Не город Амстердам, конечно, а Амстердам Авеню. И не пересекли - это сильно сказано - а протащились. Потом протащились - полметра за десять минут - через Бродвей, и здесь окончательно застряли. Еще два квартала, и мы могли бы увидеть стеклянный купол музея, но вместо этого пришлось покорно стоять в длиннющем неподвижном потоке, зажатые с обеих сторон.
Только сумасшедшему может придти в голову отправиться на машине в Манхэттен в воскресный день! Да еще надеятся найти свободную парковку около музея. Но моя нью-йоркская приятельница, пригласившая меня погостить, и есть этот сумасшедший. Ей понадобилось срочно посмотреть выставку "Жилище будущего". Я отговаривала: жара, толпа, намучаемся. Нет, едем, сказала моя подруга, заскорузлая мечтательница, привыкшая с детства к ожиданию Светлого Будущего. Будущего светлого жилища, будущей светлой любви, будущей светлой страны.
И вот теперь мы сидим в машине, закупоренные, тая досаду и чертыхаясь. А стекла опустить нельзя - врывается рокот дышащих рядом двигателей, невозможно разговаривать. Впрочем, и не хочется.
На правой стороне улицы молодая мама наклонилась над коляской. Я даже отвела глаза, честное слово. Белые трусики. Юбки, можно считать, нет совсем. Джинсовая полоска - не юбка. Тут же вспомнился Корней Чуковский. В дневниках он признавался, что будучи студентами они специально ходили в парк и стояли там возле мостков, где прогуливалась публика, и ждали: если повезет, и по мосткам пройдет дама, и ветерок вдруг поднимет край ее платья, то они увидят очаровательную щиколотку, и это будет для них счастьем! Щиколотку! А нам показывают трусики...
Мы продвинулись на полметра.
Я посмотрела налево, и увидела... Сурика.
Я прилипла к стеклу. Да, это он, это он! Но ничего сделать нельзя! Ни выйти из машины, ни даже крикнуть - через три ряда машин да в таком гвалте он не услышит...
А это точно он, его кудри до плеч, бархатные глаза, чуть впалые щеки. Но - в плаще? В такую жару? Остановился у входа в "First Aid". Наклонился, возится с чем-то, не видно, с чем.
Сурик... Наш загадочный Сурик.
Все мое недолгое знакомство с этим человеком промелькнуло в памяти за один миг.
* * *
Сколько же лет прошло? Семь, восемь?... А! Мы тогда писали красивую цифру - 1999. Его привел в нашу группу Бутурин, угрюмый старый кадровик.
Это была та еще картина. Толстый Бутурин, лохматый и плохо выбритый, в бабьей отвислой кофте пропустил в дверь впереди себя стройного юношу и встал рядом с ним, выпятив пузо. Получилось красиво: вот стоит человек как человек и вот - обормот, которого хочется отвести в баню. Бутурин постоял-постоял, словно вспоминал, зачем пришел, а потом вытащил бумажку из кармана и прочел:
- Сурен Гургенгович Саркисян. Вот, значит... В вашу группу...
И ушел.
Минуту-другую мы молчали, оглядывали новичка. А потом загалдели, обрадовались. Дело в том, что мы, трое в группе, задыхались в те дни от навалившейся работы и давно ждали подмоги.
Когда-то мы были не городским ПК, а всесоюзным НИИ, одним на весь советский свет научно-исследовательским институтом мебели. Бури и тряски в середине девяностых отразились на нас, как цунами на острове Бали: из нашего шикарного пятиэтажного особняка откатная волна развала и неразберихи вымыла первые три этажа - они были отняты, отобраны или просто захвачены разными мускулистыми молодыми пацанами в белых сорочках, которые быстро стали раскручивать здесь свои кооперативы и агентства. Первым погиб от этого нашествия самый большой, а лучше сказать, самый раздутый отдел нашего института, отдел теории, и куда подевались все наши теоретики, историки и критики мировых стилей мебели - одному Богу известно. Постепенно стали усыхать и другие отделы - денег-то бюджетных уже не давали! Куда-то исчезла и библиотека. И мы забыли слово "исследовательский", откинули слово "институт", и стали называться просто и честно - Производственный Комбинат. В нашем когда-то шикарном, всегда заваленном цветами актовом зале, где защищались диссертации, удобно разместился главный производственный отдел, и нашей маленькой группе графиков здесь был выделен уголок.
