Шнайдер В. : другие произведения.

Одно отдельно взятое детство

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Сборник ироничных ностальгических рассказов-зарисовок о 70-х гг. глазами ребёнка

  
  
  Посвящаю моим родителям
  
  
  В.Г. ШНАЙДЕР
  
  
  
  ОДНО ОТДЕЛЬНО ВЗЯТОЕ ДЕТСТВО
  рассказы для медленного чтения
  
  
  
  Содержание
  
  Предисловие
  
  Часть I. Три-пятнадцать
  
  Это было в те времена...
  'И где найти нам средства, чтоб вновь попасть туда?'
  Потому что не хочется умирать
  Мой город 70-х
  Мой мир
  День рождения моего брата
  Сказка
  Жестокость
  Спокойной ночи
  Семён
  Красота
  Скука-Тоска
  Фрукты/овощи
  Кино
  
  Часть II. 1-го Сентября до новой эры
  
  Пройдемте далее
  1 Сентября
  Перемена
  Травматология
  Кол
  Тюльпаны
  ДК АПЗ
  Мой спорт
  Лайба
  Джинсы-техасы
  Тот самый медляк
  Бони М
  Выпускной
  
  ПРЕДИСЛОВИЕ
  
  Начну с цитаты. 'Хорошая книга - это удивительная, уникальная вещь, она каким-то образом мистически совпадает с тем периодом жизни, в котором ты сейчас находишься... она прямо для тебя написана, эта та книга, которая даёт тебе на некоторое время ощущение, что ты не одинок'. Это слова Евгения Гришковца. Мнение его, конечно, субъективно (как и почти все в литературе), но совпадает с моим ощущением от встречи с небольшим эссе 'И где найти нам средства, чтоб вновь попасть туда?', через которое я открыл для себя и близких мне людей небольшой сборник 'Рассказы для армавирских детей 1960 - 1970 гг.', опубликованный Владимиром Шнайдером в Интернете несколько лет назад.
  Сейчас это уже полновесная книга 'Одно отдельно взятое детство'. Это, конечно, сборник, но не рассказов, не новелл, не этюдов. Автор, быть может, сознательно ушел от жанровой определенности текста (текстов) и каких-либо разъясняющих подзаголовков в названии книги, оставляя простор для мыслей читателя . Воспоминания, переплетенные размышлениями и ностальгией - таково мое восприятие книги. Ностальгия здесь та самая, о которой писал А.М. Городницкий: '...тоска не по дому, а тоска по себе самому'.
  Биографичность повествования и единый пространственный контекст - армавирские улицы и дворы - ничуть не сужают смыслов и эмоционального простора книги. Наоборот, многочисленные детали и подробности быта, к которым автор очень внимателен, 'отсылают' чуткого читателя, никогда не жившего в Армавире, к собственным детским и юношеским воспоминаниям, заставляют 'примерять' тот или иной эпизод из 'отдельно взятого детства' на себя. А ненавязчивая философичность и тонкий лиризм пробуждают пронзительное чувство родства с тем местом, которое 'никому нельзя отдать...'. В этом смысле мозаика эссе-воспоминаний В.Г. Шнайдера - замечательный пример литературной трансляции 'нравственной оседлости' (термин академика Д.С. Лихачева), так недостающей современному человеку.
  Отмечу еще одну деталь: автор (помимо прочего - доктор исторических наук, профессор) сознательно или нет, создал великолепный источник по истории армавирской повседневности, городской топографии, официальной и неофициальной топонимии и, главное - дал 'срез' большой, славной и во многом трагичной эпохи, в которой мы были детьми и входили в пору юности.
  
  Виталий Бондарь, историк
  
  
  
  ЧАСТЬ I. ТРИ-ПЯТНАДЦАТЬ
  
  ЭТО БЫЛО В ТЕ ВРЕМЕНА...
  
  Это было в те времена, когда на углу улиц Мира и Халтурина стоял безвестный точильщик, который нажимал ногой на широкую резную педаль своего точильного приспособления, чем приводил в движение два разновеликих круглых камня, и, брызгая искорками, возвращал к активной жизни наши старые ножи и ножницы.
  Это было в те времена, когда возле перрона первого вокзала, посреди небольшого бассейна с золотыми рыбками, гипсовый Данила-мастер высекал гипсовый каменный цветок, за которым пряталась такая же гипсовая Хозяйка Медной горы.
  Это было в те времена, когда каждый день на серый асфальт центральной площади, в поисках разбросанных кем-то хлебных крошек, гудя и хлопая крыльями, слеталась огромная стая разномастных голубей.
  Это было в те времена, когда армавирцы садились в троллейбус, нередко, лишь для того чтобы просто покататься. Тогда на дорогах чаще встречались автобусы и грузовики, чем частные легковые авто, а самой шикарной машиной считалась 'Волга' ГАЗ-24.
  Этот было в те времена, когда жареные семечки можно было купить по 10 копеек за большой гранёный стакан, и продавали их только пожилые женщины существенно старше 60 лет.
  Это было в те времена, когда навещать родственников или хороших знакомых, обладавших жилплощадью 'с удобствами', только для того чтобы помыться в их ванной, считалось вполне нормальным.
  Это было в те времена, когда ещё не совсем исчезли люди, которые верили в то, что можно построить беспредельное коммунистическое счастье в одной отдельно взятой стране.
  Это было в те времена, когда любые вопросы быстро находили свои ответы, когда жизнь казалась бесконечно долгой, и сожалеть было ещё не о чем и не о ком.
  Это было в те времена, когда мы были детьми.
  Я думаю, что все наши 'взрослые' старания и усилия, цели и пути к ним - это неосознанное стремление вернуть гармоничность, ясность и доброту безвозвратно утерянного Мира Нашего Детства, это желание вернуть те времена, когда все взрослые были большими и добрыми, завтрашний день обязательно был лучше вчерашнего, и всё самое интересное было ещё впереди.
  
  
  'И ГДЕ НАЙТИ НАМ СРЕДСТВА, ЧТОБ ВНОВЬ ПОПАСТЬ ТУДА?'
  
