Аннотация: По необходимости, мы уже касались национальной проблематики, как она предстает в публицистике Солженицына, и цитировали некоторые из этих отрывков, но не исчерпали всей темы. Попытаемся дополнить прежде сказанќное.
IV. СОЛЖЕНИЦЫН И НАЦИОНАЛЬНЫЙ ВОПРОС
...первое, кому мы принадлежим, это человечество. (II, стр. 12-13).
По отношению ко всем окраинным и заокраинным народам, насильственно втянутым в нашу орбиту, только тогда чисто окажется наше раскаяние, если мы дадим им подлинную волю самим решать свою судьбу. (I, стр. 71).
В таком интернационализме-космополитизме было воспитано все наше поколение. И (если отвлечься - если можно отвлечься! - от национальной практики 20-х годов) в нем есть большая духовная высота и красота, и, может быть, когда-нибудь человечеству уготовано на эту высоту подняться. (I, стр. 105).
За последнее время модно стало говорить о нивелировке наций, об исчезновении народов в котле современной цивилизации. Я не согласен с тем, но обсуждение того - вопрос отдельный, здесь же уместно сказать: исчезновение наций обеднило бы нас не меньше, чем если бы все люди уподобились в один характер, в одно лицо. Нации - это богатство человечества, это общественные личности его; самая малая из них несет свои особые краски, таит в себе особую грань Божьего замысла. (I, стр. 15).
Но здоровый русский национализм нисколько не противостоит Западу: напротив, он направлен на самосохранение измученного, изможденного народа, а не на внешнее распространение, чем заняты правители СССР. (II, стр. 432).
Я неоднократно высказывался и могу повторить, что никто никого не может держать при себе силой, ни от какой из спорящих сторон не может быть применено насилие ни к другой стороне, ни к своей собственной, ни к народу в целом, ни к любому малому меньшинству, включенному в него, - ибо в каждом меньшинстве оказывается свое меньшинство. И желание группы в пятьдесят человек должно быть так же выслушано и уважено, как желание пятидесяти миллионов (II, стр. 398).
Конференции народов, порабощенных коммунизмом
Наученные муками, не дадим нашим национальным болям превзойти сознание нашего единства. Настрадавшись от лютого насилия - никто из нас никогда да не применит его к соседям. ...Соединяясь друг с другом при полном доверии, не позволяя себя усыпить расслабляющей эмигрантской безопасностью, никогда не забывая наших братьев в метрополии, - мы составим и голос, и силу, влияющую на ход мировых событий.
Страсбург, 27 сентября 1975 г. (II, стр. 227-228).
По необходимости, мы уже касались национальной проблематики, как она предстает в публицистике Солженицына, и цитировали некоторые из этих отрывков, но не исчерпали всей темы. Попытаемся дополнить прежде сказанќное.
Для Солженицына эта проблематика имеет первостепенно важное значение, для его оппонентов - тоже, что обязывает нас к исчерпывающему рассмотрению этого вопроса.
Солженицын 1967 года, с которого мы начали рассмотрение его публицистики, уверенно постулирует нерелятивность совести и справедливости. В "Ответе трем студентам" (II, стр. 9-10. Как жаль, что мы не слышим вопроса!) понятия "справедливость" и "совесть" занимают место, в более поздней публицистике принадлежащее Богу.
"Справедливость есть достояние протяженного в веках человечества и не прерывается никогда - даже когда на отдельных "суженных" участках затмевается для большинства. Очевидно, это понятие человечеству врождено, ибо нельзя найти другого источника. Справедливость существует, если существуют хотя бы немногие, чувствующие ее. Любовь к справедливости мне представляется чувством отдельным от любви к людям (или совпадающим с нею лишь частично). И в те массово-развращенные эпохи, когда встает вопрос: "а для кого стараться? а для кого приносить жертвы?" - можно уверенно ответить: для справедливости. Она совсем не релятивна, как и совесть. Она, собственно, и есть совесть, но не личная, а всего человечества сразу. Тот, кто ясно слышит голос собственной совести, тот обычно слышит и ее голос. Я думаю, что по любому общественному (или историческому, если мы его не понаслышке, не по книгам только знаем, а как-то коснулись душой) вопросу справедливость нам всегда подскажет поступок (или суждение) не бессовестный" (II, стр. 9. Разрядка Солженицына).
И к национальной (межнациональной) проблематике, по Солженицыну, должны быть приложены те же критерии совести и безотносительной справедливости. Об этом свидетельствует следующий пример:
"И не возражайте мне, что "все понимают справедливость по-разному". Нет! Могут кричать, за горло брать, грудь расцарапывать, но внутренний стукоток так же безошибочен, как и внушения совести (мы ведь и в личной жизни иногда пытаемся перекричать совесть). Например, я уверен, что лучшие из арабов и сейчас прекрасно понимают, что Израиль по справедливости имеет право жить и быть" (II, стр. 9-10).
Чуть выше Солженицын говорит о недостаточности нашего разума, "чтобы объяснить, понять и предвидеть ход истории" и тем более "планировать" ее, рекомендуя "во всякой общественной ситуации... поступать по справедливости", "жить по правде" (курсив Солженицына). Может быть, этим неверием в реальность объяснения, предвидения и планирования хода истории (это компетенция Провидения, Бога) объясняется тот факт, что, вопреки объявлению его то монархистом, то теократом, то авторитаристом, Солженицын ни разу не предложил в категорической форме какого-то определенного устройства для России будущего. Он твердо знает, чего он для нее не хочет, и готов выверять ее путь по компасу совести и справедливости, но он не планирует конкретных форм ее будущего. И "Красное колесо", от которого подавляющая часть читателей и критиков ждет ответов на вопросы "кто виноват?" и "почему это произошло?", помогает (при беспристрастном и внимательном подходе к написанному Солженицыным) увидеть, лишь как это произошло, после чего остается необходимость решать вышеозначенные вопросы самостоятельно.
В "Ответе трем студентам" Солженицын решительно отказывается принимать возражение, будто "все понимают справедливость по-разному" (II, стр. 9). Между тем, необратимо запутанные толкования справедливости, во имя которых люди живут, убивают и умирают, клубятся во многих ареалах земного шара. Например, сегодня весь мир требует от правительства ЮАР таких действий - во имя справедливости! - по отношению к черному большинству страны, которые сначала поработят и уничтожат белое меньшинство (а с ним и процветание всей страны), затем погрузят в кровавые братоубийственные распри, нищету и голод черное большинство и в конце концов утвердят на месте прозападной и сытой ныне ЮАР чудовищный каннибальский тоталитарный режим, ориентированный на социалистический лагерь.
В одном из приведенных выше эпиграфов к этой главе Солженицын говорит, что "и желание группы в пятьдесят человек должно быть так же выслушано и уважено, как желание пятидесяти миллионов" (II, стр. 398). Но как быть, к примеру, в Ольстере, где, согласно плебисциту 1921 года, протестантское большинство хочет оставаться в составе Великобритании, а некоторая часть католического меньшинства, используя самые крайние насильственные средства, борется за вхождение Ольстера в независимую Ирландию (чего последняя не требует и не хочет)?
И как соответствовать обоим постулатам Солженицына (соблюдение на общенациональном уровне безотносительной справедливости и уважение желаний любого меньшинства) хотя бы в арабо-израильском конфликте? Как от ЮАР - полного снятия правовых ограничений с черного большинства (и ведь справедливо!), так и от Израиля почти единодушно требуют возвращения к довоенным границам 1967 года, когда был надвое разрезан Иерусалим и глубина израильской территории в самом узком месте равнялась пятнадцати километрам! Вооруженность исступленно антиизраильских сил региона растет, и обороняться от них в таких границах нельзя. Но и микроскопическая на карте полоска Израиля 1948 года, и перетянутая пятнадцатикилометровой "осиной талией" его довоенная территория 1967 года не удовлетворяли желаниям и, по-видимому, чувству справедливости куда более чем пятидесяти миллионов человек. В то же время три с половиной миллиона евреев Израиля (за некоторыми извращенно-мазохистскими исключениями) не могут счесть справедливостью ни четко декларируемое желание ООП в конечном счете сбросить их в море, ни перспективу снова стать нацменьшинством в чужом (и, несомненно, деспотичеќском) государстве. Но и подавляющее большинство арабов не хочет мириться с самозащитной юрисдикцией Израиля на оккупированных в 1967 году территоќриях!
И, наконец, пример, куда более близкий Солженицыну, - националистические волнения декабря 1986 года в Алма-Ате. В КазССР лишь 41% населения составляют казахи и более 50% - представители славянских народов. Как удовлетворить чувству справедливости и желаниям тех и других?
Значит ли это, что нравственный идеал Солженицына в приложении к современной проблематике утопичен? Нет, по убеждению Солженицына, он реален именно как идеал, достичь которого должна стремиться каждая сторона любого человеческого конфликта, от личного до международного. Этот идеал предполагает взаимную благожелательность, которой в реальности нет. Солжениќцын игнорирует эту стену, эту пропасть, это нежелание одной из сторон понять другую (или обеих - друг друга) и предлагает начинать с себя - со своего отношения к другим народам.
Подобно тому, как нравственный максимализм Солженицына продиктовал ему в качестве выхода из тоталитарного тупика призыв "жить не по лжи", обращенный ко всем и каждому, так тот же нравственный максимализм в национальном вопросе подсказал ему формулу, ставшую заголовком одной из самых важных для него статей "Раскаяние и самоограничение как категории национальной жизни" (I, стр. 45-78, 1973). Удар критики по этой статье - критики не казенно-советской, а неподцензурной - был особенно яростным. Но я не знаю ни одного непредвзятого, обстоятельного разбора этой работы.
Солженицын конца 1960-х - начала 1970-х гг. погружен в морально-этические проблемы, подчинен идее чисто нравственного разрешения всех социальных конфликтов. Статья "Раскаяние и самоограничение как категории национальной жизни" формулирует стержневой для него вопрос и тут же предлагает ответ:
"...почему оценки и требования, так обязательные и столь применимые к отдельным людям, семьям, малым кружкам, личным отношениям, - уж вовсе сразу отвергаются и запрещаются при переходе к тысячным и миллионным ассоциациям? На такое распространение никак не меньше оснований, чем из грубого экономического процесса выводить сложное психологическое поведение обществ. Барьер переноса во всяком случае ниже там, где сам принцип не перерождается, не требует рожденья живого из мертвого, а лишь распространения себя на бóльшие человеческие массы.
Такой перенос вполне естественен для религиозного взгляда: не может человеческое общество быть освобождено от законов и требований, составляющих цель и смысл отдельных человеческих жизней. Но и без религиозной опоры такой перенос легко и естественно ожидается. Это очень человечно: применить даже к самым крупным общественным событиям или людским организациям, вплоть до государств и ООН, наши душевные оценки: благородно, подло, смело, трусливо, лицемерно, лживо, жестоко, великодушно, справедливо, несправедливо... Да так все и пишут, даже самые крайние экономические материалисты, ибо остаются же людьми. И ясно: какие чувства преимущественно побеждают в людях данного общества - те и окрашивают собой в данный момент все общество, и становятся нравственной характеристикой уже всего общества. И если нéчему доброму будет распространиться по обществу, то оно и самоуничтожится или оскотеет от торжества злых инстинктов, куда б там ни показывала стрелка великих экономических законов.
И всегда открыто для каждого, даже неученого, и представляется весьма плодотворным: не избегать рассмотрения общественных явлений в категориях индивидуальной душевной жизни и индивидуальной этики.
Мы здесь попытаемся сделать так лишь с двумя: раскаянием и самоограничением" (I, стр. 45-46).
Да, действительно, "так все и пишут". И не только "самые крайние экономические материалисты", но и самые бесчестные перья и ораторы извечно оперируют нравственными оценками. Суть в том, какое содержание они в эти оценки вкладывают и как они эти оценки используют. Тоталитарная демагогия вся построена на эсплуатации этих оценок, но ее оценки называют черное белым, а белое черным. Да, чрезвычайно важно, "какие чувства преимущественно побеждают в людях данного общества" в данный момент, по данному поводу. Но не менее важно и то, насколько чувства и взгляды людей этого общества свободны предопределять и поведение людей, и реальную политику государства. Сегодня в мире есть (еще?) страны, в которых преимущественные чувства, настроения, понятия общества, действительно, становятся его поведенческой доминантой, в существенной мере подчиняющей себе политику государственной власти. И здесь самое время и место предъявлять "людям данного общества", а значит и всему обществу, высокие моральные требования, чем эти свободные внутри себя общества заняты по отношению к себе самим катастрофически мало. Но есть и другие обстоятельства, когда чувства, настроения, понятия членов общества бессонно инспирируются всепроникающей пропагандой, умело канализируются в определенных направлениях и мастерски подавляются, если не соответствуют целям тоталитарной власти. И тогда "барьер переноса" высокоќнравственного личного чувствования на общественное поведение чрезвычайно высок и жизнеопасен, а потому не многим доступен. И настроение даже достаточно массивных контингентов подданных (их и гражданами не назовешь) не отражается на политике государства, вооруженного вездесущей охранкой и тотальной властью над обществом. Солженицын же не делает в своей статье различия между уровнями этого барьера (барьера между миропониманием и поведением, между настроениями подданных и политикой государств) в различных системах. Его в данный период более занимает качество личностных "кубиков", из которых складываются человеческие сообщества, чем то, как эти "кубики" сложены, то есть чем принципы самоорганизации таких сообществ. Он говорит:
"Труден ли, легок ли вообще этот перенос индивидуальных человеческих качеств на общество, - он труден безмерно, когда желаемое нравственное свойство самими-то отдельными людьми почти нацело отброшено. Так - с раскаянием. Дар раскаяния, может быть более всего отличающий человека от животного мира, глубже всего и утерян современным человеком. Мы повально устыдились этого чувства, и все менее на Земле заметно его воздействие на общественную жизнь. Раскаяние утеряно всем нашим ожесточенным и суматошным веком.
