Шуляк Станислав Иванович : другие произведения.

Последствия и преследования (книга мифов и притч)

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Книга мифов и притч Станислава Шуляка "Последствия и преследования" была издана в 1995 г. в издательстве "Мера". Слово означает совсем не то, что оно означает, и вообще черт знает что означает, должно быть. И такими-то словами, не обозначающими ни черта, мы будем пытаться обозначить что-то, что само давно утратило всякий смысл и содержание?! Да разве возможно преуспеть в этом, разве возможно? Тем более, что ныне задача всякого живущего - с этим миром общего ничего не иметь...

  Станислав Шуляк
  
  Последствия и преследования
  
  мифы и притчи
  
  Ловушка
  
  И в оконце выползая, выходящее вровень с землею, Ш. посмотрел в небо и увидел стену над собою и громаду трех этажей. Полуобернувшись, смотрел. После отряхнулся, увидел приятеля, махавшего ему рукой, и побежал к тому, не разгибаясь, торопливо и словно в тревоге.
   - Сказать тебе, что там происходит сейчас? - Ш. говорил, не успев отдышаться и увлекая Ф. за собою.
   - Так ведь ложь всегда была твоею подручной, - презрительно возражал его визави. Ф. возражал. - Наши злоключения не должны противоречить правилам парадной новеллы, героями которой являемся.
   - У меня и сейчас еще дрожат пальцы - взгляни. Что - если б я ошибся? Что - если бы я не успел убраться? Я видел уже одну, когда еще был там; она высунулась из-за ящиков и настороженно нюхала воздух.
   - Они там голодные как смерть. И оттого забыли о страхе. Они там не боятся никого и могли бы стаей загрызть человеческого младенца, если того хотя бы на час оставить там в колыбели.
   - Я и сейчас вижу, как та из них, что показалась при мне, вылезла из своей норы и осторожно пробирается вдоль стены.
   - Ты правильно подвел все проводки? Ты соединил все как нужно?
   - Она торопливо перебегает, подстрекаемая голодом, то замрет, прислушиваясь, то дальше перебежит. Она давно уже слышала этот запах, и ее сладко подташнивает от голода...
   - Ну ты здесь целую поэзию рассусолил, - недовольно говорил Ф. - Уж лучше молчи. Молчи и дожидайся. - И в рытвине почвенной залегли. Будто нарочно образовавшейся для них, будто для них постаралась природа. Ф. говорил недовольно.
   - Да-да, конечно, ведь мир - объект моих карикатур и иного жесткого попечения, - машинально Ш. соглашался. - А возле наживки она останавливается, - Ш. говорил монотонно, как будто ушедший в себя, - и ее что-то смутно настораживает в увиденном. И пытается сообразить. Что-то ей не слишком нравится в том, как расположена эта ветчина. Но голод превозмогает... - было последнее, что проговорил Ш., и в это мгновение грохнуло - страшно, гулко, как будто все небо разодрали в куски, как будто весь грохот собрали по миру и в одном месте выпустили разом теперь. Ф. и Ш. головы руками закрыли, упавши в землю ничком. Звук всегда звучит через силу и только случая для себя ищет, чтобы иссякнуть. Рушились стены, рухнула кровля, и хлестала вода из разорванных труб. И руины остались от дома, только что топорщившегося из почвы. Ф. что-то бормотал в торжественном и самодовольном исступлении, но Ш. оглушенный не мог разобрать ни слова.
   - Будут они теперь знать, как бегать, - благоговейно Ф. бормотал.
  
  
  
  Опровержение
  
   - Мне приносят по ночам телеграммы о рождениях всех абсолютно незнакомых мне младенцев, - в усталом полувозбуждении Ф. говорил, сглатывая слюну и будто во рту перекатывая камешки. - Я не понимаю, что это. И на каждой написано: "Царю Ироду". Я не понимаю, почему именно мне. За что мне? Чего от меня ожидают? Оттого ли, что повторения могут служить оправданием уже случившемуся? И этот еще запах рыбы повсюду.
   - О каком запахе ты говоришь?
   - Запах, который повсюду. От телеграмм, от рук почтальонов, от их жен, от скрипок, на которых играют их дети, от меня самого. Весь божий мир провонял рыбой. Есть от чего сойти с ума, как уже сошли с ума почтальоны.
   - Не заблуждаешься ли ты, когда отдаешь предпочтение простым объяснениям? - сухо спрашивал Ш.
   - Но мне одному не разобраться в их мороке. Я давно сумел понять это и тогда решился бежать. Самые скоростные автомобили и автострады были в моем распоряжении. Но возле дома я отыскал тихий и будто кукольный катафалк, в который не была только впряжена лошадь, и я понял, что это именно то, что мне нужно. И только деревянные с резьбой стойки торчали в передней его части. Я забрался внутрь катафалка и увидел, что все там обито ржавым железом. Ржавым было все до последнего гвоздя. Бархатная обивка сидений потерта до блеска была и побита молью. Представляешь, как такое способно отравить последние минуты бессмертия. Убежище мое стало вдруг заполняться дымом. Прежнее двуличие мое казалось мне тогда недостаточным и незаслуженно скудным. "Глядите, - кричали снаружи, - как валит дым из этого склепа на колесах"! Сизифов труд моего равнодушия неожиданно утратил иное первозданное значение его. Я высунулся из окна своей гигантской погребальной кареты и вдруг заметил, что на черном, лакированном борту ее написано какое-то слово. Из-за него-то и все мое безнадежное, догадался я. Сначала я разобрал только одну букву И. А потом и все слово - ИЛЛЮЗИЯ. Я был достаточно искушен, чтобы не попасться на подделке документов, но все же не настолько предусмотрителен, чтобы не подделали меня, и вот теперь ты слушаешь меня, внимаешь моей неправедной истории, а я же не знаю, что ты мне собираешься сказать.
   - Ну а разве тебе не известно, что вера подобна сосуду, из которого может черпать только один? - помолчавши, Ш. говорил.
   - Когда я был гением, так, наверное, знал об этом, - равнодушно отвечал приятель его. - Только время, небольшое время отделяло меня тогда от безвестности.
   - И ты сумел ловчих своих обмануть, да предводителю их попался в самые руки, - усмехнулся еще Ш., и зуб его золотой при этом сверкнул, наверху слева. Ш. еще усмехнулся.
   Ф. на того с недоумением смотрел.
  
  
  
  По недостижимости истин
  
   - Кто твой учитель? - спрашивал Ш., покачиваясь на одной ноге, стоя на берегу ручья, поросшем вереском.
   Ф. искал, как бы ему уклониться. Скажешь - не обрадуешься, полагал он, опыт его прямолинейным не назовешь, никак не назовешь, но в человеке этом нет и забитости, совершенно забитости никакой. Живые ужимки Ш. доводили временами его до исступления.
   - Во всяком случае, я о нем помню.
   - Надеюсь, ты его убил? - снова говорил Ш.
   - Отчего?
   - Нужно было побить его камнями и палками, - настаивал Ш., земной помазанник Ш. - Нужно было выпустить всю его кровь. И на страже стоять истекающей крови.
   - У тебя бы это получилось, конечно, - согласился Ф.
   - Проигрывать меня всегда учили если не с улыбкой на лице, то хотя бы с гримасой благоденствия и самодовольства, - Ш. говорил. Но товарищ его все никак не мог от безмятежности своей оправиться, от прежней своей безмятежности.
   - Да, но это едва ли имеет отношение к истинам, которые следует полагать подручным материалом самостроительства. И так повсюду, во всех уголках нашего великого полушария, - возражал Ф.
   - Хотя и участь блаженства ныне непосильна, - бесцветно Ш. подтвердил.
   А Ф. опирался на золоченую раму, картины не было, одна золоченая рама. Хотя удобно было опираться и не жаль было бросить.
   - Видишь, запад клонится к солнцу, или оба клонятся друг к другу, - осторожно Ф. говорил.
   - Истина всегда меньше даже, чем ощущение, она только предвкушение, она только надежда, - Ш. говорил.
   Ф. расхохотался зло и свободно, все же расхохотался, как и ожидал Ш.
   - Умственные зерна прорастают во мне чертополохом, я знаю, - настаивал еще Ш.
   - Брошенные руками лживых наставников, - Ф. говорил.
   - Беда не в том, что они учат нас не тому, а в том, что вообще хоть чему-то иногда учимся. Когда я обзавелся оружием, я старался подстеречь каждого из них, - со странною усмешкою Ш. отвечал, он уже не был похож на журавля и ни на какую иную птицу, и даже ни на спящую птицу, хотя бывал похож иногда.
   - Даже если впоследствии мы станем являться в иных образах, наши отношения с действительностью все равно не будут простыми, - согласился Ф.
   - Во мне всегда прежде вырабатывали только осведомленность, и это заставляло мое оружие трепетать!..
   - Ах, во всем этом все же расчет, именно из-за него такое снижение. А автоматизму настоящему все же никак не удается разгуляться.
   - А ты разве ждешь еще таких королевских подарков причудливости? - едко спрашивал Ш.
   - Королевских развлечений, приятель, - Ф. возражал. - Это ты хочешь сказать?
   Ш. вздрогнул, только заметно едва вздрогнул, почти не переменившись в лице.
   - Но разве мы теперь с тобою не дети Млечного Пути? Не дети созвездий, рассеянных и едва различимых? - говорил он. - Или ты так не считаешь?
   - Млечного беспутства скорее. Быть может, только искусство стыда, которым мы оба не владеем, могло бы хоть немного поправить положение. Но ты, кажется, хотел говорить об оружии, - напомнил Ф.
   - Им никому не следует оставаться спокойными, хотя я никого пока не убил, мне никак не удавалось себя заставить, хотя я и старался изо всех сил. И оружие мое было без применения, если бы только не применить его было против себя самого. У меня только никогда не хватало духа, только не хватало духа, - повторял Ш.
   - Ф-фу, да ты еще более безнадежен, чем я думал, - презрительно Ф. говорил. - Гораздо более еще безнадежен.
   - Но зато я хоть душу отвел, - с улыбкой удовлетворения Ш. возражал.
   - Сколько пинков и пощечин доставалось каждому из моих менторов, сколько оплеух, насмешек, подмигиваний. Сколько щипков и толчков!..
   - Да, но и все же, малыш, ты до сих пор тяготишься безвинностью? - говорил Ф., и улыбка на лице его на мгновенье мелькнула и исчезла потом. На мгновение только мелькнула.
  
  
  
  Сентиментальная прогулка
  
   - Посмотри, как весело. Мы вышли всех убивать. Я снова чувствую себя ребенком, - безостановочно Ф. говорил, идя по краю тротуара, по самому его краю. Фигура его была приплясывающей, кособокой и нелепой. Ш. вовсе его не опасался, но ему только было неудобно с ним идти.
   - Они налипли как улитки, цепляясь за наши жалкие жизни, представляющиеся мне необязательными, - серьезно с ним Ш. соглашался, и дырка между двумя зубами его была причиною свиста, иногда звучавшего в его голосе.
   - Не думай только, что все по кругу идет. Мы станем стараться искать обязательное. И в терминологических бессмыслиц разряде то, не состоит что. - Нет, что бы там ни считалось, Ф. всегда умел говорить весомо, он всегда умел притвориться, он умел отвориться, он умел отвернуться, он умел отвергнутым быть.
   - Привычка наша к несчастью никем не подвергается сомнению, и ее нужды нет оберегать от шлифующих веяний времени, которое антилопою мимо несется. - Ш. для приятеля тем решил быть, чем провод для телеграфа есть, чем провод бывает.
   - Ах, ты теперь словно безраздельный сомнамбула! Плитками голого меда углы облицованы улиц. Шагать по которым так весело, - неприязненно пофыркивал Ф.
   - Из седьмого цвета трагедии ты стараешься извлечь его составляющие, каковых тот может и не содержать. Труд безразличия и смерти заполняет всякую трагедию, взирающую на нас своим холодным и дерзким зрачком, - Ш. говорил.
   - Но она должна иметь берега. Берега у нее должны быть. Даже если их нет у нее. - Ф. говорил, и фальшивое беспокойство его только тождественно раздражению было. Ф. силился в одну точку глядеть, считая шаги, и Ш. украдкой за ним наблюдал.
   - Но все же очарование слепоты никем опровергнуто не было. Я чувствую себя слишком изможденным в своем всегдашнем значении ненаправленного кудесника. Мы все равно ничего не можем сделать против скудости. Неизбежно существование наше на полдороге между плеоназмом и молитвой, - Ш. теперь соглашался в расчетливости. А машинальность и небрежность были прежде уже испробованы им. Оба они не замечали пройденного, но и не топтались на месте, нельзя сказать, что бы топтались, и место пребывания лишь преследовало их, следовало за каждым их шагом. Им никак было не выбраться из привычного. Смирительные рубашки безверия едва удерживали их от новых дерзостей в их помятых существованиях.
   - После Данта все круги свои нумеровать стараются, будто бы приумножить это способно ужас. В зрелости вижу только подобие скисшего молока. Выражения мои в стилистике праздности, в приемах невесомости. Морок подвижности суть только наше неизбежное, и мы не станем проводить время, любуясь застылостью, - Ф. говорил вскоре и зубами только пожевал что-то. Умел он смехотворности своей не стыдиться, будучи нелепым, будучи бесполезным.
   - Светом пустотелости народы-мученики недостоверно брызжут на разнородное окружение свое. Девственные намерения, свойственные молодости, давно уже в нас прошли без следа, и мы теперь многозначность не более простоты ценим вне всяких наших страхов лихорадки заурядности, - невозмутимо Ш. говорил. - Ах, какой он обманщик, - думал еще, - какой негодный обманщик!.. Бархатные или бисквитные убийства в намерениях только возводящий в достоинства свои. Хотя, конечно же, мне на своей пристрастности не следует особенно настаивать.
   Рухнувший Ф. замычал, бессильно взмахнувши руками в минуту падения, и Ш. только спокойно наблюдал за барахтавшимся товарищем своим.
   - Он все же споткнулся, - удовлетворенно сказал он себе, - все же не сумел устоять на ногах или хоть удержаться в рамках бесцельности, - удовлетворенно себе говорил.
  
