Электрический свет радостно пугает крыс, изящными вереницами разбегающихся по бетонным углам. Полужилое помещение натоплено духотой глухих стеклопакетов; пластиковый стол, стальные обручи коек и какие-то вещи.
Ночь за пределами общежития шуршит и мается; общежитие тоже, шуршит и отходит ко сну. Предчувствие покоя озаряется воплем Никодима: крысы сожрали его паспорт. Напрягая последние силы, нам приходится разнимать сцепившихся тварей.
Наконец все усаживаются, изыскивая пакетики разового чая. Гармонию душного вечера нарушает Егор; Егор - аутист, он лежит на своей койке, обособленный от коллектива бессмысленной демонстрацией читаемого Кафки. Обсуждение аутизма за пластиком стола коварно перетекает в дебаты по украинскому вопросу. Презрев главенствующие в человеческом общежитии правила, мы курим в непроветриваемом помещении и высказываем свои мнения.
"Мало людей мыслят, но все хотят иметь мнение" - цитирую я кого-то из классиков, но не успеваю вспомнить, кого, ибо хрусталь моей мысли разбивается вульгарным кулачищем Никодима. Я потираю кровоточащую обидой бровь и собираюсь ему возразить, когда меня иронично подбадривает Егор, влекомый, как маньяк, запахом крови: "зачем иметь мнение, если не можешь его отстоять?" Вопрос звучит так, будто он извлек его только что, случайно и непредвзято, меж страниц потаенного смысла вредной книжицы, но я сразу раскусываю подлеца, желающего перессорить промеж собой добрых людей. "Сука!" - восклицаю я с неуловимой интонацией уязвленного гуманизма, и поднимаюсь на ноги, чтобы убить негодяя. В этот самый момент дверь отворяется, и к нам приходит Бенито.
Он озаряет переполошенное собрание своими полубезумными глазами, иссушенными жаждой мысли, и решительными шагами направляется за стол.
Какое-то время проводится в молчании, новоприбывший лишь с вниманием изучает кровавые мозоли на своих руках. Затем он обводит нас взглядом во второй раз, причем синева вен, подбивающая его изумленный, с изумрудным отливом взор, нервно подергивается; лицо меж тем абсолютно недвижно, лишь левая бровь вскинута ввысь горделиво и немного презрительно. По одному цвету глаз я успеваю установить, что он прибыл к нам из других краев; глаза местных либо черны от переполняющего мрака, либо безбожно серы от грязного асфальта и вечно хмурых небес.
"Бенито, ты ночуешь с нами второй раз, но все время молчишь и ничего о себе не рассказываешь. Почто ты нас не уважаешь?" - вопрошает чернявый Саша.
Бенито молчит еще больше, потом шлепает на пластик стола потрепанный паспорт, извлеченный из глубин верхней одежды. Чернявый Саша с недоверием раскрывает документ и показывает нам место рождения - "о. Туле, гор. Наследие, микрорайон Зеленый". Мы поднимаем взгляды на Бенито, и тот впервые предает молчание голосом раскатистым, проникновенным, переходящим то и дело в звенящий хрип - иными словами, презирающим любую тональность:
"Город полыхал во мраке очистительных костров, в сумраке пожарищ, задыхался и жадно дышал в невидимой беспомощно ослепшим глазам едкой гари случившейся ночи. Прошло сколько-то времени, а никто так ничего и не понял. Город старался жить по-прежнему; телевизоры показывали, будто по инерции, свои сериалы, и никто не замечал, что показывают они одни и те же картинки - так было и раньше; горожане по-прежнему продолжали ходить на свои работы; теперь, в открывшихся переменах, их страх обрести безумие обнажился до самого предела изъеденных трудолюбивыми гимнами, хрупких и ломких костей. На изможденных обыденностью, неотличимых в своей схожести, погребенных конвейером скучной жизни и одинакового отдыха лицах проступал вместе с липкостью пота чарующий страх. Люди грезили и услаждали свой кругозор чудовищными слухами, которые все объясняли и, все же, не могли ничего объяснить. Почему сообщение с другими городами оказалось прерванным? Почему всегдашний смог сгустился невыносимой чернотой, почему многомиллионный город оказался под куполом страшного, холодного, черного солнца? Почему тут и там слышны взрывы и выстрелы?