И как же переносить на общество и нацию то, чего не существует на индивидуальном уровне? - тема этой статьи может показаться преждевременной и даже ненужной. Но мы исходим из несомненности, как она представляется нам: что и раскаяние (покаяние) и самоограничение вот-вот начнут возвращаться в личную и общественную сферу, уже подготовлена полость для них в современном человечестве. А стало быть пришло время обдумать этот путь и общенационально - понимание его не должно отстать от неизбежных самотекущих государственных действий" (I, стр. 46-47. Курсив Солженицына).
Между тем, в условиях тоталитарных (даже в несколько смягченных условиях тоталитарных "оттепелей") внешняя и национальная политика - это абсолютная прерогатива власти. Даже общенациональное (точнее - существенной части нации или, как в СССР, многих наций) понимание тех или иных внешнеполитических и национальных проблем здесь отнюдь не предопределяет "самотекущих государственных действий". И, напротив, государственная устаќновка предопределяет не только личное и общественное поведение, но и, в существенной мере, субъективные и коллективные чувства. Проведите день у советского телеэкрана, погрузитесь в советские газеты, и вы ощутите не только могучий напор правительственной пропаганды, но и достаточно успешно создаваемый ею культ безнравственной афганской войны. Сравните это с американским общественным неприятием самозащитной для демократии вьетнамќской войны и припомните практическое подчинение демократического государстќва этому потенциально самоубийственному неприятию.
Нельзя согласиться и с тем, что "раскаяние утеряно всем нашим ожесточенным и суматошным веком". Солженицын чуть ниже сам опровергает этот тезис, когда вспоминает:
Но бывают примеры - и Россия яркий тому, когда раскаяние выражено не однократно, не единоминутно одним писателем или одним оратором, а стало постоянным чувствованием всей активной общественности. Так в XIX веке распространилось раскаяние в русской дворянской интеллигенции (даже с таким перехлестом, что покаянщики за собой уже не признавали ничего доброго, а за простым народом никаких грехов) - и развиваясь, и захватывая интеллигенцию разночинную, и принимая реальные формы, стало историческим действием неисчислимых - и даже обратных - последствий". (I, стр. 52-53).
Последствия эти относятся уже к XX веку, роковые события которого в России решительно предопределены безудержным раскаянием интеллигенции перед народом.
Несколько выше Солженицын говорит о колониальных преступлениях европейских народов. Но ведь и раскаяние их в этих винах не слабее, чем неумеренное раскаяние российской интеллигенции перед народом. Западная Европа теряет свою самобытность под натиском иммигрантов из покинутых ею стран "третьего мира", поддерживает самые агрессивные и нелепые его режимы, развращает его нелегкой для себя милостыней - вместо того, чтобы учить его по-европейски работать. И все это - под влиянием чувства вины, которую вряд ли следует искупать со столь близоруким самозабвением: это не на пользу и прежде обиженным.
Не менее близоруко и самозабвенно искупает белое большинство США свою вину перед неграми (отсюда и американская политика по отношению к ЮАР). Неумеренная благотворительность, попустительство, неоправданные преимущестќва, пониженные требования стимулируют паразитизм и агрессивную асоциальность существенной части негритянского населения.
Солженицын говорит чуть ниже:
"...социально-экономическими преобразованиями, даже самыми мудрыми и угаданными, не перестроить царство всеобщей лжи в царство всеобщей правды: кубики не те" (I, стр. 56-57).
Но одна и та же европейская нация проявляет совершенно различный потенциал раскаяния и различно ведет себя, когда из "кубиков", этнически и культурно тождественных, сформированы принципиально различные социальные системы: демократия и тоталитарная моноидеократия. Солженицын отчетливо это осознает:
"Сильное движение раскаяния мы видим и в нашу расчетливую беспокаянную эпоху - у страны, несущей на себе вину двух мировых войн. Увы, не у всей той нации. У той половины (трех четвертей) ее, где на пути раскаяния не стала запретной бетонной стеной идеология ненависти" (I, стр. 53).
Покаяние благотворно, когда оно сбалансировано ответным благородством адресата раскаяния. В противном случае оно может стать орудием самоуничтожеќния.
В этот период его жизни Солженицына очень занимает пронизывающая весь сборник "Из-под глыб" мысль о нации как о сотворенной Богом совокупной личности, которой можно адресовать все требования и критерии, обычно соотносимые с отдельной личностью, а не с большой совокупностью таковых.
"Именно тот, кто оценивает существование наций наиболее высоко, кто видит в них не временный плод социальных формаций, но сложный яркий неповторимый и не людьми изобретенный организм, - тот признает за нациями и полноту духовной жизни, полноту взлетов и падений, диапазон между святостью и злодейством (хотя бы крайние точки достигались лишь отдельными личностями).
Конечно, все это сильно меняется с ходом времени, с течением истории, та самая подвижная разделительная черта между добром и злом, она все время колышется по области сознания нации, иногда очень бурно, - и потому всякое суждение и всякий упрек и самоупрек, и само раскаяние связаны с определенным временем, утекают вослед ему и только напоминательными контурами остаются в истории.
Но ведь и отдельные личности так же неузнаваемо меняются в течение своей жизни, под влиянием ее событий и своей духовной работы (и в этом - надежда, и спасение, и кара человека, что изменения доступны нам и за свою душу ответственны мы сами, а не рождение и не среда!), тем не менее мы рискуем раздавать оценки "дурных" и "хороших" людей, и этого нашего права обычно не оспаривают.
Между личностью и нацией сходство самое глубокое - в мистической природе нерукотворности той и другой. И нет человеческих доводов - почему, разрешая оценивать одну изменчивость, запрещать оценивать другую. Это - не более как условность престижа, может быть и предусмотрительная против неосторожных употреблений" (I, стр. 49-50).
Да, конечно, "за свою душу ответственны мы сами", но и рождение, и среда имеют на нас такое влияние, что порой наглухо или очень надолго перекрывают некоторые направления возможной духовной эволюции.
Как яркую метафору можно принять уподобление нации личности. Но у личности, как бы она ни была внутренне противоречива, как бы ни менялась во времени, есть одна душа, один ум, одна совесть. Если это не так, то личность душевно больна ("раздвоением", "расслоением" личности). Нация же - это не совокупная личность, а совокупность личностей, между которыми, помимо общего, образующего этнос, есть и много разного и особого, группового и субъективного. Не только "крайние точки" "святости и злодейства" достигаются "отдельными личностями", но и все прочие, не столь экстремальные качества принадлежат отдельным дискретным личностям. И поэтому люди могут восприниматься как плохие и хорошие, а нации не должны так восприниматься. Последние только в немногие моменты своего бытия достигают единодушия (уподобляются личности с ее одной душой) и единодействия, допускающих общую для всей нации оценку. Но такие оценки всегда опасны (как бы вместе с грешащим городом не были осуждены и его праведники). И высшим достижением человечности видится мне личностное отношение к человеку, а не отношение, зависящее от включения человека в какую бы то ни было категорию, вплоть до нации. Солженицын и сам говорит о предусмотрительности "против неосторожных употреблений" оценок нации как целого, а чуть ниже замечает, что "национальные симпатии и антипатии", которые, несомненно (я бы добавила "к сожалению") существуют, часто бывают "вызваны ошибочным или поверхностным опытом субъекта" (I, стр. 50). А какие кровавые последствия они иногда имеют!..
Солженицын много говорит в этой статье о русских исторических винах, но так получается, что все это больше вины перед самими собою, перед своим народом, чем перед другими:
"Дар раскаяния был послан нам щедро, когда-то он заливал собою обширную долю русской натуры. Неслучайно так высоко стоял в нашей годовой череде прощенный день. В дальнем прошлом (до XVII века) Россия так богата была движениями покаяния, что оно выступало среди ведущих русских национальных черт. В духе допетровской Руси бывали толчки раскаяния - вернее религиозного покаяния, массового: когда оно начиналось во многих отдельных грудях и сливалось в поток. Вероятно, это и есть высший, истинный путь раскаяния всенародного. Ключевский, исследуя хозяйственные документы древней Руси, находит много примеров, как русские люди, ведомые раскаянием, прощали долги, кабалу, отпускали на волю холопов, и тем значительно смягчался юридически-жестокий быт. Широкими жертвами завещателей снижался смысл материального накопления. Известна множественность покаянного ухода в скиты, в отшельничество, в монастыри. И летописи, и древнерусская литература изобилуют примерами раскаяния. И террор Ивана Грозного ни по охвату, ни тем более по методичности не разлился до сталинского во многом из-за покаянного опамятования царя" (I, стр. 54).
Ну, уж Грозному-то покаяние мешало злодействовать пренебрежимо мало. Однако продолжим:
"Но начиная от бездушных реформ Никона и Петра, когда началось вытравление и подавление русского национального духа, началось и выветривание покаяния, высушивание этой способности нашей. За чудовищќную расправу со старообрядцами - кострами, щипцами, крюками и подземельями, еще два с половиной века продолженную бессмысленным подавлением двенадцати миллионов безответных безоружных соотечественќников, разгоном их во все необжитые края и даже за края своей земли, - за тот грех господствующая церковь никогда не произнесла покаяния. И это не могло не лечь валуном на все русское будущее. А просто: в 1905 гонимых простили... (И то слишком поздно, так поздно, что самих гонителей это уже не могло спасти).
Весь петербургский период нашей истории - период внешнего величия, имперского чванства, все дальше уводил русский дух от раскаяния. Так далеко, что мы сумели на век или более передержать немыслимое крепостное право - теперь уже бóльшую часть своего народа, собственно наш народ содержа как рабов, не достойных звания человека. Так далеко, что и прорыв раскаяния мыслящего общества уже не мог вызвать умиротворения нравов, но окутал нас тучами нового ожесточения, ответными безжалостными ударами обрушился на нас же: невиданным террором и возвратом, через 70 лет, крепостного права еще худшего типа.
В XX веке благодатные дожди раскаяния уже не смягчали закалевшей русской почвы, выжженной учениями ненависти. За последние 60 лет мы не только теряли дар раскаяния в общественной жизни, но и осмеяли его. Опрометчиво было обронено и подвергнуто презрению это чувство, опустошено и то место в душе, где раскаяние, покаяние жило. Вот уже полвека мы движимы уверенностью, что виноваты царизм, патриоты, буржуи, социал-демократы, белогвардейцы, попы, эмигранты, диверсанты, кулаки, подкулачники, инженеры, вредители, оппозиционеры, враги народа, националисты, сионисты, империалисты, милитаристы, модернисты, - только не мы с тобой! Стало быть и исправляться не нам, а им. А они - не хотят, упираются. Так как же их исправлять, если не штыком (револьвером, колючей проволокой, голодом)?" (I, стр. 54-55. Курсив и разрядка Солженицына).
Можно бы в ряд "виновных" вставить "космополитов" и "инородцев", а шестьдесят лет распространить сегодня (1987) на семьдесят. Но далее следует вывод, который вызвал множество возражений, вплоть до самых ожесточенных нападок, не затихающих по сей день:
"Одна из особенностей русской истории, что в ней всегда, и до нынешнего времени, поддерживалась такая направленность злодеяний: в массовом виде и преимущественно мы причиняли их не вовне, а внутрь, не другим, а - своим же, себе самим. От наших бед больше всех и пострадали русские, украинцы да белорусы. Оттого и пробуждаясь к раскаянию, нам много вспоминать придется внутреннего, в чем не укорят нас извне" (I, стр. 55).
Я не историк, никогда этой проблемой профессионально не занималась и поэтому не буду говорить о том, какие методы преобладали в превращении Московского княжества в Российскую империю. Мои дилетантские познания в этом вопросе подсказывают мне мысль, что русская державная энергия была в существенной мере насилующе направлена и вовне этнически русской сферы. Ниже Солженицын и сам говорит:
"Я думаю: если ошибиться в раскаянии, то верней - в сторону бóльшую, в пользу других. Принять заранее так: что нет таких соседей, перед которыми мы невиновны. Как в прощеный день просят прощения у всех окружающих.
Охват раскаяния - бесконечен. Тут не избегнуть и давних грехов, и то, что другим мы можем зачесть в давность, себе - не имеем права. Страницами несколькими ниже предстоит говорить о будущности Сибири - и всякий раз при этом вздрагивает сердце о нашем предавнем грехе потеснения и истребления коренных сибирцев. И какая ж тут давность? Будь сегодня Сибирь густо населена исконными народностями, наш нравственный шаг мог быть бы только один: уступить им их землю и не мешать их свободе. Но поскольку лишь эфемерным рассеянием они присутствуют на сибирском континенте - дозволено нам искать там свое будущее, с братской нежностью заботясь о коренных, помогая им в быте, в образовании и не навязывая им силою ничего своего.
Исторический обзор - не предмет этой статьи, уже не допускает и объем ее. Нашлось бы там достаточно наших вин - таких, как перед горным Кавказом: завоевательный русский натиск XIX века (вовремя и осужденный русскими великими писателями) и выселение XX века (о котором и сами-то кавказские писатели не смеют).
Раскаяние - всем всегда тяжело. И не только через порог себялюбия, но еще и потому, что свои вины себе хуже видны" (I, стр. 65-66).