  
  
  Композиция Љ 5
  
   - Как же могу согласиться с тем, что великое всегда отливается единственно только в незыблемые и вечные образцы, когда своими глазами недавно видел нечто, что принял сразу же за истинно незабываемое, хотя было оно именно скоротечным, мгновенным, мимолетным, - с особенным энтузиазмом безразличия Ф. говорил.
   Ш. только невозмутимым и бесцветным, будто бумага белая, старался стоять и даже ощущения возможные и свойства тщился вычеркнуть из себя.
   - Я ехал на поезде в К., - Ф. продолжал. - Мне казалось, будто я всех перехитрил; меры предосторожности, мной принятые, были незаурядны и неожиданны, любая слежка после таковых немедленно оказалась бы обнаруженной, хотя все же особенного спокойствия не было. Так бывает во сне: ты стараешься избавиться от погони, ты бежишь, притворяешься неузнаваемым, преодолеваешь преграды, заскакиваешь во множество домов, выбираешься из одного коридора в другой, проходишь сквозь стены, распугиваешь бессловесных, безвредных жильцов, но тебя все равно настигают преследователи. И, хотя ужас и вред, что они приносят с собой, непомерны, все же недоумеваешь, отчего бы тем не расправиться с тобой теперь же, раз и навсегда. Так и мои преследователи могли появиться вот-вот, и оттого немного беспокоен был я. Напротив за столиком, возле окна, сидел мужчина в легком пальто и не снимавший шляпы. Он был в веселом расположении и явно искал знакомства со мной. На лице человека блуждала усмешка, и вот еще что он делал. Он отворачивался к окну, он старательно дышал на стекло и спичкой на запотевшем стекле стремительно изображал разнообразные лица. Всего три секунды ему требовалось на каждый его рисунок. Боже мой, что это был за художник! Вот он несколькими движениями набрасывает профиль девушки, которая сердится, вернее, делает вид, будто сердится, прекрасно зная, что из гнева ее ничего не выйдет оттого, что она молода, что у нее все хорошо, и - так, только внезапная прихоть!.. Ручаюсь тебе, там все это было написано. Вот лицо карлика, огорченного карлика, маленького уродца, привыкшего к вечной своей безысходности, но в эту минуту - всего лишь в досаде. Рисунки эти держались не более десятка секунд на запотевшем стекле, а после бесследно истаивали, художник обрушивал на меня все новые и новые, ошеломляя меня неистощимостью своей фантазии и мастерства.
   - Что же вы делаете?! - не выдержал я. - Вы - настоящий преступник! Место этим рисункам в музеях, уж вам-то следовало бы это знать!
   Он только усмехнулся и принялся рисовать мои портреты, выражавшие по его мгновенному умыслу всевозможные непостижимые чувства.
   - Я хочу иметь хоть некоторые из этих рисунков, - упрашивал его я. - Им нельзя пропадать, они значительнее нас самих, они значительнее нас всех, они значительнее и меня, и даже вас, их создавшего.
   Я протягивал ему бумагу и карандаш, умоляя рисовать на бумаге, а не на запотевшем окне, но он только с усмешкой отводил мою руку.
   - Вы могли бы стать автором какой-нибудь новой религии изобразительности, - говорил я, - объектом коленопреклонений, творцом священнодействий или экспонатов вечности.
   И тут вдруг брови его сдвинулись; не говоря ни слова, он стер ладонью последний рисунок, самый невыразимый, по-моему, самый фантастический, он откинулся спиной к стенке, надвинул шляпу на глаза, в себя ушел и отвернулся. И я до сих пор не знаю, кто он был и что это было, ты слышишь меня, Ш.? - Ф. говорил обернувшись. - Я до сих пор не знаю, что это было.
   Ф. приятеля своего глазами поискал, но никак не мог отыскать, спрятаться здесь было негде, но и Ш. не было нигде, и уйти он тоже не мог беззвучно, однако же нигде не было.
   - Где же ты, Ш.? - в беспокойстве Ф. говорил, и уже какая-то нелегкая тень легла на его сердце. Это счастье еще, полагал Ф., что автоматизм подозрительности его дремлет, если, конечно, только не притаился расчетливо. Полагал Ф.
   Ш. тогда усмехнулся и своею ладонью небрежно стер приятеля своего Ф. Точным движением. С головы и до пят. Ш. вообще был крупной фигурой в современном безмыслии и безнадежности.
  
  
  
  Встречи
  
   Когда Ф. только познакомился с Ш., так Ш. тогда при первой же встрече стянул у него бумажник, причем Ф. поначалу этого даже не заметил.
   - Какой замечательный человек! - думал он, вскоре обнаружив пропажу. Говорили они в первую свою встречу об одной политике; Ш. тогда высказывался в духе рассчитанного памфлета, с особенной насмешливостью его мимолетных изречений, а Ф., если и отвечал тому, то только так, чтобы общение их нисколько не было бы подобным состязаниям в незаурядности. Сошлись они на почве свежести и молодого ветра. Ф. также не старался и в равенстве, но все же во время одной из следующих встреч, в свою очередь, сам уже украл у Ш. с пальца драгоценную печатку, на которой на серебре была тонко гравирована собачья морда, столь искусно, что казалась, буквально, настоящей. Ш. лишь на другой день обнаружил пропажу.
   - Кражи только украшают наше общение, - говорил себе Ш., перебирая в памяти все обстоятельства последней встречи.
   - Во мне весьма немного гордости за мои неотъемлемые свойства полуникакого, - говорил тогда Ш., - настолько немного, что не следует даже на этом заострять свою невнимательность. Ну а ты как?..
   - Сердца своего я сегодня не слышал. Это могло бы быть неплохим знаком, если бы, конечно, не было обольщением, - Ф. говорил.
   - Ярость несущественного хозяйничает в пространствах моих будней, - отвечал ему Ш. Оба они все время друг у друга старались оспаривать лавры тотального пренебрежения. Хотя ни тот и ни другой и не могли взять верха и не хотели.
   - Не чувства теперь занимают меня, но только приближения к неуловимому или несуществующему, - говорил однажды еще Ш., незаметно запуская руку в карман товарища своего. Все, что натащил он оттуда ценного, долго хранил потом у себя в качестве незабываемых реликвий товарищества, и Ф., иногда догадываясь о том, сам временами ощущал приливы гордости и благоговения. Едва уловимые, впрочем.
   Оба они никогда не делали особенно смелых шагов своеобразия и товарищества. Ф. размышлял, чем бы приятелю своему отплатить, и зуб золотой украл у него изо рта, и так ловко к тому же, что тот ничего не заметил. И все средства существования у Ш. втихомолку утащил тоже.
   - Мне не нужно будет теперь утверждаться в моем недостоверном и неразменном безденежье, - полагал Ф.
   Ш. всегда с удовольствием и охотой рассказывал всем окружающим о незаурядности нового товарища своего Ф., но и тому и другому теперь приходилось быть начеку в беспрестанном ожидании происков друг друга, и все же ни одному из них обычно не удавалось уберечься.
   Большое товарищество держится на большом воровстве.
  
  
  
  Поиски
  
   - Возможность пребывания предмета сего в пятках или вообще в конечностях мы отвергнем с пренебрежением как домысел негодный и недостойный, а потому и отсечем оные за ненадобностью, - Ш. говорил и взмахивал своим острым, ухоженным инструментом. Скальпель его легко вспарывал плоть, и труда для того не составило - ногу отрезать или руку, или взрезать живот.
   - Ах, садизм твоего многословия меня убивает, - тревожно отвечал тому Ф., одними глазами наблюдая только, как ногу его лезвием отсекает приятель его.
   - Легкость содеянного, живительное бессилие - суть только то, что нас подгоняет, - Ш. говорил.
   - Дым убеждений прежних рассеялся, и вот теперь пребывать мне жертвою твоих небезопасных суггестий?! - спрашивал Ф. - Жертвою неотвратимых, проникающих неудач?
   - Кишечник и все детородное мы также отбросим с уверенностью, - Ш. говорил, поощряя только его непревзойденным взором движения лезвия своего. Для Ш. с гневным языком его и сформулировать нечто невыносимое не составляло большого труда. И он все еще безостановочно полосовать продолжал. И рука его горела, рука его блаженствовала. - Пускай оба они не одно, но одинаково увести нас могут от нашего животрепещущего предмета. Боже ты мой, какая же вонь сопровождает поиски наши, - скривился Ш. - Зато мы тщательно исследуем желчь. Не она ли суть нашего духовного? Не в ней ли сия суть? Но мы все более ощущаем, что вопросам нашим без ответов суждено оставаться. Ах нет, она, безусловно, из области наших излияний, хотя и нас отнюдь не украшает, - вскоре говорил Ш., что-то такое разглядывая в рассеченной подрагивающей печени Ф.
   - Давным-давно я накликал на себя жизнь, - с горечью Ф. говорил. Весь живот его был в кровавых бороздах, и Ш. хладнокровной рукою перебирал иссеченные внутренности приятеля своего. Ему одинаково были безразличны как утренние богохульства, так и полуденные покаяния и жертвы вечерние.
   - С особенным трепетом мы подступаем к сердцу. Быть может, здесь что-либо мы обнаружим. Едва ли так просто нам будет не поверить поэзии и всему ей сопутствующему, - Ш. говорил, рассекая последний участок ткани, отделявший от сердца его инструмент. Сердце Ф. подрагивало в лихорадке его каждодневного. Ш. мял его пальцами и рассекал скальпелем, все никак в неудаче своей не мог убедиться. Прирожденное безразличие исследователя сохраняли его руки. - Ах нет, это всего лишь насос, только машина. Работа этого сердца монотонна и заурядна, будто альбертиевы басы, - наконец с сожалением Ш. говорил. - И смешны мы будем, если каким-либо вдохновенным заблуждениям дадим себя провести.
   - Текст и человек более процветания своего носят в себе и свою усталость, - с временным намеренным напряжением Ф. говорил. Ф. слыл фактическим фальсификатором философского футбола, к которому был расположен.
   - Все наше неизменное или случайное - оно же и наше наиболее уязвимое, - согласился Ш. - И мозг - последний наш оплот, последняя наша надежда. - Руки его уже наткнулись на мозг под оболочкой расколотого черепа.
   - Неизбежность существования способна смутить самого невозмутимого или незаурядного, - вздрагивал Ф.
   - Здесь образы, здесь память, здесь анализ, здесь сатиры, здесь небрежность, здесь вдохновение, здесь блаженство, - бесстрастно Ш. перечислявший ни на мгновение голоса не менял.
   - Значит ты по-прежнему ничего не находишь? - с тревогою спрашивал Ф.
   - Наследуя одержимость от пращуров, невозмутимость сердец своих мы сообщаем потомкам, проматывая прежний капитал соучастия или содержательности, - вскоре Ш. отвечал.
   - Ты все-таки ничего не нашел? - спрашивал Ф.
   Ш. сбросил с себя внезапно всю тяжесть прежнего рассуждения своего. Сознание и само существование их одинаково было разорванным и, если порою не полностью, так всякие проблески смысла только усугубляли надрыв.
   - Несомненно принадлежа к виду великих животных, все свои биологические злоупотребления мы станем относить на счет божьего недоброжелательства, божьих кривотолков и неуклюжести. Поскольку даже скрупулезное исследование не позволило нам выявить разыскиваемого предмета, делаем вывод, что либо вышеозначенной души не существует вовсе, либо та исчезает всякий раз, когда совершаема бывает попытка войти в соприкосновение с тою, - Ш. говорил.
   - А курсив чей? - спрашивал Ф.
   - Курсив божий, - Ш. говорил.
  
  
  
  Молчание
  
   Оба они под страхом жизни настоящим боялись проговориться. Ш. казалось, что он боится больше, но и Ф. старался не отступать. Едва ли не тщеславие питало их страхи, и точно, должно быть, было бы тщеславие, если бы прежде не затесалась бесцельность. В невысказанном еще между собою можно было посостязаться, хотя проигрыш их обоих манил, неизбывный и всеобъемлющий проигрыш. Особенной магией недостоверного обречены они были на конвульсии безмятежности и повседневности.
   Оба они боялись не только слова или даже мысли, но также и самих мимолетных толчков, те побуждающих.
   - Я ведь не согласен всякому предоставлять себя для его остроумия или общительности, - сказал себе Ш., и, едва только прорезалось это у него в голове, как сразу же стал вытравливать из себя свое мгновенное несмелое озарение. Не только между собою боялись они тишину нарушать, но также и в самих себе, в привычном своем безмыслии. - Значительный ум всегда сам себя истребляет, - только еще безгласно пробормотал он. И он не просто в себя старался уйти, но и ощущения свои, по возможности, вдалеке окрест себя расточал и рассеивал.
   - Гуманизм - соучредитель катастроф безучастности, - узкие губы Ф. беззвучно шепнули. Он старался не глядеть на товарища своего Ш., чтобы в нем чувства приязни или безразличия на мгновение даже мелькнуть не могли. Но в нынешних условиях хрупкости, возможно, и это было недостаточным. - Накануне полного своего угасания осознаю, наверное, что жизнь имеет свои причины и свои следствия, что и те и другие ужасающи, - подумал еще Ф.; это как-то само собой закралось в его голову, при том, что он точно того не желал и даже легчайшего хотения самого трепетал. И в мягких коконах страха новая безжизненность уже вызревала.
   Ш. мог только мычать или блеять, пустоту ощущая и невероятную отдаленность от приятеля своего, прикорнувшего рядом в безгласности.
   - Напрасно он выпрашивает у меня привязанности, - втайне говорил себе он, - напрасно я в ней прежде ему иногда не отказывал. А теперь цели мои переменились. Если вообще были они. - Всякая идея должна быть заглажена покаянием или пустотой. Ш. теперь только таял на глазах, вес тела его убывал и должен был уже вот-вот иссякнуть, вместе с исчезновением Ш. В жестах безразличия его не ощущалось больше весомости, и Ф., даже и не хотевший за тем наблюдать, все же не был доволен.
   - Мне нужна еще новая жизнь для сотворения сверхъестественного, - только и подумал он. После мысль какая-то еще случайная пришла ему в голову, он на ней не сосредоточился, как он это теперь умел, и вскоре забыл.
   И безвестность тоже чем-то должна полниться.
  
  
  
  Глаза
  
   Сколько времени субъекту Ф. Ш. был известен, так все тот вечно с чем-то несуразным носился, неестественным и необъяснимым.
   - Недавно я видел, девушка по улице шла, и хлыщ за ней увязался, немолодой такой и противный, - Ш. говорил.
   - Ф-фу!.. - выдохнул Ф. с презрением надсадным и намеренным. - Да ты от меня никак и сочувствия ждешь!..
   - У девушки коробка под мышкой, и он ей все: "Девушка, девушка!..", так все: "Девушка, девушка!.. Постой, девушка!..". Та хмурится и шаг ускоряет. Хлыщ не отстает.
   - Ну а ты что?
   - Все мне хотелось эту его "девушку" заткнуть ему в глотку.
   - Разве не ждем мы теперь публичного забвения нашего обычного искусства нарочитости?! - напомнил тому Ф.
   - Этот мир не стоит ни действия, ни даже созерцания, - Ш. возражал, на бесплотности слова своего едва теперь только удерживаясь. Он был известным изобретателем иных ухмылок несвоевременного.
   - Но ведь теперь время перемены всех молитв. И, замкнувшись в себе самих, мы все же впитываем волны животного тепла, исходящие от человека и его ересей, - Ф. говорил.
   - Он то подкрадется к девушке сзади, то обгонит ее...
   - Настырность его не иссякала? - спрашивал Ф.
   - "Девушка", - говорил он, беря ее за плечо и стараясь ее задержать. Он как-то несколько неосторожно потянул это хрупкое существо за плечи... - безостановочно Ш. продолжал.
   - С мощностью движения его в одну лошадиную слабость, - поспешно Ф. говорил, и временная тень серьезности промелькнула на его лице.
   - Та выронила коробку, коробка упала, раскрылась, и выкатились из нее десятки или сотни прозрачных шариков в пол моего мизинца размером. Девушка в досаде и возмущении бросила что-то хлыщу и заспешила вперед, не став подбирать своей ноши.
   - И, конечно, после этого оба они скрылись в неясной дымке ощущений, разве не так? Или, может быть, порознь разбрелись по убежищам своей беспричинности? - Ф. говорил.
   - Уж лучше пусть бы он добился своего, думал я, нагибаясь за несколькими шариками, рассыпанными на тротуаре, как вдруг застыл в ужасе. Шарики эти были человечьи глаза, татуированные глаза, плотные, стеклянистые, еще влажные, с запекшейся кровью, только недавно вырванные у двуногих!.. Я бежал, далеко бежал от этого места, или я медленно брел, бесцельно и бесплодно, или полз и продирался через все неожиданные обстоятельства ежедневного, - перед собою глядя невидяще, Ш. говорил. - Все наше прошлое представляет собой летопись обманов, слабостей и заблуждений.
   - Ты теперь желаешь недостоверно обрисовать передо мной пасмурную картину жатвы безнадежности? - полуотвернувшись, спрашивал Ф.
   - Карл Фохт утверждал, что мозг так же производит мысли, как печень - желчь, - отвечал тому Ш.
   - Изменнику озарений позволительны и невнятицы, но, Боже, неужели они и все достояние наше?!
   - Должно же быть что-то, с чем миру можно встречать его новые века, - Ш. говорил.
   - Шекспир ходил между нами, вскоре скажут они, а мы его не признали, - Ф. говорил.
   - Мировые покойники охлаждают нас своим бесцельным дыханием, - отвечал еще Ш.
   - Пи сотворении такого мира и ожидать еще восхвалений или покорности, - Ф. говорил.
   - Да и вообще: эксперимент слишком затянулся, - Ш. отозвался только с неказистой глухотой боли. Он вовсе не был никаким ни тихим помешанным и ни буйнонормальным. Уголовные благодеяния свои и праведности старались свершать они оба, не щадя животов своих.
   - Человек вообще - герой однозначности, - сказал еще Ф.
   Ш. подождал немного и захохотал после. В самодовольстве своем Ш. хохотал. Хоть это-то ему ничего не стоило.
  
