По вечерам, приходя из последних сил в свой барак и забираясь на жесткую, едко пахнущую потом и гнилой соломой лежанку, я часто думаю: "Почему Бог допускает, чтобы это происходило на Земле?"
Меня зовут Станислав Росланец, я священник, сейчас апрель 1942 года, и я в Освенциме.
На соседних нарах хрипит и кашляет старик. Он выглядит старше меня и постоянно кашляет ночами, то и дело задыхаясь хрипами и ворочаясь с боку на бок. Хотя, после каждого дня почти все мы почти моментально падаем в мертвое небытие, чтобы завтра снова очнутся в аду. Так что обычные звуки барака - кашель, хрипы, чьи-то тяжелые шаги - привычны.
Перед тем, как закрыть глаза и провалиться в тяжелый сон, я всегда вспоминаю Варшаву и свою кафедру. Воспоминания об университете и учениках всегда несут каплю успокоения. Что - светлое я все же успел оставить после себя.
Я пытаюсь согреться. Воздух холоден, мое старое тело болит, я шепчу про себя "Miserere mei Deus, secundum magnam misericordiam Tuam..." и стараюсь не думать о том, что завтра снова будет утро. И в то же время я надеюсь, что для меня это утро наступит.
Каждое утро похоже на предыдущее, только с каждым утром все тяжелее вставать от резкого окрика:
- Подъем!
Нужно будет встать, быстро заправить кровать, и бегом бежать к умывальнику, где надзиратели поливают нас то холодной, то горячей водой. После умывания - бегом на построение на плац, мне трудно бежать, но я стараюсь. А после - работы в шахте на добыче угля. Мне тяжело работать, я стар, но если я не смогу выработать дневную норму, меня ждет крематорий.
А я хочу жить, несмотря ни на что.
Рядом со мной в шахте работает Эдвард. Он тут уже три месяца, и этого хватило, чтобы превратить молодого, полного сил парня в глубокого старика. Я все хочу с ним перемолвится хоть парой слов, но он не разговаривает со мной. Я слышал от других, что однажды он попробовал поговорить со своим предыдущим товарищем по забою, и надзиратель, увидев это, бил его палкой, пока он не упал, полумертвый.
Я не виню его, мне самому страшно сказать тут лишнее слово, но еще тяжелее постоянно молчать. Молчать, выполнять непосильную работу и подчиняться ужасным, бесчеловечным приказам надзирателей.
Вчера, когда нас гнали из шахты домой, я увидел, что недалеко от бараков несколько заключенных начали рыть яму. Казалось бы, просто яма, но здесь ничего не бывает просто так и я боюсь этой ямы. Боюсь солдат в серых шинелях, боюсь лая собак, и боюсь себя.
Своего отчаяния.
Но следующее утро оказалось отличным от утра всех предыдущих дней.
- Подъем! - слышу я и пытаюсь влезть распухшими ногами в грубые деревянные башмаки. Добежав до умывальника, постарался, насколько это было возможно под ледяной водой, привести себя в порядок, и, под окрики, побежал на построение на плац.
- Ты, ты, ты, - один из надзирателей ткнул в меня палкой, так что я покачнулся, - за мной.
Так я оказался в той самой яме, рыть которую приказали накануне. Мысленно я поблагодарил Бога - работать лопатой было чуть проще, чем в шахте, земля была хоть и мокрой, но все же было уже довольно тепло и я мог видеть солнце, небо, а это в моем положении уже немало.
Со мной работали еще шесть человек, у одного я увидел странную метку на одежде - нашивку с буквой "К", и, уловив момент, спросил его:
- Что значит буква?
- Знак смертника, - ответил тот, - каждый здесь может стрелять в меня без объяснения причины. Я больше не представляю для них никакой ценности.
-За что?
-Молчать, работать! - раздался голос надзирателя, мой собеседник поспешно отвернулся, и я продолжил копать землю.
Когда нам через несколько часов разрешили немного отдохнуть, он подсел ко мне. Это был еще не старый мужчина, все еще красивый, несмотря на болезненную худобу и низко посаженные, маленькие глаза. Но взгляд его - глаза в глаза - был прямой, здесь немногие так смотрят.