Вопросы так и висели, не в силах отыскать удовлетворения. А люди жили все также, изъеденные и отравленные сомнением. Все также мужчины приходили со своих работ, кушали суп и любили своих спутниц. Все также их спутницы ежемесячно страдали и раскрашивали кровью нижнее белье. Все также бросались в окна печальные души, одуревшие от подлости или от одиночества. Все также работала полиция, выписывая недоуменному населению административные штрафы.
Я и сам не знал, что творится. Мой кругозор был ограничен пятидневной рабочей неделей, а выходные я проводил в усталости и одиночестве, напивался, читал какие-то безумные книжки про итальянских фашистов и совсем не смотрел телевизор. До работы было рукой подать; я вставал в шесть утра, тяжело и жадно бегал в безлюдном парке, мылся в вонючей водопроводной воде, что-то кушал и уходил.
Складское здание стояло, заросшее травой и нерушимое; сколотый красный кирпич пропах овощами и стухшим мясом. Нас было человек пятнадцать, потом стало чуть меньше; разношерстная толпа всех возрастов и сословий, ставших вдруг грузчиками. Зачем и почему, каждый отдавал себе свой отчет, а может, и не отдавал.
Жорик, самый старый и самый усатый, азербайджанец, заведующий бытовой химией.
Сергей, бригадир за тридцатник в спортивных штанах, истеричный и изподлобный.
Влад, рубщик мяса в очках и с высшим образованием, маленький, старый и мускулистый.
Дядя Леша, работающий пенсионер, в очках.
Виталик, поседевший и очень ранимый, из Сыктывкара.
Славик, молодой, высокий и по природе тощий, но распухший, в очках, страдающий от гайморита. Любитель легких наркотиков.
Еще один Славик, распухший от водки и изредка хромающий.
Иван, огромный и пузатый, распухший от пива и водки.
Петя, армянин и еврей, студент, с высшим музыкальным образованием, тучный и неповоротливый.
Серега, боксер-любитель, с косыми глазами, мрачнеющими от водки.
Костя, молодой и белобрысо-плешивый, любитель коктейлей, компьютерных игр, идиотских кроссвордов и пустых разговоров.
Леха, кривой и сутулый, с порядочным лицом и бельмом на выбитом глазу.
Саня, крепкий и мускулистый, с проседью, переломанным носом и оттопыренными ушами.
Ну и, наконец, я, молодой, веселый и молчаливый.
Были еще водители, внешне различные, но внутренне похожие и болтливые.
Тот день начался необыкновенно. Принимающие ворота были еще закрыты, когда я опять опоздал на работу - происшествие небывалое. Но внутри все было гораздо чудесней.
Весь коллектив столпился возле "аквариума", стеклянной будки, где писало доносы и накладные начальство.
Начальник, усатый и плешивый колхозник, похожий на Владимира Ильича, лежал тут же, на боку, в своей дешевой красной куртке. Его мертвый живот выпирал под вязаным джемпером, а одутловатое кулацкое лицо помещалось в еще не застывшей луже собственной крови.
Странно: все меня как будто ждали.
Над телом начальника навис серьезной нелепостью подтянутый человек в черных военных штанах и черной же рубашке.
Проглатывающий слова окрик: "Все в сборе? Построились. Бригадиру доложить".
Коллектив кое-как построился, сонно, изумленно и неповоротливо. Сергей вышел вперед, оборвал руки до спортивных штанов и доложил: "Отделение построено и ждет дальнейших указаний". По Сергею не было видно, чтобы он особо волновался или беспокоился; он смотрел глубоко равнодушно и исподлобья, и, казалось, все ему напрочь осточертело - работа, склад, мертвый начальник, человек в черной рубашке, утро, сумрак, овощи, пиво после работы, водка по субботам и воскресеньям, сестра, весна, обручальное кольцо на выбитом пальце - словом, все.