  
  
  Поворачиваются, отворачиваются
  
   Ф. медленно повернулся и застыл лицом в надменной и нарочитой незаметности. Ш. тотчас же отвернулся, лица своего не показавши, и цвет движения его был бледен и малоразличим. Самый вид его теперь отличался от всех прежних новыми пассивностью и блаженством. Культура - соучастница увядания, полагал про себя он. Ш. всегда откровенно посмеивался над потугами устройства всех будущих назойливых ренессансов.
   Мы отказались от столь многого, что, возможно, незаметно для самих себя уже давно впали в праведность, неожиданно сказал себе Ф. Он подождал немного, совсем немного подождал, чтобы, может, хоть время само мало-помалу раскачалось и уж побудило бы товарища его Ш. какому-либо новому движению, и после, не дождавшись ничего, отвернулся, сам несколько разочарованный. Ш. тотчас повернулся. Игра у них всегда шла по-крупному, а, если порой все же не по-крупному, так вовсе была и не игра.
   - Пройти по миру путем смерти, лишь изредка запинаясь на рытвинах озарений, - с горечью и небрежностью говорил себе он.
   Ф. втайне ожидал каких-нибудь расспросов или уговоров и уже готовился дерзко на них отвечать.
   - Великое существование свое украшают временными и недостоверными ухищрениями тщеславия, - еще говорил себе он, с каждым мгновением все более наполняясь новыми ощущениями клокочущего безразличия. Наконец не выдержал и повернулся. Ш. тотчас отвернулся. Ему было что сказать, он даже уже приготовился говорить, ощущая на языке своем набухшее едкое слово. И ему даже пришлось порядочно сдерживать себя, чтобы сразу не броситься, очертя голову, в омут общительности, но, приложивши все бессилие свое, все же с собою он совладал. Каждый сантиметр нашего торжества испещрен надсадностью, готовился сказать Ш., и это было бы только начало. Он угадывал уже в себе только очертания угасающего одушевления, и, когда наконец повернулся, так увидел один затылок только что отвернувшегося Ф., не ощутивши уже теперь и самой мимолетной досады. Мне гораздо удобнее всегда быть в себе, чем раскрываться навстречу чужому сочувствию или безразличию, говорил себе он. Ртутные страхи прежнего времени питали усердие безжизненности его. Что угадывал он в других, то иным и отдавал.
   - Недвусмысленно сказано о нашем всемирном наплевательстве, носителями которого являемся, - рассуждал еще Ш., не находя ничего примечательного в затылке приятеля своего. А того, кажется, и не смущало нисколько пристальное безразличие Ш. и не могло заставить перемениться. Какое-либо чревоугодие товарищества оба они отвергали.
   Ф. тогда медленно, с натугою, с неохотой снова голову повернул, будто он был крепостью, сдавшейся после долгой и тяжелой осады, после изнурения или истребления всех ее защитников, но Ш. отвернулся, с досадой и недовольством во всех его жестах, будто неприятель, победой своей пренебрегший.
  
  
  
  Продавец изваяний
  
   - Тс-с!.. - Ш. прошептал, приложивши палец к губам.
   - Дерево растет из сухой почвы, приземистое, с широкой, словно придавленной небом кроной, - в беспокойной завороженности Ф. говорил, и улыбка на лице его исчезнувшей вовсе не казалась, полуисчезнувшая блуждала, независимо от его безволия. - И небо свисает над деревом драным мешком, из прорехи нога конская задняя, высунувшись, убивает удода, завладевшего заветным гнездом на примятой верхушке древа...
   - Тс-с!.. - снова шептал Ш., опасливо оглядываясь. Нельзя было не доверять россказням Ф., хотя тот прославленным лживостью был, и все же не доверять нельзя было. У Ш. все страхи происходили всегда при его нахождении вблизи аистов, но сейчас ведь не было того. Иногда, лишь накрепко стиснув зубы, можно было избавиться от полноты бесчувствия или пренебрежения. Рассыпчатые вещества юности или смерти бывали в нем в чрезмерном смешении, и его это порядочно настораживало.
   - И ключ серебряный на цепи на шее ученой удода, и рана в теле его не совсем настоящая, из нее рука тянется, обнаженная по самое плечо.
   - Нет, о руке позже, - Ш. возражал беспокойно. - Или не нужно совсем. Все теперешние миражи состязаются в разнообразии кошмаров или уродств. Есть ли трава? - еще спрашивал.
   - Розовая и стеклянистая, - машинально Ф. отвечал. - Но босиком по ней не ходи; того и гляди напорешься на железные крючья, во множестве проступающие из почвы.
   - Мне кажется, что всякая мысль твоя состоит под саркастическим влиянием скорби, - говорил только Ш., вовсе почти не выдавая задумчивости, совершенно не выдавая.
   - Я нередко бывал в домах, где повсюду недвусмысленным был отпечаток состоятельности и вымирания, - спокойно на то Ф. отвечал.
   - Нет, это все же какой-то совершенно иной уровень бесчувствия, - рассуждал про себя Ш., иногда только высматривая вокруг нечто его беспокоившее. Водянистую божественную драматургию просто так нельзя было не заметить, но и чужие откровения едва ли могли его занимать, ибо и от своих бывал уже в изнеможении. Над миром мир царил без просвета, без всякой отдушины безобразий.
   - Правее дерева вереница чахоточных отроков с белесой болезненной кожей, и синица на тонких заскорузлых лапках деревянною рамкой измеряет их рост и безжизненность. Постыдное есть главная опасность их существования, но все же, когда нет этого постыдного, так нет не опасности, но самого существования, - Ф. говорил, оставленный товарищем его наедине со своими видениями.
   - Но ты никак не можешь добраться до настоящей наготы и неподвижности. Не скажешь ли, отчего так происходит, приятель? - тому язвительно Ш. говорил.
   - Ах, в фигурах их одна безнадежность, - вздрогнувши, Ф. отозвался.
   - Хотя, может быть, все же неподвижность скрыта левее древа, ты ничего не сказал об этом.
   - Там девушка полулежит на холме на пороге глинистого грота носорога с оскалом на губах затаенным особы этой предерзкой, - Ф. говорил.
   - Обнажена?
   - Не только обнажена, но также и лишена кожи.
   - Я иногда угадываю автора нынешней коросты беззаконий, состоящих в навязчивости над нашим ежедневным, - Ш. говорил.
   - Каждый ожидает собственного пронзительного, и для каждого, возможно, уже зреет в хрустальной дали смутная фигура, несущая особенный свет неудовлетворенности, всякому свой, - Ф. соглашался с виноватой серьезностью на фальшивом лице его. Повествовательное начало не всегда особенно ощущалось в его россказнях, а временами так и вовсе повествовательный проступал конец.
   - В этом вижу что-то до боли связанное с жизнью, хотя и с немыслимой укромностью очертаний, - Ш. отвечал. С внезапным напряжением отвечал. Всего лишь мгновений несколько без ужаса - это и то для него было много.
   - Только крот, во тьме роющий свои потаенные ходы, может быть свидетелем построек двуногих, - Ф. говорил. - Когда Солнце погаснет - умрет Бог. Новое вспыхнет - новый родится.
   - Тс-с!.. - стиснувши зубы, Ш. прошептал, едва ли не парализованный собственным бесцельным своим.
   - Отчего?
   - Продавец изваяний услышит, - Ш. отвечал.
  Ф. едва ли этим был озадачен, возможно, и вовсе ответа Ш. не расслышал или внимания не обратил. Туда, куда он шел, едва ли можно было дойти; то, что он видел, едва ли не могло не существовать.
  Все тупики лежат на путях морали.
  
  
  
  На мосту
  
   - Что побуждает тебя укрываться только за одной буквой? - однажды спрашивал Ф. с видимостью насмешливости на лице, встретивши как-то товарища своего Ш. на мосту.
   - Страх перед тем, что жизнь может заметить меня, - остановившись, Ш. отвечал.
   Ф. показалось, что его пошатнуло, внезапно сказанная фраза, на мгновенье промелькнувший смысл, и гораздо более даже недосказанное, нежели прозвучавшее. Как же было после этого не стараться уточнять?! Хотя оба умели укрывать одержимость в дебрях небрежности. Но все же практикой одержимости оба обмануты были и водворены поневоле в бездорожье сетований.
   - После знакомства с нами в мире одним дураком будет больше, порадуемся этому! - осторожно Ф. говорил.
   - Мне часто снятся по ночам опечатки в текстах и временное восстановление в жизни прежних умерших, - отвечал тому Ш., думая о чем-то своем или не думая вовсе. Он давно уже сложил с себя полномочия человека, оставаясь только в очертаниях безучастности.
   - Прошу тебя, не нужно больше невнятного, - Ф. говорил и каждым словом своим несуществования своего начало укладывал.
   - Ах, постоянство моих шифров не может никого сбивать с толку или вводить в заблуждение, - возражал тому Ш. Пассивность его проявлений не была никаким ритуалом безверия; на это не следовало ни смотреть, ни внимания обращать. Жизнь им обоим давалась на все бесполезное или унизительное.
   - По-моему, ты просто перегибаешь палку с жадным бескорыстием своим и беспочвенностью, - с небольшою небрежностью ему Ф. отвечал.
   - Мир состоит в проигрыше уже самим фактом существования, - наконец-то с товарищем своим Ш. соглашался.
   - Взгляни, я подбираю камень возле своих ног, вот пальцы мои разжимаются, и камень летит вниз, - Ф. говорил.
   Ш. проследил взглядом за полетом этого дорожного снаряда, пока тот не исчез из вида, и немного завидовал тому. Он сам бы хотел таким стать. Оба ждали плеска воды внизу, отдаленного плеска воды, но никак того не могли дождаться, как ни прислушивались они. Быть может, тот еще только затерялся по дороге. Ф. наблюдал, как прорезаются морщины у Ш. на лице, отрастают волосы и ногти, сгибается его стан, дряхлеет фигура. Оба бессмертие свое прошли уже на две трети, а то и на три четверти, и вскоре успокоились в бесцветных агониях своих. Но плеска воды они так и не услышали.
   Выходит, не только у моста того ни конца ни начала не было, но также и эта темная прорва, над которой зиждились оба, дна не имела. Это-то привлекало их прежде и отпугивало.
  
  
  
  Метаморфозы
  
   В недуге бредившему Ш. привиделось, будто он есть Ф., которого со всех сторон обступают навязчивые кошмары. Тот был окружен сторожами, и шутки с ними были ни хороши и ни плохи, но ему и в голову не пришло бы с ними шутить. Те умели вызывать тошноту, они на глазах прихорашивались, будто девушки, они владели бессвязными языками. Льстивые бесы доброжелательства настойчиво их поощряли. От иного он избавиться не мог или не хотел, ибо состояние в себе более было еще невыносимым.
   Очертания Ф. были для него не тесны; с радостным безразличием врастал он в чужую плоть. Частоколом несчастья возможно было отгородиться от недолговременных веяний дружбы, это-то ему и оставалось. Выговориться надолго, выговориться навсегда, а потом с грузом залечь скудости...
   - Наши ассимиляции в безвестность в любом случае ныне неизбежны, - говорил себе он, и каждое слово звоном беззлобности собиралось вблизи затылка его. Чем хуже ему делалось, тем больше в нем разрасталось тщеславие, хотя он и не мог за него отвечать. Равнодушие оставалось оплотом его мгновенных сатир, но иногда и евклидовы "Начала" представлялись ему слишком одиозными. Чужое тщеславие было для Ш. горами грязной посуды, которую ему следовало перемыть, монбланами безнадежного представлялась теперешняя работа, он не может не браться за эту работу и презрением своим не способен противостоять бреду.
   Он уже теперь все более и более есть Ф., и рукою собирает с тарелок объедки, и признанные высказывания Ф. тяжеловесно теснятся возле его горла.
   - Кажущимся совершенствам нашим следует только более придавать очертаний справедливости, - бормотал он в известном духе приятеля своего; все навязчивое и каждое слово того встречал он досадой. О каждом из объедков обязан он сочинить похвальное слово и ныне от роли новой задыхается. Дело было уже ни в каких не сторожах и не в повинных в страхе, он сросся с нечистой посудой и с образом Ф., чреватым для него торжеством или нетерпением. - Не из объедков ли складываются культуры и иные чрезвычайные достояния? - спрашивает себя он, и спрашивает это уже Ф., от которого тот неотличим. И вскоре он слышит ответ, которого не ожидал, на который и не рассчитывал. Состояние около начала измождения укрыло его с головой и запутало его до самозабвения.
   - Как все неладно. Как все неудобно. Нет теперь способных на настоящее безверие. Для чего бы им теперь в цирках, а не в существованиях, наблюдать свои лучшие смертельные номера?! - отвечал ему Ш., застрявший в бреду и безмыслии. Ныне застигнутый бредом.
  