Уместно бы вспомнить и о Средней Азии, и о других направлениях имперской политики, о которых Солженицын говорит и не говорит в своей статье. Но в цитированном выше (I, стр. 55) отрывке сказано, что "направленность злодеяний" "в массовом виде и преимущественно" "не вовне, а внутрь" сохраняется "до нынешнего времени". А уж это, казалось бы, полностью противоречит много раз отмеченной Солженицыным экспансионистской сущности советского коммунизма (пока что нимало не смягченной горбачевской "оттепелью"). Но в том-то и дело, что семьдесят лет экспансии и инфильтрации Москвы в общепланетарных масштабах - результат и процесс коммунистическоќго, партийного, а не русского националистического "мессианства". И русский национализм лишь время от времени инструментально используется или недальновидно соблазняется коммунистическим экспансионизмом. И тогда возникает национал-большевизм (русская модификация нацизма), который Солженицыным отвергается бесповоротно:
"Даже и более жесткая, холодная точка зрения, нет - течение, определилось в последнее время. Вот оно (обнаженно, но не искаженно): русский народ по своим качествам благороднейший в мире; его история ни древняя, ни новейшая не запятнана ничем, недопустимо упрекать в чем-либо ни царизм, ни большевизм; не было национальных ошибок и грехов ни до 17-го года, ни после; мы не пережили никакой потери нравственной высоты и потому не испытываем необходимости совершенствоваться; с окраинными республиками нет национальных проблем и сегодня, ленинско-сталинское решение идеально; коммунизм даже не мыслим без патриотизма; перспектиќвы России-СССР сияющие; принадлежность к русским или не русским определяется исключительно кровью, что же касается духа, то здесь допускаются любые направления, и православие - нисколько не более русское, чем марксизм, атеизм, естественно-научное мировоззрение или например индуизм; писать Бог с большой буквы совершенно необязательно, но Правительство надо писать с большой.
Все это вместе у них называется русская идея. (Точно назвать такое направление: национал-большевизм.)
"Мы русские, какой восторг!" - воскликнул Суворов. "Но и какой соблазн", - добавил Ф. Степун после революционного нашего опыта" (I, стр. 57-58. Курсив Солженицына).
Нетрудно заметить, что здесь осуждаются Солженицыным те воззрения, которые зачастую приписываются ему самому. Я лишь позволю себе добавить, вопреки Солженицыну, что движения мысли могут разворачиваться у любого народа в широком диапазоне, и это не исключает национальной общности носителей разных "направлений духа". Есть много параметров, эту общность определяющих, помимо мировоззрения.
Одно из существенных расхождений Солженицына с его оппонентами состоит в том, что он отказывается выводить идеологию коммунизма только из национальных русских источников. Полемизируя с рядом статей, опубликованных в "Вестнике РХД" Љ 97, Солженицын говорит:
"Группа статей в Љ 97 - не случайность. Это, может быть, замысел: нашей беспомощностью воспользоваться и выворотить новейшую русскую историю - нас же, русских, одних обвинить и в собственных бедах и в бедах тех, кто поначалу нас мучил, и в бедах едва ли не всей планеты сегодня. Эти обвинения - характерны, проворно вытащены, беззастенчиво подкинуты, и уже предвидится, как нам будут их прижигать и прижигать.
Вся и моя статья написана не для того, чтобы применьшить вину русского народа. Но и не соскребать же на себя все вины со всей матушки-Земли. Не имели защитной прививки - да, растерялись - да, поддались - да, потом и отдались - да! Но - не изобрели первые и единственные мы, еще с XV века!
Не мы одни - и многие так, едва ли не все: подкатывает пора - поддаются, отдаются, и даже при меньшем давлении, чем отдались мы, и при лучших традициях, нежели у нас, и даже - "с большой охотой". (Наша краткая история от Февраля до Октября оказалась сжатым конспектом позднейшей и нынешней истории Запада.)
Так уже при начале раскаяния получаем мы предупреждения, какими обидами и клеветами будет утыкан этот путь. Кто начинает раскаиваться первым, раньше других и полней, должен ждать, что под видом покаянщиков слетятся и корыстные, печень твою клевать.
А выхода нет все равно: только раскаяние" (I, стр. 64-65. Разрядка Солженицына).
Здесь режет слух "тех, кто поначалу нас мучил", потому что и поначалу инородческий элемент революции был весьма существенным, но не определяюќщим. "Март 17-го", созданный Солженицыным по сугубо документальным и мемуарным источникам, демонстрирует трагический обвал в революцию всего русского общества, и не инородцы решали судьбу этого обвала в его роковые минуты. Речь идет о февральской (мартовской) революции.
Коммунизм для Солженицына - учение прежде всего западное, движение прежде всего интернациональное. Это так и есть, но учение коммунизма (социализма) в середине XIX века стало религией российской интеллигенции, в том числе русской, и русские массы мощно шатнулись в сторону большевиков в 1917-1918 гг. Солженицын пишет:
"Конечно, побеждая на русской почве, кáк движению не увлечь русских сил, не приобрести русских черт! Но и вспомним же интернациональные силы революции! Все первые годы революции разве не было черт как бы иностранного нашествия? Когда в продовольственном или карательном отряде, приходившем уничтожать волость, случалось - почти никто не говорил по-русски, зато бывали и финны, и австрийцы? Когда аппарат ЧК изобиловал латышами, поляками, евреями, мадьярами, китайцами? Когда большевистская власть в острые ранние периоды гражданской войны удерживалась на перевесе именно иностранных штыков, особенно латышских? (Тогда этого не скрывали и не стыдились.)" (I, стр. 63).
Тогда этим гордились, это вселяло надежду, потому что большевистская революция воспринималась ее инициаторами и идейными приверженцами как первый шаг революции мировой, как общее дело рабочих мира. Но я уже напоминала, что продотряды формировались, в основном, из рабочих больших городов центра России, главным образом Москвы и Петрограда. Несколько ниже Солженицын с горечью констатирует запутанность и чаще всего нерешимость споров между народами о взаимных винах и предлагает прекратить счеты, взяв преимущественную вину каждому на себя. Я только добавлю к этому, что национальные меньшинства империи не могли не быть пленены интернационаќлистской фразеологией большевизма. Как могли не поддаться ее гипнозу прежде всего евреи с их мучительным опытом погромов, черты оседлости, процентной нормы, депортаций военного времени? Массы же, в том числе русские, были увлечены в решающие минуты демагогией немедленного мира, довольства, власти, земли и воли. В "Красном колесе" это выступает вполне отчетливо.
Сравнивая взаимные вины поляков и русских за всю их историю, Солженицын спрашивает:
"И как же над этим всем подняться нам, если не взаимным раскаянием?.." (I, стр. 69).
Тем более, что ранее было им сказано, что невозможно и подсчитать взаимные вины всех народов мира (I, стр. 60).
А далее следует абзац, за который ему досталось от оппонентов не меньше, чем за Гарвардскую речь:
"И не правда ли, есть ощущение: острота раскаяния, как личного, так и национального, очень зависит от сознания встречной вины? Если обиженный нами обидел когда-то и нас - наша вина не так надрывна, та встречная вина всегда бросает ослабляющую тень. Татарское иго над Россией навсегда ослабляет наши возможные вины перед осколками Орды. Вина перед эстонцами и литовцами всегда больней, стыдней, чем перед латышами или венграми, чьи винтовки довольно погрохали и в подвалах ЧК и на задворках русских деревень. (Отвергаю непременные здесь возгласы: "так это не те! нельзя же с одних - на других!.." И мы - не те. А отвечаем все - за все.)" (I, стр. 69. Разрядка Солженицына).
Более всего вменяется Солженицыну в вину неосторожная фраза об "осколках Орды". И вот как он сам отвечает на эти обвинения в статье "Наши плюралисты":
"Когда я пишу: "Винить нам некого, кроме самих себя", - такой фразы и подобных умудряется не заметить никто из двух дюжин критиков, а дружно голосят, что в "русской революции Солженицын винит исключительно инородцев". Затем есть еще сручный прием: цитату взять истинную, но вырвать ее из текста, но истолковать ложно, но извратить. Такой отмычкой воспользовались сразу несколько плюралистических авторов, в том числе, увы, и разборчивый Померанц, выхватя фразу из моего "Раскаяния". Фраза - самого общего характера: что в раскаянии трудно вовсе освободиться от памяти, односторонен твой грех или обоесторонен, все же температура разная, не на церковной исповеди, но в человеческом быту, и кто же от этого свободен? Да, это не высота христианского исповедального покаяния, но статья не ему и посвящена, а повседневному человеческому раскаянию, у него и пределы. Вот она: "Если обиженный нами когда-то обидел и нас - наша вина не так надрывна, та встречная вина всегда бросает ослабляющую тень. Татарское иго над Россией навсегда ослабляет наши возможные вины перед осколками Орды". То есть простая мысль: не мы к ним первые пришли. И это относится к событиям шестисот лет, протекших от падения Орды, - тут и подчинения Казани, и Астрахани. Но выхватив фразу из контекста, из всего строя статьи, бессовестно истолковали ее - один! другой! третий! четвертый! - именно в том смысле, что этим я одобряю советское выселение татар из Крыма!
Не прослеживал, кто из них первый придумал (другие - перенимали). Изо всех обращусь лишь к тому, от кого нельзя было ожидать, Григорий Соломонович! Ведь Вы призываете, чтобы даже в разоблачении ГУЛага, миллионных коммунистических уничтожений, не было бы "пены на губах". Отчего ж - не к государственному деятелю, но к писателю, никому не рубившему головы, - Вы допускаете ей пениться на Ваших собственных губах? и не пристыдите единомышленников и Ваших учеников? Судя по Вашей статье, Вы "Архипелаг" прочли, и Вы помните, чтó я пишу там о страданиях выселенных крымских татар, и сочувствую я им или тем, кто их выслал. А еще может быть Вы читали и "Раковый корпус" - и запомнили, с какой нежностью описан умирающий татарин Сибгатов, лишенный вернуться в Крым? (Одно из самых "непроходных" для цензуры мест "Ракового корпуса").
И после этого - вот так выворачивать? А ученики зовут Вас "кротчайший мудрец"...
И весь расчет - только на то, что я все равно смолчу, занят Узлами - и не отвлекусь?
Не у меня, это у ваших плюралистов - "татарский", "татаро-мессианский" - первая брань" (X, стр. 156-157).
Думаю, что к этому нечего добавлять. Меня настораживает другой вопрос: можно ли "с одних на других"? "Те" или "не те" для израильских кибуцев западногерманские девушки и юноши, уже много лет приезжающие добровольцаќми - поработать и, бывает, остающиеся в стране навсегда? Ответ, мне кажется, возникает в этом же очень сложном отрывке, в его финале: мы сами, действительно, исследуя свои действия, свою совесть, "отвечаем за все". Но в своем отношении к другим мы должны отчетливо различать, те это или не те. Мальчики и девочки, приезжающие в кибуцы, не отвечают перед нами за своих отцов и дедов, а только перед собой.
И по сей день длящиеся вины СССР перед латышами и венграми ни в коей мере событиями времен гражданской войны смягчены быть не могут.
Очень спорно, должен ли применяться срок давности к живым еще массовым зверским убийцам, судимым не вместе с их нацией, а индивидуально (они - "те"). Я не берусь решать этот вопрос. Они совершили нечеловеческие преступления. Верней всего было бы в нравственном отношении, если бы их судил их народ, а не народ убитых. С другой стороны, народ этот может пребывать и поныне в тисках тоталитарного государства, а на суд последнего нельзя полагаться. Как же быть по отношению к достоверным и безжалостным убийцам многих, отбиравшим жертвы свои по национальному признаку?..
Солженицын предлагает в отношениях между нациями следующую моральную максиму:
"Как всякое раскаяние, так и раскаяние нации предполагает возможность прощения со стороны обиженных. Но ожидать прощения, прежде того самим не настроившись простить, - невозможно. Путь взаимного раскаяния есть и путь взаимного прощения.
Кто - не виновен? Виновны - все. Но где-то должен быть пресечен бесконечный счет обид, уж не сравнивая их по давности, по весу и по объему жертв. Ни сроки, ни сила обид сравняться никогда не могут, ни между какими соседями. Но могут сравняться чувства раскаяния" (I, стр. 70).
И далее:
"Раскаяние есть только подготовка почвы, только подготовка чистой основы для нравственных действий впредь - того, что в частной жизни называется исправлением. И как в частной жизни исправлять содеянное следует не словами, а делами, так тем более - в национальной. Не столько в статьях, книгах и радиопередачах, сколько в национальных поступках.
По отношению ко всем окраинным и заокраинным народам, насильственно втянутым в нашу орбиту, только тогда чисто окажется наше раскаяние, если мы дадим им подлинную волю самим решать свою судьбу" (I, стр. 71. Курсив Солженицына).
Достаточно этого заявления, чтобы увидеть свободу Солженицына от предрешенчества в национальных вопросах и от имперских амбиций, которые ему столь упорно приписываются.
С горечью и неприятием говоря о современной подсоветской "русской (выд. Солженицыным) идее" - о национал-большевизме, Солженицын противопоставляќет ему свое толкование патриотизма:
"А мы понимаем патриотизм как цельное и настойчивое чувство любви к своей нации со служением ей не угодливым, не поддержкою несправедливых ее притязаний, а откровенным в оценке пороков, грехов и в раскаянии за них. Усвоить бы нам, что не бывает народов, великих вечно или благородных вечно: это звание трудно заслуживается, а уходит легко. Что величие народа не в громе труб: неоплатную духовную цену приходится платить за физическую мощь. Что подлинное величие народа - в высоте внутреннего развития; в душевной широте (к счастью природненной нам); в безоружной нравственной твердости (какую недавно чехи и словаки показали Европе, впрочем не надолго потревожив совесть ее).
В советский период еще раздулась и еще слепее стала заносчивость предыдущего петербургского периода. И так все далее от раскаянного сознания это уводило нас, что не легко убедить, заставить внять наших соотечественников, что ныне мы, русские, не во славе сияющей несемся по небу, но сидим потерянные на обугленном духовном пепелище. И если не вернем себе дара раскаяния, то погибнет и наша страна, и увлечет за собою весь мир.
Только через полосу раскаяния множества лиц могут быть очищены русский воздух, русская почва, и тогда сумеет расти новая здоровая национальная жизнь. По слою лживому, неверному, закоренелому - чистого вырастить нельзя" (I, стр. 58-59. Курсив Солженицына).