"Итак, довожу до вашего сведения. Город находится в кольце метафизических фронтов. Органы внутренних дел погрязли в бездействии и коррупции. Регулярная армия разбежалась до окончания срочной службы. Офицерский состав пьянствует и ругает бардак. Вся надежда умирающего Отечества сосредоточена в ваших мозолистых руках, в дрожи обессиленных коленей, в чахоточных легких, наполненных ненавистью и картофельной пылью, в сколиозе, остеохондрозе и хандре разбавленного трудом спирта. Вы - сок этой умирающей земли! Черное солнце выглянуло из-за космоса вселенских страданий, чтобы осветить мрак наших бессмертных принципов. Абсолютная мораль и категорический, не терпящий компромисса императив призывает вас взвалить на искривленные плечи этот тяжкий груз, как мешок белоснежного сахара. Вопросы?"
Я пытаюсь разглядеть лицо человека в черной рубашке, но оно словно расплывается; я вижу только жесткие нечеловеческие черты, которые вполне можно обозвать чертами характера, и нельзя - чертами лица.
Иван мнется в строю, трет пузо и изрыгает: "Разрешите обратиться?"
"Разрешаю".
Иван уже выпил утреннее, предработное пиво, он млеет и соображает: "А что, работы сегодня не будет?"
"Нет, не будет".
Влад морщит образованный лоб, потирает орлиный нос и практично вопрошает: "А что от нас конкретно требуется?"
"Это хорошо, что вы сразу думаете о деле. За воротами стоит грузовая машина, в кузове - комплекты черного обмундирования и боевые карабины с боеприпасами. Предписываю начать разгрузку, облачиться, вооружиться и построиться перед пандусом ровно через час в боевой готовности. Командиром отделения назначается бригадир. Время пошло, ибо метафизика восторжествовала и его больше нет".
Человек в черной рубашке куда-то исчезает. С минуту все стоят, затем принимаются за работу.
Когда настает черед строиться, случается суета. Сергей хочет расставить всех по росту, но грузчики в черных рубашках все добегают и добегают; они втискиваются все время слева, места там больше не хватает, хромающий Славик психует, он начинает плевать прямо в добегающие лица; его сальные волосы развеваются на ветру, картофельный нос расширяется и просит кулака; свалка, потасовка, анархия.
Рано или поздно, но мы выстроились в две шеренги. В мрачном сиянии небес еще желтеет полная, обрюзгшая луна, обозревая унылый горизонт; плещется грязь в канаве, шелушится ржавая трава на брошенных рельсах.
Команда, и мы выдвигаемся.
Пока мы строились, город пришел в полнейший упадок. Солнце опять не взошло - или взошло, но черное, из-за туч не разобрать - и нам светят лишь огни пожаров. Торговый центр "Русь" через дорогу разграблен. Стекла витрин заполнили рытвины асфальта. На неработающих фонарях раскачиваются какие-то люди, дует ветер, разнося мусор и сигналы пожарных служб.
Ветер кладет к моим ногам набухшую от крови газету, я поднимаю ее и, сощурившись, читаю передовицу:
"12 апреля 1961 года русский человек вырвался в космос. Мы склонны воспринять это событие сейчас, по прошествии безнадежного количества лет, самым глубоким и мистическим образом.
Факт прорыва за пределы земной тверди не объяснить одним лишь технологическим прорывом. Сама по себе техника ничто; в отсутствии воли и очищенного от прагматизма разума она способна разве что тромбировать городские артерии, отравить воду и воздух, завалить рынки вещественным барахлом и пассивно помогать взращивать никчемные поколения, одуревшие от духовной и физической импотенции.