С работой, честно говоря, получалось как у какого-нибудь пьяницы-слесаря: то пусто, то густо, то запой, то аврал. Поступит хороший заказ - все на ушах стоим, а нет - курим в курилке, анекдоты травим. Мы же зависели от проектного отдела - они проектируют, мы готовим сопроводиловку: рекламу, упаковку, планшеты, экспозиции. Поэтому мы так обрадовались, что доконали, наконец, Бутурин - привел помощника.
Наш фотограф, то есть, простите, фотохудожник Юрий Владимирович,
старший в группе, первый тогда подошел к новичку:
- Что умеем делать, Суг... Сурген?
- Сурен, - ответил Сурен. - Я закончил полиграфический.
- Полиграф, значит, - Юрий Владимирович довольно потер руки. - "Поли" - это множество, правильно? Вот и мы здесь делаем множество дел. Смотри: к этой хреновине нам надо сделать упаковку. Сможешь начертить?
...Сурен мог, оказывается, все! Мы очень скоро поняли, какой он классный парень, и стали называть его ласково Сурик, и только Юрий Владимирович, как ошибся в первый раз, так и застрял - Сурген и Сурген.
Сурик не обижался, он был широкой души человек.
Мой стол стоял в самом углу, уютно и изолированно - кое-какие привилегии мне как единственной женщине все-таки перепадали. Передо мной был свободный стол - за него и сел Сурик. Но - по-своему: перевернул его на сто восемьдесят градусов, подставил стул и сел лицом ко мне:
- Чего тебе в спину мою смотреть? Крайне малоприятно, нет?
"Крайне малоприятно" - это, оказывается, была его главная присказка.
И она быстро была воспринята всей группой.
Сам Сурик был, напротив, крайне приятный человек. Безотказный, обязательный, не говоря уже об одаренности и хорошем вкусе.
Пожалуй, это была в нем ведущая черта - хороший вкус. И дело вовсе не в том, что он хорошо одевался. Он был эстетом по своей природе, и вкус его чувствовался во всем, и отношениях с людьми, и в поведении с женщинами, и в умении остановить неприятный разговор и сказать уместную шутку. Вообще он мало говорил, но не был букой. А его рисунки и графика были классными, но он краснел, если его прилюдно хвалили. И я еще не сказала о главном: Сурик был необычайно красив.
Я помню, как давно-давно, посмотрев фильм Висконти "Смерть в Венеции", где герой влюбляется в юношу Тадзио, в его красоту, я специально нашла и прочла эту новеллу Томаса Манна. Захотелось сравнить киношного мальчика с литературным. И я помню, как в новелле было сказано: "он испугался богоподобной красоты этого отрока". Я, разумеется, не испугалась, увидев Сурика в первый раз, но красота его меня просто сразила.
Конечно же, это сам Бог взял в руки карандаш, нет, кисть, нет, скорее всего, угольную палочку и уверенным движением творца нарисовал мягкий, но определенно мужской, чуть квадратный овал лица. Под скулами положил легкую тень, прибавив лицу худобы. Потом нарисовал глаза, широко расставленные глаза, и их тоже окружил густой тенью от ресниц, потом - скульптурный "римский" нос и такие же скульптурные, изогнутые губы. Рука Творца не торопилась, шлифуя лицо, добавляя штрихи, без которых не достичь совершенства. Едва тронул уголки губ, чуть загнув их кверху, а волосы - густые кудри - опустил до плеч. И Сурик получился писаным красавцем.
Другой, может быть, сознавая столь яркую внешность, сделал бы ее своей козырной картой и, соответственно, пускал бы ее в ход, когда надо. Но Сурик, как я уже сказала, был человеком со вкусом, вел себя просто, независимо и - доброжелательно.
Но, как говорится в старых романах, он был не прост.
Мог сказать о чьей-нибудь работе - дерьмо. Прямо вот так, в лицо и по-своему: "ты сделал крайне малоприятное дерьмо!" Причем, с добавлением: "Можешь продолжать!"
Но получалось это в его устах так мило, беззлобно, что никто и не думал обижаться.
Впрочем, всегда в какой-то невысказанной и неосознанной обиде на него был все тот же Юрий Владимирович.
Но тут своя история.