Что можно против этого возразить? Разве только то, что, за исключением грузинского фильма "Покаяние" и еще нескольких кинолент, публикаций и выступлений, содержащих намеки на покаянный пересмотр прошлого или настоящего, эпоха "гласности" не демонстрирует легализации солженицынского настроения пятнадцатилетней давности. При общем расширении границ открытого самовыражения все чаще и громче заявляет о себе шовинистическое крыло носителей "русской идеи", что в многонациональном обще-стве увеличивает разноаспектную напряженность. Принятие позиции Солженицына, выраженной им как в его публицистике, так и в прозе, требует отказа и от шовинистических неофициальных, и от партийных версий истории мира, России и КПСС - иными словами отказа и от господствующей семьдесят лет идеологии, и от каких бы то ни было националистических ксенофобийных комплексов. Пока признаков ни того, ни другого нет. Солженицынская трактовка патриотизма как прежде всего раскаяния, отпускающего другим народам все их вины против кающейся нации, в несвободном государстве не станет категорией национальной жизни. Ее даже нельзя во всей полноте предложить в советской открытой печати, то есть сделать ее предметом размышления всей массы отечественных читателей, а не только ограниченной аудитории Самиздата и зарубежной русской литературы и публицистики. Попробуйте заговорить "гласно" об оккупации Восточной Европы или об агрессии в Афганистане...
Но, кроме раскаяния и отпущения обид другим, Солженицын хотел бы видеть в числе основных категорий национальной жизни (и государственной жизни - нации? Наций? Ведь у русских нет изолированной квартиры: волей истории они живут в коммуналке) еще и самоограничение. Что он вкладывает в это понятие?
Этот феномен рассматривается Солженицыным в двух аспектах: личном и государственном. В индивидуальном аспекте это отказ и от рабства, и от "марксистского понятия свободы как осознанно-неизбежного ярма" (I, стр. 72), но и от "западного идеала неограниченной свободы" (там же) - от тедонистско-потребительской агрессивности, не признающей нравственных тормоќзов, не принимающей в расчет чужого блага. Это "самостеснение - ради других!" (I, стр. 72). Это переключение основных усилий индивида "с развития внешнего на внутреннее" (там же) и - как следствие - духовное самоуглубление и самосовершенствование. Солженицыну такое переключение внутренних и житейских усилий многих людей видится как цепь "революций нравственных" (I, стр. 73, курсив Солженицына), над чем мы много размышляли в предыдущих частях этой книги.
Распространение категории самоограничения на всю нацию (в ее неизбежно государственной форме существования) требует, по Солженицыну, отказа от фундаментальных устоев советской внешней политики, от имперских тенденций и от коммунистической экспансии. Читатели и критики Солженицына, при их весьма различных политических ориентациях, чаще всего почему-то игнорируют эти его воззрения. Он говорит:
"Леченье наших душ! - ничего нет для нас важнее теперь, после всего отжитого, после нашего всежизненного участия во лжи и даже злодействах. Поколения старшие быть может уже и не успеют с этим, но с тем большей ревностью и самоотверженностью мы должны заняться воспитанием наших детей, чтобы выросли они по чистоте несравнимы с нашим падшим обществом. Школа - это ключ в будущую Россию! А такая задача - худым родителям и воспитателям вырастить добрую смену, - противоречива, сложна, не в одну волну решается, бессчетных усилий требует: всю систему народного просвещения надо пересоздать и не отбросными, но лучшими силами народа. На то пойдут и миллиардные затраты - и взять их надо за счет трат наших внешних, ненужных, хвастливых. Надо перестать выбегать на улицу на всякую драку, но целомудренно уйти в свой дом, пока мы в таком беспорядке и потерянности.
К счастью, дом такой у нас есть, еще сохранен нам историей, неизгаженный просторный дом - русский Северо-Восток. И отказавшись наводить порядки за океанами, и перестав пригребать державною рукой соседей, желающих жить вольно и сами по себе - обратим свое национальное и государственное усердие на неосвоенные пространства Северо-Востока, чья пустынность уже нетерпима становится для соседей по нынешней плотности земной жизни" (I, стр. 76. Курсив и разрядка Солженицына; выд. Д. Ш.).
Солженицын боится того, что катастрофически перенаселенный, более чем миллиардный Китай ринется в конце концов на эти пренебрегаемые Россией просторы. Писатель имеет в виду и европейский Север (до Урала), и азиатский Северо-Восток. И средства на их труднейшее и дорогостоящее освоение должны быть и могут быть мобилизованы только свободными людьми за счет отказа от всего того, что составляет суть советской внешней и национальной политики (см. выделенные мною места в предыдущей и следующей цитате):
"Северо-Восток - это напоминание, что мы, Россия, - северо-восток планеты, и наш океан - Ледовитый, а не Индийский, мы - не Средиземное море, не Африка, и делать нам там нечего! Наших рук, наших жертв, нашего усердия, нашей любви ждут эти неохватные пространства, безрассудно покинутые на четыре века в бесплодном вызябании. Но лишь два-три десятилетия еще, может быть, оставлены нам для этой работы: иначе близкий взрыв мирового населения отнимет эти пространства у нас.
Северо-Восток - ключ к решению многих якобы запутанных русских проблем. Не жадничать на земли, не свойственные нам, русским, или где не мы составляем большинство, но обратить наши силы, но воодушевить нашу молодость- к Северо-Востоку, вот дальновидное решение. Его пространства дают нам выход из мирового технологического кризиса. Его пространства дают нам место исправить все нелепости в построении городов, промышленќности, электростанций, дорог. Его холодные, местами мерзлые пространства еще далеко не готовы к земледелию, потребуют необъятных вкладов энергии, - но сами же недра Северо-Востока и таят эту энергию, пока мы ее не разбазарили.
Северо-Восток не мог оживиться лагерными вышками, криками конвойќных, лаем человекоядных. Только свободные люди со свободным пониманиќем национальной задачи могут воскресить, разбудить, излечить и инженерно украсить эти пространства" (I, стр. 77. Выд. Д.Ш.).
Горбачеву читать бы со вниманием не Ленина, чем он непрерывно хвастает (Ленин умер в начале того тупика, в котором пребывает СССР), а Солженицына. Тем более, что Солженицын не может не понимать: для СССР более или менее благополучный выход из тупика невозможен без поворота наиболее полномочных сил государства к новым идеям. Эти силы всегда предполагаются им в числе адресатов его публицистики - с крайне малой, но не нулевой вероятностью их прозрения. Но по сей день нет ни малейших признаков изменения именно внешнеполитических и национальных установок Кремля.
В своем призыве отказаться от вмешательства в чужие дела Солженицын не становится полным изоляционистом. Он говорит о желательной для него российской переориентации на собственный Северо-Восток:
"Это не значит, что мы закроемся в себе уже навек. То и не соответствовало бы общительному русскому характеру. Когда мы выздороќвеем и устроим свой дом, мы несомненно еще сумеем и захотим помочь народам бедным и отсталым. Но - не по политической корысти: не для того, чтоб они жили по-нашему или служили нам" (I, стр. 77-78).
И дальше - тезис, который нами уже цитировался:
"Силы защиты должны быть оставлены, но лишь подлинно - защиты, но лишь соразмерно с непридуманною угрозою, не самодовлеющие, не само затягивающие, не для роста и красы генералитета. Оставлены - в надежде, что начнет же меняться и вся атмосфера человечества.
А не начнет меняться, - так уже рассчитано: жизни нам всем осталось менее ста лет" (I, стр. 78).
Вот мы и прочитали одну из главных статей Солженицына по национальному вопросу. И цитировали ее щедро, чтобы не оставалось недоговоренностей и вырванных из контекста мыслей. Возникает вывод: только неполное или недобросовестное прочтение этой работы позволяет некоторым критикам и оппонентам Солженицына видеть в нем шовиниста и ксенофоба. Можно спорить о некоторых его оценках прошлого, но его понимание настоящего, его мечта о будущем России нравственно безупречны. Я назвала его предложения относительќно этого будущего мечтами, а не планами, потому что не от него зависит их исполнение, а те, от кого зависит, остаются слепы и глухи.
На пресс-конференции о сборнике "Из-под глыб" (II, стр. 90-121, Цюрих, 16 ноября 1974 г.), анализируя одну из статей Шафаревича в этом сборнике, Солженицын вновь обращается к национальной проблематике. Он сочувственно пересказывает одно из наблюдений Шафаревича:
"Коммунизм для движения к власти должен усиленно разрушать национализм больших держав и при этом опираться на национализм малых. Когда же он приходит к власти, он меняет ориентировку и начинает подавлять малые нации, чтоб они не откололись. Так произошло, в частности, и в России. Но не только. Социалисты во многих странах используют национальный вопрос для своего движения к власти, особенно социалисты-экстремисты" (II, стр. 97).
Коммунизм, двигаясь к власти, поддерживает колонии против метрополий, инородцев против имперских наций, эксплуатируя все, что может дестабилизироќвать обстановку в намеченной к покорению зоне. Но, победив, он ни одному народу не позволяет выскользнуть из этой зоны, уйти, отколоться. Вслед за Шафаревичем Солженицын отмечает одну парадоксальную особенность советской коммунистической империи (с ее, замечу уже от себя, центром в Москве, русским языком в качестве государственного и - в наши дни - преимущественно русским по национальному составу правительством). Это парадоксальное свойство советской империи далеко не всеми исследователями и наблюдателями признается и тем не менее, на мой взгляд, оно бесспорно: русский народ в основной его массе (исключая тех, кто вовлекается в номенклатуру) не пользуется никакими политико-экономическими преимуществами по сравнению с другими народами. Солженицын прав, когда он говорит:
"Шафаревич отмечает, что безусловно правы национальные окраины, говоря, что их грабят. Но, подчеркивает он, - ограбление происходит не в пользу русских, ограбление происходит в пользу коммунистической империи, поэтому положение окраин колониально, но не по отношению к России, а по отношению к социализму. Русские остаются такими же бедными, и даже более бедными. Я могу дать частный пример просто в скобках и так, скороговоркой: у нас в советской прессе публично поднимался вопрос о том, как искусственно высоко проводились сельскоќхозяйственные заготовки в Грузии - очень высокая цена за апельсины, - и, наоборот, искусственно низко за картофель, которым живут крестьяне России и Украины, что и привело к разорению деревни... (уж не говорим о хлебе), - к разорению русской, украинской деревни и белорусской" (II, стр. 97).
Тем не менее интенсивное расселение русских по всей империи, введение Кремлем русских в номенклатуру нерусских регионов страны, господство русского языка на фоне сепаратистских настроений в республиках - все эти факторы создают взрывоопасную ситуацию, устрашающую авторов "Из-под глыб". Солженицын говорит:
"...нашу страну уже нельзя поджечь классовой ненавистью - столько пролито крови, и так уже обанкротилась теория классовой борьбы в нашей стране, - но национальной ненавистью нашу страну поджечь очень легко, она почти наготове к этому самовоспламенению; и поэтому наши заботы должны быть направлены к тому, как острейшую эту национальную проблему - особенно острую в СССР, не допустить до взрыва, не допустить до пожара, избежать междунациональных столкновений" (II, стр. 98).
Думаю, что и социальное напряжение велико: ненависть к номенклатуре и "органам", злая зависть ко всем ухитрившимся существовать безбедно накаляют и отравляют атмосферу. Но потенциал межнациональной розни особенно угрожающ. Авторы "Из-под глыб" хотят не разрыва, а "дружеского кооперироќвания" наций, составляющих СССР, но кооперирования исключительно и неподдельно добровольного и равноправного:
"Эти вопросы естественно приводят нас к цепи таких проблем: патриотизм, национализм, шовинизм. Мы не избегаем обсуждать самые острые вопросы, те, которые стоят на лезвии и в нашей стране, и в мире. Те вопросы, которые при одном только их упоминании вызывают гнев со всех сторон.
Шафаревич озабочен тем, как дать возможность развиваться между нациями силам взаимного понимания, а не силам ненависти, и предлагает вынести на обсуждение, обдумать вопрос о возможностях дружеского кооперирования наций вообще, и в частности в Советском Союзе.
Разумеется, все участники Сборника единодушны в том, что никто никогда не должен быть удерживаем силой. Здесь вот, в Швейцарии, мы видим пример такого дружного кооперирования наций: при возможности каждому кантону в любой момент выйти из швейцарского союза - ни кантон, и никакая нация не пользуются этим правом" (II, стр. 98. Выд. Д.Ш.).
Я прошу особенного внимания к выделенным мною словам, ибо Солженицын повторяет их по многим поводам. Так, выступая в Нью-Йорке перед деятелями профсоюзов 6-го июля 1975 года (об этой речи мы не раз вспоминали), он говорит о Ленине:
"Это он обманул крестьян с землей, это он обманул рабочих с самоуправлением, это он сделал профсоюзы органом угнетения, это он создал ЧК, это он создал концентрационные лагеря, это он послал войска подавить все национальные окраины и собрать империю" (I, стр. 236).
Воссоздание - силой! - империи выступает здесь как явно негативная акция.
В некотором противоречии с только что нами рассмотренной констатацией угрожающего накала межнациональных страстей внутри СССР находится небольшая реплика "Персидский трюк" (октябрь 1979 г.; II, стр. 379-380). В этой заметке Солжени-цын решительно отвергает какие бы то ни было опасения относительно того, что русское религиозное возрождение может привести к фанатическому росту великодержавного шовинизма, в частности - антисемитизќма. Мне представляется, что при этом возникает такая картина: Солженицын распространяет на все групповые и единичные феномены этого многосоставного и концептуально, а также эмоционально неоднородного движения свое - нравственно и социально безупречное - исповедание православия. А его хулители вспоминают исторические прецеденты сосуществования православия и антисемитизма в одних и тех же людях, движениях и организациях, собирают всю накипь, сочетающую православие с шовинизмом и ксенофобией в современном почвенничестве, и без всякого к тому основания распространяют эти уродства мировоззрения и мироощущения на Солженицына. Нам еще не раз придется говорить об этом явлении, иллюстрируя его цитатами.