- За попытку напасть на надзирателя. Они бы убили меня сразу, но я сильный и пока еще могу работать. Но в шахты меня больше не отправляют, - он усмехнулся, - наверное, боятся. Нам ведь местами слишком узкие тоннели и если развернуться вовремя, можно задушить хотя бы одного. Хватило бы сил.
-Что ты такое говоришь, - ответил я, - они никого не боятся. Даже своей совести. Для них нет ни людей, ни Бога. И ты не думай об этом. Это грех.
- Ты верующий? - казалось, он удивлен.
-Я был священником в Варшаве.
- Бога нет. Если бы бог был, он не допустил бы этого, - ответил мой собеседник и закрыл глаза, подняв голову и подставляя лицо апрельскому солнцу, - мы живем в аду.
-Нужно надеяться. Надеяться и верить, что нам помогут, что это все закончится. И нельзя терять человеческий облик. Мы не должны быть похожими на них, - ответил и я замолчал. Мужчина тоже молчал, и я подумал, что он уснул. Но тут перерыв кончился и мы снова, до темноты, копали землю.
На ужин дали небольшой кусок хлеба и какой-то травяной суп. Суп я съел, а хлеб положил за пазуху, надеясь перед сном съесть этот кусочек и хоть ненадолго заглушить чувство голода, чтобы быстрее уснуть. Забравшись на свою лежанку, закрыв глаза и медленно жуя безвкусный, сухой кусок хлеба, я начал было вспоминать свою прошлую жизнь, как обычно перед сном, но почувствовал, что кто-то трясет меня за плечо.
-Эй, - услышал я шепот, - эй, старик, ты спишь?
Я открыл глаза и увидел парня, совсем еще мальчишку лет семнадцати, который жил в моем бараке и спал через несколько коек от меня. Он сильно отощал, и в шахты его больше не посылали, он тоже сегодня работал с нами в яме.
-Нет, - ответил я и повернулся к нему, - не сплю.
-Я слышал ваш разговор сегодня, - начал парень, слышал, что ты - священник. Можешь мне помочь?
-Чем? - грустно улыбнулся я ему в ответ. - Чем я могу тебе помочь?
-Если ты священник... Я хочу окреститься, - паренек облизал сухие, обветренные губы и посмотрел на меня, - я не выдержу долго, скоро умру, у меня все болит внутри, вот здесь, - он положил руку на грудь, - хочу умирать с надеждой.
Я хотел было возразить, но тут посмотрел на него и заметил, как глубоко запали на его лице тени, как страшно не по-детски, не по-юношески смотрится это лицо с блестящими, больными глазами.
-Ты не крещеный?
Он помотал головой:
-Нет, меня не крестили, но я слышал о Боге. Просто раньше не думал об этом. Раньше, до этого, - он обвел глазами спящий барак, - мне не приходили в голову ни мысли о смерти, ни страх. Я думал, что у меня впереди целая жизнь, а оно вот как вышло...
-Как тебя зовут?
-Михаил, Миша я.
-У тебя есть вода? В кружке?
-Нет.
- Для того, чтобы я мог тебя окрестить, мне нужно немного воды. Попробуем завтра. А сейчас иди и ложись, Господь да не оставит тебя.
Он ушел, но его просьба породила в моей голове целую вереницу мыслей.
Я всегда верил в Бога. И мой отец верил, и мой дед, и путь священника я избрал сознательно. Мне всегда нравилась строгая красота церквей, красивые, полные смысла обряды, то успокоение, которое я видел на лицах своих прихожан после исповеди или в дни праздничной мессы. Но то, что я услышал сейчас в голосе этого мальчика, Миши, было совершенно новым. Я, старик, посвятивший всю свою жизнь Богу, почему-то не задумался о то том, что моя вера может помочь здесь кому-то. Сам того не желая, этот мальчик показал мне путь. Здесь все дышит безысходностью, но я же тоже здесь. И если я могу быть утешением умирающему Мише, то может, я могу дать спокойствие и надежду кому-то еще? Может, именно для этого Бог дает мне силы выжить в этих условиях, чтобы именно здесь я нес свое слово тем, кто нуждается? Я не могу изменить этот мир и не могу помочь нам выйти отсюда, но если есть хоть одна душа здесь, которой я могу подарить крохи покоя и согреть словом, я должен это делать.