У нашего Юрия Владимировича Пропопова были две тайные страсти. Разумеется, все про эти его тайны прекрасно знали. Первая - выпивка. Ежедневная, обязательная, необратимая. Фактически, она стала актом дисциплины. В 12.30 - хоть снег, хоть гром, хоть терракт - Юрий Владимирович прикрывает рабочий стол чистым листом ватмана, чтобы ни пылинки не село! - и отправляется на перерыв. И вот тут вступает в действие вторая страсть - его тайный собутыльник Жорик Пилипенко из пректного отдела. Они были словно канатами привязаны друг к другу. Пропахшими алкоголем. По этой парочке, Пропопову и Пилипенко, мы сверяли часы: маячут в окне их спины, значит, начало перерыва, идут вразвалочку обратно к дверям, значит, конец.
И вот новоприбывший Сурик быстро это усек и выдал первый перл.
Заглянула как-то в отдел секретарша:
- Где Пропопов?
- Пропоп и Пилипнапились и пропали...
Само собой, мы немедленно приняли на вооружение "Пропопа", а заодно и "Пилипа".
Другой перл был еще лучше.
Звонит во время перерыва женский голос и спрашивает Юрия Пропопова. Сурик - поднявший трубку - отвечает:
- Он на приеме.
- А когда вернется?
- Как примет, так вернется.
Назавтра Юрий Владимирович устроил Сурику разнос: семью, мол, разрушаешь, жена кричит, по каким это приемам я таскаюсь...
Обиделся вдрызг.
Но все Сурику прощалось за бешеную работоспособность, за талант и - улыбку. Позже всех уходил домой (жил один, некуда было спешить),
за всех мог переделать испорченную или недоделанную работу, а поблагодаришь - улыбнется и все.
Однажды мне одна сотрудница принесла диковинную для Москвы баночку орехового варенья. Я поставила ее на полку за своей спиной. Вижу Сурик нет-нет и поднимает взор, не на меня, нет, на баночку.
Я говорю:
- Ты, я вижу, глаз положил на это варенье? Могу угостить!
Он по привычке ответил улыбкой.
Собираясь домой, я оборачиваюсь к полке и вижу: на крышке банки лежит... классически выполненная модель глаза, только не из гипса, какие были у нас в Строгановке, а из пластилина, что валяется глыбой в нашем углу. Если бы этот скульптурный шедевр появился на другой день, я была бы уверена, что Сурик сбегал в Училище, стащил его с кафедры, а тут... Я лишь стояла и качала головой, а он сказал:
- Я просто крайне поражен, что в Москве водится наше варенье...
Мы узнавали его постепенно, исподволь. Он, оказывается, знал два языка, английский и французский.
Как-то Пропоп принес толстенный гламурный, как тогда начали говорить, журнал и сказал вдруг:
- А ты, Сурген, случайно, не родственник этой голливудской крале, Шер? Ты ведь армян, Саркисян? И она, оказывается, Саркисян. Тоже армяшка.
Сурик ответил не сразу. Помолчал и вдруг запел:
Do you believe in love after love? I can feel something inside me say... Do you believe in love after love? Даже я догадалась, что это из главного хита Шер. А Сурик сказал:
- Нет, Пропоп, ты будешь крайне разочарован: Шер мне не родственница. Мои родственники живут в Париже.
Тут я встряла со своей единственной французской фразой:
- Parlez-vous frances?
- Oui, je parle. Я ведь шесть школьных лет жил во Франции, когда отец там работал. Это английский я учил, а на французском я просто говорил.
А потом Сурик принес нам всем пригласительные билеты на вернисаж - Молодежная секция графиков, а Сурик был ее членом, устраивала выставку в Доме Художников. Мы собрались всей кучкой и поехали, предвкушая удовольствие не только от выставки, но и от обещанного кутежа у Сурика дома. И первый шок мы получили, когда увидели работы Сурика - представьте, на выставке графики висели его живописные работы! Два пронзительно красивых акварельных пейзажа - зимний и летний. Наверное, и отборочная комиссия так же обалдела, как и мы, что пропустила их, непрофильных, на выставку.
А второй шок, ну, можно и помягче сказать - сюрприз, ожидал нас у него дома.
У Сурика была однокомнатная... мансарда.