  
  
  Блудный сын
  
   Ф. выждал и затаился. Украдкой наблюдал за иными житейскими обстоятельствами Ш., за осиною прячась, и ствол ее наполовину только скрывал неуемное тело его. Не следовало, разумеется, ожидать никакого благолепия, хотя всякая привязанность - к подмосткам ли, к очагу ли - дает всегда определенные преимущества. Иные канцелярские свойства вполне могли обладать способностью убеждения, но Ф. на это внимания не обращал. Кому из них более следовало бы сожалеть об утраченном - ему ли в своеволии его, или Ш. в его бесконечном нетерпении и суемудрии?!
   Ш. было приятно ощущать его намеренную согбенность, он иного и не хотел. То он смахнет крошки со стола, то поправит кочергою уголья в печи, и все бормочет и бормочет про себя. Явственное полублаженство, им источаемое в теперешнем положении его, иногда прорезается скорбями прошлого времени, которое тому никак не отвергнуть. На полдороге знамя бездарности из рук натруженных выронили они.
   - Мне не следует выслушивать кого бы то ни было, только так возможно мне мой голос заставить служить, - неторопливо подумывал Ш. Но и в отсутствие Ф. очаг не казался ни пустым и ни безжизненным.
   - Быть может, мне также следовало бы посмеяться и над наготой отца моего! - говорил про себя Ф., укрываясь в неясной тени текущего существования. Искусственные зубы его сатир все более утрачивали свою остроту и целесообразность, он и сам это ощущал, но ничего не мог с собою поделать. Острая безжалостность захватывала его сердце при виде Ш., печально прикорнувшего в строгости. Руки Ф. заскорузли и, пока он за Ш. наблюдал, бесцельно теребили его вещевую суму. День нынешний ничего не обещал и ни за что не спрашивал ответа. Ф. не было жаль прошедшего времени, но все же будущего своего он не знал и опасался. Ш. тогда невзначай обернулся, и обнаруженный теперь Ф. поневоле вышел к тому.
   - Когда ко мне навязываются в намерении убеждения с самыми лучшими красотой и духовностью, я всегда на стороне скепсиса, - торопливо Ф. говорил, подходя к дому. Ш. кивнул и прищурился. Сердце Ф. на минуту защемило безразличием. Легкой безбожною искрой отмечен он был сызмальства, и смех пренебрежения теперь на лицо его наворачивался. - Я торговал распухшими розами, сверкающими газетами, занимался толкованием бессонниц, - бессвязно Ф. восклицал. - Исколесил все железные бездорожья. Жил в обиде и в тесноте. Взрывающиеся санта-клаусы были моим изобретением. Многим нравилось, когда их детям выбивало глаза или отрывало пальцы. Ныне все более поступают в соответствии с принципом запланированного одиночества. Всех детей, которые у меня появлялись, я бил смертным боем по всякому пустяку и постепенно вошел во вкус детских слез и детской ненависти. Непросто оказалось отыскать человека, не спятившего заодно с миром. Лучшие свои преступные чудеса я приберегал на потом или втайне сам же их опасался.
   Ш. только беззвучно что-то жевал губами, кивал головой и прислушивался. Рай кромешный был в памяти у него и в воображении. Патриархальная одержимость бессмысленностью состояла во всех его жестах, и слезы недоумения временами истекали из его старческих глаз. Ф. и не ожидал встретить гнева осуждения, но Ш. превзошел его и обезоружил. Привкус разочарованности был в навязчивой радости Ф.
   - Когда же успел тот настолько сделаться идиотом?! - в небольшом раздражении говорил себе он. Ф. себе говорил. - Мне следует быть осторожнее, чтобы не перенять от него его опасную инфекцию старости.
   Иным следует уметь не прощать. Иным, ушедши, не возвращаться. Человек и в мифах своих чересчур уж стоит за свое человеческое.
  
  
  
  Рабочие сцены
  
   - Мы должны медленно тянуть за эту веревку, а та переброшена через блок, а тот расположен в колосниках, наверху, - Ш. говорил.
   Ф. рассматривал свои руки. Товарищу его никак не удавалось того расшевелить, и беспокойство Ш. по-прежнему не убывало.
   - Разумеется, ныне мне одному уходить в сферу моего согбенного бессмертия, - наконец, глаз не поднимая, Ф. отвечал.
   - Молчи. Ты не должен так говорить, - предостерегающе шепнул ему Ш.
   - Отчего мне не говорить?
   - Но ведь играем не мы. Нам и не следует играть. Мы теперь только рабочие сцены.
   - Разве плебейство нашего безмыслия менее изобретательно? - Ф. говорил равнодушно.
   - Менее знаменито, - с оттенком торжества Ш. возражал. - Только лишь менее знаменито, приятель.
   - Но пусть бы я только издавал самые тихие звуки, - упрашивал Ф. товарища своего. Ш. качал головой отрицательно. Неумолимость его была известна, и Ф. не мог даже рассчитывать на хитрость, чтобы того пересилить.
   - Ну хоть в технике трепета или шелеста были бы эти звуки, - настаивал Ф. Но Ш. уже руку поднял, разом прерывая все пререкания. Ф. держал конец веревки в руке, глядел задумчиво и рассеянно. Ш. мог бы теперь успокоиться сердцем, но все же не был спокоен. Ф. порою умел таким представляться, чтобы сравнение с кем бы то ни было оказывалось не в его пользу. Его не то, что бы удовлетворяло такое положение, но все же устраивало.
   - Мне, по-моему, иногда удается набрести на смысл в безднах разнородного и беспорядочного. А те, другие, они фальшивое вскрытие сокровенного полагают явными пружинами своих искусств, - Ф. говорил.
   - Быть может, он захочет еще состоять если не в звании соучастника, то свидетеля, а мне ныне и этого нельзя допустить, - только временами подумывал Ш. Его всегда охватывало ощущение беспомощности перед лицом всего неразумного.
   - Твоя внезапная нарочитая наивность, возможно, способна приносить тебе недостоверное ощущение призванности, тогда как ты и из всего, в чем на самом деле есть, отозван, - Ш. еще говорил и после через минуту прислушивался к чему-то, чего Ф. при всем старании угадать не мог. Ф. не видел ни в чем порицания со стороны приятеля своего, но все же на нелицеприятные взаимные похвалы оба они внимания не обращали.
   - Он лучше моего разбирается в музыке несчастий, ныне звучащей, и способен угадывать в ней тайные знаки. Он по праву считается старшим в нашей неизбывной, надсадной незрелости, - думал еще Ф. Лицо Ш., теперь отстраненное и задумчивое, нисколько его не коробило и даже привлекало, пожалуй. Ф. ожидал кивка головой или взмаха руки товарища своего и был не только уверен в их безошибочности, но также и в уверенности своей уверен. - Да? - говорил Ф.
   - Вряд ли, - отвечал Ш.
   - Ну, конечно, - возражал Ф. - Ни на какие великие искусства не следует и тратить свое существование, - между делом еще говорил он, не сводя только глаз с неизбежного. Его порой весьма угнетало безвыходное прозябание его в твердом божьем переплете. Если уж тот к мысли иногда прирастал, так и держался за нее до конца. Бездействие вокруг совершалось, и иные навязывались со своими искусствами или с тем, что они так называли. Никакие шедевры этих двоих к себе не подпускали, а другого ничего оба они не хотели.
   - Быть может, я был бы способен к тщеславным пантомимам, к игровым провокациям, к медитациям благодарности, - только шепнул еще Ф., но Ш. даже не удостоил того безответностью.
   - Он так же, как и я, только повода ждет для смирения, - догадался Ш. Место свое в театре гражданских бездействий они отыскали пускай незначительное, зато и незанятое. Хоть и оно им порою казалось несусветным.
  Ш. внезапно что-то услышал, что могло различить лишь его ухо. То же, что есть предрассудки, случалось у них временами после рассудка. Ш. знак подавл своим взволнованным мановением, и оба они хватались за веревки, каждый за свою хватался. Ш. сосредоточенно тянул, Ф. суетливо и старательно, и оскалом блаженства сухое лицо его исказилось. Ф., во всяком случае, был зрелым подмастерьем в иных пресловутых делах причудливости. Никаких перемен воочию не наблюдали они. Ожидание лишь подтачивает последующую готовность. Хотя искусство и вообще всегда должно нападать неожиданно, ошеломлять, сбивать с толка и не давать опомниться.
  Гений - бедствие двуногих.
  
  
  
  Шахматный этюд
  
   Оба они раскрывались и в развлечениях.
   - Добро начинает и проигрывает, - Ш. говорил. Голос его бы суше обычного, суше и неприметней. Намного больше обычного.
   - А если не начинает? - осторожно спрашивал Ф.
   - Не проигрывает.
   - Но что же тогда?
   - Затаившись, выжидает. Просто затаилось и выжидает.
   - В расчете на ошибку противника, должно быть? - спрашивал Ф.
   - В расчете на изменение обстоятельств, - с видимым равнодушием Ш. говорил.
   - Ах, ты всего лишь излагаешь ситуацию давнего времени, нестерпимо давнего времени, - с духом собравшись, Ф. возражал. На недовольство большое не мог он рассчитывать, он и не рассчитывал, но, не получивши, не сетовал.
   - Времена переменяются, ситуации остаются, будто бы на точке замерзания сохраняются они, - с неким густым бронзовым безразличием Ш. возражал. Голос и лицо его всегда были способны выражать самые разнообразные бесчувствия. До высот истинной и светлой эмблемы мечтал он порой занестись над своим родом. Блеск иллюминаций ощущался в происках его зрелой, независимой причудливости. До испорченной крови доводили его неправильные упования, с которыми Ш. было никак не расстаться.
   - Но уж если так все безнадежно, то хоть на сколько ходов можно рассчитывать? - спрашивал Ф. с гримасой пренебрежения на его многоопытном лице.
   - Если скорее закончится, лучше. И даже лучше бы все оставалось на месте, - только и отрезал Ш.
   - Значит, куда бы оно ни переместилось, положение его только ухудшится? - Ф. говорил.
   - Это так. И если останется на месте, то все наихудшее будет не только возможным, но и неизбежным, - наконец, несколько смягчившись, Ш. соглашался.
   - Ну а уж дальше я и сам знаю, - с едва заметно прояснившейся безликостью Ф. говорил.
   - Что же? - спрашивал Ш.
   - То, что всякий, взявшийся ему помогать, не только не преуспеет, но и будет обречен. Хотя и будет надеяться преуспеть, - Ф. говорил.
   - Это еще только полдела, - подумавши, Ш. отвечал. - Или, кто может знать, и того меньше.
  
  
  
  Изнеможение
  
   Ш. однажды был в больницу помещен в тяжелом состоянии презрения и нарочитости, едва ли не при смерти. Ф., приятель его, приходил его навещать, только своею видимостью безмыслия рассчитывая того обезоружить. Он избегал рассказов о том, как влачит ныне радостное существование, полагая, что Ш. и сам способен догадаться об этом по его несомненному виду беззлобности. Ш. же и этого не хотел, как будто увязший в себе. А Ф. же и минуты одной на месте не сидел в намерения настойчивости и многообразия.
   - Невесомый ореол незабываемого топорщится над всем незначительным, - Ф. говорил, рассматривая все внешние обстоятельства нездоровья в казенном помещении Ш. - Мне временами представляется, что я немало необычного знаю о человеке. Ах, риторики наши должны иметь окраску беспощадности и приблизительности. Нам еще, разумеется, следует знать, как осуществляется сохранность причиндалов отчаяния, - безо всякого промедления Ф. продолжал. Всплески его живого своеобразия были легки и неожиданны.
   Ш. готов был приятеля своего упрекнуть в чем угодно, хоть и в иррациональном попустительстве иному человеку, чего уж он перенести не мог. Он же и прежнее искусство свое особенной плодовитой мизантропии ныне утратил и в тине тотального отвращения погряз по самое горло. Кошмары являлись ему всегда после смысла, груз неопознанного и навязчивого. Теперь и приятель его Ф. был для него в центре кристаллизации ненависти, и Ш. только приходилось сдерживаться, чтобы все безобразное свое тут же на нем не растратить.
   - Смысл иногда только преследует меня, - наконец бесцветно Ш. говорил, не разжимая зубов. Оскомина ежедневного была на зубах его, и оттого не мог их разжать.
   - Тебе в ответ, по-видимому, следует изобретать движения уклончивости, освобождения с собой несущие, - тут же приятелю своему Ф. подсказывал.
   Ш. о насмешливости того догадывался, он ничего не мог с нею поделать и не собирался.
   - Вот бредящий! - только неприязненно буркнул он, отстраняясь.
   - Ну, отчего же, - настаивал Ф., - конечно, ни от каких последствий никогда уклончивость нас не избавляет, но хоть не быть размозженным иногда позволяет. Позволяет размозженным не быть.
   Ш. в своем человекоборчестве давно уже проиграл, без сомнения; противник его своим хитроумным пренебрежением того одолел только. Прежде он увлекался литературой оплеух, живописью презрения, теперь же и это его не занимало. Тоски теперь в нем было больше, чем в самой тоске, правды в нем было больше, чем в самой правде. Прежнее его существование состояло в ежедневном угаре незаурядности. Приятелю своему Ш. не стал отвечать и намеренным равнодушием обдал его только.
   Ф. чувствовал всегда себя довольно свободно в области всевозможных человеческих ощущений и свойств.
   - Будучи в неистребимой сущности субъекта словесного, не могу не знать нынешнего великолепия озвученного незначительного, - Ф. говорил.
   - Я искал то, что никогда не проходит. А оказывается, это только то, что никогда и не появляется. Но недавно узнал, что проходит и оно, - Ш. повторял, только на казенном своем сидении раскачиваясь и главу опустивши.
   - Да, но это не значит, что и впредь никак нельзя привольно резвиться и грезить, - Ф. отвечал равнодушно товарищу своему. Товарищу своему Ф. отвечал. До конца путь свой пройти по дороге едкости давно уже решил он. И от задуманного не отступался.
   - Ты всегда был искусен в изобретениях фальшивых протуберанцев горечи на замасленных поверхностях шуток, - скривился Ш. Его более ни на что было не побудить и ни к чему не принудить.
   - На шероховатых поверхностях шуток, приятель. На шероховатых. Ты, должно быть, мне именно это собирался сказать, не так ли? - Ф. возражал.
   Ш. более не стал тому отвечать. Ненависть его к роду своему и даже к самой ненависти была больше, чем можно было перенести. Он уж полностью себя исчерпал и, как ни старался, иного найти ничего не мог. В безгласности его была высокая символика и преувеличение. Торжество безнадежного усмешкою блуждало на губах его. Спицу стальную скрывал он под одеждою своей и, едва Ф. ушел от него только, с силою вонзил ее себе в живот пониже пупка. На два пальца ниже и чуть-чуть влево.
   Болезни вообще всегда есть наши торжества.
  
  
  
  Утраченное
  
   .............................................................................................................................................................................................................................................................................
   Прежнее плебейство жемчужное Ш. слагаемым было пресловутой его состоятельности, и, если ...................... закончить миром не ...................... Платой его обычной безудержности всегда было невнимание, временно сочувствующих всех ему удавалось ошеломить и благоволения их лишиться. Он не был никаким сумасшедшим, из тех, что с жизнью всегда шагают не в ногу. Однако же никто ..................................... и кстати.
   .......................................................................................................................................................................................................................................... над урною с прахом склонясь и насмехаясь ............................... но лишившись драгоценного своего, поневоле уж Ф. возможности освобождений примерял на себе, и множество ....................................................................................................................................................................................................
   - Проигрыш всегда требует от избранника его великого дара самоотречения, почти невозможного, - Ш. говорил.
   ........................................................................................................................................................ южного солнца такого несмелого прежде оба они не наблюдали ................................. двуличие тогда у них получило имя ограниченности, а когда такое удавалось, так оба они многообразием тщеславились.
   - Да-да, - Ф. говорил, - очевидно, что факты всегда заодно с выводами, из них проистекающими.
   ............................................................................................................................................................................................................................................................................................ Некую сумеречную галантность всегда держали они в памяти и даже с такой непреложностью, что она уж теперь не могла для них ничего означать. Наживою дурноты у Ш. были заняты все помыслы, Ф. же прислушивался всегда к его предостережениям, хотя едва ли с пользою для себя. Нельзя сказать, что бы с пользой.
   ...................................................................................................................................
   - Он уж всегда так: раскричится, разволнуется от своей безмятежности так, что его потом не остановишь, - временами Ф. рассуждал. Лишиться всего, разумеется, они и не могли, хотя и оставшееся повергало их в ужас. Комфортабельные условия несуществования обоих особенно привлекали. Если прежде поэзия существовала у них для раздвигания границ бессмысленного, то ныне же водрузилась она вообще в ущерб смыслу.
   .......................................................................................................................................................................................................................................................................................... лишившись прежнего достоинства его, остался он лишь наедине с мусором двуединства и многоречия, с которым гордо горлом сросся. В сатирическом многочисленном тщеславии своем новоувядшим ангелом называл он себя, и, как бы ни складывались обстоятельства его обид, все же ......................... в последовательности ........................................... человек и его удушливая технология счастья, и оба они ................................................................ Среди навязчивых божьих нагромождений весенний ручей атеизма пробивал себе дорогу .................................................................................................................... Их опыт только бессилие приумножал. .................................. хотя и слишком многого теперь не хватало.
   .............................................................................................................................................................. и то было не легче. Не сложнее, разумеется, но и не легче.
  