На следующую ночь Миша снова разбудил меня.
-Я оставил воды, - прошептал он, - пожалуйста, вы обещали.
Свесив ноги, я постарался как можно тише слезть со своей койки и сказал ему:
-Пойдем.
Крещению взрослых, конечно же, предшествует Катехезис и прочее, но я думаю, Господь простит меня. Я прочитал над водой молитву, обмакнул пальцы в холодную воду и начертил крест на сухом, горящем лбу Миши со словами: "Крещу тебя во имя Отца и Сына и Святого Духа". И я увидел, как он улыбнулся.
-Теперь ведь у меня есть надежда, что я попаду в Рай? - спросил он и, внезапно, резко закашлялся.
-Конечно, Мишанька, конечно. Господь нас не оставит.
По полу сквозило холодом. Где-то вдалеке залаяла надрывно собака.
- Отец, - сказал Миша, - почему Бог, который всех любит, это допускает?
Я обнял мальчишку одной рукой и прижал к себе. Горло внезапно перехватило, я будто сглотнул колючий комок, мешающий дышать. Непривычное обращение "отец" выбило меня из колеи.
-Потому что есть люди, которые забыли Бога. Которые сами возомнили себя богами и не боятся вечных мук. Но нам нельзя отчаиваться, нужно верить в лучшее, в то, что Господь нас спасет.
Миша лег на свою койку, я укрыл парня хиленьким одеялом, и несмотря на это, он продолжал дрожать. Я сел подле него и гладил мальчишку по реденьким, коротким волосам.
-Ты поправишься, ты молодой, сильный, - на этих словах он так обреченно на меня посмотрел, что я отвел взгляд, - но даже если допустить самое худшее, ты после смерти пойдешь прямо к Господу нашему. Все мы, кто здесь, пойдем прямо к нему, сказано ведь в Писании: " Блаженны cкорбящие, ибо будут они утешены; блаженны кроткие, ибо примут они в наследие землю; блаженны те, чьи сердца чисты, ибо увидят они Бога..."
Удостоверившись, что мальчик спит неровным, тяжелым сном больного, я тоже лег на свою койку и сразу же заснул.
Дни по-прежнему были полны тяжелого труда и безнадежности. К яме, в которой мы работали, иногда подходили немцы, они бросали нам, полумертвым от голода, кусочки хлеба и смеялись, глядя, как люди бросались поднимать их из грязи.
Я не хотел поднимать хлеб, и только делал вид, что спешу быть первым. Бежать, ловить и есть эти брошенные кусочки казалось мне почему-то противным, несмотря на вечное, уже привычное в какой-то степени чувство голода. Мне думалось, что если я уступлю, если подниму этот хлеб, то предам все то чистое, что было в моей душе и стану животным, которому для развлечения хозяин бросает лакомый кусок. Когда становилось совсем тяжело, я вспоминал другой хлеб, благословенный, символизирующий на причастии тело Христово, и мне становилось легче.
Миша умер через два дня после той ночи, просто не проснулся, и я видел, как его тело вынесли из барака.
Яма, меж тем, становилась все шире и глубже, и я невольно задавал себе вопрос - что мы копаем? Для чего эта яма?
Ответа на этот вопрос я так и не узнал.
В барак явились комендант лагеря, гауптштурмфюрер СС , и старший лагеря с овчаркой на поводу, всем нам приказали быстро построиться во дворе барака.
Поднялся крик, шум, немцы кричали:
- Антретен! Луз, шнель, швайне!
Нас выгнали во двор, без головных уборов, в деревянных, на босу ногу, колодках, без верхней одежды, и построили в одну шеренгу. При приближении коменданта, каждый должен был смотреть ему прямо в глаза. Комендант по очереди указывал на военнопленного пальцем, после чего необходимо было быстро повернуть голову в правую сторону и назвать свою национальность, возраст и номер. Меня и еще нескольких отобрали в сторону, после чего отвели в помещение с узким окном вверху, где уже сидели прямо на полу несколько десятков человек.