  Время беспощадно стирает город моего детства.
  Мне нужно было записать эту фразу, иначе я стал бы повторять её про себя тысячу раз.
  'Куда уходит детство?'... Пожалуй, есть у Пугачёвой несколько песен, за которые я готов простить ей всё то, что она сделала с собой после них.
  Время замещает старые части моего города новыми. Оно неспешно играет паззлами эклектичных картин, в которых архитектурная псевдо старина сочетается с настоящей стариной, когда-то натужно подражавшей столичным образцам. И это выглядит ещё самым удачным решением.
  Стёрлись многочисленные маршруты автобусов, а вслед за ними и остановки, возникавшие прежде в самых неожиданных местах. Проходя мимо их едва вдающихся в проезжую часть асфальтовых платформ и разрушенных бордюров, сейчас уже трудно поверить, что это место когда-то привлекало людей.
  Исчезли старые магазины, унеся с собой белые чепчики продавцов, механические кассовые аппараты и пластмассовые сеточки с граммами шоколадных конфет, среди которых одна обязательно была разрезана пополам. И только бетонный пол, усеянный мраморной крошкой в прожилках зелёного стекла, разграничивающего его серые и грязно-розовые ромбы, смутно напомнит о том, как ты когда-то тоскливо смотрел на него, изнывая в очереди за колбасой.
  Исчезли телефонные будки, а говорить о своих делах громко и где попало, перестало кого-то смущать.
  Автоматы с газированной водой освободили плоскости городских стен, и эти выцветшие участки уже давно закрыли штукатуркой каких-то модных технологий. Условная гигиена ополаскиваемых в фонтанчиках стаканов сменилась разовой посудой, более соответствующей фобиям общества, застигнутого СПИДом.
  К двум ресторанам на весь город теперь добавилось тридцать, а вместе с переходными и гибридными формами этих заведений, наверное, все сто. При этом складывается впечатление, что большая часть населения бывает в них ничуть не чаще чем тридцать лет назад.
  Куда-то подевались подтянутые курсантские патрули, некогда часто встречавшиеся на улицах города. Один офицер и двое 'курсачей' с повязками. Они вспоминаются мне почему-то исключительно в шинелях.
  Уже не рисуют киноафиш. Уже нет тех выдумщиков-художников при кинотеатрах, которые изобретали для каждого нового фильма свои шрифты и расцветки, а ниже названий банальным чёрным цветом писали через запятую время начала сеансов. Странное дело, но даже на первый девятичасовой просмотр никогда не было настолько мало зрителей, чтобы контроллёр на входе сказал: сдавайте билеты, сеанс отменяется. Его никогда не отменяли, потому что для многих, кто не успел купить билет на вечер в кассах предварительной продажи, этот самый первый сеанс и был шансом увидеть заветную 'Бездну', 'Четырёх мушкетеров' или 'Анжелику - маркизу ангелов'. Тогда было о чём поговорить с одноклассниками, тогда было о чём помечтать перед сном, тогда казалось, что ты сумел не пропустить какой-то важной и необходимой ступени развития.
  А какой запах был у чая! Казалось, он обволакивал собою весь дом. У нас в семье было много разных подстаканников: жёлтых позолоченных, эмалированных темно-синих, с рельефами-пейзажами Москвы, юбилейных, с животными... Обычно мы пили чай из кружек, но иногда и из стаканов; больше ради любопытства. Обедая какой-нибудь жареной картошкой и казалось совсем уж насытившись, выпиваешь полстакана чая, и кажется, готов съесть ещё столько же.
  Чай мне запомнился почему-то в образе огромных прессованных плит, торчком стоявших где-нибудь в верхней части витрины продуктового магазина.
  Эти плиты исчезли, как и специальные ложечки, которыми пробовали на свежесть хлеб, они исчезли, так же как и берёзовый сок в трёхлитровых баллонах, как и прозрачные молочные бутылки, и молочные же треугольные пакеты, соки в стеклянных кувшинах, одним из которых обязательно был томатный; они исчезли, так же как и сладкие кукурузные палочки в больших картонных пачках с малышом, в которых где-то на дне обязательно прятался кусочек спрессованной сахарной пудры...
  
  
  