Воля же сама по себе пассионарна, и направлена вовне - ибо, обладая абстрактной и всеобщей сущностью - прилагается человеком к созиданию и низвержению. Запустение и довольствие - всегда удел пассивного безволия; чтобы очистить авгиевы конюшни истории, провести вскрытие зловонного трупа капитала, организовать субботник планетарного масштаба - необходима воля, воля к власти и философия жизни. Чтобы вырваться за пределы душного и скучного мира повседневного угасания и обыденного разложения в разреженную пустоту смертельного космоса - необходима воля.
Но довольно о воле. В тягучие периоды истории, когда разум в своем таинственном, отдающем вечностью сне одно за другим порождает чудовищ - воля обращена вглубь естества, становясь уделом немногих аристократов духа. Однако чтобы осмыслить глубинную взаимосвязь космоса и духа - необходимо вначале определить, чем для нас является космос.
Мы слишком здравомыслящи, чтобы узреть в нем, подобно мутному взору античного материализма, лишь хаотичный образ в подтверждение собственной наивной системы. И в то же время мы слишком иррациональны, чтобы видеть в нем, подобно науке, лишь безвоздушное пространство со своими заповедями и законами. Мы понимаем космос прежде всего как метод, как абсолютный критерий тотальной относительности. На фоне этого метода все людские системы и деяния, институты и логические условности обнаруживают свой ничтожный и мимолетный масштаб. Космос в различных своих проявлениях - звездном небе, обращении луны, метеоритных бурях, приливах и отливах рек - представляет собой вечный фон человеческой жизни, прообраз и первопричину всякой логики и всякой обыденности. Посему преодоление законов притяжения есть также преодоление этих бессчётных проявлений, определяющих человеческую жизнь, преодоление проявлений и постижение прообраза. Рывок в космос - есть гностический рывок духа к изначальному знанию, трансцендентное преодоление демиургов земной тверди, проявившееся в возвышенном акте отчаянного рывка на вторые небеса.
Поэтому данный акт самоценен и являет собой конечную субстанцию абсолютного невозврата. Своим свершением он утрачивает собственную ценность и отрицает всякое акциденциальное повторение, ожидая лишь проявления в новом качестве. Тем самым снимается насущный вопрос политического материализма, сводящего все к наличному состоянию науки и техники. Разрушительный огонек, абстинентно тлеющий в лоне мирового духа, может быть раздут до самоубийственного пожарища; огонь уничтожит орудие, но не затронет след, оставленный им в вечности. Космонавтика может апостериорально и ожидаемо свестись к конвейеру туристической индустрии, поставляя в иные миры полые оболочки человека - что ж, пусть это будет их заслуженным аналогом вечности. Демиург неумолимо подчиняет себе отвоеванное духом пространство, налагая на него дань своих логик и смыслов - таковы метафизические щепки истории. Наш долг - не поливать несостоятельными грезами логические положения, а узреть поступательное движение духа в его наиболее чистых и глубоких актах, дабы отречь настоящее и проложить петлю к будущему".
Мы все стоим в нерешительности, ожидая команды, а командир в черной рубашке куда-то исчез.
Я обращаюсь к Славику, погрязшему в наркотическом дурмане рядом со мной.
"Славик, зачем все это? Для чего ты живешь?"
"Чтобы быть сытым, выспанным и накуренным".
"И тебя устраивает подобная жизнь?"
"Безусловно" - и он слащаво и блаженно улыбается.
"Славик, ты убогое животное, и тебя не исправит даже героическая смерть. Ты испоганил свою бессмертную душу наркотиками и дорогим алкоголем, и мне противно находится с тобою рядом. Но я вынужден переносить все лишения".
"Ты нерусский, ты на немца похож" - подает чудовищно акцентированный голос Жорик.
Я хочу возразить или хотя бы ударить, но вновь появляется командир, и мы трогаемся.
Тогда я принимаюсь мыслить, чтобы забыть ужасную действительность.
Моя мысль начинается со вздоха.