  
  
  Политика
  
   Немалой безвестности Ш. удалось добиться для себя тем, что он сторонником крайностей был во всех своих проявлениях.
   - Какой ты теперь - крайне левый или крайне правый? - с видимым и значительным равнодушием спрашивал Ф. у товарища своего.
   - Крайне средний, - небрежно Ш. отвечал, всего только отвечал небрежно. Стратегическое значение горечи было вполне им постигнуто.
   - Ну а что же ты делаешь в условиях неразберих, которые видимы ныне? - Ф. говорил.
   - Разбираюсь.
   - А если времени нет?
   - Ухожу вместе с ним.
   Ф. в нынешней своей неудовлетворенности не закоснел вовсе; то он отойдет от приятеля своего, то снова вернется, приглядываясь все пристальней к очертаниям новой его убежденности. Если тем, конечно, можно было доверять. Легчайшая фракция несчастья - меланхолия - отчетливо отпечаталась в его безликости.
   - Некое деспотическое безвластие не есть ли лучшее из устройств для пресловутого нашего мира-пустоцвета? - наконец говорил он, с безмыслием своим собравшись и глядя сзади в затылок Ш.
   - Да, но и все равно тому следует преодолевать его специфические соблазны благонравия и процветания, - только Ш. отвечал. Юмор всегда был союзником его тревог, но здесь уж этим и не пахло. У него не было никакого сочувствия к миру, приговоренному к фантасмагориям в нынешней его фазе упадка. Строительство скорби и созерцания требовало полной их безучастности, и уж временами витала меж ними идея партии здравой бессмысленности. Иные оазисы бескультурия иногда оба они старались вокруг себя сохранять.
   - А скажи мне, отчего навязчивое солнце твоей выразительности никогда не заходит? - Ф. говорил.
   - Но ведь и поваренный сахар ощущений моих всегда обжигает меня, - Ш. возражал с едкой насмешливостью вокруг его праведных губ.
   - И еще несомненно, что дух трагедии никогда не минует навязчивости, тому даже и пройти невозможно мимо оскомины и мимо буераков существования, - кивнул еще Ф.
   - А по-твоему, чем-то можно поправить мир и приемлемей сделать? - Ш. возражал.
   - Почистить, поперчить, варить на бережном огне, - только Ф. говорил.
   - Его (мира) ошибка в том заключается, что он вообще согласился на свое существование, в самом его начале, - Ш. иногда на вещи немного мрачно смотрел, и вещи тем же ему отвечали. Оба они серьезно обдумывали возможность обретения двойного гражданства - подземного и небесного, но вопрос этот не был столь простым, чтобы так уж скоро решиться.
   - Да-да, - сказал еще Ф. голосом новой бесцветности, - прогресс и надежда служат завлечению в этот мир легионов бесполезных потомков. Хотя, конечно, вредные привычки уменьшают сопротивление животного материала истинным веяниям несуществования.
   - А вот уж это-то ныне меня перестало тревожить, - Ш. говорил, и гримаса некой запредельной естественности на мгновение на лице застыла его. Хотя и сие мгновение довольно скоро, впрочем, прошло. Его и не жаль было, мгновение это.
   Кто из нас способен выйти за пределы своего пресловутого?!
  
  
  
  Совет
  
   Ф. временами равнодушие свое лелеял, так что даже Ш. порой удивлялся, на того глядя. Оно вдруг в нем то как некий волшебный бриллиант сверкало, то играло бледными огнями иных холодных самоцветов.
   - Куда мне деться? Куда податься, где устроиться? Я многое перепробовал, но ни в одном деле не преуспел. Тщеславия во мне оставалось все меньше, теперь же его вовсе нет. Я уже больше не ищу, а находить и подавно перестал. А отчаялся так давно, что уже и это состояние больше не вызывает во мне горечи, - Ф. говорил.
   - Чего же ты хочешь? Что желал бы найти? - спрашивал Ш., украдкой отстраняясь от лица его бесцветного. Спрашивал Ш.
   - В счастье я не верю. И даже слова этого не люблю. Надежды на перемены, как прежде, тоже не имею. На долгое путешествие без цели, или с отдаленной целью, не имею ни уверенности, ни смелости, ни самолюбия, ни воли. Может, тихого пристанища?.. Где, может быть, на время на хляби мои душевные снизошло бы короткое и, надеюсь, не совсем неприличное успокоение. Хотя не мое и это, и, остановившись в нем (теперь уже знаю), буду с тоской и скукой наблюдать в окно, как равнодушно переменяется природа, как прохожий, остановившись на минуту, перематывает дорожные обмотки или отряхивает с одежды пыль перед тем, как зайти в придорожный кабак, как привычно и лениво ссорятся человек с человеком, как слабый тщится первенствовать, а мудрый изнемогает, как равнодушно разменивают народы свои гордые звания и как они бездумно прозябают. Как снискали безжизненность достойную для семейств своих и пращуров. Похвалы, причуды и ворожбы - все они когда-то меня остудили, и взамен моего прежнего духа во мне теперь только благодарность бесчувствия, - Ф. говорил и после губами что-то беззвучно пожевал, будто невесомую жвачку, будто хлеб ненасущный и незаслуженный. Он даже движения или жеста единого жалел в угоду своему бессмертию. Вполне ясна ему была иллюзорность всего отчетливого, он вовсе не заблуждался на сей счет.
   - Так отправляйся жить на дубе, - Ш. отвечал. - Осенью ветер сбрасывает сухие желуди на землю. И, если притвориться одним из них, если не мнить о себе высоко, если не высовываться вперед других, если не срываться с кормящей ветви с первым же незрелым порывом ветра, тогда может статься, что можно будет день за днем и за неделей неделя и переждать до весны. А тогда поискать и другого выхода.
  
  
  
  Идентификация
  
   Непросто было разобраться в том, что оба они означали. Фальшь, фокусы и философию личность Ф. означала; Ш. - шепоты, шорохи, и шабаши. В каждом из них еще было нечто свое дополнительное, что затемняло их личности. Случайным и навязчивым было оно. Оба они были сухи и худы, оба были ненавистниками хлеба и расхожести.
   - Торопливых и неуемных рук всегда требует сотворение уродов, - с легкостью Ф. начинал всякие свои временные сатиры. Масса самых тонких открытий числилась за ним, которые в совокупности ошеломляли.
   - Узнавшему в жизни шок блаженства не следует более искать прибежища в разуме или в тщеславии, - с мягким товарищем своим Ш. соглашался. Был он временами охлажденным добела, умеренным без меры, и это его нисколько не беспокоило. Кровожадная невинность его закоснела в нем с отрочества. Подкладки их словесных созданий были поверхностны и очевидны, расчет был более на обезболивающие чудеса, но все же змеиномыслие их обоих не знало предела. Адресом сиюминутных светопреставлений считалось обычное местонахождение их, они были противоположными полюсами магнитов и всем разнородным. Божьих дел или искушений, нечленораздельных или монотонных, не бывали они ни зачинщиками и ни хулителями. Иногда им удавалось удерживаться на краю безнадежности.
   - А скажи мне, Ш., каковым выглядит собственное "я" в назойливом представлении твоем? - Ф. говорил.
   Тот поморщился.
   - Безликим и ненамеренным, - отвечал.
   Ф. все же не мог угомониться, это бы можно было, должно быть, причислить к лику его незыблемого, но симуляции его нарочитости были не в счет.
   - Наше теперешнее существование - только прецедент для всех будущих безобразий или блаженств, - говорил он. Он постарался не слишком много влаги и трезвости добавить в нынешний свой баритон. Сердечные сомнения свои и недосказанности он полагал выше всякого оборудования Солнца, и с этим уж было ничего не поделать.
   Ответ Ш. товарищу его существовал, должно быть, но ныне отчего-то утрачен, как-то сам собою пропал из анналов мгновенного или ежедневного, о чем, впрочем, и пожалеть было некому.
   Натура Ф. означала фантомы и фальсификации. Повеситься или повеселиться - так было похоже одно на другое, это было почти одно и то же. С Ш. было и того проще: он суть только шаблоны и шаманство. Силой его существования было новоявленное подрывное скитальчество. Дромомании его нарастающие и болезненности порою и Ф. увлекали. Временами они принадлежали Израилю, временами - Америке; сумерки и случайности встречали они в различных областях обоих полушарий. Зачастую им удавалось забираться на самый край жизни, но и это едва ли приумножало их знание о себе. Прежде у них было пристрастие ко всему свершающемуся и вечно продолженному настоящему, но со временем оба оценили они значение тягостных развязок и окончаний предприятий. Они переменили пристрастия. Бога они когда-то выбрали не того и теперь уж не знали, что им с Ним делать. Мир до полного истребления его участников временами приветствовали они.
   Сутью духовною Ф. был фанатизм и все фатальное. Искусство кровоточащей неповрежденности иногда рассудочно он изобретал, но и это не обещало спасения. Ш. шляпы свои, одежды или идеи носил всегда, не обрывая с них ярлыков. Детство временами возвращалось к нему в ощущениях в видах искаженных и болезненных. Медитативная мистика хорошего обеда - выпивки и закусок - была одним из бесспорнейших его достижений. Всякого добронамеренного в себе оба они всегда опасались. Были они отродьем дня или существования, одиозные беспокойства их составляли особенную их славу.
   Добро есть резидент божьей безжалостности в стане двуногих. Бог есть священное отсутствие.
  
  
  
  Притчи
  
   Временами оба они в бесцветности своей собирались под лучами заходящего солнца, когда было ни тепло и ни холодно, когда не нужно было заботиться ни о насущном, ни о развлечениях, и рассказывали друг другу истории, которые сами же и на минуту не запоминали, и не старались запомнить. Все существование свое проведя на грани удушья, в окружающих их интересовались они оба только внезапными рождениями или скропостижными бессмертиями. Ф. обычно первым начинал. С ним вообще ни в недобром, ни в бесцветном никогда не было сладу.
   - Наше солнце для кого-то маленькая свечка, которую тот запалил и спустился с нею в погреб, прикрывши ладонью пламя, и лазит там по полкам, и проверяет, где у него банки с огурцами, где варенье, где развешены веники, где пенька, где пылится в углу велосипед, где старое трюмо с облезлым зеркалом, в которое он еще мальчишкой забавно корчил рожи, где табуретка без двух ножек, пустые цветочные кадки или кастрюли и соусницы, доставаемые только к великим праздникам, где толстая пачка пожелтевших журналов, залистанных и затрепанных, с наивными, веселыми картинками, с рекламой забытых товаров и с добрыми рассказами, в которых всегда легко угадывается конец. И, наведя ревизию в своем холодном погребе, хозяин выйдет наверх, из бережливости задует свечу и спрячет в шкафу, где у него хранятся - целая связка - и другие такие же солнца, использованные, оплавленные, обгоревшие и, в общем, ненужные; ведь это когда еще снова понадобится в погреб идти!.. Однако из бережливости сохраняются, - Ф. говорил.
   Ш. только пальцами ощупывал свои застывшие губы. Говорить или слушать - ему не хотелось одинаково, но ему все-таки иногда удавалось себя превозмочь.
   - По миру на человека, и ни одного нет похожего мира, - наконец говорил он, выбравшись из временного заточения небезразличия своего. - Для одного мир - беспечный, для другого - страдающий, для третьего - огненный, для четвертого - воровской. Выйти из мира нельзя, а ко времени зрелости он и вовсе костенеет. Бейся, не бейся тогда - не вырвешься. И пересечений с другими тоже не бывает, и не бывает общих мест и сходных стремлений, и надежд, и даже границ. А бывает только, как если скатываются много мячиков по ступенькам. Скачут, скачут мячики, столкнутся вдруг некоторые два из них, отскочат друг от друга, разлетятся в стороны и поскачут снова вниз. Обычно так.
   Ф. усмехался, в осторожном пренебрежении своем усмехался, тяжкие корчи равнодушия надолго существо его занимали.
   - Идут два эскалатора, один вверх, другой вниз, - Ф. говорил. - И люди стоят на них, и смотрят друг на друга. Иногда хочется остановиться, поговорить с кем-то или просто посмотреть другому в лицо, но этого сделать нельзя, потому что эскалаторы быстро уносят людей в разные стороны. Только успел издали приметить какое-нибудь славное личико, а вот вместо него уже и затылок показался. И любить тоже нельзя, потому что эскалаторы не могут остановиться. Что же остается? Разве поговорить с кем-нибудь со своего эскалатора? Но как поговоришь, когда впереди одни прямые, упругие и скучные спины, и, раз посмотрев на такую спину, не захочешь потом увидеть и лица?! Разве что обернуться и посмотреть на того, кто стоит сзади? Но оборачиваться нельзя.
  
  
  