Я сел и осмотрелся. Все присутствующие здесь были либо стары, либо очень измождены, худы. Света из окошка хватало, чтобы разглядеть несколько совсем уже старых мужчин.
Один из них,старик, с мутными, полуслепыми глазами, сел рядом со мной.
- Я слышал от своего соседа по бараку, что вы священник, - сказал он, - я из Польши, меня зовут Леслав Задворски, я католик. Нас ведь скоро убьют, я знаю... Мы все здесь стары и не способны больше работать. Отпустите мне грехи.
Я знаю, что отчаяние - один из самых страшных грехов. Но именно отчаяние я почувствовал, когда услышал его слова.
Неужели все?
Моя жизнь закончится здесь, среди этих людей, далеко от всего, что я любил и среди тех, кто попирает все, во что я верил? Но вслед за этой мыслью пришла другая - почему этот человек, Леслав, думает об отпущении грехов перед смертью, а я, польский священник Станислав Росланец, преподававший теологию и богословие на кафедре Варшавского Университета, позволяю себе отупляющее отчаяние и не слышу его просьбы?
Мой долг - принять его исповедь.
Мой долг - дать всем нам слово утешения перед страшной участью, которую нам уготовил Господь.
-Кто был ваш сосед? - спросил я, пытаясь поджать под себя ноги, чтобы хоть немного согреться.
- Тот, с буквой "К" на бушлате, Юрий, вы работали вместе в яме, - старик приблизил свои бледные, шамкающие губы к моему уху, - они ведь расстреляли его вчера около нашего барака, просто так, ради забавы расстреляли. Соревнования устроили по стрельбе.
Я принял его исповедь. И, слыша наш диалог, ко мне подошли и другие. Они просили лишь дать им надежду на Царствие Небесное, и я, как мог, утешал их.
Люди шли ко мне как к последней надежде. Старые, больные, некрасивые и жалкие, все они просили одного - благословения. И я не мог показать им свой страх, животный ужас существа обреченного, существа, которое жаждет жить, пусть так, в тяжелом труде и угнетении, но - ЖИТЬ!
Я должен был говорить слова утешения.
И я говорил.
Но Господи, ответь - кто утешит меня?
Прошел день, наступила ночь, люди, голодные, измученные, но живые, спали тяжким сном вповалку на холодном полу, никто не приходил за нами, и я подумал, что это все же ошибка, что ничего не произойдет, но утром дверь открылась и на пороге стоял вчерашний гауптштурмфюрер.
- Быстро, быстро, на выход, в шеренгу! - командовал он, и мы выходили из своей тюрьмы на свет.
Идя по территории лагеря, я вдруг понял, какой ясный и чудесный сегодня день.
Этот день не вязался ни с серой формой гауптштурмфюрера, ни с видом моих несчастных, старых и больных товарищей по несчастью. Лазурное небо и золотое, ясное солнце, зеленая листва, свежий, чистый и теплый ветерок были созданы для жизни.
Нас подвели к дальнему зданию, стоящему особняком на территории лагеря, и я понял, что нам действительно пришел конец, когда нас, будто скот, загнали в большую серую комнату и приказали раздеться.
Голые, дрожащие, больные, стояли мы в большом глухом помещении без окон.
Замок двери лязгнул приговором.
Было темно.
Было страшно.
Один из этих людей, взял меня за руку.
- Скажите что-нибудь, падре.
В этой темноте, в полной тишине, слыша только сиплое дыхание обреченных, я начал говорить:
"Вот, Бог - спасение мое: уповаю на Него и не боюсь; ибо Господь - сила моя, и пение мое - Господь; и Он был мне во спасение".
В полной темноте мы слышали, как упало на пол что-то тяжелое.
Дышать стало нечем и я малодушно схватился за горло, шепча про себя последнее: "Господи, пусть это закончится. Господи всемогущий, пусть кто-то узнает о нас, безвинных, убиенных..."
Станислав Росланец и все, кто был с ним, были брошены в яму за бараками и засыпаны землей.
Без права на поминовения, безымянные даже в своей смерти. Только номера 140567 140598, 140859... .