Положение усугубляется тем, что люди, чуждые Солженицыну в основах своего миропонимания, но числящие себя в почвенниках, часто объявляют его своим союзником или духовным вождем, за что он никакой ответственности нести не может. Статья "Персидский трюк" представляет собственный взгляд Солженицына на православие как на фундамент русской духовной жизни. Единственным уязвимым местом этого монолога является упомянутая мною выше уверенность автора в том, что его отношение к православию и роли последнего в будущей свободной России характерно для всех "нынешних русских религиозных и культурных деятелей". На самом же деле за годы, истекшие после публикации "Персидского трюка", и в Самиздате, и в Госиздате, и в эмиграции - в литературной продукции части почвенников - не раз прозвучали мотивы шовинизма и антисемитизма. Но не у Солженицына. Я думаю, он и сегодня повторил бы основные положения своей заметки 1979 года. Вот ее начало:
"Среди новейшей эмиграции из Советского Союза начала выделяться группа авторов, которые из неприязни, боязни, отталкивания вообще ли от религии или только особенно от православия, более всего опасаются, что оно в будущей России сможет занять достойное и духовно-влиятельное место. Им следуют и некоторые западные журналисты в крупных газетах. Казалось бы, перед их глазами есть хотя бы пример Польши, где Церковь благодетельно владеет душами народа вопреки давящей атеистической диктатуре. Или пример Израиля, где религии отведена влиятельная душеобразующая и даже государствообразующая роль. Но они обходят эти примеры, отказывая России в том, что разрешается другим народам" (II, стр. 379).
Итак, Солженицын надеется, что православие "в будущей России сможет занять достойное и духовно-влиятельное место", а не политически господствуюќщее положение. Я уже говорила, что "государствообразующая роль" (к счастью, не полная) религии в Израиле уменьшает необходимую свободу личности и увеличивает рознь в обществе. Но Солженицын ни в этой статье, ни где бы то ни было в другом месте не требует для грядущей России теократии, а лишь свободы и достойного положения религии, что декларировано всеми демокраќтиями мира. Его глубоко возмущает, что люди, боящиеся такой свободы в России, "бесстыдно сплетают православие с антисемитизмом, даже отождествляют их" (II, стр. 379). Разве не свидетельствует эта реплика, что для Солженицына подобное отождествление противоестественно?
Не меньшее возмущение вызывает у него и другой публицистический прием, который он называет "персидским трюком":
"...жестокости мусульманского фанатизма в Иране лепят ярлыком на лоб возрождающемуся православию России, мечут в глаза персидским порошком человеку, встающему с ниц на колени.
...Но именно нас, жертв коммунистического фанатизма, уже не может привлечь ничей фанатизм никогда. Ни в каких проявлениях, ни в чьих высказываниях нынешних русских религиозных и культурных деятелей вы не найдете никакого оттенка, сходного со структурой сегодняшней религиозной мысли и власти в Иране. (В частности, автор "Архипелага" удостаивается дружных обвинений, что именно он хочет новых Архипелагов и аятолл, - такого не издумывала даже и советская пропаганда.)" (II, стр. 379-380).
Я уже говорила, что Солженицын не ответствен за тех "нынешних русских религиозных и культурных деятелей", которым не чужд шовинистический и ксенофобийный фанатизм, Солженицыным столь решительно отвергаемый. Естественно, Солженицына потрясает, что иные диссидентские перья лепят на него ярлыки, до которых не додумалась "даже и советская пропаганда".
"В этом ряду может быть наиболее нетерпеливо, опрометчиво и громко бросил обвинения во французской и германской печати парижский профессор Эткинд. Бывают люди, весьма развитые интеллектуально и очень остро политически, но совсем не развитые духовно, в частности и особенно к восприятию религии, - у них как бы не достает воспринимающего органа. Такую неразвитость, увы, и проявляет Эткинд, уподобляя православие... ленинской идеологии. В остальном он действует в русле "персидской кампании", приписывая мне высказывания, никак мне не свойственные, никогда мной не произнесенные, нигде не напечатанные. (С истерическим усердием подхвачено газетою Die Zeit, 28.9.79) (II, стр. 380).
Не знаю, нужно ли обладать религиозным мироощущением или достаточно элементарной порядочности для того, чтобы не приписывать человеку высказыќвания, никогда им не произнесенные, "нигде не напечатанные". По отношению к Солженицыну такая фальсификация производится непрерывно. Иногда его оппонентов выручают цитаты, вырванные из полного смыслового контекста. Чтобы избежать этого, мы и цитируем исследуемые материалы столь обширно.
В заключение этого монолога Солженицын повторяет свою постоянную мысль об исключительной роли русского религиозного самосознания в противостоянии коммунизму, о единственно обнадеживающих перспективах этого противостояќния. Я же в очередной раз замечу, что высшие иерархи РПЦ легко идут на множество компромиссов с правящим коммунизмом, что в многонациональной России (и тем более - в СССР) не одна церковь; что есть много религиозных и нерелигиозных движений и настроений, противостоящих коммунистическому руководству страны и господствующему в ней строю.
Анализируя работы и выступления Солженицына, посвященные национальной проблематике, надо иметь в виду следующие обстоятельства: во-первых, они проникнуты размышлениями о коммунизме как таковом и об отношении Запада к этому феномену, к России и к СССР. Поэтому мы будем неизбежно затрагивать эти вопросы, частично нами рассмотренные в главе "Солженицын и Запад". Во-вторых, все сказанное Солженицыным по этим поводам относится к догорбачевской эре. Однако именно в своей национальной и внешней политике и в своей идеологической риторике горбачевский режим пока что ни в чем не изменил советской коммунистической традиции. А потому и Солженицын, несомненно пристально следящий за ходом событий, не сделал пока (середина 1987 года) никаких заявлений, корректирующих его прежние высказывания. В частности, ни в чем не пересмотрена им статья "Чем грозит Америке плохое понимание России" (I, стр. 305-344. Февраль 1980 г.), написанная для журнала "Форин Афферс". А в том, что понимание это, действительно, зачастую неадекватно реальности, а потому побуждает Запад к неверным шагам, к сожалению, не приходится сомневаться. Отношение это, в значительной мере, инспирируется самим Советским Союзом. В декабре 1986 года в своем интервью журналу "Стрелец" (Љ 3, 1987, стр. 39) французский советолог Ален Безансон, человек очень сдержанный и к преувеличениям не склонный, сказал:
"В настоящее время Советский Союз контролирует все обучение русскому языку и российской цивилизации на Западе, начиная со школы и кончая аспирантурой. Он контролирует карьеру всех славистов, и очень трудно стать славистом, не будучи по меньшей мере нейтральным по отношению к СССР и соцстранам. Он контролирует карьеру всех дипломатов, служащих в соцлагере, и малейшая неосторожность (например, общение с диссидентами) может погубить их будущее. Он контролирует, различными способами, статьи в прессе и телепередачи, посвященные СССР. Контроль над информацией и есть более тонкая, завуалированная форма дезинформации".
В этом своем устрашающем обобщении Ален Безансон 1986 года, безусловно хорошо знающий предмет, о котором он говорит, нисколько не оптимистичней Солженицына 1980 года, утверждающего, "что весь Запад каким-то образом попал в критическое и даже смертельно опасное положение" (I, стр. 305). По Солженицыну, люди, формирующие общественное мнение, а зачастую и политику Запада,
"допускают сегодня новые, свежие просчеты, - которые неизбежно ответно ударят в будущем и ударят смертельно.
И самые распространенные ошибки здесь две. Одна - непонимание тотальной враждебности коммунизма всему человечеству. Что он - неизлечим, что у него нет "лучших" вариантов, что он - не может "подобреть", что идеологически он не может прожить без террора. Что поэтому никакое сосуществование с ним на одной планете невозможно: либо он прорастет человечество как рак и убьет его; либо человечество должно от него избавиться и то еще потом с долгим лечением метастазов.
Вторая ошибка - тоже очень распространенная: мировую болезнь коммунизма неразделимо смешивают с той страной, которой он овладел первой, - Россией. Эта ошибка смещает акценты угрозы, все рецепты правильных действий и тем обезоруживает Запад. Это непонимание становится трагичным и угрожает всем народам, причем американскому - никак не позже и не меньше, чем русскому.
Предлагаемая статья посвящена главным образом второй ошибке" (I, стр. 305-306).
Относительно первой ошибки (может ли коммунизм подобреть радикально, качественно, в мировых масштабах, а не тактически, локально и временно): на наш взгляд это реально только в том случае, если Кремль перестанет быть самим собой, приняв для начала два предложения "Письма вождям": отказ от коммунистической идеологии и ее "монополии легальности" (Ленин) и отказ от каких бы то ни было форм экспансии с предоставлением реального права на самоопределение всем нерусским народам. За отказом от коммунистической идеологии неизбежно последовал бы отказ от огосударствления экономики. Но это был бы уже не коммунизм. Пока ничего этого нет, размышления Солженицына о глобальной цели и качествах коммунизма не утрачивают своей актуальности.
Что же касается второй ошибки (отождествления коммунизма с Россией и только с ней), на мой взгляд, Солженицын не допускает никаких преувеличений в констатации ее смертельной опасности для свободного мира. Когда мировая болезнь (с ее искони западноевропейской этиологией) представляется как патология чисто национальная, остальные народы избавляются от необходимости неотложно прибегнуть к профилактике заболевания, латентно присутствующего и в их среде. Солженицын решительно отказывается от синонимизации понятий "русский" и "советский", выделяя всех коммунистических вождей и функционеќров мира в некое наднациональное единство (каковым, заметим, они изначально, со времен Маркса и Энгельса, и претендуют быть).
"Прежде всего легкомысленно и неправильно применяют слово "Россия": его используют вместо слова "СССР", и слово "русские" вместо "советские", - и даже с постоянным эмоциональным преимуществом в пользу второго ("русские танки вошли в Прагу", "русский империализм", "русским нельзя верить", но - "советские космические достижения", "успехи советского балета"). А следует твердо различать, что понятия эти не только противоположны, но враждебны. Соотношение между ними такое, как между человеком и его болезнью. Но мы же не смешиваем человека с его болезнью, не называем его именем болезни и не клянем за нее. Государство как действующее целое, страна с ее правительством, политикой и армией - с 1917 уже не могут более называться Россией. Слово "русский" неправомерно применять ни к сегодняшней власти в СССР, ни к армии его, ни к будущим военным успехам и оккупационным властям в разных местах мира, хотя они и будут служебно пользоваться русским языком. (Это равно относится и к Китаю, и ко Вьетнаму, только там не возникло свое слово "советский".) Один американский дипломат воскликнул недавно: "Пусть на русском сердце Брежнева работает американский стимулятор!" Ошибка, надо было сказать: "на советском". Не одним происхождением определяется национальќность, но душою, но направлением преданности. Сердце Брежнева, попускающего губить свой народ в пользу международных авантюр, - не русское. Вся их деятельность по уничтожению народной жизни и загаживанию природы, осквернению национальных святынь и памятников, содержанию народа в голоде и нищете уже 60 лет - показывает, что коммунистические вожди чужды народу и равнодушны к его страданиям. (И лютый красный кхмер; и польский функционер, хотя и взращенный матерью-католичкой; и китайский комсомольский надсмотрщик над голодными кули; и разъеденный Жорж Марше с кремлевской внешностью, - все они ушли от своей национальности, предавшись бесчеловечью.)
Слово "Россия" для сегодняшнего дня может быть оставлено только для обозначения угнетенного народа, лишенного возможности действовать как одно целое, для его подавленного национального самосознания, религии, культуры, - и для обозначения его будущего, освобожденного от коммунизма" (I, стр. 306-307).
Солженицын проявляет в своей статье основательное знакомство с американќской научной литературой об СССР. И вот его вывод:
"В последние годы в американской науке заметно господство легчайшего однолинейного пути: неповторимые события XX века - сперва в России, затем и в других странах, объяснить не особенностью нового коммунистичеќского феномена в человеческой истории, - но свести к исконным свойствам русской нации от X и XVI веков (взгляд - прямо расистский). События XX века объясняются неосновательными поверхностными аналогиями из прошлых веков. Пока коммунизм был предметом западного восхищения, - он превозносился как несомненная заря нового века. С тех пор как пришлось его осудить, - его находчиво объяснили извечным русским рабством" (I, стр. 308).
В этой своей статье Солженицын не впервые с горьким недоумением и обидой говорит о столь же популярной в советологических кругах, сколь и некомпетентной книге Р. Пайпса "Россия при старом режиме".