Вы открываете входную дверь и оказываетесь в длинном узком прямоугольнике. Потолок над вами где-то посередине этого прямоугольника начинает резко снижаться, и в конце концов упирается в противоположную стену, которая вовсе и не стена, а сплошное длинное, низкое окно. Пространство, таким образом, само собой делится - в том месте, где потолок пошел на снижение, на два объема. Там, у окна - кухня, здесь гостиная - диван, кофейный стол, музыка, книги. Мы это тут же поняли, когда Сурик, усадив нас, подошел к стене, отцепил какой-то шнур и опустил... занавес. Да, настоящий театральный занавес, только уменьшенного размера.
- Хорошо, что не железный... - не преминул пошутить Юрий Владимирович, ощупывая тяжелый пурпурный бархат.
- Ты знаешь, Пропоп, я даже и театральные занавесы отменил бы, ей Богу! - отпарировал Сурик. - Пусть игра везде и всюду идет в открытую.
- А мне нравится! - я почему-то все время опасалась ссоры между ними и вечно кидалась на помощь Сурику, который в этом, разумеется, не нуждался. - Смотрите, мы сидим в уютной театральной гостиной...
Вечер, помню, был и шумным, и веселым, и все-таки каким-то напряженным, щемящим душу. Все напились, расслабились, а у меня было чувство, что Сурик - не мы, что он не смешивается с нами, мы всего только его гости и что ему более подходили бы другие гости. И что ему грустно. Не с нами грустно, а грустно вообще. Это было в его глазах. Я поняла в этот вечер, что это всегда было в его бархатных глазах.
Когда стало ясно, что выпито все, в том числе и найденные запасы, первыми стали одеваться Пропоп с прилипшим к нам еще на выставке Пилипом (прошу прощения).
Вывалились на улицу все вместе, и Сурик тоже, и тут обнаружили, что город давно спит. Ночь лежала непроглядная, тихая и теплая. Все разом вспомнили, что наступило лето, первая ночь первого июня. Мужчины тут же разбежались, а Сурик вызвался проводить меня до метро. Это - три квартала вниз, к Лубянке.
Но мы просчитались - входные решетки в тоннеле были уже заперты.
Сурик сказал:
- Ничего не поделаешь, придется тебе ночевать у меня.
Это прозвучало так естественно и буднично, как может естественно прозвучать "придется идти в обход". Я согласилась.
Я была лет на десять, если не больше, старше Сурика, ведь он еще и до тридцати не дотянул, и я никогда, в отличие от всей остальной женской части нашей конторы, не позволяла себе кокетничать с ним, ибо была интуитивно уверена, что он почует в этом дурновкусие. Словом, я просто согласилась. Он постелил мне на диване и плотнее задернул занавес.
Утром я тихо пробралась в ванную - она была втиснута в закуток у входной двери, привела себя в порядок и, отогнув занавес, глянула в окно. И замерла. За окном открылась... открытка. Яркая праздничная открытка в стиле "московский лубок": налезающие друг на друга косые крыши домов, кучерявые верхушки деревьев меж ними, изогнутые змейки улиц, ползущие то вверх, то вниз, и вдали - как по заказу! - золотые купола Храма.
Сурик обернулся ко мне от плиты с двумя турками кофе в руках.
- Да, ты не ошиблась, это он, Василий Блаженный. Мне крайне повезло, нет? Такой вид! Это настоящая старая Москва. Когда я въехал сюда, я разыскал Гиляровского. Читал, выискивал - про мой район. А нечего было и искать, у него есть отдельная глава "Лубянка". Ну... Имеется ввиду просто Лубянская площадь, как ты понимаешь. Мои края. Так вот, про такие дома, как эти вокруг, он пишет - "меблирашки", помнишь? Держал их богатый помещик Мосолов. Но жили в этих меблирашках солидные постояльцы, всякие тамбовские, курские помещики, которые доживали свой век на "выкупные". Что такое "выкупные" знаешь, нет? Это деньги, полученные за освобожденных крестьян. Сегодня это уже не прошлый, а позапрошлый век, представляешь!
Он говорил удивительно заинтересованно, так мог бы говорить какой-нибудь страстный коллекционер, показывая свою редкую находку.
Я подошла ближе к окну. И тут картинка с московским пейзажем резко изменилась: перед самым моим носом лежала плоская крыша соседнего близко стоящего дома, залитая бугристым серым киром - издали мне ее не было видно.
Мы сели за стол у окна - крыша подплыла к самым нашим глазам.