"Увы. Мир порабощен дуализмом. Для мыслящего человека это имеет самые горестные последствия - дуализм мышления оборачивается двойственностью существования. Свобода воли? Она растекается в противные стороны одним и тем же потоком.
Пытаясь убежать от здравого смысла, человек всего лишь попадает в объятия... слащавости. Все религии слащавы и елейны. А ведь, в конечном счете, велика ли разница - холодный расчет - или слащавый расчет?
Значит, мы должны изобрести новую религию. Ну, пусть это будет даже и не религия - ведь в ней не будет места слащавости. Но в ней не будет места и здравому смыслу.
Это будет что-то вроде имморализма, который пытался проповедовать Ницше. Но слово, конечно, неточно. Ницше не поняли, и нас не поймут. Если говорить о слове - то это будет имморализмом лишь в плане отрицания морали нынешней. В плане утверждения морали новейшей - это будет нечто иное.
Довольно неумно, впрочем. Получается почти марксизм, а совсем не имморализм.
Нет, новая мораль - это лишь клише. Формальность в мире формальности. И Ницше - увы - давно уже стал таким же клише.
Новая мораль - назовем ее пока так - слита воедино со старой, ей отвергаемой. Слита в настоящем мгновении, в утверждении и отрицании.
Продолжить лучше от противного. Отрицание слащавости - и отрицание расчетливости. Отрицание расчетливости, не переходящее в пустую слащавость".
Мои мысли прерывает новая остановка.
Впереди - тьма, а посредине тьмы - пулеметный расчет министерства внутренних дел.
На мешок белоснежного сахара взбирается полицейский прапорщик с мегафон.
"Граждане! Ваше собрание является незаконным! Во избежание расстрела мы призываем вас немедленно разойтись!"
И так по кругу, много-много раз.
Командир в черной рубашке поворачивается к полицейским вспотевшей спиной.
"Дороги назад нет! Дорога назад простреливается артиллерией противника".
И действительно, позади творится какой-то кромешный ад и все натурально полыхает.
"Я приказываю начать наступление!"
Но отделение не торопится. "Лучше достойный плен, чем бесславная смерть!" - звучат отовсюду крики.
Вся эта каша вдруг прерывается пулеметным огнем. На моих глазах командир превращается в кровавое решето и куда-то исчезает. Крики, вопли, паника, дым. Меня задевает, я валюсь за какую-то машину и неудобно кладу шумящую голову на дыхание вспоротого живота. Я обозреваю собственные кишки и жестянку, выпавшую из кармана подобно птенцу новой жизни. Жестянка плавает в вареве грязи и тоски, и я прочитываю этикетку: "Вирджиния. Трубочный табак. Мертворождение".
Меня посещает откровение. А что, если Ницше был неправ? Что, если бог не умер - он родился мертвым? Мне представляется грязный, пропахший свиньями хлев, залитая слезами непорочная мать и мертвый, пожелтевший младенец. Бритоголовые волхвы с обнаженными мускулистыми торсами, стоящие в многокилометровой очереди в Мавзолей. Прапорщики, орущие на них в мегафон. Дрожащие в предсмертных судорогах кишки, ползущие к прапорщикам. Разорванный мешок и рассыпанный, залитый кровью сахар. Нескончаемый шум машин, который нарастает до невозможности предела, а потом вдруг навсегда затихает. Невыносимое напряжение света, сменившееся абсолютным, без оттенка, мраком.
Перед смертью я успеваю заметить, что все вокруг уже мертвы и, в общем, довольны".
Когда Бенито оканчивает свой рассказ, в тиши звенит глубокая ночь. Мы сидим, удрученные и изможденные, а он бодро встает, с радостным рвением растирая кровавые мозоли. Под немыми забралами окон проходит кто-то неупокоенный и силится заглянуть вовнутрь. Мои усталые веки, наконец, смыкаются, опуская на вселенную тяжелый, черный и немного бархатистый занавес; я сплю, но сквозь сон чувствую, как занавес беспокойно колышется, а в окно силится заглянуть ночной прохожий.