  ПОТОМУ ЧТО НЕ ХОЧЕТСЯ УМИРАТЬ
  
  Были ли вы когда-нибудь в старом санатории? Не в старом-престаром, построенном ещё до революции, с деревянным фасадом, покрытым облупившейся краской, с заколоченным парадным входом и округлыми окнами, а в просто старом - довоенном? Наверное, этот вопрос звучит комично, если посмотреть на название рассказа, который, впрочем, совсем не о том, как надо беречь здоровье.
  Так вот, приходилось ли вам бывать в старом санатории? В таком, где кажется, что вот сейчас из-за угла появится статный мужчина с гладковыбритой головой, в пенсне и усиками как у Гитлера. Он будет в лёгком белом костюме и белых же парусиновых туфлях. В таких санаториях чувствуешь себя верным сталинцем, приехавшим на воды перевести дух от изнуряющей борьбы с правым уклоном и иными вредными 'шатаниями' в партии. Здесь опасаешься того, что проснувшись ночью, увидишь над собой призрак первого секретаря какого-нибудь обкома, сердце которого в этом же номере когда-то не выдержало радоновых ванн и молодой жены.
  В таких санаториях обязательно есть заброшенная танцплощадка, заросшие травой зрительские ряды летнего кинотеатра и кошки, ожидающие у дверей столовой кусочка бледного диетического омлета. И всё это - на фоне торжественных голубых елей.
  А в номерах ещё сохранились старые памятки, отпечатанные в 80-е или даже в 70-е годы, адресованные товарищам отдыхающим санатория с брутально-профессиональным или неуместно-идеологическим названием. Кое-где здесь ещё попадаются старые тумбочки с тёмной полировкой и характерными бороздками, оставленными пробками от 'Буратино' или 'Саян', а может быть 'Байкала' или даже новороссийской 'Пепси-Колы'.
  Скрыть возраст таких домов отдыха почти невозможно. И даже если новые хозяева возьмутся, например, облицевать вздутые грибком стены санузлов модным и дешёвым пластиком, заменят водопровод и подвесят потолок, у них ни за что не поднимется рука на метлахскую плитку.
  Если вы были в таком санатории, значит, почти наверняка, вам уже исполнилось 40 лет. Потому что если вам ещё нет сорока, а вы всё-таки попали в такое место, то вряд ли вы заметите, что здесь как-то необыкновенно грустно. Не скучно, а именно грустно. Особенно осенью.
  А всё началось тогда, когда я заметил, что мне надоело море. Не в том смысле, что через 3-4 дня, как и всем, а конкретно надоело. То есть, я понял, что могу вообще прожить без моря. И одновременно с этим мне занравились горы.
  Вот откуда берутся санатории, которых ты прежде совершенно не замечал. Санатории, конечно, были, и что-то о них всё время напоминало. Вот, например, мама ездила в Пятигорск: фото с орлом и датой. Вот бабушка привезла кружку с совсем уже чуждой сегодня надписью 'Трускавец'. Так что санатории, видимо, были и раньше, и даже касались моей семьи, и я совершенно не заметил, когда они стали фактом и моей жизни тоже. Эти заведения появились в ней вместе со словами и терминами, которых я раньше даже не слышал: амбулаторная карта, КЭК, стол ?5, и самое катастрофическое - эпикриз.
  В целом я не нашёл в санаториях ничего плохого. Кое-что мне в них даже понравилось. Прежде всего, это внушаемая окружающими вера, что всё здесь на пользу.
  Но отчего же тогда мне так грустно, когда я бреду по пустой аллее осеннего парка, намеренно загребаю ногами светло-коричневые и грязно-жёлтые листья, смотрю на старые запущенные беседки, закрытые навсегда бюветы, полустёртые таблички пешеходных маршрутов, смотрю на продрогших старушек с семечками и арахисом, на вечные кружки-поилки?.. Я хватаю взглядом падающие листья, и мне хочется, чтобы аллея - сырая, плохо освещённая, без лавок и с выбитыми кусками асфальта - никогда не кончалась. Я знаю, что пока я иду по ней, я не умру. Я умру не здесь, не сейчас, умру при других обстоятельствах и ощущениях. И это действительно так. И потому на короткое время я обретаю бессмертие.
  В грудь немного дует, противно попискивает туфель и правой руке неудобно в одном кармане с одноразовым стаканчиком. Я почти уже бросил курить. А хочется.
  И почему-то здесь, можно сказать, в горах, в тишине и покое, я вспоминаю море. Не то море, которое стало навязчивым, изнуряющим, переполненным отвратительными красными туловищами, с чудовищными песнями до 3-х часов ночи, а то море, которое ещё было нормальным. В том море всегда была прозрачная вода и в ней видны были медузы, по жёлтому песчаному дну в зыбких полосках солнечного света бегали рачки-отшельники, и суетились стайки серебряных рыбок. В том море даже был настоящий огромный якорь, весь поросший водорослями и моллюсками. В том море легко и много плавалось, плечи обгорали, но быстро проходили. И, вообще, было не понятно, что значит 'отдыхать на море'? Отдыхать от чего?
  Каждый хранит своё первое детское воспоминание. Может быть, оно и не первое, а второе или третье, нельзя ведь точно сказать. Но мы его датируем, соотносим с какими-то другими событиями и ведём от него отсчёт своего 'я'. У меня тоже есть такое событие. А соотносится оно с поездкой на море, в город Таганрог. Вот там, на песчаном пляже, на берегу мелкого Азовского моря и состоялось событие, которое я могу датировать с точностью до трёх летних месяцев. Мне тогда шёл четвёртый год.
  Состоялось событие - это громко сказано. Просто запомнилось и не забылось.
  У меня была лодка с голубым дном и белыми бортами. Родители купили её мне... Здесь надо сказать, что оказались мы в Таганроге не просто так. Там жила мамина сестра с мужем и моим двоюродным братом, которому тогда было года полтора-два. И ему тоже понравилась моя лодка. Уже на пляже он занял её, а я не согласился. В результате я получил от отца по пятой точке. Я не помню отчётливо того момента, когда отец меня шлёпнул. Я помню следующий миг, когда мне стало необычайно обидно, и я отошёл в сторону - из тени деревца, под которым сидели мои родители, тётя, дядя и брат в моей лодке. Написал сейчас эти слова и понял, что выходит так, что моё первое детское воспоминание - это чувство обиды? Какой ужас! Нет, моя жизнь не была такой уж плохой. Но как же так вышло?