- Ну, что делать, - увидев мое скиснувшее выражение лица, сказал Сурик. - Ложечка дегтя! Но я эту крышу держу в чистоте...
У меня полезли брови наверх. Сурик в ответ молча пил кофе. А потом откинулся на стуле.
- Что-то я с тобой разоткровенничался... Видишь ли, рядом со мной живет какой-то крайне малоприятный тип, который, как напьется, развлекается тем, что бросает из своего окна на эту крышу всякую дрянь, в основном, банки из-под пива, - проверяет, долетит, не долетит? Иногда накидывает целую кучу, которая потом от ветра катается по крыше туда-сюда. Противно. Ну я и придумал: пошел купил две удочки, сейчас покажу, скрепил их, удлиннил, и вот теперь крючком легко достаю любую банку. И у меня всегда чистая крыша!
И тут я ни с того, ни с сего спросила:
- А кто твой отец?
Ответ как всегда последовал через паузу:
- Понимаю. Ты спрашиваешь, почему это мы жили в Париже? Нет, отец не был никаким дипломатом. Он был простым поваром. - Сурен выразительно посмотрел на меня, словно проверял, получилось ли разочарование. - Просто хорошим поваром в лучшем бакинском ресторане, в гостинице Интурист. И не думал и не гадал ни о какой загранице, но понравился одному, ну, очень высокому гостю из Москвы. И вот без связей, без просьб, а главное, безо всякой спецподготовки - ну, проверили человека, конечно, как следует, - был включен в очередной список обслуги советского дипкорпуса. Как продержался почти шесть лет?.. - Сурик поджал губы и покачал головой, - сам удивляюсь! Ведь для безопасного плавания в этом мире интриг и сплетен надо быть очень маневренным кораблем, надо обладать и острым нюхом, и острыми локтями, или, по меньшей мере, просто уметь держать язык за зубами. Отец же, наоборот, был импульсивным, крикливым, а нюх или хитрость пускал в ход только над своими кастрюлями и сковородками. Но в конце концов, нас все-таки списали с этого дипкорабля. Десятый класс я уже заканчивал здесь, в Москве. Год мы втроем жили в съемной квартире, а когда я поступил в Полиграф, отец уговорил маму вернуться в Баку, в родительскую квартиру. Там, правда, осталась только папина сестра, учительница музыки, тетя Ашхен, а бабушка с дедом уже умерли. У какой-то бойкой москвички отец купил вот эту уже приватизированную халупу для меня, перестроил кое-что, ванну втиснул - и вот я здесь. Дальше рассказывать?
Я быстренько закивала: да, да!
- Смотри, дальше будет страшно.
...Дальше действительно было страшно и жутко.
В первые же каникулы Сурик поехал в зимний студенческий лагерь на Домбай - кататься на горных лыжах научился еще во французских Альпах.
И ничего не знал...
А Баку зимой девяностого переживал дикую кровопролитную резню. Изгнанные из Еревана азербайджанцы (их прозвали "еразы"), подогретые к тому же бесконечными спорами о Карабахе, планомерно, по списку, обходили все бакинские дворы и беспощадно расправлялись с армянами. Подбили на это и местных, городских, и районных - "спустившихся с гор" - сородичей, которые избивали и выкидывали из домов безоружных армян.
Кто сопротивлялся, получал нож в спину.
Когда добрались с криками и угрозами до квартиры отца Сурика, он им не открыл. Две дрожащие от страха женщины уговаривали его не сопротивляться, он в ответ стал баррикадировать входную дверь. А когда те ее выломали и ввалились в комнату, кинулся в драку. Разъяренные бандиты втроем скрутили пожилого человека, потащили на балкон и... перекинули через перила. Четвертый этаж старинного бакинского дома...
Мать Сурика упала без чувств, едва живая старенькая тетя Ашхен поплелась вниз - распластанное тело брата лежало в луже крови.
Сурик узнал о трагедии в конце января, в Баку уже были введены войска. Он полетел самолетом, но не застал в живых уже и мать, она скоропостижно скончалась от инсульта. Выходя из аэропорта он молился только об одном - чтобы водитель такси не оказался азербайджанцем...
