, - говорит она.
- Пожалуйста! Можем и кенара предложить. Отличный самчик. Не самец - орёл! Покупайте! Самочка обижаться не будет.
Но женщина не хочет покупать "орла" и отходит в сторону.
- А почём? - спрашиваю я.
- Сорок рублей.
Иду дальше.
Некоторые мужчины подолгу торгуются, вынимают птицу из клетки. распрямляют ей крылья, дуют под хвост и всё это проделывают со страшно учёным видом. А что мне делать, если я в этом деле ну абсолютно ничего не понимаю! Зачем я буду ей под хвост дуть?
- Кенара ищешь? Вот, бери! - слышу за своей спиной вкрадчивый голос и оборачиваюсь. Мужчина суёт мне в руки клетку, в которой сидит, нахохлившись, жёлтый комочек.
- Кенар?
- Кенар!
- Сколько?
- Пятнадцать рублей. Не отдал бы так дёшево, да домой тороплюсь.
Смотрю на кенара. Цена подходящая и птичка вроде бы ничего, да больно на воробья смахивает. Нас окружают и хозяева соседних клеток, и покупатели. Хозяева настойчиво предлагают мне купить птицу; бывалые покупатели чего-то ухмыляются и молчат.
- А ну-ка, покажи! - кто-то протягивает руку к клетке.
Я хватаю птицу, сую хозяину пятнадцать рублей, покупаю тут же большой садок за семь рублей и торжественно возвращаюсь домой.
- Принёс? - встречает меня на пороге жена.
Я, улыбаясь, показываю ей клетку с птицей, вношу её в комнату и подвешиваю под потолком, где заранее вкрутил два кольца.
Жена долго рассматривала кенара.
- Что-то он зачуханный какой-то...
- Он замёрз. Вот погоди, отогреется и запоёт.
Прошёл час, прошёл второй - кенар не пел. Скакал по клетке, клевал коноплю и пищал. Жена смотрела на меня, я смотрел на кенара, кенар игнорировал нас обоих.
-Может быть, он ещё молодой... Он научится.
- Молодой, молодой! А ты под хвост ему смотрел?
- Чего я там не видел, под хвостом!
- А если это самка?
- Не может быть! Смотри, как он скачет. Как самец!
Прошла неделя, прошёл месяц. Кенар не пел. Жена сверлила меня ржавым взглядом. Я умоляюще смотрел на птицу:
- Ну, спой что-нибудь, ну хоть прочирикай или прокукарекай, если петь не умеешь!
Но кенар по-прежнему пищал и разбрасывал по всей комнате шелуху от конопли.
И вдруг меня осенило.
- А знаешь? - сказал я жене, - Знаешь, почему он не поёт? Ему скучно. Для кого ему петь? Для тебя, что ли? Вот если бы к нему подсадить самочку...
В следующее воскресенье я был командирован за самочкой.
Самочка - не самец. Самочку можно было купить быстро и дёшево. Я купил её всего за десять рублей. Маленькую, жёлтенькую, весёленькую, ну просто не женщину, а куколку! Я принёс её домой в бумажном пакете и осторожно впустил в клетку. Кенар тотчас вскочил на жердочку и оттуда любовался своей гостьей, а она сидела в углу клетки и чистила свои пёрышки.
- Идём отсюда. Не будем им мешать знакомиться, - шепнул я жене и мы вышли в другую комнату.
Сначала было тихо. Раздавалось только нежное попискивание молодой самочки и более грубый писк нашего кенара, Потом голоса обоих усилились, послышалось тревожное трепыхание крыльев, и вдруг кто-то заголосил не своим голосом.