  Я отошёл в строну - на солнцепёк. В нескольких шагах я увидел красивый розовый цветок. Это было какое-то сорное растение, кажется, чертополох (это я уже потом узнал). Я подошёл к цветку и впервые в жизни поймал бабочку. Я осторожно схватил её за крылышки и поднял. Меня это несказанно обрадовало. Вот и всё событие.
  Я ещё много чего запомнил из той поездки: и жёлтого плюшевого медведя моего брата, и рисунок на клеёнке, постеленной на кухонном столе, их шершавый диван и ковёр над ним. А ещё я запомнил трамваи, которых не было в нашем городе. Особенно врезалась в память картина, когда я смотрел в заднее окно первого вагона на прицепной второй вагон, где было пустое место вагоновожатого.
  Так что, как ни крути, а с морем связаны мои первые детские воспоминания. По крайней мере, я так считаю.
  После Таганрога мы не ездили на побережье лет восемь. По меркам детской жизни это очень большой срок. Настолько большой, что когда мы приехали в Анапу, и родители торжественно сообщили мне, что вот сейчас я увижу море, то у меня было полное впечатление того, что я увижу море впервые. Оно мне понравилось. Море не обмануло моих ожиданий. Мелкий песчаный пляж, ласковое солнце, тёплая вода, что было ещё нужно? Тем более, я обнаружил, что у меня как-то само собой получается держаться на воде. Вот так я научился плавать.
  Родители тоже дорвались до пляжа. Причём так, что в первый же день мама сильно перегрелась и на следующее утро, прямо на моих глазах, упала в обморок. Вот это испытание, скажу я вам. Отец сильно испугался того, что мама умрёт, и когда она пришла в себя, то через минуту он и сам рухнул без сознания. Я понимаю, что это выглядит не очень-то правдоподобно, но так было на самом деле. Я ничего не присочинил.
  В ту же поездку я чем-то отравился. Меня много и натужно рвало. Меня отпаивали чаем, и он так мне опротивел, что я в последствии не мог пить его несколько лет. Потом забылось.
  И что это был за отдых? Километровые очереди в единственную на весь пляж чебуречную, ночёвки на раскладушках в деревянных сараях, покрытых рубероидом, самостоятельная готовка обедов или случайный перекус... Из этой поездки мы привезли ящик иранского кишмиша. Это изюм, только с косточками. Ящик! Ящик этой ерунды! А потому что 'давали', и очередь была небольшой. Этот ящик я помню отлично: светло-серый картон в надписях и рисунках красного и зелёного цветов, внутри упаковочная бумага, а в ней кишмиш..., половину которого пришлось потом выбросить.
  И всё равно море было прекрасным, и лето без него казалось потерянным. Сама дорога к морю была преисполнена каким-то безмятежным и, кажется, совершенно беспричинным счастьем, когда что-то сладко замирало в животе, и вся предшествующая жизнь уж если и не исчезала, то совершенно бледнела и выцветала в сравнении с ближайшими двумя неделями и всеми последующими годами. А ведь их будет ещё очень-очень много. Почти бесконечно много. Их будет так много, что трудно себе представить: даже больше, чем до 2000-го года. Само по себе это почти невозможно осознать, потому, что 2000-ый год будет аж после армии (причём тоже далеко не сразу).
  Море радовало меня ещё долго. Мне не сложно сказать, когда это кончилось, так же, как несложно вспомнить когда и чем для меня кончилось детство на море.
  В то лето я окончил школу, и всё как-то не заладилось. Я хотел поступать в мореходку. Начал оформлять медицинскую справку по форме 86-У, но меня быстро забраковали из-за искривлённой перегородки носа. Когда я был уже готов лечь на операцию, вдруг заупрямились родители, очевидно, до последнего надеявшиеся, что море - это у меня не всерьёз. В результате они заставили меня отнести документы в один вуз, на такой факультет, где нужно было сдавать физику и математику. В мореходку их тоже нужно было сдавать, но это же МОРЕХОДКА. Устные экзамены я сдал на четвёрки, а контрольную провалил. Отец был вне себя. Он обвинил меня в том, что я сделал это нарочно, чтобы уже в середине августа поехать на море. Намечалось ехать без меня, но ничего уже не поделаешь, пришлось брать с собой.
  В первый же вечер, на соседней базе отдыха, я встретил своего уже бывшего одноклассника, в первый же вечер мы пошли на танцы, и в первый же вечер под популярную уже тогда песню 'Машины времени' 'За тех, кто в море', нам накостыляли местные. Их было человек десять, и о сохранении своего лица в такой ситуации можно было думать только в буквальном смысле слова. У меня это получилось посредственно - мне сильно разбили губу. Родители были в шоке, особенно мама.
  На следующий день я тщательно заточил электрод, первоначально приготовленный для охоты на бычков и морских собачек, и все оставшиеся дни проносил его прикреплённым к поясу, на тот случай, если встречу кого-либо из этих уродов. Конечно, не встретил.
  Последний летний отдых 'перед армией' был испорчен. Я тогда был очень зол, а ещё больше раздосадован тем, что свидетелем всего этого мордобоя стал мой одноклассник, несмотря на то, что ему тоже досталось. Но досталось-то ведь меньше, чем мне. И все эти переживания складывались в трагедию вселенского масштаба. А ведь меньших трагедий тогда и не бывало. Каждая из них перечёркивала всю прошлую, а самое страшное - будущую жизнь, ложась несмываемым пятном на мою репутацию, непоправимо подрывая мой авторитет в глазах одноклассников и соседских пацанов.
  И должно было пройти ещё очень много лет и много вселенский трагедий, очень много проговорённых истин, прочитанных книг и, к сожалению, написанных стихов, чтобы я действительно научился верить в то, что через десять лет всё это не будет иметь никакого значения. Да, какое там через десять!..
  Почему же я вспоминаю всё это? Вспоминаю сегодня, когда уже давно знаю, от чего надо отдыхать, где, как и сколько это стоит?
  Почему я вспоминаю своих родителей в ту злополучную поездку в Анапу, из которой самым приятным оказался впоследствии только наполовину съеденный ящик иранского кишмиша?
  Зачем мне нужно помнить это? Почему это лезет мне в голову и затеняет усыпанные коричневой и жёлтой листвой мокрые дорожки парка одного старого санатория? Не старого-престарого, а просто старого, наверное, ещё довоенного...
  