Мы потому, следуя Солженицыну, опять обращаемся к этой книге, что приемы Пайпса характерны для всех создателей и сторонников концепции русского национального происхождения тоталитаризма XX века. Из русской дореволюционной истории, физической, политической, духовной, культурной, исключаются все феномены, свидетельствующие о присущем этой истории нормальном общечеловеческом уровне достоинства, свободолюбия и стремления к справедливости в народе, в образованных классах и слоях и в правящих силах. Зато тщательно коллекционируются и тенденциозно выпячиваются все несовершенства и проявления несвободы. Они квалифицируются как специфичеќски и неотъемлемо русские, хотя в разные времена в той же мере были свойственны и другим народам (государствам) мира, в том числе Европы. Российское движение раскрепостительной правовой эмансипации, либерализации, особенно интенсивное со второй половины ХIХ века и пресеченное, обращенное в свою противоположность большевизмом (учением западной этиологии, слившимся с русским радикализмом), начисто игнорируется. Игнорируется и сопротивление народов СССР большевизму, вплоть до всех нынешних форм и модификаций этого сопротивления. Книги и статьи такого рода при всем их самоуверенном наукообразии удручающе негра-мотны, но обладают опасным свойством: приобретать благодаря своей броскости, расхожей сенсационности и доступности, грозную популярность. Они воздействуют на эмоции, это самый надежный путь к сердцу широкого читателя. Между тем, легких в чтении, современных, компактных книг, сопоставляющих историю Запада с историей России и выделяющих продуктивные тенденции самоуправления, свободолюбия, правового регулирования, духовной жизни последней, не существует. Солженицын в "Красном колесе" воспроизводит созидательные и эволюционно либерализуюќщие потенции России кануна первой мировой войны и парадоксальную роковую победу начал разрушительных, воспринятых в свое время обществом и самими собой как начала благие, творческие. Но огромная эпопея требует для ее освоения напряженной работы мысли, к чему не всякий читатель готов. Роль легкой кавалерии в защите родины от клеветы выполняет публицистика Солженицына. Он с полными к тому основаниями говорит:
"Пайпс вовсе пренебрегает духовной жизнью русского народа и его миропониманием - христианством, рассматривает века русской истории вне зависимости от православия и его деятелей (достаточно сказать: Сергий Радонежский, несравненно повлиявший на века русской духовной и государственной жизни, вообще ни разу не упомянут в книге, а Нил Сорский выставлен в анекдотической роли). То есть вместо показа живого народного существа - анатомируется труп. Самой Церкви Пайпс отводит одну главу, при этом лишь как гражданскому учреждению и трактуя его в духе советской атеистической пропаганды. Этот народ и эта страна представлены как не доразвившиеся до духовной жизни, движимые одними лишь грубыми материальными расчетами, от мужика и до царя. Даже внутри тематических разделов нет убедительного последовательного изложеќния истории: хаотически смешаны исторические эпохи, события разных веков (и часто без указания дат). Автор произвольно игнорирует события, лица и стороны русской жизни, которые мешали бы его концепции: что вся история России никогда не имела другого смысла, как создать полицейский строй. Он отбирает только то, что помогает ему дать пренебрежительно-насмешливое и открыто-враждебное описание русской истории и русского народа. Из его книги возможен только один вывод: об античеловеческой сути русской нации, никуда не годившейся все 1000 лет и очевидно безнадежной для будущей жизни. Даже честь мирового изобретения тоталитаризма Пайпс приписывает императору Николаю I. Не говоря уже о том, что тоталитарный феномен никогда не был осуществлен до Ленина, у г. Пайпса достаточно эрудиции, чтоб он мог указать, что идею тоталитарного государства первый предложил Гоббс в "Левиафане" (глава государства - господин не только над имуществом и жизнью, но и совестью граждан). Да и Руссо давал к тому основания, объявляя демократическое государство "неограниченным сувереном" не только над собственностью, но и над личностью граждан" (I, стр. 309-310. Курсив Солженицына).
И Платон, и Мор, и Кампанелла, и Верас, и многие другие западноевропейские мыслители, пытаясь создать прообраз идеального государства, рисовали государќство тоталитарное, претендующее на всеобъемлющую и всепроникающую ("правильную") регламентацию жизни подданных. Это не значит, конечно, что каждый Сталин или Пол Пот перечитывает всех своих литературных предшественќников (хотя Пол Пот, выпускник Сорбонны, их, вероятно, читал, как и Маркс, и Ленин). Здесь важен не столько момент прямой идейной преемственности (он может и отсутствовать), сколько тот факт, что подчинение любого, с любой историей, общества одной-единственной идеологии, да еще предусматривающей огосударствление существенной экономической инициативы, не может не привести к тоталу. Поэтому Солженицын и предлагает "вождям" СССР прежде всего отказаться от моноидеократии. И поэтому, пока этот шаг не сделан, любая "оттепель" в моноидеологическом государстве обратима.
Солженицын чрезвычайно образно (я бы сказала, беспощадно) иллюстрирует научную недобросовестность Пайпса:
"Меня как писателя, выросшего и всю жизнь проведшего в стихии русского языка и фольклора, особенно поражает такой "научный" прием Пайпса: из 40 тысяч русских пословиц, составляющих в своем единстве и внутренних противоречиях ослепительное художественное и философское создание, Пайпс вырывает (искусственно подобранные Горьким) подходящие ему полдюжины пословиц - и ими "доказывает" жестокую циничную природу русского крестьянства. На меня этот прием производит такое же впечатление, как, вероятно, на ухо Ростроповича произвел бы волк, севший играть на виолончели" (I, стр. 310-311).
Не ускользает от внимания писателя и то упорное нежелание советологов и кремлеведов конкретно сравнивать русскую и западную историю, о котором мы говорили выше:
"Все ученые и публицисты этого направления с каким-то тупоумием повторяют из книги в книгу, из статьи в статью два имени: Иоанн Грозный и Петр I, подразумеваемо или открыто сводя к ним весь смысл русской истории. Но и по два, и по три не менее жестоких короля можно найти и в английской, и во французской, в испанской и в любой другой истории, - однако никто не сводит к ним полноту исторических объяснений. Да никакие два короля не могут определить историю 1000-летней страны. Однако, рефрен продолжается. Таким приемом одни ученые хотят показать, что коммунизм только и возможен в странах с "порочной историей", другие - очистить и сам коммунизм, переложив вину за его дурное исполнение на свойства русской нации. Подобный взгляд повторился и в серии недавних статей, посвященных столетию Сталина, например у профессора Роберта Таккера (R.C.Tucker, NYTimes, 21.12.79)." (I, стр. 311).
Солженицын решительно отказывается видеть в Сталине изменника делу социализма и признавать, как это делает Таккер, его преемственность от царизма, а не от Ленина, Троцкого и Дзержинского. Напротив: Сталин, по убеждению писателя, настолько последователен в ленинизме, что Солженицын отказывает его политике в особом названии - "сталинизм".
Полемизируя с Таккером, Солженицын дает кратчайшую характеристику предреволюционной России. Лишь очень немногое в этой характеристике вызывает существенные возражения:
"И какой же образец мог, по Таккеру, увидеть для себя Сталин в прежней царской России? Лагерей - вообще не было, и понятия даже такого. Отсидочных тюрем - очень мало, и поэтому политические (кроме крайних террористов) и в том числе все большевики посылались в благополучную сытую ссылку на казенном содержании, где никто не принуждал их к труду, - и откуда все желающие беспрепятственно бежали за границу. Но и уголовная тогдашняя каторга не составляла 1/10000 части ГУЛАГа. Всякое следствие велось в строгой законности по устоявшимся законам, всякий суд - открыт и с участием адвокатуры. Секретная полиция в сумме по всей стране имела штатов меньше, чем сегодня госбезопасность одной Рязанской области, охранные отделения существовали в нескольких крупных городах и то со слабым надзором, а всякий уехавший за черту этих городов сразу уходил из-под наблюдения. В армии - вообще не было секретного осведомления и наблюдения (что весьма облегчило февральскую революцию), ибо Николай II считал это оскорблением своей армии. Добавим к этому: отсутствие специальных пограничных войск, пограничных укреплеќний и полная свобода эмиграции.
Многие западные историки отдаются устойчивой ложной традиции в представлении дореволюционной России, тем отчасти повторяя советскую пропаганду. Россия перед войной 1914 года была страна с цветущим производством, в быстром росте, с гибкой децентрализованной экономикой, без стеснения жителей в выборе экономических занятий, с заложенными началами рабочего законодательства, а материальное положение крестьян настолько благополучно, как оно никогда не было при советской власти. Газеты были свободны от предварительной политической цензуры (даже и во время войны), существовала полная свобода культуры, интеллигенция была свободна в своей деятельности, исповедание любых взглядов и религий не было воспрещено, а высшие учебные заведения имели неприкосновенную автономность. Многонациональная Россия не знала национальных депортаций и вооруженного сепаратистского движения. Вся эта картина не только не схожа с коммунистической эпохой, но прямо противоположна ей во всем. Александр I был с войском и в Париже, - но не присоединил к России и клочка европейской земли. Советские завоеватели никогда не уходят ниоткуда, где однажды ступила их нога, - и оба феномена признаются одноприродными! Та "плохая" Россия не нависала захватом над Европой, ни тем более Америкой и Африкой. И экспортировала она - хлеб и сливочное масло, а не оружие и не инструкторов терроризма. И сокрушилась-то она из верности западным союзникам, из-за того что Николай II продолжал бессмысленную войну с Вильгельмом, вместо того чтобы пойти на сепаратный мир (как сегодня Садат) - и спасти свою страну" (I, стр. 312-313).
Многонациональная Россия в XIX веке знала "вооруженные сепаратистские движения", а невооруженные существовали и в XX веке. Припоминается, что и в 1916 году имело место массовое вооруженное восстание мусульман восточной части Средней Азии, которых попытались мобилизовать на тыловые работы в прифронтовой полосе (до этого их в армию не призывали). Восстание это было оперативно и жестоко подавлено. Что же до депортаций, то куда девать бесчеловечное выселение евреев из фронтовой и прифронтовой полосы во время первой мировой войны? Но Сталин его не копировал: ему хватало собственной изобретательности по этой части. Напомним еще, что русский царизм так и не отпустил на волю рвавшуюся к независимости Польшу, органическую часть Европы, и не отменил официальной дискриминации евреев.
Солженицын с горечью говорит о (не исключено, что роковых для России) событиях 9 января 1905 года в Петербурге, но тут же отмечает разность подходов:
"И так, например, 9 января 1905 в Петербурге, когда было несчастным образом убито 100 человек из демонстрации и ни один не арестован, осталось вечным клеймом и характеристикой России, а 17 июня 1953 в Берлине, когда было злоумышленно убито 600 демонстрантов и арестовано 50 тысяч, - не поминается упреком СССР, но скорей ставится в уважение его силе: 'надо искать общий язык'" (I, стр. 314).
И следом поминает
"чудовищную резолюцию Конгресса США 17 июля 1959 о порабощенных нациях (Public Law 86-90, с тех пор возобновлявшуюся), где даже отсутствует всеобщий виновник - СССР, где всемирный коммунизм назван русским, России приписано порабощение континентального Китая и Тибета, и русским отказано числиться в составе угнетенных наций, к каким причислены несуществующие Идель-Урал и Казакия.
Очевидно, пятно непонимания и невежества гораздо шире, чем эта резолюция" (I, стр. 314).
Писателя потрясает приписывание Д. Кеннаном советской агрессии в Афганиќстане "'скорее защитным (курсив Солженицына) импульсам' советского руководства" (I, стр. 315), a "Ostpolitik" В. Брандта он называет политикой, "самоубийственной для Германии" (там же).
По убеждению Солженицына, стоящие на ошибочных позициях западные советологи и политики
"за последнее время получили подкрепление: фальшивым объяснением СССР и России занялась активная группа новейших эмигрантов оттуда. Среди них нет крупных имен, но они быстро признаются тут профессорами и специалистами по России, оттого что быстро ориентируются, какое направление свидетельства желательно. Они настойчивы, громки, повторительны в прессе разных стран, статьями, интервью, уже и книгами - все вместе довольно дружно проводят сходную линию, которую суммарно можно бы обрисоватьь так: 'сотрудничество с коммунистическим правительством СССР - и война русскому национальному самосознанию'" (I, стр. 316-317).
Мне представляется, что обе стороны: Солженицын и поверхностные критики современного русского национализма - совершают одну и ту же ошибку, о которой я уже говорила в связи с заметкой "Персидский трюк". Солженицын и здесь приписывает всему движению как некоему целому свой взгляд на вещи, а его упомянутые и неупомянутые в статье оппоненты распространяют, опять же, на все движение как на нечто однородное взгляды его черносотенного и одновременно прокоммунистического крыла. Между тем, движения как некоего целого не существует, а есть конфликтный внутренне феномен, отдельные группы и личности которого мировоззренчески и этически несовместимы.
Так, Солженицын решительно отказывается связывать русское национальное и религиозное самосознание с антисемитизмом, который представляется ему "правительственным маневром":
"Смысл духовных течений у нас на родине передается Западу превратно. Пытаются вселить в западное общественное мнение - страх и даже ненависть к возрождению почти насмерть подавленного коммунистической властью за 60 лет русского национального самосознания, - искусственно и недобросоќвестно связывая его с правительственным маневром антисемитизма. Для этого изображают советский народ поголовным стадом баранов, который никак не способен разобраться в своей 60-летней судьбе, в причине своей нищеты и страданий, - и только ждет официального объяснения от коммунистических верхов, а они ему подсунут антисемитизм - и народ удовлетворится этим. (На самом деле средний советский человек намного отчетливей понимает античеловеческую природу коммунизма, чем многие публицисты и политики Запада.)" (I, стр. 317).
Народ, скорее всего, в конечном счете не удовлетворится и не ограничится в своих претензиях антисемитизмом, но на долгое время может на нем сосредоточиться, ибо антисемитизм - это не только "правительственный маневр", но и имманентное существенной части народа, в том числе и образованных его слоев, настроение. Мы это наблюдали в 1933-1945 гг. в Германии и в дни "дела врачей" (начало 1953 г.) в СССР. Да и сегодня речь идет уже не об "анонимной антисемитской листовке в московской подворотне" (I, стр. 319), а, благодаря ослабшей цензуре, об антисемитских концепциях в романах (Пикуль, Белов и др.), о столичных многолюдных докладах и лекциях (деятельность общества "Память", и не только она). Катастрофа европейского еврейства начиналась с не более грозных симптомов, и, не будем греха таить, к ней приложили руку не только немцы.