  Голоса
  
   Ш. давно собирался исчезнуть, собирался исчезнуть навсегда, чтобы ни духа его не осталось, ни памяти. Я судьбы своей не хочу, говорил он себе; у него были все права на неудачи и недомыслие, ему нисколько не было бы жаль мира, того, который существует, даже если бы тот вдруг сгинул или просто перестал о себе напоминать. Мир, хоть и полон блуждающей боли, все же временами предается своим фантасмагориям бессодержательного. Ш. хотел, чтобы его укусил малярийный комар, чтобы можно было бы на себе ощутить все радости недуга и угасания. Уморить себя голодом или безразличием временами замышлял он, но потуги его уверенности не были настолько постоянны, насколько это было необходимо. Ф. приглядывался к нему без опаски, но тень оцепенения на лице его вокруг глаз его приставала. Действительно, все же было бы лучше, если бы мир никогда о себе не напоминал.
   - Когда собирались распинать Иисуса, то пошли по дворам иудеев и стали спрашивать: как вы думаете, распинать его или не распинать? - Ш. говорил.
   Ах, дымовая завеса настойчивости его ничего не означает отнюдь, с равнодушием Ф. полагал. Фальшивые фокусы философий совсем не годны для обманов.
   - Один говорит: распинать! Распинать обязательно! Другой говорит: может быть, все-таки не стоит. Потому что распять-то недолго, и, если захотеть, то можно за день распять и триста таких же иисусов. Третий говорит: распять-то, конечно, можно и даже, пожалуй, и следует, но только необязательно, знаете, торопиться с этим делом. Может быть, когда-нибудь представится и более удобный для этого случай, или, мало ли, вдруг что-то переменится в этой истории с Иисусом. Четвертый говорит: распинать его, так почему же не распинать тысячи других, таких же, как он, или даже хуже его. Будем справедливы: давайте распнем его, но распнем и всех остальных, кто хуже его. Давайте распнем всех. Вы поймите: мне-то лично этот Иисус вовсе не симпатичен. У него и морда разбойничья, ироническая. Разве можно подумать, что он честный человек?! Но вы посмотрите вокруг, кто ходит меж нами. Кто окружает нас повсюду. Чего вы только ни увидите при справедливом рассмотрении! Да он, может быть, просто агнец среди волков. А одна добрая иудейка говорит: люди! да посмотрите же, какой он молоденький! Что ж такого мог совершить он, чтобы предать его смерти?! Разве нет у него где-нибудь матери, которая, несчастная, станет оплакивать его смерть?! Разве она не такая же, как и ваши матери? Вспомнили ли вы сейчас о них? А ей тут же отвечают: старая ты карга! Ты, дура, готова по всякому дрянному бродяжке проливать слезы. Если люди говорят, что его нужно распять, так значит и нужно распять. Ты что, старая, людям не доверяешь, что ли? Ты поручиться, что ли, можешь за этого оборванца? Смотри, старая, не бери на себя слишком много, - Ш. говорил.
   - Разве он не первооткрыватель земной безнадежности? Или, может быть, небесной надежды? - спрашивал Ф. с временным оскалом бесцветности на лице его сером.
   - Воротила добра, - Ш. отвечал, немного помявшись лицом.
   - Я более помышляю об истории, в которой Иисус предстал бы Наполеоном духовного существования, - Ф. говорил.
   - Для чего было вообще силком затаскивать меня в этот мир, чтобы потом насильно и вытолкнуть из него, едва только, наверное, я примирюсь с тем, если успею сделать это когда-либо? Как будто специально ожидают моего примирения, чтобы объявить мой срок, чтобы навязать мне безнадежность в качестве единственно возможной религии в текущем времени и обозрении конца. Замысел не чудовищный и не безжалостный, но вполне в духе провидения, - Ш. говорил.
   - Да, лучше не выходить навстречу ужасу, если сумеешь его предугадать, - спокойно соглашался Ф.
   - Наказание, назидательно говорит кто-то, евший окрошку на своем дворе, воздевши кверху палец, это жестокая необходимость. Не будет наказания, и во что все превратится? В кисель? В безлюдную пустыню? Да наказывающий сам, может быть, первый слезами обливается, жалеючи несчастного, которого он вынужден наказывать. И все-таки он должен быть тверд. И посмотрю я, куда вы еще докатитесь с вашим бездумным попустительством! Спору нет, говорит один иудей, имеющий совершенно незаметную внешность, такую, что его никогда не запомнишь в лицо, даже увидевши десять раз, наказывать, конечно, наказывать, но обязательно разве распинать? Можно избить его или выпороть, или еще уж не знаю что. Да, в конце концов, на что у нас умные головы? Пусть бы и придумали какое-нибудь хорошее наказание. Ведь столько можно изобрести на нашем теле больного и унизительного. Бейте его плетками, травите собаками, посадите в яму. Да, Господи, сколько еще всякого можно придумать!
   - А дети? - беззвучно спрашивал Ф.
   - Дети - цветы смерти. Никакое напомаженное великолепие детства нас не должно обмануть, - Ш. говорил.
   - Не может быть, разумеется, слишком узок перечень наших с миром избирательных разъединений, но вопрос о виновности или невиновности в том, конечно, лежит вне сферы наших взаимодействий. И предаваться молитве, видимо, следует, если только не осознаешь единственно возможного своего удела - трагедии, - Ф. говорил.
   - Ошибка, ошибка, упрямо твердит кто-то и, кивая головой, долго и нетерпеливо доказывает как будто самому себе, ошибка, все ошибка. Все, что говорят люди, - ошибка; все, что делают люди, - ошибка. Все люди - это следствие чьей-то ошибки. Как можно доверять людским приговорам?! Нет-нет, пожалуйста, я могу рассказать тысячу случаев, подтверждающих мою правоту. Человек закоснел в ошибках. Человек хочет исправлять ошибки и снова ошибается. Как можно доверять самому себе? Я не доверяю им никому. И я тоже ошибаюсь. Как смеют они настаивать на своей правоте?! Почему не распинают их тоже? Нужно распинать всех, кто настаивает на своей правоте, говорил тот упрямый иудей. Так получилось, что мнения иудеев разошлись, хотя больше, кажется, все-таки склонялись к тому, чтобы не распинать Иисуса. А его взяли и распяли, - Ш. говорил.
   Ф. стер с лица своего усмешку и всякую бесцветность и долго глядел перед собою, лишь изредка поводя набрякшим своим взором. Вахту непримиримости их несли они оба с искусственным блеском их бессердечий; существование мира в его тщеславии прозябания требовало и особенного мужества неучастия. После всех властей над двуногими останется еще непременно власть недомыслия и власть случайности.
   Искусства своего либо следует опасаться, либо не доверять ему ни на грош.
  
  
  
  Бегущие
  
   Ф. однажды встретил на улице Ш., бегущего в ужасе. Лицо того было искаженным заурядностью, до совершенной неузнаваемости искаженным было его лицо.
   - От кого ты так убегаешь? - крикнул тому Ф., сам задыхавшийся от бега.
   - От трагического восприятия сущего, - с трудом ему Ш. отвечал.
   Ф. казался задумчивым. Он как землеплаватель-крот прислушивался ко всему темному и беззвучному. Разными путями спасались они; то один промелькнет где-то вдалеке, то сам же вдруг и объявится в поисках дружеской безучастности, хотя и не мог бы рассчитывать и на это, и другой, бывало, выбирал сходные бездорожья. Всего ежедневно свершающегося оба опасались они. Если Ш. вдруг на миг останавливался, то сердце его подгоняло. Слабая грудь всегда подводит бегущего, уж сколько раз тот об этом Ф. предупреждал, но благие пожелания никому еще не были на руку, и только доставляют удовольствие себе. Обстановки вокруг себя они не осознавали, то как ошалелые мчались в иных местах погребения жизни, то плелись как улитки на праздниках существования, на озаренных безмятежностью площадях. Следовало бы, конечно, обсудить, как им получше сколотить капитал безнадежного, но каждый из них предпочитал бездействовать на свой страх и риск.
   - Если имеешь близкого своего, подумай, сумел ли уберечь того от самой жизни, - неслышно выдохнул Ш. Ф. только вздрогнул от беззастенчивости его. Каждый из них жаждал быть творцом ощутимого вопреки червоточинам беспомощности.
   - Тоска по утраченному рабству подгоняет меня, - во все горло выкрикнул Ф., когда Ш. был от него далеко. Все откровения свои вообще высказывали они на расстоянии. Чтобы расточить те на ветру, чтобы от них не осталось следа. Истинными фейерверками безысходного временами бывали они начинены.
   Пересекаясь друг с другом в несчастьях, оба они острее ощущали свою обособленность в минуты их холодных, суматошных встреч.
   - Ты думаешь, что и мне следует сожалеть об утраченном? - осторожно тогда Ш. говорил. Будто крадучись тогда слова его прошелестели. Фраза его была более чем мимолетна, неказистой казалась и непримечательной. Островерхой. Овценогой.
   Ф. усмехнулся. Тот уж и см знал, разумеется, что должен долгом своим пренебречь, о том ни советов не нужно было, ни поучений.
   - Я бегу за бесцельностью, - Ф. временами себе говорил, замечая, что и товарищ его Ш. взирает на него с его обычным непродолжительным сарказмом, который уж Бог знает, где приобрел. Голос Ш. мог бы достучаться до его сверхъестественных нервов.
   Ш. дышал из последнего своего бессилия. Трепет бессвязности существования ему было никак не удержать или не замедлить. Сжечь перед собою мосты или многие трезвые корабли - на это не так просто было решиться. Ф. же с каждым новым шагом все более коснел в своей насмешливости, из которой он и не знал выхода и даже не хотел знать.
   - Он не слуга двух господ, не сын отечества и не утраченная иллюзия, - говорил себе он. - Это несомненно. Хотя мне все равно следует останавливаться в ином. Или не останавливаться вовсе. Мир есть дух, - шептал еще он в пресловутой бесцветности своей, - да-да, разумеется дух; хотя, конечно, который давным-давно уже выпущен вон.
  
  
  
  Космогония Ш.
  
   - Существуют три мира, три света, три состояния - рассмотрим их, - с мягкой одушевленностью Ш. начинал, потирая только пальцы, мелом испачканные слегка.
   Ф. сам не знал, куда он смотрел. Приемы его беззаботности были не тем, что так просто было возможно оставить.
   - Серое, скудное своеобразие настоящее таково, что всецело определяет очертания нынешнего существования, - Ф. говорил.
   - Итак, заметим лишь цвет - серый, - деликатно щелкнувши пальцами, Ш. отвечал. - И каждый мир противостоит всякому иному.
   - И стоят на одной оси? - с внешней фальшивостью любопытствовал Ф.
   - Нет, осей не исчислить, - поправил того Ш. - Их миллиарды.
   Ф. будто безмыслие свое пережевывал. Был он субъектом в себе, виртуозность мимолетного его была ниже всех порицаний. Всегда безоружный до зубов, порой он причудливости прислуживал с восторгом сердца своего.
   - Вот существование наше в оцепенении ежедневного закончено, все недоумение вечное и надсадное в единый миг прорывается, будто пузырь с кровью. Великое и горькое озарение узнаем мы, когда груди уже не достает воздуха, после уж над угасанием нашим мы более не властны, и идет оно по путям своим, - Ш. говорил. Он и не старался соотнести сказанное со своим свербящим модернизмом. Гений - это довод, который и сам ожидает, чтобы его отвергли.
   - И так мы переходим в иное существование, вновь образуемся в ином мире? - Ф. говорил.
   - Нас от не нас отличает только беспамятство, - приятель его отвечал.
   - А цвет? - спрашивал Ф.
   - Их три. Черный, пурпурный и ядовито-лимонный, - Ш. говорил. - Составляющие ужаса, пронзительные компоненты вещества безнадежности. Да, так. И феномены горечи тоже угасают и забываются.
   - Но мы и откуда-то приходим? - скривился во временном безразличии Ф.
   - О, это предрассветное белесое несуществование; все в нас, и мы рассеяны во всем: в песке и в ветре, в музыке, в чугуне и безгласности. Перспектива ухода везде вызывает одинаковый ужас, но и он забывается вскоре. Ужас души накануне ее самосознания не менее значителен, чем пресловутое memento mori, - Ш. говорил.
   - А рождения и агонии - это только таможни, пограничные посты. Нас отделяют здесь от самих себя, от себе подобных, и мертвые или нерожденные подобны иностранцам, обреченным на утрату их языков. О мир, о Вавилон! - с пронзительным пренебрежением, с несвоевременной серьезностью Ф. восклицал.
   - И существует только великое беспамятство. Великое беспамятство, которое разъединяет миры, - Ш. говорил, нараспашку замкнувшись в бесплодном увлечении своем, со строгим выражением торжества говорил. - Оно же, впрочем, и связывает.
   Мир - руины Бога, Его замешательство, Его задержанное дыхание.
  
  
  Остатки I
  
   Ф. не чаще ходил, чем спотыкался, второе было даже предпочтительнее в стиле природного самоотречения его. Гениальное и бессвязное всегда волновало его и сообщало крови особенное движение. Человек становится бесполезным задолго до своей согбенности, полагал он, и все открытия свои он совершал единственно сверх существа своего.
   Ш. возникал всегда неожиданно из ложбин, в которых явственным бывал, и ложная безукоризненность его была не более наставлений в чудесах. Ш. имел целью иным показать, с каким достоинством следует уходить в скепсис, но подвиг его не только не был оценен, но даже замечен. Он умел изобретать ностальгии по поводу каждого из своих вздохов, ибо через минуту уже тот отходил в самое безнадежное прошлое, или и того прежде. И даже было оно в самый момент свершаемого. Ш. временами мерещились новые злоключения и райские кошмары.
   Ф. останавливался и глядел святым своим глазаом. Картина утраченного согласия вставала между ними в духе сладкого вымысла, и то, что радость - инструмент смерти, было определено самою природой.
   - Бог и природа состоят в противоречии, и, если нужно выбирать между ними, так я выбираю противоречие, - сатирическим и светлым своим голосом Ф. говорил.
   - Мир сей, на корню сгнивший, свободен от всех обязательств пред сверхъестественным, - буркнул ответственно Ш. Это потребует особенных усилий комментаторов, полагал он; вопиющее бессодержательное было в его усмешке и в его жестах. Изобретатель новой заносчивости, он свою ритуальную пластику почитал выше всех крушений хрусталя. Оба они были из поколения, возросшего в условиях известного божьего и иных беззаконий, но пресловутая безоружность их также временами давала осечку.
   Ф. поднимался с коленей и с щиколоток в условиях новой гордости, которой пока не была определена цена, а равнодушию Ш. способствовали его уверенные ноги. Несуразность человекопоклонства была очевидней очевидного. Ф. старался опираться на свою руку, но ее насквозь в себя принимала податливая земля, тяжесть его смертных прибауток пригибала его к тщетной почве. Сырость товара озарений подрывала репутацию обоих.
   - Разрази меня гром своей подспудной массой! - с фальшивой кислотой в голосе временно Ф. восклицал. - Будь так, если единой фразой своей я решусь говорить правду. Гений - это только чья-то досадная неполадка, - выговаривал себе он.
   Ш. поджал губы в безмыслии, созерцательная горячка еще им вполне не овладела. Модернизм и гордость навязывались в сожители его ежедневного, которое и так уж переполняло. Звездный сахар загрязнял небо, но не время было взирать на то, что над головою. Простое действие теперь требовалось от него, или следовало бы только его придумать. Ш. разглядывал свою руку - чужие волоски на чужой коже, неестественный рисунок ткани, и ждал заискиванья Ф. перед его прямою спиной. Но только одно дерзкое неодобрение читалось в его взгляде сверху вниз, и Ф. теперь все более беспомощность возводил в основной принцип. Бог был одной из их сомнительных формул, от которой им никак не удавалось отказаться. Адресуясь к Всевышнему, рискуешь невзначай оказаться в Его окаянном ракурсе. Он одинаково их всех любил - хищников, кровососущих и пожирателей падали. Ему на мир, разумеется, и невозможно было взирать иначе, как с Его лютой, неописуемой любовью.
   Литература есть пространство измышлений.
  