  
  МОЙ ГОРОД 70-Х
  
  Армавир 1970-х это и есть город моего детства. Точнее, ребёнком я был в начале того десятилетия, а к его концу я уже превратился в длинного и вертлявого подростка. Армавир для меня делился на две неравные по величине и своей значимости части: 'Город' и 'Мой мир'.
  Город, лежавший за пределами Моего мира, был многомерен и делился на несколько районов по степени их восприятия мной. Было, как сейчас сказали бы, 'ближнее зарубежье', а было и дальнее. К 'дальнему' относился самый главный и притягательный район, который взрослые называли 'город'. 'Город', или попросту его центр, был как бы закручен и наслоен вокруг площади, на которой стоял памятник Ленину - местная легенда - с письмом, обращённым к будущим поколениям, и дланью, указующей, то ли на роддом, то ли на пельменную. К числу отдалённых, но известных мне районов принадлежал, своего рода, 'остров', на котором жили родители моей бабушки. Отправляясь туда, бабушка говорила: 'Пойду на тот край'. 'Тот край' непосредственно прилегал к самой отдалённой части известного мне мира - зоне отдыха, главной составляющей которой было водохранилище ?1.
  Выход за пределы Моего мира был возможен только вместе с родителями, и если в 'ближнее зарубежье' типа зооветеринарного техникума или 'стоквартирного' дома с магазином на первом этаже ещё можно было высунуться на рискованную экспедицию, то представить себе это в отношении 'города', или тем более водохранилища, было решительно невозможно. Это расценивалось как тягчайшее преступление, наказание за которое воображалось настолько неотвратимым и предположительно ужасным, что об этом не хотелось даже думать. В добавок к этому, напускали страху рассказы родителей о загадочных водителях редких частных авто, которые заманивали малышей конфетами или обещанием просто покатать, а после невесть куда их увозили. Больше детей никто не видел.
  По дороге на 'водохранку' нужно было перейти железную дорогу, где не было дня, чтобы кому-нибудь не отрезало головы или, в лучшем случае, руки. Неизбежность этого заключалась в том, что все непременно пытались пролезть под вагонами, а машинисты только того и ждали... Оно и понятно, ведь их никто не сажал за наезд на человека, в отличие от шофёров. Даже если тебе чудом удавалось прорваться через железную дорогу, на водохранилище ты непременно утонешь. А уж если вы с ребятами решили пойти на реку, то обречённой оказывалась вся компания. Я вообще не понимал, как и зачем люди ходят купаться в эти места.
  И если в границах Моего мира опасное место было только одно: это вино-водочный магазин 'на порожках', вокруг которого толпились почти всегда только сомнительные личности, то за пределами Моего мира такие места шли одно за другим.
  Если представить себе моё невероятное путешествие по знакомым мне местам моего города 1970-х годов, то начал бы я его непременно от 'стоквартирного' магазина.
  Миновав пограничную зону скверика, и перейдя дорогу улицы Ефремова, я оказывался на углу 'стоквартирного'. Слева, под старой огромной ивой стоял ларёк 'Мороженое'. Это название очень точно отражало содержание торговли. В ларьке торговали мороженым. При этом только мороженым, и только одним сортом. У меня до сих пор сохранилась уверенность, что если продавался пломбир по 19 копеек, то ни на что другое места уже не было, но стоило проявиться батончикам по 28 (2-3 раза в год), как пломбир сразу исчезал. Поэтому, надо полагать, в советский период развития русского языка так сложилось, что для мороженого множественное число было одновременно и единственным, в отличие, например, от 'соков' и 'вод'. А соки и воды продавались в вожделенном кафетерии напротив ларька с одиноким мороженым. Но самое важное было то, что там взбивали молочный коктейль по 11 копеек за гранёный стакан. Он стал архетипом 'Коктейля' для многих советских детей той поры, который не вполне разрушился даже с приходом капитализма с его разнообразием коктейлей, включая алкогольные, что уже вообще ни в какие ворота не лезет.
  Кафетерий был под одной крышей с хлебным магазином. Скучные булки-кирпичи с более или менее радостными коричневыми сдобными булочками по 9 копеек и рогаликами, уже не помню почём. Всё это оставалось слева. Справа, в комнате под огромным вентилятором с лопастями салатного цвета, между двух огромных окон, в периметре прильнувших к стенам стоек для посетителей, прятался коктейль.
  Всегда влажный коричневый клеёнчатый прилавок выгодно оттенял наши медяки и 'десюнчики'. После того, когда они исчезали в руках продавщицы, в алюминиевых стаканах, как-то непостижимо удерживающихся на двух штырях коктейлевзбивалки, происходило жужжание и, разумеется, чудо... В каждом алюминиевом стакане было ровно два гранёных. Так складывались пропорции справедливости.
  На самом углу 'стоквартирного' стоял телефон-автомат: будка, с половиной предполагаемых стёкол и, собственно, аппаратом, заглатывающим 'двушки', и выбрасывающим их через дверцу с надписью 'Возврат монет', в том случае если с вами не хотели говорить. В центре этой угловой площадки стояла будка по ремонту обуви. Своей формой она напоминала 'справедливый' стакан по 11 копеек, а цветом - не помню что. Под этой будкой всегда сидели бабки, продававшие семечки. Тогда большой стакан стоил 10 копеек, а маленький 5. Позже, когда старушки подняли цену на семечки в два раза, они стали объектами наших финансовых махинаций. Вместо двадцати копеек им предлагался 'трёкан' (трехкопеечная монета), натёртый до блеска почти серебряной белизны. Трёкан всегда подавался 'орлом' вверх. Иногда этот номер проходил.
  Уходя дальше от границы Моего мира, я оказывался возле промтоварного и продуктового магазинов. В промтоварном магазине ничего особенного не было, в продуктовом тоже, но это нужно было каждый день. Самым ярким впечатлением от 'стоквартирного' были огромные очереди за маслом, выходившие далеко наружу. В них я бывал, чаще всего, вместе с бабушкой (родители работали, а мы - уже и ещё нет), где мне отводилась роль дополнительного номера, иногда записываемого мне прямо на ладошку.
  Напротив магазина было три ларька: хозяйственный, аптека и союзпечать. В хозяйственном меня ничего не интересовало, в аптеке меня поражало присутствие овеянного легендами изделия ?2, но больше всего мой интерес вызывал киоск 'союзпечать'. Именно там у меня в своё время родится короткая по взрослым меркам страсть к собиранию значков.
  Минуя 'стоквартирный' и ларьки по приёму стеклотары, я выходил на задворки стадиона ГОРОНО. С этой стороны туда можно было попасть через 'козье поле', где, кажется, в то время иногда, действительно, пасли коз.
  Но я представлю себе, что проникаю на стадион со стороны центрального входа. В те времена он был какой-то квадратной по форме, и глинобитной по наружности постройкой, с широкими воротами и калиткой. Перед входом были ограждения, разделявшие потоки посетителей, что выдавало присутствовавший здесь некогда настоящий болельщицкий ажиотаж. Это самое 'некогда' в ту пору уже прочно проживало на стадионе. Отрывочные воспоминания о жарком дне, отце на маленькой восточной трибуне, и деревянном табло за северными воротами относятся, очевидно, к более раннему времени. К началу 1970-х, по-моему, футбольной команды уже не было, и стадион стоял на пороге своего длительного угасания и пыльного запустения.
  Запоминающимся пунктом был буфет, как отголосок былой славы, имевший выход на улицу Тургенева. Места для зрителей и поле сейчас в целом такие же, несмотря на то, что бетонные конструкции сменили бытовавшие тогда кирпичные трибуны, включая центральную.
  Очевидно, что некогда в нашем городе был интерес и к водным видам спорта, так как вокруг трёх бассейнов: с дорожками и сменными воротами для водного поло, прыжкового и 'лягушатника', стояли трибуны для зрителей. Лично я там никаких зрелищ никогда не наблюдал, но для чего-то же их строили(?).
  За бассейном располагались площадки для игры в волейбол и баскетбол, посыпанные то ли рыжей пылью, то ли песком, и разделённые между собой лавками для зрителей, в один ряд.
  Минуя стадион, я вплотную приближался к границам 'города', который отделял завод 'Армалит' - ужасное старое сооружение в несколько кварталов, с печами, в которых, как говорят, иногда гибли зазевавшиеся литейщики.
  'Город' не имел чётких границ, но в моём представлении он был отделён от остального поселения, которое не имело определённого наименования, несколькими прямыми. Надо сказать, что моё пространственное восприятие было на удивление регулярным, делящим мир на продольные и поперечные улицы и кварталы. Последние были, по моему мнению, одинаковой квадратной формы, и то, что это не совсем так, я, с некоторым удивлением, открыл для себя гораздо позже.
  Условные границы 'города' в целом совпадали с одной стороны с железной дорогой, а с другой - с ул. Р. Люксембург. Перпендикулярно им проходил 'сенной' мост - ещё одна граница. С его противоположной стороной было куда сложнее. Путём напряжённых воспоминаний я готов предположить, что там 'город' заканчивался горпарком, далее которого я никогда не ходил, и то, что было там - за 'Электротоварами' - я мог предполагать только гипотетически, да ещё наблюдая с колеса обозрения. Отсюда и начнём.