Солженицын решительно отказывается видеть угрозу другим народам в развитии русского почвенничества, и, действительно, в его варианте этого мировоззрения такой угрозы нет. Он пишет о тех, кто считает носителем такой угрозы все русское национальное движение, в том числе и религиозное:
"Усилия этих пристрастных информаторов дополняются и подкрепляются за последний год потоком статей американских журналистов, из них часто - московских корреспондентов американских газет. Содержание этих статей все то же: грозная опасность для Запада возрождения русского национального самосознания, затем - беззастенчивое смешение православия с антисемитизќмом (если не прямо пишут, что они тождественны, то назойливо ставят их в смежных фразах и абзацах), и затем еще одна особая теория: что подымающееся русское религиозно-национальное самосознание и снисходяќщие прожженные коммунистические вожди не имеют другой мечты как слиться воедино в некоей "новой правой", - и лишь непонятно, чтó им все эти годы мешало слиться, чей же запрет? На самом деле религиозные и национальные круги в СССР только преследуются - всеми уголовными методами.
...И вот эту тягу глубинной России подняться от животного существования к человеческому и вернуть себе элементы религиозно-национального сознания - легкоязычные быстроязычные современные информаторы Запада называют: русским шовинизмом - и величайшей угрозой современному человечеству, - гораздо большей, чем откормленный дракон коммунизма, уже занесший ракетно-танковую лапу над остатком нашей планеты. Вот этим несчастным людям, этому смертельно-больному народу, беспомощному спасти себя от гибели, приписывают фанатическую идею мессианства и воинствующий национализм!
Пугают - фантомом. "Русским национализмом" клеймят сейчас простое чувство любви к своей родине, естественный патриотизм. Но страну, не знавшую 50 лет простого хлеба, - уже никому не настроить к воинствующему национализму. Держать в плену другие народы, держать в капкане Восточную Европу, захватывать и вооружать дальние заморские страны - это нужда злобного Политбюро, а не рядового русского человека. Что же касается "исторического русского мессианства", то это - сочиненный вздор: за несколько веков никакие духовно-влиятельные, или правительстќвенные, или интеллигентные слои в России не страдали мессианской болезнью. Да я допустить не могу, чтобы в наше погрязшее время на Земле какой-нибудь народ смел бы считать себя 'избранным'" (I, стр. 318, 323. Разрядка Солженицына).
Нет в творчестве Солженицына и стремления навязать Западу славянофильские и православные идеалы, что иногда приписывают ему западные и соотечественные в прошлом оппоненты. Но, с другой стороны, противореча себе самому, Солженицын не отрицает того, что угроза эксплуатации национализма "откорќмленным драконом коммунизма" вполне реальна:
"Но и поверженный, разгромленный, ограбленный народ - продолжает физически существовать, и коммунистическая власть - одинаково в СССР, в Китае или на Кубе - имеет цель заставить его: и безотказно на себя работать и безотказно воевать, когда потребуется. А для войны - в СССР коммунистическая идеология уже давно не тянет, никого она не воодушеќвляет. Итак, несомненно намерение власти: снова сэксплуатировать ими же угнетенное русское национальное чувство - для своей новой войны, для своих жестоких империалистических целей, и тем судорожней и отчаянней, чем больше будет коммунизм идеологически тонуть, - чтобы получить от национальных чувств недостающую себе физическую и духовную крепость. Верно, такая опасность есть.
Упомянутые информаторы - ее видят и даже видят только ее одну (не истинные поиски национального духа). И в грубом случае за это уже вперед бранят нас шовинистами и фашистами, а в самом предупредительном случае говорят: раз вы видите, что религиозно-национальное возрождение русского народа может быть подло использовано советской властью, - то и откажитесь от возрождения и откажитесь от всяких национальных чаяний.
Но ведь советская власть использует и еврейскую эмиграцию из СССР для успешного разжигания антисемитизма ("вот, смотрите, единственные, кому разрешено спасаться из ада, и за это Запад платит товарами"), - следует ли отсюда, что можно дать евреям совет отказаться от поисков своих религиозных и национальных истоков? Конечно, нет. Позволительно нам всем - жить на Земле естественно и стремиться к тому, к чему мы каждый стремимся, без оглядки на то: а кто как об этом подумает, что напишут в газете или какие темные силы будут пытаться использовать для себя?" (I, стр. 321-325. Выд. Д.Ш.).
Думаю, что против этого нечего возразить, кроме самой малости: здоровому, нравственному крылу русских националистов надо пропагандистски предупрежќдать возможные злонамеренные извращения своей позиции. И, когда Солженицын говорит:
"и лютый красный кхмер; и польский функционер, хотя и взращенный матерью-католичкой; и китайский комсомольский надсмотрщик над голодќными кули; и разъеденный Жорж Марше с кремлевской внешностью, - все они ушли от своей национальности, предавшись бесчеловечью" (I, стр. 307),
было бы очень полезно упомянуть и евреев-первобольшевиков (им же несть числа). Я была бы очень благодарна Солженицыну за это упоминание, которое многих бы отрезви-ло. Ведь евреи-большевики дальше коммунистов других народов мира ушли от своей национальности, полностью отказавшись от своих имен, от своего языка, от своей культуры, от своего национального существования, яростно против них воюя. И никогда в своей уничтожительной для России деятельности они не были носителями еврейской идеи, а только наднациональной коммунистической. Разве не ярчайшие примеры этого - злобный антисемит (еврей) Карл Маркс и безоговорочный декларативный ассимилянт Троцкий (Бронштейн)?
Солженицын вспоминает о второй мировой войне:
"После 24 лет террора никакими силами, никаким убеждением не удалось бы коммунизму оседлать русский национализм для своего спасения, - если бы не оказалось (а под коммунистическим колпаком нет внешней информации, и мы заранее не знали), что с запада на нас катится другая такая же чума да еще со специальной антинациональной задачей: русский народ частью истребить, а частью обратить в рабов. И первое, что немцы делали: восстанавливали уже разбежавшиеся колхозы для лучшей эксплуатаќции крестьянства. Так наш народ попал между молотом и наковальней. И из двух лютых врагов пришлось выбирать того, который говорит на твоем языке. Так и произошло оседлание нашего национализма коммунизмом. На несколько лет коммунизм как забыл и оглох к своим лозунгам и теориям, как забыл марксизм, а все твердил о "славной России" да еще и восстанавливал Церковь. (Впрочем, лишь до конца войны.) Так в этой злополучной войне мы своею победой только укрепили на себе ярмо.
Но кроме того еще было русское движение, искавшее третий путь: все же использовать эту войну для освобождения от коммунизма. Они никак не были сторонниками Гитлера, лишь невольно оказались включенными в систему его империи, внутренне они считали своим союзником только Запад (искренно считали, не лукаво, как коммунисты). Но для Запада всякий, кто хотел бы освободиться от коммунизма в ту войну, - был предатель дела Запада. Пропади хоть все народы Советского Союза и погибни в советских концлагерях сколько угодно миллионов, - лишь бы Западу благополучно и побыстрей выйти из этой войны" (I, стр. 327).
Замечу, что был, как заведомо знали в СССР, один народ (евреи) и, как потом оказалось, второй народ (цыгане), которые полностью были обречены гитлеризмом на уничтожение. И "первое, что немцы делали", оккупировав какую-то местность, это было не восстановление колхозов, а истребление двух обреченных народов. И трагическим силам, намеревавшимся одолеть Сталина с помощью Гитлера (а потом объединиться с Западом), следовало бы знать, что ничего для себя нельзя ждать хорошего от государства, способно-го на геноцид. В конечном счете оно и собственному народу несет лишь зло. Мне страшно подумать даже о кратковременной победе Гитлера над СССР и о любых формах сотрудничества с ним, потому что для моего народа победа нацизма означала бы тотальное зверское истребление - факт, по-видимому, не первостепенно существенный для тех, кто во имя борьбы со Сталиным решился на военное сотрудничество с Гитлером или одобрил такое сотрудничество. Запад середины 1940-х гг. был бесконечно чужд от понимания истинной природы коммунизма и его далеко идущих целей. Поэтому, когда после общей победы возник вопрос о судьбе власовцев и других советских людей, воевавших в рядах нацистов (власовцы воевать не успели и только в самом конце войны выбили гитлеровцев из Праги), западные союзники СССР
"пожертвовали сотнями тысяч этих русских, и казаков, и татар, и кавказцев: не разрешили даже сдаться в плен американцам, а выдали на расстрелы и расправу в СССР.
Но еще поразительней, что английская и американская армии сдавали коммунистам на расправу - сотни тысяч мирных жителей, обозы стариков, женщин и детей, и просто бывших военнопленных и подневольных рабочих, - сдавали не только против их воли, но даже видя тут же их самоубийства. А английские отряды и сами застреливали, кололи, рубили этих людей, почему-то не желающих возвращаться на свою родину. Однако еще поразительнее: из тех английских и американских офицеров не только никто никогда не был наказан и не получил упрека, - но свободная, гордая, ничем не связанная английская и американская печать - почти 30 лет невинно единодушно промолчала об этом предательстве своих правительств, - 30 лет не находилось ни одного честного пера! Не этому ли удивиться больше всего? Бесперебойная гласность Запада вдруг в этом случае отказала. Почему?
Тогда казалось: выгоднее заплатить коммунистам каким-то миллионом-другим глупых людей и купить себе вечный мир.
Так же - и безнадобно! - пожертвовали Сталину всею Восточной Европой" (I, стр. 327-328).
Только к середине 1970-х гг. западная печать заговорила о чудовищных насильственных выдачах 1945 года, а в Англии даже был поставлен памятник жертвам этих выдач.
Солженицын снова и снова говорит о нежелании свободного мира отказаться от утопических иллюзий и трезво взглянуть в лицо надвигающейся опасности. Из этих иллюзий проистекает надежда на гуманизацию коммунизма, на появление его благородных форм. И эта надежда плодит отступление за отступлением.
"А понять бы до конца всем розовым мечтателям, что природа коммунизма - едина во всем мире и во всех странах и всегда - антинациональна, всегда направлена на убийство того народного тела, в котором он развивается, а затем и на убийство соседних тел. Какие бы иллюзии "разрядки" ни строились, с коммунизмом никогда ни у кого не будет устойчивого мира: коммунизм будет только жадно распространяться. Какой бы спектакль "разрядки" ни разыгрывался, но идеологическую войну коммунизм ведет с вами всегда и непрерывно, и вы никогда не называетесь у них иначе, как "врагами". Коммунизм никогда не остановится в своем стремлении захватить мир: прямым ли завоеванием, подрывной ли террористической деятельностью или разложением структуры общества" (I, стр. 329).
Мы не будем цитировать по этой статье того, о чем уже говорили, только напомним: и в этой эмоционально напряженной работе содержатся категорический отказ от склонности к теократии ("практическая государственная деятельность никак не из области религии", I, стр. 340); страстный призыв объединиться в противодействии коммунизму с народами коммунистических стран, не оскорбќлять их национальные чувства, эффективно использовать радио и телевидение, направленные на тоталитарные страны; настоятельные советы отказаться от укрепляющих коммунизм приемов детанта, не уступать коммунизму ни пяди земли и ни единой души в идеологическом пропагандистском сражении, которого Запад фактически не ведет, подвергаясь односторонней атаке. Все это - мотивы, варьируемые Солженицыным многократно.
Сейчас коммунистическая власть в СССР много говорит о перемене своего курса, ни в чем пока что не изменяя своей антизападной риторике. Ближайшие годы позволят проверить, остаются ли справедливыми выводы Солженицына, заключающие эту его статью. Для нас наиболее существенно то, что он считает истинный, зрячий русский патриотизм союзником Запада, а не его врагом:
"Коммунизма нельзя остановить никакими уловками детанта, никакими переговорами - его может остановить только внешняя сила или развал изнутри. Гладкое легкое многолетнее шествие западного отступления должно было кончиться когда-то - и вот оно кончается: пусть не последний рубеж, но уже предпоследний. Не защитив дальних границ, придется защищать ближние. Уже сегодня весь Запад под опасностью большей, чем нависала в 1939 году.
Сегодня было бы непоправимо для всего мира, если бы Америка сосчитала пекинское руководство своим союзником, а русский народ своим врагом вместе с коммунизмом: она затолкала бы в эту пасть оба великих народа, но и туда же бы упала сама. Она отняла бы у обоих великих народов последнюю надежду на освобождение. Неутомимые обвинители России и русского забывают сверить стрелки часов: все ошибки Америки в понимании России могли быть академичными, но лишь до сегодняшнего динамического момента.
Накануне планетарной битвы между мировым коммунизмом и мировой человечностью хотя бы ясно видел Запад, где враги человечности и где друзья ее, - и не искал бы союза врагов, но искал бы союза друзей. Так много уже уступлено, отдано и расторговано, что сегодня Запад уже не может устоять даже при единении всех западных государств, - а лишь в союзе с порабощенными народами коммунистических стран" (I, стр. 344).
Та "оттепель", та заминка, то ощущение некоего перепутья, которые переживает сейчас СССР, предопределены именно "развалом изнутри". Очень важно, использует ли Запад этот развал для предъявления своих требований и усиления антикоммунистической пропаганды или кинется помогать Горбачеву и осыпать его и СССР комплиментами. Здесь Западу очень помогло бы, если бы его активными силами были услышаны и поняты слова Солженицына. Заметим, что национальная проблематика в его публицистике всегда переплетается с темой Запада, так как во многом обращена к последнему. Но самые разнообразные и разноязычные силы с грозной и часто необъяснимой активностью спешат представить Солженицына мракобесом, ретроградом и воинственным шовинисќтом, чем губительно нейтрализуют эффект его слов, обращенных к Западу.