  
  Глухие
  
   От звезд им не было много прока, обоим им, бредущим по дороге в лесу и не видевшим ни зги, они временами то теряли друг друга из ощущения, то один натыкался на другого в тот самый момент, когда оба этого не ожидали. Чтобы взяться им за руки, это им обоим и в голову не приходило, и теперь еще новые неожиданные обстоятельства глухоты Ф. и Ш. немало обескураживали. Теперь продолжалось жуткое время, пряником или очагом ни одного из них было не заманить и не разжалобить. Когда могли, на обещания Ф. и Ш. и сами не скупились, но старых долгов с них никто не спрашивал, а когда спрашивали, то вполне можно было отговориться или внимания не обращать. Превосходным образцом невнятного мог бы послужить любой из них. Тяжелая форма сердечных сумерек прежде застилала сочные черноземы их со всем их неизменным и неизбежным. Золото затереть до грязи умели они, ум - до бессмыслицы.
   - Если все же меня захотят напрочь отвергнуть, пускай мне об этом заранее скажут, я должен успеть приготовиться. Я давно об этом просил, - Ш. говорил его освобожденным горлом, с каждым шагом своим и голосом все более припадая к беззвучию.
   Ф. не знал, следует ли ему отвечать, ему вообще нередко мерещилось слово.
   - Безгласности ли сей пасть на подготовленную почву сомнений? - говорил он себе, но и сам даже языка своего не услышал.
   Приятель его отвечать Ф. не хотел нарочно, прежде всего было не на что, и потом, если уж тот прицепится к иному фальшивому глаголу, так отодрать его возможно будет только с кровью.
   - "Неужели тебя могут услышать?" - когда-то сказал я себе и теперь вижу, что оказался прав, - равнодушно Ш. говорил. - Они ведь и не видят ничего за фасадом ошибок, ослепленные непроглядным светом ежедневного. А потому мое гениальное недовольство имеет не менее оснований, чем их всегдашняя оскомина согласия.
   Черные березы источали свою березовую сухость, проходимец-ветер мягкие фальшивки свои разбрасывал у них под ногами. Предметом их умолчания могли быть и любые пальмы вторичности или что угодно еще, зарождающееся в недрах депрессий, однако и во всех недостоверных безгласностях своих им никогда не удавалось добираться до сути. Им никогда еще не доставало способности понять существование дерева, существование собаки или ветра. Порою Ф. отставал. Он не всегда умел взглянуть на дело ног своих философским оком.
   - Над пустотою ли сетовать, залегающей на дне шедевров, когда и весь жизненный опыт мой был опытом фальши?! - все же говорил себе он.
   - В какой мере посчитают меня достоянием Земли, пусть в такой и наградят меня поношением, - полуспокойно говорил еще Ш. Ш. предпочитал наиболее сумеречные из всех существующих цветов спокойствия. Обоим им ничего не стоило дожить до патриархальной старости и непревзойденность - равно как и своеобразие - сохранить их рассудков. Ничего и быть не могло хуже. Не слишком рассчитывая на успех, Ш. все же всегда свое неприятие-максимум старался вокруг себя обозначить. Детство их пришлось на время, которое оба они ненавидели.
   - Я наткнулся на что-то живое, - воскликнул вдруг Ф., когда рука его случайно задела ключицу худородного и беззастенчивого приятеля его.
   Ш. только в сторону отпрянул с его колотящимся сердцем. Участие его в делах существования всегда было с его безразличием вровень.
   - Мне нужно успеть сотворить труд своего биологического ненавистничества, - Ш. говорил.
   - Мы здесь не одни, Ш., - приятель его продолжал тоже, - но чем больше нас вообще будет, тем меньше мы станем друг друга понимать.
   После еще случилось что-то: ветер ли прошелестел, или птица-соглядатай из заскорузлых ветвей уставилась дерзко, но оба они не заметили ничего.
   - Я предпочитаю существование в обособленности, чтобы мне после не вздрагивать от моей внезапной безмятежности, - настаивал Ш., как будто охваченный одним из обыкновенных своих желчных позывов. Тьма вливалась в глаза его обескураживающим бальзамом безнадежного. Они ли играли словами, или ими играли слова - и то и другое представлялось одинаково гибельным.
   - Дела мои, пожалуй, можно считать неплохими. Во всяком случае, старость сегодня приблизилась не столь уж существенно, - Ф. говорил.
   - Это было только наглым посягательством на его безразличие, - бормотал только Ш., сей саркастический спутник. Иные из его безвременных волшебных словесностей казались несуществующим жемчугом ежедневного, хотя нередко тщеславие ставило его и на грань усталости языка. Иные иллюзорные гротески свои они уже считали на дюжины.
   - Хотя долгожительство все же следует нам отвергать, приветствуя динамичную сменяемость стад, прозябающих в заурядности, - Ф. говорил.
   И самое чуткое ухо не могло бы теперь уследить за всеми извивами нынешней их колоратурной немоты, что уж о них говорить, глухое питье свое пьющих?!
   - Нога! Только моя нога! - вскрикнул еще временно оступившийся Ф. Давно собирался он лечь во прахе, так, чтобы после искали его, а его не было. С особенной тщательностью Ф. приходилось вынашивать и его безрассудство, и его внезапность.
   - В минуты безумия путаются приводные ремни воображения, - вскоре потом Ш. говорил, нестерпимо далеко ушедши от места, где товарища его потерял. Лес перед ним расступился, покуда шаги его слышались, и за спиною смыкался, любое прошедшее его затмевая. Распри его с существованием ни для одного из них не могли добром закончиться. Выступая от имени жизни, не только приумножаешь недостоверное, но и мир раздуваешь до бессмыслицы. Ибо человек фальшив, Бог фальшив, Земля фальшива, фальшиво слово. Одна смерть пытается говорить правду невеселым голосом. Но ее не слышат.
   Мир есть море разнородного и вселенная регламентов.
  
  
  
  Гуттаперча
  
   Стоять ему было все более склизко, невыносимо и невыгодно, и обычное бессилие его изменяло ему.
   - Ш., - выкрикнул Ф., - я придумал нового Бога! Он само совершенство, Он совершенней всех остальных.
   - И привкус смерти сохраняется повсеместно на фальшивых зубах Его, - криво отмахнулся Ш. От крика товарища его Ш. отмахнулся.
   - Но Тот мог бы быть постижим. Или мог бы изменяться на глазах - приумножаться или расслаиваться, - с краткой сухостью на глазах блеснувшей уговаривал Ф.
   - Божьи расслоения в последующем создают непомерные противоречия религий, - сурово Ш. возражал.
   Ф. на мгновение задумался.
   - Быть может, бессмертие мира смысла лишит существования сами поиски смысла? - с облезлою бронзою звонкости вскоре выпалил он.
   - Миру для бессмертия необходимы только алкоголь и размеренность, - заученно Ш. отвечал. Сухим из воды умел выйти он, холодным - из огня, безучастным из рассуждения.
   Ф. не вздрогнуть не мог. Каждое мгновение бытия сознавал он как движение к смерти, и Ш., безразлично играя на шестиструнной душе его, все менее места оставлял для надежды. Находиться ему в состоянии клинической жизни и еще изобретать что-то, что прежде мир упустил!..
   - Наверное, Тот порадуется иному человеку, который образуется специально для него и вполне в Его вкусе, - в улыбку навязчивую рот искривляя, опасливый Ф. говорил.
   - Богу нужен человек свой особенный, которым тот по природе своей не бывает, так и для литературы такой читатель нужен особенный, - с возбуждением недовольства ответствовал Ш.
   - Ах да, искусства еще невыразимые, и мы прямо сейчас в постройки сии сможем закладывать камни, - рвения жар еще угасающий лишь немного подбадривал Ф.
   - Одно только презрение есть достоинство наших душ, - Ш. говорил.
   Ф. все более ощущал себя загнанным, ускользнуть он пытался, знавший все приемы оскудения, с трепетом фальши, с мужеством безысходности.
   - Я тебе скажу, Ш., - Ф. говорил. - Следует всерьез задумываться о возможностях самоосуществления в рамках неприемлемого мира, и спасение прячется только в любви. Своды беззаконий или отпетая праведность есть лишь только вехи исчерпанности, - Ф. говорил.
   - Нечистый обречен на трудолюбие. Покуда речи твои слушает, - Ш. отвечал. Отвечал он с несвоевременной и бесполезной серьезностью. Трудами губ своих заслужил он репутацию находчивого, хотя замысловатая совесть его нечасто являлась трибуналом пощады. Умел он от посягательств отстоять свою аморальность.
   - Гуманизм... - мучительно выдохнул Ф.
   - Он шовинизма ничем не лучше. Хотя только, пожалуй, шире, - Ш. говорил.
   - Но прогресс... это же... - настаивал Ф.
   - Попытка возвращения к обезьяне окольным путем, - только и отрезал товарищ его. Ш. будто сорвался с цепи модернизма с его оголтелостью ежедневного. Тысячелетия триумфа двуногих не могли не подточить цивилизацию эту.
   - Талант... - беззвучно Ф. говорил с горлом его задыхавшимся в изнеможении.
   - Тайный договор между Богом и художником, в котором мошенничают и Тот, и другой, - Ш. говорил.
   - Все живое, обитающее бок о бок с двуногим, пребывает в состоянии вечного апокалипсиса, из которого выхода нет. Так отчего же для себя иного ожидаем, обитающих около Бога? - раздельно Ф. говорил, только собравшись со всем непроизвольным своим.
   - Божья неприязнь к самоубийцам оттого происходит, что они есть те из немногих, кто преждевременно оставляет Его мир, Его инсценировки, не приемля Его тщеславие графомана, - Ш. говорил.
   - Так что же можно сказать, Ш.? Или что еще теперь мне изобрести можно? - умоляюще спрашивал Ф.
   - А изобрести не можешь, так хоть и помирай, - безразлично товарищ его отвечал.
   - Помирай, - Ф. повторил.
   Да и вправду, что ж еще оставалось?!
  
  
  
  Ледниковый период
  
   Ш. угрюмо кутался в свою неказистую шубу, он не хотел отвечать за свои слова и не терпел, когда его призывали к ответу. Новая жизнь есть всегда результат большого презрения и большой безответственности, оба они это знали точно, и здесь даже не было, с чем не соглашаться. Большинство их сверхпружинистых откровений могло лишь на мгновение ужалить их мозг и после исчезало бесследно.
   - Мы начинали с бытового анекдота, ныне же разлившаяся трагедия слышна в каждом из наших вздохов, - Ш. говорил. Он не старался выражаться гуще обычного, и всякое слово будто примерзало к его языку. Ф. иногда приятелю своему поддакивал, но положение его было не менее отчаянным.
   - Зимы наши казались суровее обычного, мы не видели в том никаких тягостных знаков или предзнаменований, - согласился Ф.
   - Кто-то устранялся в частную жизнь, иные расточали себя в существовании общественном. Однако мир сам провоцирует в среде двуногих высокое напряжение неприемлемости, - спокойно Ш. говорил. Истинно шекспировская бесстрастность порою встречалась в его братоубийственных домыслах. И в ежедневном они содержали не менее пятикратного запаса безнадежности.
   - Просто цивилизация та существовала на несправедливых основаниях... - Ф. говорил.
   - Мы были дорогой рабочей силой и потребителями, не знавшими себе равных, - выдохнул Ш.
   - И по-твоему, здесь заключается что-то большее, чем просто несовпадение замысла и его исполнения? - Ф. говорил. - Тем более, что не существование у нас всегда было, но только борьба с бессмертием.
   - Когда-то девятый вал немотивированной праведности захлестнул нас по самое горло, - Ш. говорил, отвернувшись в сторону шеи приятеля своего, говорил только для отвода совести. Скверномыслие его имело природу обиды.
   - Он был свидетель шедевров неизбежной старости и расточаемого существования, - Ф. отвечал. Оба они говорили с невыносимой неспешностью, хотя и наступая друг другу на слова.
   С тихой силой пресловутых флейт слышалось нынешнее морозное беззвучие. Тревожные поземки творились около их ног. Переменная ясность в атмосфере и в мыслях была при их восхождении в иные времена. Деревья были в спячке и в серебре. Отнюдь не впервые Всевышний поджаривал их на медленном морозе. Жизнь отмеренную и мир существующий - все равно предстоит испить им до дна. Ежедневные сатирические торосы заметались существующими метелями.
   - Боже, выше сердец поднялась наша застылость, - Ш. бормотал.
   - Из тупиков и всего неизбежного возможно выбраться только верхом на парадоксе, - с полупривычной его едкостью Ф. отозвался.
   - Эволюция поначалу вела к усложнению моделей и обветшанию языков, - Ш. говорил. Говорил только, лишь изредка уворачиваясь от постылого ветра.
   - Если Всевышний и впредь когда-либо станет являться перед двуногими, так уж не для того, чтобы одаривать тех новой наивностью, - Ф. покачнул головою в согласии. Головою Ф. покачнул.
   - Все мы немного идиоты и немного мизантропы, - Ш. говорил.
   - Да, и тем более тщетность - главное в человеческой природе, - Ф. отвечал. - Впрочем, нет. В природе двуногих. Человек - это звучит мерзко.
   - Самоощущение безобразия было оцепенелыми пружинами его плодовитой посредственности, - в равнодушии застывший Ш. был только застывшим в равнодушии Ш., и никем иным, ни каким угодно мудрым Соломоном и ни звонким меломаном или любым еще изощренным имяреком.
   - Мы не искали ответов в искусствах, но искали вопрошателей, подобных нам, - Ф. говорил, и скулы у него сводило от фальсификаций.
   Их обоих еще иногда, случалось, спасало то, что умели они поселить в себе страх не только перед всем вечным, но даже хоть сколько-нибудь протяженным. Им иногда удавалось еще затесаться где-либо вне истории и мира, хотя каждое из таких движений или действий требовало непомерных усилий бессодержательности. Когда они только начинали, дело было весьма простым: если не переменить мир, то хотя бы его перефразировать. Ныне им было необходимо их изнеможение.
   - Нас еще только иногда спасало то, что умели мы в себе развивать страх не только перед вечным, но также и перед всем протяженным, - Ш. говорил.
   - Наши богадельни сделались музеями смерти, наши храмы - мастерскими клевет, - на это с едва различимым беззвучием Ф. отозвался.
   - Мы начинали с бытового анекдота, невмоготу нам было пребывать в дебрях всего лишь единственного безверия, мы составляли иные, - Ш. говорил.
   - Смертельный вибрион доброты уже тогда мог бы нас свести в радость, - согласился Ф.
   - Мы были добычей ежедневного божьего пренебрежения и оголтелых ухищрений земли, - Ш. продолжал расточать свое безуспешное слово.
   - Раньше Он симулировал Свое бытие, теперь Он симулирует Свое отсутствие, - Ф. говорил.
   - На что мы способны? Сочинить скверную жизнь своим скверным детям. Сочинить несколько скверных песен, вести скверные разговоры. И за возможность подобного несчастья платить десятилетиями тоски и равнодушия?! Не лучше ли вдруг обратиться в сухой мусор, который будет подхвачен холодным ветром и выметен на пустырь или в поле, где из-под снега только топорщится скудная серая трава, жесткая и отжившая?! - Ш. говорил. Великие идеи свои высказывали они и выслушивали без всякого напряжения новизны и безрассудства.
   - Ах, во всем этом только риторика покоренных, превосходно разыгранная неподдельность, - отмахнулся Ф.
   - Да, ведь мораль наша для таких же, как мы, - полуживых, - согласился Ш. Весь расчет его был только на мутации и на метаморфозы. Прежде тот был способен на изнеженность или презрение, теперь же и безразличие его остыло. Хотя временами он немало был озабочен судьбой ветра.
   - Ныне, должно быть, Бог наш в аварийном состоянии, а мы голову ломаем о причинах наших несчастий, - Ф. говорил.
   - Жажда тотального одобрения нашего ежедневного подвигала нас на политику и на все искусства. В любви мы ожидали того же, - Ш. говорил. Отвлечение Ф. выводило его всегда из себя, даже если прежде в себе не был. Сбережение денег или мысли было для них и сбережением гибели.
   - Мы очищались от беззаботности, мы освобождались от щедрости, - наконец не выдержал Ф.
   - Мы начинали когда-то с простого анекдота, а ныне век наш сказал о себе все, что хотел. И нам теперь следует поскорее похоронить его и идти дальше, пока новый не похоронит нас, - только безо всякого рывка радости Ш. говорил, говорил, сам нисколько не смущаясь ненатуральностью иных из его прирученных слов. Пленительных и прирученных.
   - Где ж тот источник, из которого возможно черпать бессилие? Многим из нас не хватило жизни, чтобы дотянуть до конца этого сволочного мира, - Ф. прошептал только вблизи покосившегося неба. Родной язык их был языком отчуждения.
   - Опухоль-Бог разрастается на глазах, и метастазы Его теперь уже в каждом вздохе, в каждом логове, во всякой вере или смирении, - Ш. говорил.
   - Да, дурной повар все это приготовил, - Ф протянул, ныне забывший начало и назначение свое. Безмыслия и нерассудительности основой был его опыт.
   - "Какое это счастье, когда умирает близкий"! - скажу себе я, - сказал себе Ш. Праведный промысел свой исполняя, Ш. себе говорил.
   - Но все же равенства в облегчении я для себя не приемлю, - губами обмороженными и душою застывшей Ф. бормотал, - и согреваться наравне со всеми я, конечно бы, не захотел. Не захотел бы, конечно, - Ф. говорил.
  
   Загадка еще не загадана,
   и те, кто будут загадывать,
   еще не знают о том,
   и не рожден еще язык,
   на котором загадка сложится,
   и нет еще тех,
   кто создадут этот язык,
   но и теперь уже
   о неразрешимости ее тосковать...
  