  Горпарк - это сказка, мечта, приключение и поощрение одновременно. То, что я бывал здесь 'по великим праздникам', и одно это праздником уже и было, говорить излишне. В парке был фонтан, а в окружавшем его бассейне плавали золотые рыбки.
  В парке были качели и аттракционы: лодочки, звёздочки, карусели с машинками, паровоз и 'чёртово колесо'. Огромные очереди, душные тёмные вечера, блеск разноцветных лампочек, искажённые рожи в зеркалах комнаты смеха, степенный павильон для шахматистов, тир, где я стрелял с подставки, целясь 'под обрез', да ещё круглая зарешёченная танцплощадка со входом как на стадионе - всё это, пожалуй, и есть мои впечатления от горпарка.
  Рядом с ним был кинотеатр 'Победа', где я смотрел кино, по-моему, только один раз. Это был фильм про западную жизнь, то ли 'Она и дьяволы', то ли 'Одна среди дьяволов' - я уже не помню. Меня поразил пояс с деньгами, который в фильме прятали в каком-то дереве на болоте, а ещё то, что главный герой не смывал с крыла автомобиля пятно крови его возлюбленной, упавшей из предательских объятий с ножом в спине.
  Дворец культуры был совсем ещё новым, но в то время я наблюдал его исключительно издалека.
  Основные и самые громкие гастрольные мероприятия проходили на летней эстраде горпарка. Самым ярким воспоминанием для меня был приезд Яшки-цыгана из 'Неуловимых мстителей'.
  Я помню, что мороженое продавалось у входа в рынок, рядом с фотоателье, а также возле входа в кинотеатр 'Пионер'. Ситуация с ним была такой же, как и в 'стоквартирном', только здесь не было ларьков, а мороженое изымалось прямо из каких-то латков-холодильников, продавщицами, которые, как мне казалось, здесь днюют и ночуют и никогда не меняются.
  Иногда мы заходили в кафе 'Близнецы', точнее, это было два кафе, и находились они по обе стороны от вечного огня. Почти напротив 'Близнецов' было заведение, притягивавшее нас не меньше, чем кафетерий 'стоквартирного' - это был 'Родничок'. Полуподвальное помещение, делившее вход и лестницу в один пролёт с теле- или фотоателье, с надписью над входом в виде письменных букв (модное веяние 60-х годов) привлекало нас всё тем же молочным коктейлем.
  Вообще говоря, радостей было мало, а по номенклатуре и артикулу удовольствий - по одной, но любили мы их беззаветно.
  'Город' изобиловал парками, и особенно притягательным был 'пионерский'. Там стоял паровоз, избушка на курьих ножках и длинный павильон, лёгкий и почти прозрачный. В нём (или рядом с ним) можно было поиграть в шашки, шахматы и другие настольные игры, которые выдавались всем желающим.
  Много-много можно ещё вспомнить о 'городе' начала 70-х, но скажу, пожалуй, ещё об одной улице - улице Мира. На ней стоял рынок, который по своей торжественности не вписывался в 'город', и как бы выпадал из него, но там - правее от входа - в параллельных рядах, крытых двухскатными навесами, летом и зимой торговали птичками, хомячками, рыбками, тритонами и черепахами. Они внушали мне самые тёплые чувства: я желал заботиться о них, смотреть на них, я планировал, где и как они могли бы разместиться у нас дома. Больше всего я хотел аквариум. Прагматичные родители, небезосновательно полагавшие, что в короткий срок уход за живностью переляжет на их плечи, убеждали меня подождать до получения новой квартиры: мол, у нас нет условий сейчас. И я, как воспитанный, послушный мальчик, подождал. Подождал ровно тридцать лет.
  На рынке когда-то работал прадед, он рубил мясо. Иногда мне кажется, что об этом месте у меня какая-то генетическая память. Высокие тёмные перекрытия прилавков и павильонов, картошка и арбузы, как будто звери, спрятанные в клетке, обшарпанные стены молочного и мясного павильонов довоенной постройки, стрелковый тир со входом из рынка и выходом в горпарк - всё это словно лёгкие пастельные мазки жизнерадостного полотна неизвестного импрессиониста вписаны в мою детскую память, или переданы кем-то из моих предков, любивших город и жизнь так, как мне сегодня уже сложно понять.
  На улице Мира, сразу за спиной бронзового Ленина, отгороженного невысоким бордюром от тротуара, пролегала оживлённая дорога. Тогда вокруг площади ходили автобусы - выцветшие ЛАЗы 'девятого' и Икарусы 'пятнадцатого' маршрутов. Они останавливались возле парикмахерской 'Локон', из окон которой часто выглядывали мастера мужских и дамских причёсок, ожидавшие своей очереди стричь клиента.
  Совсем не изменился тоннель. Левее от него ютилось угасшее ныне кафе 'Молодёжное' с характерной неоново-прописной вывеской, а дальше, через дорогу - какое-то непонятное одноэтажное грубо оштукатуренное белое здание под шиферной крышей (сейчас на этом месте стоит гостиница).
  Минуя образец социалистической торговли - универмаг, известный как 'Московский', и аптеку ? 300, мы выходили к кафе 'Весна'. Вслед за ним располагался кафетерий, место наших обязательных остановок после посещения кинотеатра. А сразу за кафетерием был вход в магазин военторга, куда мы заходили довольно часто, но всегда бесцельно и бессмысленно. По этой же стороне квартала по ул. Мира был ещё какой-то продуктовый магазин, где иногда мы пили томатный сок. Но тогда меня гораздо больше интересовала привокзальная площадь. Там, охраняемые двумя львами, источающими из пастей струи воды, теснились ларьки со всякой снедью, газетами и справками (в тот смысле, что там можно было уточнить, кто и где живёт, и как туда проехать). Они как-бы прикрывали площадь с двух сторон, отгораживая стоянку жёлтых и салатных 'Волг', которые я ещё лет десять буду идентифицировать исключительно как 'таксички'.
  Говоря о ларьках со 'всякой снедью' это, конечно, я отдаю дань литературной традиции. Снедь там была представлена в основном пирожками: с мясом, по-моему, по 12 копеек, с картошкой, кажется, по 5 и с горохом (и это точно) по 3 копейки. Вот это и было самым важным.
  В 'городе' действовало два ресторана: 'Юг' и привокзальный. Как мальчик, воспитывающийся в приличной семье, я знал, что это неподходящие места для порядочных людей. Там собираются уголовники (бывшие или будущие), которые напиваются и проводят время с женщинами нехорошего поведения, или дерутся с другими посетителями, и у них всегда были при себе ножи. Ещё в рестораны часто ходят моряки, но для нашего города это было не актуально, что, впрочем, их в итоге совсем не красило. Самой дурной славой пользовался ресторан 'Легенда', да это и не удивительно, так как он находился в лесу, да ещё и по соседству с водохранилищем и Кубанью.
  На привокзальной площади мы садились в автобус и ехали домой. Округлые ЛАЗы, напоминавшие положенные навзничь обтекаемые холодильники 60-х, призывно повизгивали и прихлопывали пневматическими дверями из четырёх частей. Мы опускались на коричневые дерматиновые кресла с никелированными поручнями и передавали 'на проезд'. Кондукторы в ту пору уже уходили в прошлое, как лишний элемент коммунального хозяйства, обслуживающего членов общества высокой сознательности, впрочем, уже не слишком рассчитывавших на создание материальной базы коммунизма к 1980-му году.
  Из кассовых аппаратов моё наибольшее изумление вызывали те, в которые нужно было опускать только пятикопеечные монеты, затем нажимать на тугую блестящую клавишу и отрывать высунувшийся из узкой прорези один-единственный билет. Я не мог понять, как большая металлическая монета в результате этой нехитрой манипуляции превращалась в маленький бумажный билет.
  После остановки 'Рубин' мы проезжали меньше двух кварталов до следующей - 'Оптики'. Всего три-четыре пятиэтажных дома как-бы создавали фасад, выходивший на улицу Розы Люксембург, и скрывавший кварталы старых, зачастую, дореволюционных зданий. Мы проходили их по дороге на пляж. Наибольшее внимание привлекал продуктовый магазин на углу улиц Чичерина и Осипенко. Мы покупали там финики. Может быть, приобретали мы и ещё что-то, но это было вторично. Зона отдыха сосредотачивалась вокруг водохранилища ?1. Тогда здесь было несколько навесов, более или менее ухоженный берег и периодически очищаемое дно пруда. Второе водохранилище представляло собой мелкую и широкую лужу, купаться в которой было непрестижно. О существовании водохранилища ?3 я в то время, по-моему, даже не подозревал.
  Двигаясь дальше по маршруту автобуса (допустим ?1) мы пересекали по сенному мосту железную дорогу, и выходили на остановке 'ул. Энгельса'. Чаще всего именно здесь. Справа оставался летний сад Армалита, слева сквер, похожий на наш 'скверик', но не такой загадочный, разумеется. Всего через один квартал начинался Мой мир.
  О других районах Армавира я имел весьма смутные и путаные представления, связанные то с посещением поликлиники, то с недолгим пребыванием в детском саду.
  Город тех лет я ощущал как залитое солнцем широкое пространство с яркими силуэтами зданий, пробегающими по дороге 21-ми 'Волгами', и их уменьшенными копиями - 'Москвичами', престарелыми 'Победами' и редкими как антиквариат ЗИСами, сверкающими новизной 'двадцатьчетвёрками', которые в девяти случаях из десяти, имели шашечки такси.
  По утрам толпы людей собирались на остановках, потом перемещались в автобусы и дружно ехали к проходным своих заводов и фабрик. Их ожидал созидательный труд, дарящий уверенность в завтрашнем дне и ощущение редкой удачи родиться в стране Советов, самой доброй, хорошей и человечной на земле.
  