Дома он провел три дня. Как во сне. Не мог не есть, не пить, не спать. Бродил все ночи, стукался о мебель, сдвинутую со своих мест, хрустел стеклами под ногами, выбитыми из всех книжных шкафов. Наконец помог тете Ашхен упаковать вещи. Для себя сложил книги, пять коробок - сколько смог найти.
Когда, как во сне, вернулся с вокзала, проводив тетю Ашхен, отправившуюся почему-то в Таганрог, он и не понял, к каким родственникам, то увидел, что она все-таки забыла одну вещь - длинный, замотанный в платки и скатерти сверток. Опустился рядом и вспомнил - это была "самая драгоценная", самая любимая вещь в их доме, большая гипсовая скульптура Венеры Милосской. Подумал: возьму с собой в Москву. Поднял тяжелый сверток, поставил рядом с собой, положил руку на верх, на голову скультпуры, - она была достаточно высокой, наверное вровень в самой тетей Ашхен, - и тут заметил, что голова Венеры висит, спеленутая тряпками, набоку. Не стал и разворачивать. Погибла Венера. Не перенесла беды.
.
...Мы оба долго молчали, когда Сурик закончил рассказывать.
От многих чашек кофе у меня стучало сердце. И вообще надо было уходить, а я мялась, не знала, что говорить. Сурик улыбнулся своей тихой улыбкой:
- Хорошо, что суббота, нет? И вообще - лето! Зима для меня - крайне малоприятная вещь. Обожаю лето, обожаю Москву!
Он проводил меня до лифта, то есть, спустился на один пролет со своего мансардного этажа.
- А я с понедельника в отпуске! - сказала я невпопад и села в лифт, уже совсем не грустная.
Я не знала, что вижу Сурика в последний раз.
Потому что, вернувшись из отпуска, услышала путаный, сбивчивый и неясный рассказ про его драку в метро, про отбитые почки, про больницу.
Я и следов его не нашла. Родных у Сурика не было, друзей я не знала, а дверь мансарды оказалась заколоченной. "А чего ты суетишься? Тебе - что, больше всех надо?" - останавливал меня Юрий Владимирович. Потом я догадалась найти врача, который зашивал Сурика, но он лишь процедил сквозь зубы: "а мы уже привыкли к этим патриотическим акциям в кавычках... Сегодня привозят раненого армянина, завтра - избитого таджика... Очищают Москву..."
* * *
...Сидеть в перегретой машине становилось невыносимо, мы на пол-шага продвинулись, но попрежнему были зажаты с обеих сторон.
Теперь фигура Сурика мне видна была наискосок, но я увидела... его велосипед... Велосипед мусорщика, его тягловая лошадь, его средство производства, источник дохода. Через раму были перекинуты два огромных полиэтиленовых тюка, набитых донельзя пестрым металлическим ломом, жестяными банками всех цветов и калибров. Я знала - городские самодеятельные мусорщики сдают этот лом на переработку и на эти деньги существуют.
Закончив пристраивать велосипед, Сурик шагнул ко входу в магазин, но приостановился - с другой стороны у выходной двери стоял вертлявый и даже какой-то веселый попрошайка в майке до пят. В протянутой руке у него белел стаканчик из пластика и он тыркался им в каждого выходящего из магазина. Сурик полез в карман плаща, покопался, вынул руку, вскинул на ладони монету, подошел к парнишке и бросил ее в его стаканчик.
Да, это был Сурик! Пусть мусорщик, пусть сам нищий, но это был он, этот жест - подать просящему - выдал его окончательно.
Я металась в машине, дергая за ручки. Когда наконец удалось подрулить к тротуару, выскочила, не слушая воплей моей приятельницы, и побежала назад. Квартал, угол, поворот, еще полквартала... Запыхавшаяся, мокрая я подскочила к магазину - велосипеда не было. Впереди, сзади, за углом - велосипеда не было.
Я прислонилась к стене. Остыла.
Может быть, судьба велит не подходить к Сурику, оставить его в покое? Что я могу сделать, что сказать?
Броситься с радостными объятиями на шею?
Сказать, что рада видеть... с мусорными мешками?
Призвать не терять надежду на светлое будущее? Ну, это уже просто пошлость.
Мое появление перед ним - ненужная ему встреча с прошлым, констатация его сегодняшней плачевности. Соль на рану.
Хорошо, что не догнала, подумала я и кисло усмехнулась: ему было бы это "крайне малоприятно". И он мог бы осудить меня за дурные манеры.