  
  
  Остатки II. По течению
  
   Мира прежде не существовало, потому что он себя не узнавал, Ш. загребал много выше в направлении поперек потока, но его сносило фальшивой волной, в которой он не находил никакого рассуждения, но одну только слепую силу. Голова его еще могла пройти сквозь игольное ушко, полностью же он - нет. Ориентиры его ежедневного были им утрачены, иногда было не с кем и молчанием своим перемолвиться, и дерзость тогда вполне могла быть громоотводом всех несчастий. Следовало более всего не доверять своим откровениям, чтобы быть хоть сколько-нибудь спокойным за сохранность разума. Он и не ожидал среди избранных потворства его светлому юмору или его черной серьезности.
   - Сопротивляясь неизбежному, ты не только расточаешь силу, но и подрываешь нашу репутацию податливых, - Ф. тому говорил, сам очутившись в положении нелегком. Легким положение его и быть не могло. Ш. загребал и руками взмахивал уверенно, вовсе не фыркая водой и спасения не ища, нисколько не заблуждавшийся на счет мира. Состояние бесплодия временами им давалось не так просто, но, когда и не давалось, то оба они и не отчаивались.
   - Все незаконное или противоестественное требует особенно тонкой организации абсурда, - удушливо только Ш. отозвался без обычного своего голоса.
   Руки Ф. коченели от навязчивой влаги и неосторожных поветрий.
   - Нет, это только баловства безыдейностью и отрицание репутаций, - покачал головой он. Ф. еще как рыба крючок временами сглатывал невыносимость божьих фокусов и иных фальшивых энергий. Ф. был не из таких, кто мог любому из тонущих подставить свое бесхитростное плечо, и те порой отплачивали ему монетой презрения, когда это им позволялось, хорошо знал Ш., возможно знал Бог. - В безвестности своей я намерен существовать таким, какой я есть, или какого меня нет, вовсе не напуская на себя свойств субъекта незаурядного или значительного, - Ф. еще говорил, и сверкали глаза его безразличием обычного вездесущего времени. Оба они, Ф. и Ш., тосковали порой от их неразделенного презрения, хотя специфика их странности вовсе не была такова, что могла обескураживать.
   - Ныне не следует знать ничего ни об отживших цивилизациях, ни о переписанных заново, чтобы и мысли не возникло тем подражать, - Ш. говорил. С неизгладимой и новой его выразительностью Ш. говорил.
   - Мир только делает вид, что прежде мог обходиться без твоего незаурядного слова, - едко откликнулся Ф., хотя и дань никак не отдавши ни букве своей и ни сути.
   - Суровым нужно быть с самыми суровыми из наших богов, и миру следует душеприказчика себе избрать снисходительного к его мерзостям, - настаивал Ш. - Но заповедей новых и миллионы создавши, мы и на мерзость единую укоротить не сможем сию Великую книгу.
   - Этот кусочек будем считать особенно раскаленным, - умел только ответить Ф., которому вода заливала горло. - Мне не хочется вглядываться в увесистое лицо цивилизации, ибо носителем всего тошнотворного поневоле оно состоит. Миру и не удалось бы лучше притвориться сумасшедшим домом, даже если бы он это делал нарочно, - сказал еще себе Ф.
   - Со всем, что есть незаурядного, Творец проделывает свои особенно безжалостные шедевры смерти, - Ш. говорил и в мыслях его был занят обычным своим тщеславием.
   - Ах, как будто кто-то из нас спасения ждет, - тоном вопиющей и франтоватой насмешливости Ф. говорил только. Если нечто хоть минуту оставалось у них без осмеяния, значит осмеяния стоило уже само осмеяние. - Быть может, это ты спасения ждешь?
   - Но хоть всего лишь забывчивости, - выдохнул Ш.. - Отчего о нас никак не забудут?! Отчего никак не можем выпасть мы из расчетов, которыми охвачено все, каждое движение и всякая неподвижность! Отчего не оставят нас никак в беспокойстве?!
   - Агонию свою всякий умирающий терпит, пусть с ропотом бессердечия своего, вот и миру придется потерпеть, - вымолвил Ф. только из-за своих кривых губ, лоснящихся влагой. Героические аргументы свои он излагал словно безо всякого размышления. Скопище всего рассудительного было в каждом из его неожиданном слов.
   Разумеется, два раза в одну и ту же реку они войти не могли, но два раза они и сами не были одинаковы. Все-таки и они иногда пытались угрожать оппозицией проискам текущей воды и разнообразного низкорослого солнца. Уклоняясь от призыва на мир, они также не осуждали ни светопреставлений, ни бедствий, ни иных божьих деликатесов. Тот, собственно, никогда и не скрывал Своей враждебности по отношению ко всем талантам и праведным. Он и сам охотно поощряет наше безверие, в кончинах наших ожидая явок с повинной.
   Мир есть свет неочертимый и вездесущий, он есть дух снижения и заботы.
  
  
  
  Перевозчик
  
   Номер существования своего вспомнить он бы не мог, даже если бы и старался. Ф. отходил от себя с ощущениями дряхлости сожаления и исчерпанности, тогда как на признательность и праведность его вполне возможно было положиться. Все беззаконное было уже в прошлом, и ничего не оставалось впереди, как ни ищи, ничего. В темноте он тащился по влажному лугу, со всех сторон вздохи лепились улитками к его бестелесности, само время едва ли способно было достать ему до подмышек, обманчивое время, сурьмяное время. Памятника при смерти он заслужил, но, когда даже самый разнузданный ветер отчаивался, не отчаивался Ф.
   Ш. только подождал немного, покуда бесстрастность его не уляжется, он умел бессловесно выдвинуться из теней, в надежде только на сильные уключины. Перевезти человека из слова в разряд фракций безвременья - это он умел как никто другой. Таланты его были известны, таланты его использовались, и безмолвие тщеславия его оскудевало наперекор ароматам апреля.
   - Теперь это ты? - тихо спрашивал Ш.
   - Это, - Ф. отвечал.
   - Все ли что с собою взял ты или? - Ш. говорил.
   - Взял, - ответ был беззвучный.
   Тише ночного эха были их немногосложные голоса. Чем истина слышалась тише, тем более выигрывала травяная коммерция и создатели выгод. Ф. осторожно переступил в лодку, и вода под ними едва покачнулась. Холодные испарения смысла наблюдали они над белым берегом безрассудного. Были ли они кругом виноваты - в блудном золоте, в шероховатых родинах, в сухих нехватках - этого знать не мог никто.
   - Плыть радости теперь ждешь и тихо готовый теперь вскоре? - спрашивал Ш.
   - Теперь, - Ф. отвечал.
   Ш. на весла налег, но, что бы ни изменилось, все же потеряться они не могли задолго до исчезновения берега.
   - Забыть ли я должен над водою нынешний досуг проведенный насовсем более? - перевозчика своего Ф. со вздохом спросил.
   - Водою забыть, - Ш. отвечал полуслышно.
   - Вовсе и так происходит со всеми как есть происходит? - спрашивал Ф.
   - Прежде и тоже был я таким прежде и, - Ш. отвечал.
   - К чему-то пригоден и так мало я и к тайн сохранению всего меньше к чему, - Ф. говорил.
   - Так и к тайн, - неподвижный Ш. подтвердил тоже. Поблекла вода, поблекло рассуждение, рассеялось время, растратилась жизнь. Игра живыми бессмыслицами была в иных их и их иных беспорядочных вздохах была бессмыслицами игра. Чем бы ни трудился ныне двуногий - стихами, праведностью, музыкой - все равно он в мир допущен только из милости.
   - Говорят в доме для сумасшедших у вас ныне новый директор рассудком помечен в доме директор ныне? - спрашивал Ш.
   - Нет бога мы не меняли просто суметь нет мы не сумели этого сделать бога, - выдохнул Ф.
   - Просто, - в согласии нынешнем тихом Ш. говорил.
   - А разве у вас его нет у вас а? - спрашивал Ф.
   - Он здесь давно не появляется к радости нынешних давно не, - Ш. говорил.
   - А раньше? - спрашивал Ф.
   - Ему и без иного хватает забот уже в исполнении наших несчастий или катастроф хватает наших ему и, - Ш. говорил.
   Лодка билась об воду лодка скользила по ней будто птица счастливая тихая будто лодка скользившая по воде или вздох скользивший по беззвучию была лодка.
   - Значит и мне когда-то придется так же перевозить и мне значит сказал с содроганием Ф. придется так, - с содроганием Ф. говорил.
   - Только один раз один только перед тем как вернуться без памяти только один в существование прежнее, - предостерегающе Ш. прошептал.
   - А разве это неизбежно когда-то есть разве а? - спрашивал Ф.
   - Это возможно когда-то или ныне есть возможно оно и возможное неизбежного хуже, - Ш. говорил.
   - Ужасно устройство такое существования и ничего нет ужаснее даже для самого существования такого лишенного, - Ф. говорил наконец едва с бесцветным своим собравшись даже устройство с усилием Ф. говорил.
   - Вернувшийся жить творить и тосковать сможет только в ожидании смертной бессонницы его вернувшийся жить, - Ш. говорил с безболезненным искажением его предмолодого голоса. Абсолютный слух его к несчастьям позволял ему различать в новом хоре согбенных все нерасторжимые беззвучия.
   - Но все же ты не хочешь вернуться и жить с полупрезрением неразбавленным субъекта забывшего ты вернуться и все же? - едва балансируя на краю безмыслия спрашивал Ф.
   - Ты бы не мог там попросить чтобы мне не нужно было возвращаться там попросить не? - с видимою мольбою Ш. говорил попросить там Ш. видимою лодкой своей управлявший.
   - И по-твоему невесомое мое слово новоприбывшего может иметь вес иметь а? - Ф. говорил. И фразу свою Ф. начинал один но окончил ее уже другим не тем каким ее начинал невесомое может Ф. говорил. Всевышние наши суть результаты всей нашей разнузданности суть наши Ф. полагал. И угасания есть всегда самые стойкие краски на мольбертах перемен выбираемые творцами предсказанных полотен.
   - Но ведь перевозить мне тебя одного и после вернуться в существование прежнее и просить некого тебя одного ведь, - Ш. говорил только.
   - И ты теперь полагаешь тебя могут простить теперь ты? - тихо спрашивал Ф. простить тихо с насмешливым равнодушием спрашивал Ф.
   - Ф. говорил ты полагаешь могут простить говорил теперь тебя могут эхом только Ш. отозвался на слова Ф. эхо простить отказался Ш. теперь насмешливо могут и, - Ш. говорил.
  
  
  Остатки III. Атрофия
  
   Сном лоснясь перед утром его, Ш. закоснел только в едином возражении перед всем самодостаточным своим, а Ф., как бы ни был от него далеко, все же в услужении был у иного его ежедневного и безрассудного. Оба они прежде были работниками утрат, давняя их бесталанность валилась у них из рук, но, если когда-либо сатана правил бал, а погребения - Бог, то обоим им приходилось после поправлять и то и другое.
   Итак: пренебрежение ко всему самодовлеющему, прежде гонимому, было у них прежде. Они увидели, чем занимаются многие модные стаи, и это отвергли. Они отвергли все рассуждения и реальности, и даже самый мир, открывавшийся им в ощущениях, после и отвержение само отвергли. Впитывать они в себя не хотели никакие популярные искания, никакие головокружительные потери. Ныне же и это прошло. Давние притяжения или отталкивания более их не беспокоили. Самоотверженность побуждала их к надсадным глоссолалиям и фальшивым языкам; а первейшим из уголовных преступлений они полагали Сотворение мира. Бороться за себя они не хотели и не могли, тогда как против - боролись без устали. С ныне действующим гуманизмом у них были свои счеты, и тот, во всяком случае, не мог рассчитывать на их снисходительность. Кто-то все-таки должен был пройти этим крестным путем мизантропии и негодования, но кроме них ношу такую взвалить на себя было некому. Милого и единого червя, мир искусством его подтачивающего, старались они обозначить и отыскивали его всегда только в своей крови.
   Еще: в то время, как разрушительные нежелания их рассеивались, всплески их ежедневных агрессий также никак не могли набрать силу. Разумеется, при отстаивании собственной неправоты им требовалась особенно безукоризненная аргументация. Они расчетливо подготавливали крушения ежедневного и иные записные несчастья, и миру следовало бы прислушиваться к их временным и смутным откровениям. Они не старались вдаваться в коллизии знаменитого христианского детектива, а виновный же в несчастьях земли сам себя выдавать не хотел. Они, разумеется, предпочитали плохие мины при плохой игре. Выходные дни и ночи свои проводили они, в себя ушедши, в опасениях зачатия страха. Более одного мелкого монарха они зримо ощущали движение также и часовых и дневных стрелок.
   К тому же: с цивилизацией этой они давно разошлись безо всякой надежды пересечений последующих. Все возможно, все происходит, и ничто ничем не заканчивается, ясно видели они. Климат их мгновенных рассуждений был намного мертвее мертвого, более даже, чем никакой; пародийные хоралы, змеиные шествия, превентивные неврозы сами собой срывались с их языков сухим ядом красноречия. Иные их ледовитые бреды едва ли могли быть бальзамом для сердца модерниста, в лучшем случае - для его бессердечия. А все встречи у них всегда проходили с темпераментом тщетности, с оттенком пустотелости и бездуховного напряжения. Они никогда подвержены не были ни одной из иллюзий бессмертия земли, ни одной из нынешних рваных иллюзий. Когда-то им очень скоро опротивела их молодость, а после и само существование. Революции и иные экспромты народного здоровья составляли некогда предмет их угасшего вожделения. Несокрушимое бессилие истории к тому же подрывалось сатирическими выставками пророческого антиквариата.
   - Стоит ли существование времени, истраченного на него? - иногда спрашивал себя Ш. Он, впрочем, вовсе и не хотел устроить для себя никакую знаменитую жизнь. Поощряя в себе некоторые ненапускные сумасшествия он сам иногда делался многим своим откровениям вровень. Некоторое перенапряжение смысла временами меж ними было столь высоким, что сам по себе он уже ничего не означал.
   Хотя: пока существует пускай даже один свидетель шедевров, те все-таки должны быть, когда-то полагали они, и, когда существовать не будет ни один, - тоже. Все прежние желания и намерения были не более чем мелизмами их обыкновенного бессмертия. Прежде отблески расточали они своего незаметного гения, подкрепленного лишь их обоюдной юностью. Ныне бескрайнее ремесленничество их, творящих заурядное, небезызвестным было и пресловутым.
   - Нужно лепить себя из обломков, собирать из остатков, строить себя из руин, - Ф. полагал. В отличие от иных они многое могли себе позволить, оттого что рисковали только собой и никем больше.
   Следовательно:
   1) Их ничто уже не могло преобразить или образумить - никаие их откровения, ни восхождения и ни прорывы.
   2) Они временно отодвигали свое подвижничество в скрытную маргинальную сферу, отчего результат не заставил себя ждать.
   3) Мир вовремя не заметил своей перестройки в старость.
   4) Все бесформенное есть самое счастливое.
  
   Sic!
  
   Иной вариант окончания (не менее невозможный):
  
   1) Искусства признавали они единственно рафинированные от существования и мира - только отвоевывания сути у приблизительности.
   2) О смысле существования никогда не бывало их рассуждений, ибо было сие чем-то из области божьего шантажа и всечеловеческой смирительной одежды.
   3) Духовность суть естественный источник скотомыслия двуногих.
   4) Бог есть осуществления неопознанной страсти скота к иллюзорному. Он едва ли интереснее Его технических приемов.
   5) Минувшее суть свет нашего безнадежного.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"