Статья "Чем грозит Америке плохое понимание России" вызвала ряд неприязненных откликов в опубликовавшем ее журнале "Форш Афферс" со стороны упомянутых и не упомянутых в этой статье советологов. Солженицын откликнулся на них в том же журнале статьей "Иметь мужество видеть" (I, стр. 345-365), где в развернутом виде повторяет доводы первой статьи, заключая (повторим это еще раз):
"Я мог бы и не спешить со всеми этими аргументами. Уже становится ясно, что ни одна моя статья, ни десять моих статей, ни десятеро таких, как я, - не посильны перенести Западу наш кровавый выстраданный опыт и даже нарушить тот эвфорический комфорт, который царит в американской политической науке. Я мог бы не спешить, - потому что уже на пороге те события, которые сами бесповоротно откроют Западу его просчеты" (I, стр. 365).
Мы уже несколько раз, в том числе - и в одном из эпиграфов к этой части книги, цитировали тот отрывок из открытого письма Солженицына "Конференции по русско-укќраќинќским отношениям" (II, стр. 397-401), в котором он говорит о несомненном для него праве народов (любых меньшинств) на самоопределение и о категорической недопусти-мости со стороны русских удерживать в своей орбите какой бы то ни было народ силой. Но, помещенная в контекст открытого письма (ответа на приглашение) конференции по русско-украинским отношениям в Торонто и Гарвардскому Украинскому Исследователь-скому Институту, эта однозначно выраженная мысль приобретает дополнительные оттен-ки.
Так, Солженицын пишет:
"Я совершенно согласен, что русско-украинский вопрос - из важных современных вопросов, и во всяком случае решительно важен для наших народов. Но я считаю губительным тот накал страстей, ту температуру, которая вокруг него вздувается.
В сталинских лагерях мои русские друзья и я всегда были заедино с украинцами, и мы стояли одной стеной против коммунизма, и между нами не возникало упреков и обвинений. А в последние годы созданный мною Русский Общественный Фонд широко помогает зэкам украинцам или литовцам, никак не меньше, чем русским, - да не знает он национальных различий, но только жертвы коммунизма.
В нынешней повышенной страсти - нет ли эмигрантской болезни, потери ориентировки? Против коммунизма реально делается очень мало (да и большие группы эмиграции все еще отравлены социалистическими утопиями), а вся страсть кидается на обвинение братьев. Я предлагал бы не преувеличивать, насколько эмигра-ция понимает и представляет истинные настроения своей метрополии, особенно кто оттуда давно или даже родились за границей. И если Ваша конференция начинает ос-новательный диалог о русско-украинских отношениях, то надо ни на минуту не потерять из виду: отношения между народами, а не между эмигрантами.
И обидно, что этот спор быстро теряет всякую нравственную высоту, всякую мыслимую глубину, все исторические объемы, а сводится только к лезвию: сепаратизм или федерация (как будто по ту сторону этой струны уже не будет ни одной проблемы). Может быть, и от меня хотят услышать только этот единственный ответ?" (II, стр. 397-398. Курсив Солженицына).
Именно в ответ на этот вопрос Солженицын произносит свою тираду о том, что не только пятьдесят миллионов, но и пятьдесят человек имеют право на самоопределение. Но заключает он ее так:
"Во всех случаях должно быть узнано и осуществлено местное мнение. А поэтому и все вопросы по-настоящему могут быть решены лишь местным населением, а не в дальних эмигрантских спорах при деформированных ощущениях" (II, стр. 398. Курсив Солженицына).
Поэтому за эмигрантами он предпочел бы оставить на первом плане борьбу против отечественного и мирового коммунизма и лишь на втором - решение межнациональных вопросов, предоставив его уже свободным от коммунизма народам. Только они сами вправе, по его убеждению, распорядиться своей судьбой.
Солженицыну часто приходится удивляться тому, как превратно его толкуют, как ложно воспринимают его слова. Так, ему представляется одиозной и парадоксальной реакция части украинской эмиграции на его статьи в "Форин Афферс", о которых мы только что говорили. Он пишет по этому поводу:
"Укажу, например, статью Л. Добрянского, помещенную в "Конгрешенал Рекорд", июнь 1980, затем брошюру "Порабощенные нации в 1980", изданную американским комитетом Украинского Конгресса. За то одно мое утверждение, что русский народ как и все остальные порабощен коммунизќмом (и никаких претензий на особенные в чем-нибудь права русского народа), - только за это я был осыпан вереницей обвинений в "воинствующем национализме", "русском шовинизме", и даже подведен под "коммунистического квислинга".
Летом 1980 в Баффало на украинском митинге в "Неделю порабощенных наций" ведущий оратор развивал это так: Солженицын безучастен к порабощенным народам, он больной, нуждающийся в лечении (хорошая советская формулировка). Коммунизм это миф! - возглашал он. - Весь мир хотят захватить не коммунисты, а русские. (Чья рождаемость подорвана ниже критического уровня, миллионные массы бедствуют от голода, а старателей религиозного и национального самосознания бросают в тюрьмы.)
Эти настойчивые возглашения, что "коммунизм - миф", могут только всех нас сделать рабами на пяти континентах и на десять поколений вослед. Протрезветь Америке о мировом коммунизме оказывается не надо, и проблемы самой нет.
Да, господа, в такой атмосфере, в таком ослеплении - ничего нельзя обсуждать, и бесплодны будут всякие диалоги и конференции. Прочный анализ современности и будущего может зиждиться только на понимании того, что коммунизм есть зло интернациональное, историческое и метафизиќческое, а не московское. (И всякий социалистический аспект - всегда прикрывает и смягчает злодейскую необратимость коммунизма.)" (II, стр. 399-400. Курсив и разряда Солженицына).
Ближайшие годы покажут, способен ли внутренний кризис сделать коммунизм обратимым. Но есть все основания опасаться, что Запад позаботится о благополучном для мирового коммунизма исходе событий.
Солженицын пишет о своей особой чувствительности к русско-украинским взаимоотношениям:
"Мне особенно больно от такой яростной нетерпимости обсуждения русско-украинского вопроса (губительной для обеих наций и полезной только для их врагов), что сам я - смешанного русско-украинского происхождения, и вырос в совместном влиянии этих обеих культур, и никогда не видел и не вижу антагонизма между ними. Мне не раз приходилось и писать и публично говорить об Украине и ее народе, о трагедии украинского голода, у меня немало старых друзей на Украине, я всегда знал страдания русские и страдания украинские в едином ряду подкоммунистических страданий. В моем сердечном ощущении нет места для русско-украинского конфликта, и если, упаси нас Бог, дошло бы до края, могу сказать: никогда, ни при каких обстоятельствах, ни сам я не пойду, ни сыновей своих не пущу на русско-украинскую стычку, - как бы ни тянули нас к ней безумные головы.
Русско-украинский диалог не может идти лишь по одной линии различий и разрывов, но и - по линии трудно отрицаемой общности. Из страданий и национальных болей наших народов (всех народов Восточной Европы) надо уметь извлечь не опыт раздора, но опыт единства. Шесть лет назад я уже попытался выразить это в обращении к страсбургской конференции народов, порабощенных коммунизмом, я прилагаю сейчас его дополнением и прошу Вас также огласить на Вашей конференции" (II, стр. 400).
Свое письмо Солженицын объявляет открытым. Мне представляется, что отношение к межнациональной проблематике и коммунизму, выраженное Солженицыным в этом письме, является и политически прозорливым, и нравственно безупречным.
В июне 1982 года журнал "Посев" (XV, стр. 57-58) опубликовал письмо Солженицына президенту США Рональду Рейгану от 3 мая 1982 года по поводу отказа Солженицына присутствовать на встрече президента с восемью русскими эмигрантами - писателями и правозащитниками 11 мая в Белом доме. Еще ранее письмо это обсуждалось американскими газетами, после чего оно было опубликовано на английском языке в местной вермонтской газете (Солженицыны живут в штате Вермонт) с предваряющей разъяснительной запиской жены писателя Н. Д. Солженицыной. Публикация письма на английском, а затем на русском языках должна была положить конец домыслам, возникшим вокруг отказа Солженицына принять участие в завтраке и его письма президенту Рейгану.
Журнал "Посев" комментирует события так:
"11 мая в Белом доме президент Рейган принял восемь эмигрантов из СССР - главным образом участников правозащитного движения. До этого - очевидно, в тот период, когда шло обсуждение форм встречи, некоторые газеты США сообщили, что президент пригласит А. И. Солженицына для личной беседы. В дальнейшем эти же газеты отметили, что некоторые служащие администрации Рейгана сочли встречу президента с писателем нежелательной, поскольку-де Солженицын является символом крайнего русского национализма, к которому советские правозащитники относятся отрицательно. По слухам, которые трудно проверить, президент, вопреки мнению своих советников, выразил желание встретиться с Солженицыным для личной беседы, независимо от общей встречи, однако его приглашение до писателя не дошло. В конце концов Солженицына пригласили по телефону на общий "диссидентский" завтрак с президентом - за несколько часов до его начала. А. И. Солженицын отказался" (XV, стр. 57).
За несколько часов неприлично приглашать человека в гости и в частной жизни. Но, по-видимому, до этого окончательного приглашения Солженицыну было объявлено приглашение предварительное, ибо он написал свое письмо президенту 3 мая, то есть за восемь дней до задуманной Белым домом встречи.
Письмо Солженицына Рейгану начинается так:
"Президенту США
Рональду Рейгану 3 мая 1982 г.
Дорогой господин президент!
Я восхищаюсь многими аспектами Вашей деятельности, радуюсь за Америку, что у нее наконец такой президент, не перестаю благодарить Бога, что Вы не убиты злодейскими пулями.
Однако я никогда не добивался чести быть принятым в Белом доме - ни при президенте Форде (этот вопрос возник у них без моего участия), ни позже. За последние месяцы несколькими путями ко мне приходили косвенные запросы, при каких обстоятельствах я готов был бы принять предложение посетить Белый дом. Я всегда отвечал: я готов приехать для существенной беседы с Вами, в обстановке, дающей возможность серьезного эффективного разговора, - но не для внешней церемонии. Я не располагаю жизненным временем для символических встреч.
Однако мне была объявлена (телефонным звонком советника Пайпса) не личная встреча с Вами, а ланч с участием эмигрантских политиков. Из тех же источников пресса огласила, что речь идет о ланче для "советских диссидентов". Но ни к тем, ни к другим писатель-художник, по русским понятиям, не принадлежит. Я не могу дать себя поставить в ложный ряд. К тому же факт, форма и дата приема были установлены и переданы в печать прежде, чем сообщены мне. Я и до сегодняшнего дня не получил никаких разъяснений, ни даже имен лиц, среди которых приглашен на 11 мая" (XV, стр. 57-58).
"Русские понятия" о том, насколько литература должна быть причастна политической, в том числе - правозащитной деятельности, весьма разнятся между собой, и творческая деятельность Солженицына, художественная и особенно публицистическая, вопреки его собственному о себе представлению, насквозь проникнута социально-политическими мотивами. Иное дело, что для Солженицына не безразличны ни состав приглашенных (к весне 1982 года его отношения со многими бывшими соотечественниками достаточно осложнились, главным образом, из-за пристрастного, со стороны многих лиц, искажения его взглядов), ни протокол встречи. Будет ли он иметь возможность высказаться и в каком объеме, в каком порядке? Он говорит, что не имеет жизненного времени на символические встречи, и не ошибается в своем ощущении права на личный обстоятельный разговор с Рейганом. Объем, содержание, качество и значение написанного и сказанного Солженицыным к весне 1982 года дают ему безошибочное основание так ощущать. Встреча могла бы оказаться весьма значительной, если бы Солженицын и Рейган встретились один на один. Есть, однако, и возражение против нерасположенности Солженицына к символическим встречам. Он (мы это цитировали) высказывал пожелание для России не многопартийного, а беспартийного развития в будущем. При таком взгляде на вещи собеседование индивидуумов с различными позициями представляется шагом весьма продуктивным. Правда, за каждым из собеседующих стоят его единомышленники, и на самом деле даже микромир эмиграции на свободе стихийно распался на группы по родству миропонимания, то есть стал партийным.
Но далее выясняется, что Солженицын глубоко задет не столько отказом президента от личной встречи с ним, сколько причиной этого отказа:
"Еще хуже, что в прессе оглашены также и варианты и колебания Белого дома и публично названа - а Белым домом не опровергнута - формулировка причины, по которой отдельная встреча со мной сочтена нежелательной: что я являюсь "символом крайнего русского национализма". Эта формулировка оскорбительна для моих соотечественников, страданиям которых я посвятил всю мою писательскую жизнь" (XV, стр. 58).
И затем следует credo Солженицына в национальном вопросе:
"Я - вообще не "националист", а патриот. То есть я люблю свое отечество - и оттого хорошо понимаю, что и другие также любят свое. Я не раз выражал публично, что жизненные интересы народов СССР требуют немедленного прекращения всех планетарных советских захватов. Если бы в СССР пришли к власти люди, думающие сходно со мною, - их первым действием было бы уйти из Центральной Америки, из Африки, из Азии, из Восточной Европы, оставив все эти народы их собственной вольной судьбе. Их вторым шагом было бы прекратить убийственную гонку вооружений, но направить силы страны на лечение внутренних, уже почти вековых ран, уже почти умирающего населения. И уж, конечно, открыли бы выходные ворота тем, кто хочет эмигрировать из нашей неудачливой страны" (XV, стр. 58).
Этот отрывок из письма Солженицына четко свидетельствует о том, пришли или нет в СССР к власти люди, думающие сходно с ним. Жаль, что в этой самохарактеристике пропущен тезис из письма Конференции по русско-украинским отношениям о том, "что никто никого не может держать при себе силой" (II, стр. 398). Я не знаю, как после этих двух документов (письма украинцам и письма Рейгану) можно говорить о Солженицыне как о "символе крайнего русского национализма". А ведь говорят по сей день!..
Солженицын заканчивает свое письмо словами, преисполненными печали и чувства собственного достоинства:
"Господин президент. Мне тяжело писать это письмо. Но я думаю, что если бы где-нибудь встречу с Вами сочли нежелательной по той причине, что Вы - патриот Америки, Вы бы тоже были оскорблены.