  
  МОЙ МИР
  
  Наш двор был самым значимым участком Моего мира после квартиры. С одной стороны он был ограничен забором, вдоль которого тянулись грядки-полисады соседей. В начале его, сразу после ворот, и левее их стояла сторожка, а заканчивался забор самым грязным местом двора: мусорным ящиком и туалетом. С другой стороны - прямо напротив дома - были сараи и 'загородки' жильцов, перед которыми находились два огородика, разделённые нашей голубятней. Напротив забора высился большой одноэтажный склад, где работала моя бабушка, управляясь с огромным электрическим прессом по упаковке в тюки шкур и пушнины. За складом, в самом далёком углу было ещё несколько сараев и палисадов.
  Сараи были покрыты шифером и рубероидом. Их широкие, тёплые и плоские крыши, соединяющееся друг с другом, представляли собой такое тихое и покойное место, что другого подобного во дворе было не найти. Мы валялись на них, смотрели в небо, болтали о всяких мелочах, и, наверное, там и тогда целостность мира была завершённой в своём спокойствии, ясности и простоте.
  И эта отдалённость от основного двора наших излюбленных крыш превращала их то в необитаемый остров, то в палубу корабля, то в плато 'затерянного мира', а мы были его единственными жителями.
  За пределами двора располагались уже сравнительно отдалённые рубежи Моего мира, которые включали в себя кроме нашего квартала ещё соседний, начинавшийся через дорогу, а также прилегавшие торцы других - по всему периметру. Со стороны улицы Ефремова лежал сквер, можно сказать, в английском стиле. Он не весь входил в Мой мир, а, пожалуй, только до половины. Дальше начиналась территория 'стохатки'. Туда, как собственно и в саму стохатку, или попросту продуктовый магазин в стоквартирном доме, я ходил только вместе с кем-то из старших. А ещё это распространялось на летний сад Армалита, где была открытая киноплощадка. Но вначале скажу о сквере и более близких местах.
  Мы называли его 'скверик', и никакой другой в мире сквер не мог больше под этим подразумеваться. Со сквериком были связаны самые разноречивые детские воспоминания. Это была одна из самых загадочных частей Моего мира. Я знал, где растут деревья, посаженные вразнобой, а где рядами, где фруктовые (их, к сожалению, было очень мало), а где хвойные, где растёт чертополох, и это место я называл 'глухоманью', а где можно найти сладкие стручки акации. В сквере было множество троп и тропинок. Там водились ящерицы и кузнечики, которых мы ловили с разными целями; там были даже шмели и шершни, встречались несуразные 'кобылки'. В сквере мы находили траву, внутренние белые части стебельков которой, по вкусу напоминали, то чеснок, то огурцы, то ещё что-нибудь. Идущая по периметру всего сквера тропа, была для нас велотреком, а аллея из самых больших и старых в сквере деревьев - огромных акаций - в своё время повела нас в школу.
  Каждая лужа Моего мира имела своё лицо. Одни были мелкими и недолгими, почти не оставлявшими следа. Но была и совсем другая лужа. Она разливалась прямо перед нашими воротами, едва не достигая тротуара. Проще будет сказать, сколько дней в году её не было, чем то, сколько она была. Летом она бывала дивной, и нас - мальчишек - вообще не раздражала. Над ней стояли два огромных тополя, а за ней проезжая часть улицы Первомайской. Дорога эта была грунтовой, грязной, посыпаемой местами чёрной отработанной, то ли пылью, то ли песком из печей завода Армалит. Она была родной, мягкой, тёплой и совсем неопасной. Улица Первомайская начиналась для меня огромной лужей. Лужей-морем, со своими островами и мысами, с непередаваемой зелёной тиной, покрытой россыпью крошечных серебряных пузырьков воздуха. Там жили водомерки, жуки-плавунцы, и мы охотно изучали эту фауну.
  Справа от лужи были огороды, а в то время, о котором я говорю - просто какая-то территория, представлявшая собой запущенную паузу, медленно перетекавшего вытоптанного тротуара в такую же невнятную проезжую часть.
  Короче говоря, периметр квартала был изучен и включён в Мой мир по степени удалённости. Здесь были разные места и местечки, где строились шалаши, ловились бабочки, бились носы и коленки.
  Самым удалённым углом квартала был тот, что, разумеется, находился по диагонали от нашего, и было это на пересечении улиц Тургенева и Коммунистической.
  Оттуда было рукой подать до летнего сада завода Армалит.
  Если пройти по Коммунистической, немного дальше от границы Моего мира, в сторону улицы Энгельса, то в самом центре квартала, с правой стороны, между частными домами был участок стены шириной метров в десять, перелезая который мы оказывались на летней танцплощадке. Весь сад был как бы в центре квартала, только двумя своими частями выходя наружу: это собственно парадный вход с железной сварной афишей и турлучными оштукатуренными воротами-аркой. Справа от входа была будочка-касса, а слева буфет, где в те времена продавали пиво с солёными бубликами-сушками и воду с сиропом, добавляемым в стаканы из высоких прозрачных цилиндров. Другой такой участок - противоположный входу, как раз тот самый, о котором и идёт речь.
  Танцплощадка заросла высокой травой, пробивавшейся между старых тротуарных плиток. Эта часть армалитовского сада была спокойной и какой-то умиротворённой. Дальше шла аллея из запущенных кустов сирени, в которых изредка попадались скамейки с чугунными ножками и каркасами спинок. Самым удивительным в скамьях было то, что у них сохранились почти все деревянные бруски, на которых сидели люди, казалось, ещё до войны.
  В то время сад уже уверенно угасал, и две качели-лодочки, и высокая круглая беседка выглядели как забытые разъездным музеем экспонаты. Сад оставался где-то в 50-х или 60-х годах.
  Повернув налево, мы оказывались на небольшой площадке с круглой, слегка ухоженной клумбой и лепными облупившимися пионерами и школьницами. Это пространство обрамляли кусты буйно разросшейся сирени, которая одна здесь, кажется, не чувствовала скорого конца. Прямо от клумбы был уже описанный центральный вход, направо - летняя киноплощадка. Собственно ради неё мы сюда и приходили.
  Родители водили меня в кино. Мы садились на лавки из трёх дощечек, отец курил, я щёлкал семечки. Это было здорово. Из индийских фильмов мне запомнился тот, что был про слонов. Я очень плакал. Из французских - всё, что связано с Луи де Фюнесом, Фантомасом и Анжеликой, а из наших - 'В бой идут одни старики'.
  А в те дни, когда мы не ходили в кино, спать нас отправляли 'пораньше'. И тогда, когда мы уже лежали в своих кроватях, мы прислушивались к раскатистым, ухающим звукам кино из 'Армалита'. В такие моменты я жутко завидовал мальчишке, который, с его слов, мог видеть экран прямо с крыши своего сарая.
  
  
  
  ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ МОЕГО БРАТА
  
  Мой младший брат родился в июле 1971 г. Пожалуй, это единственное воспоминание из дошкольной жизни, имеющее конкретную дату, за исключением, конечно, Нового года.
  Суматошная ночь как-то не отложилась в памяти. Хорошо запомнилось утро, когда я, проснувшись, не обнаружил матери. Озадаченный этим, я спросил отца о том, куда она подевалась. Ответ я запомнил хорошо:
  - Она уехала в магазин за твоим братиком.
  Далее он сказал что-то об очереди, в которой ей надо выстоять за ним. Это сейчас можно иронично заметить, что в то время без очереди покупка какого-либо ценного предмета, не говоря уже о человеке, вообще не представлялась. Очередь возводила моего брата в ранг дефицитных, а стало быть, очень нужных и важных вещей, которые нас окружали.
  После всего, что произошло ночью (а что именно я не знал) и утром - брат родился в 6.00 в понедельник - отец не особенно нуждался в моём обществе, очевидно, у него появились более важные дела. Меня одели и покормили (это я предполагаю), затем он взял меня за руку, и мы пошли к его дедушке и бабушке. Они жили от нас не очень далеко, и даже шагом пятилетнего мальчика мы управились бы минут за двадцать. Скорее всего, мы всё-таки поехали на автобусе - всего одну остановку. Наши дома разделяли кварталов пять-шесть, железная дорога и мост. Это был Сенной мост. Поэтому не трудно догадаться, что 'тот край', где жили прабабушка и прадедушка, был за пределами Моего мира.
  Был очень жаркий день, но двор и дом стариков я запомнил как прохладное место с каким-то особым запахом. Остались в памяти полы из широких крашеных досок и крышка-ляда погреба. Комнаты было всего две. Прадед и прабабка - оба крупные и высокие, несмотря на свои года люди, глядели на меня откуда-то из-под потолка. Больше об этом дне я ничего определённого не помню.
  Возможно, мы пошли посмотреть на брата в тот же день, а может и на следующий, точно сказать не могу, но было это так.
  Отец сказал мне, что брат у меня родился большой. Разумеется, он подразумевал 'крупный младенец', но смысл сказанного я истолковал по-своему. Имея чёткое представление о том, что такое 'большое', я точно знал, что это больше чем я, потому что я маленький.
  Мы пришли к родильному дому на улице Ленина, который выходил окнами на не совсем ещё достроенный ДК, летний кинотеатр 'Победа' и вход в центральный парк культуры и отдыха. Если выглянуть из его окна, то правее виднелась площадь тоже имени Ленина - центр центра города во всех отношениях; на углу был продуктовый магазин 'Золотой петушок' с бетонными полами, прозрачными витринами-холодильниками, механическими кассовыми аппаратами и кассиршами в белых передниках и чепчиках, а рядом... рядом была легендарная пельменная, где готовили какие-то небывалые пельмени. У них был особый аромат, по которому их можно было бы отличить от тысяч сортов других (если бы я их знал). А ещё там были огромные вентиляторы под потолком.
  Мы пришли к роддому: отец, который хотел увидеть своё второе чадо и обязательно разделить эту радость со мной, и я, который хотел увидеть 'большого' брата.
  А увидел я железную спинку кровати, стоящей вдоль окна, и уходящей куда-то вправо - в темноту занавешенной палаты. Естественно, я ожидал увидеть 'большого' брата, и я его увидел. Вернее это были ноги, почти как у взрослого человека. Я видел только ноги на этой самой кровати и решил, что это он и есть. В целом я был доволен. Судя по ногам, действительно большой. Потом отец снял меня с подоконника и почему-то стал звать маму, заглядывая при этом на второй этаж. Вскоре она появилась. Они о чём-то поговорили. Потом она показала в окно... брата. О УЖАС!!! На первом этаже этот ногастый был не он. Что я в итоге вижу? Ну, в общем, вы знаете, как выглядят новорожденные. Мягко говоря, я был разочарован. Этот 'большой' был даже меньше меня.
  Вскоре мы их забрали из роддома. Мы ехали на такси. Тогда всех (или почти всех) забирали из роддома на такси, по крайней мере, я до сих пор так считаю. Кроме смутно отложившегося в памяти салона автомобиля, я отчётливо помню, что это был солнечный день; и ещё эпизод, когда мы съезжали с сенного моста, повернув правее клумбы со стелой 'слава труду' в виде стилизованных серпа и молота. Отца и матери, а уж тем более большого маленького брата, вплоть до самого дома я не помню вообще.
  Мы жили на втором этаже полужилого, полуадминистративного здания какой-то заготконторы, в которой работала бабушка - папина мама. Кроме бабушки с нами жил ещё дедушка, и непродолжительное время младший брат моего отца, то есть, мой дядя, который действительно был большим.
  Наша квартира - это был центр моего мира. О-о-о, даже в частичных удобствах бывает разница в их частичности. По крайней мере, мы ни с кем не делили кран и газовую плиту, как это было у некоторых наших соседей. Правда, у нас не было балкона, как в квартире ? 6, но зато у нас и только у нас хранился ключ от чердака.
  За большой деревянной и старомодной дверью лежал коридор. Да, именно лежал, а ещё лучше сказать раскинулся, потому, что для меня это была, наверное, самая загадочная, почти сказочная часть дома. А разве можно сказать о загадке 'находилась' или 'располагалась'?
  В коридоре, который был иногда и столовой, всегда кухней и туалетом для детей, всё располагалось справа от входа. Сразу возле двери раковина с бронзовым краном и деревянной полочкой, выкрашенной в голубой цвет. Позже на кране появится чудо-переключатель, принцип действия которого мне не вполне ясен до сих пор: им можно было делать маленький душ или струю, в зависимости от положения пластмассового рычажка.
  Дальше стояла газовая плита на две конфорки, пространство между которыми всегда было густо засыпано содой. От проливаемой воды и молока, и ещё невесть каких бульонов, сода дыбилась, пузырилась и приобретала вид какого-то неземного ландшафта, который я мог долго и внимательно изучать.
  Кухонный стол - огромный, выкрашенный опять же в голубой цвет, и накрытый какой-то вечно прорезанной в нескольких местах клеёнкой, был чем-то особенным. В его ящиках хранились ложки, вилки, ножи, а самое главное точильный камень. Он был многофункционален. Помимо своей прямой обязанности, он мог служить подставкой под горячую сковороду, с его помощью можно было колоть орехи и забивать гвозди, когда под рукой не оказывалось молотка. Короче, это было чудо, и оно было доступно.
  Над столом нависала полка для посуды и прочей утвари. Она была занавешена какой-то тряпицей жёлтого цвета с разноцветными узкими полосками. А там были спрятаны кастрюли, чашки, плошки, скалки и многое другое из того, что было ещё более интересным, чем даже точильный камень. Эта полка была для меня каким-то царством, маленьким теплым зазеркальем с шероховатой поверхностью плит ДСП и пряным запахом приправ, из которых выделялся аромат лаврового листа.
  Слева в коридоре было пусто. Там просто стояла обувь разных возрастов и размеров, ухоженности и востребованности.
  Наша комната была достаточно просторна, как мне казалось, но с рождением брата нас в ней оказывалось уже четверо. Вообще, она была очень уютна: напротив двери два огромных окна, под потолком люстра в несколько рожков салатного цвета и белым (хотя уже почти жёлтым от времени) выключателем с двумя чёрными тугими клавишами. С правой стороны у стены стояла кроватка брата, слева от двери огромный коричневый не раскладывающийся диван, на котором спал я. В ногах у меня была печь, а левее, между одним из окон и печью, стояла широкая железная кровать, на которой спали родители. Я любил по утрам разлеплять глаза спящим папе и маме, а потом валяться между ними какое-то время.
  Вот сюда мы пришли и здесь мы жили. Все радовались рождению ребёнка, убеждая меня тем самым, что это хорошо, и я тоже стал так считать.
  В тот день я недолго присутствовал на нашей с братом совместной теперь территории. Меня почти сразу же выпроводили погулять. Гулять мне не хотелось. Я вышел во двор. Там никого не было (говоря 'никого' я имею в виду 'никого, кто мог бы быть мне интересен'). Делать было нечего, а время надо было как-то убивать. К пяти годам жизни я уже имел один верный способ убийства времени: я ходил вокруг нашего квартала, причём, чаще всего в одном направлении - против часовой стрелки.
  Дом наш стоял на углу улиц Ефремова и Первомайской. И вот я вышел из калитки и отправился в привычный путь.
  Жаркий солнечный день конца июля 1971 г. остался в моей памяти этой прогулкой.
  Где-то в Лондоне распались 'Битлз', где-то в Париже вот только недавно умер Джим Моррисон, где-то в Москве прошёл XXIV съезд КПСС, а у меня в Армавире родился брат. Я мешал его кормить, обмывать и пеленать, меня отправили на улицу, где делать мне было совершенно нечего, и гулять не хотелось. Я брёл вокруг своего квартала и чувствовал себя одиноко.
  
  
  
  СКАЗКА
  
  До рождения ребёнок не сразу становится человеком. Говорят, что он (плод) проходит все стадии эволюции своего биологического вида, то есть собственно человека. А после рождения ребёнок не сразу научивается видеть мир таким, каким его видят взрослые. До этого момента ему предстоит пережить несколько своих миров. По-моему, это происходит не кое-как, не хаотично, не у каждого по-своему, а очень похоже. Мир ребёнка одушевлён и загадочен, в нём есть неизведанные земли и моря, дома и кварталы, деревья и кусты, в нём есть свои боги, которые кормят, поят и водят в садик. Боги бывают злыми и добрыми в зависимости от настроения. Их можно разжалобить, упросить, обхитрить и даже напугать. Вся жизнь зависит непосредственно от них. В общем, ребёнок живёт в сказке, как древний грек или египтянин. Он живёт там непосредственно и очевидно.
  Лично мой дом только внешне и по каким-то формальным признакам совпадал с квартирой моих родители. Мой дом больше всего походил на избушку прачки Ухти-Тухти, домик поросёнка Плюха или на комнату медвежонка Винни. Он был таким, каким его рисовали в книжках и мультфильмах: с низким потолком, маленькими окошками, или вообще без них, с подвешенными у самого потолка связками грибов, корешков и гроздьев сушёных ягод, с невысокой уютной кроваткой, столом и стулом-пеньком, с тяжёлой полукруглой дверью и чистым дощатым полом. Именно в таком доме я засыпал каждую ночь.
  В числе самых загадочных предметов были шкафы. Они скрывали внутри себя не только платья, брюки и пиджаки. Там, наверняка, жил кто-то ещё. Он скрывался в темноте и спёртом воздухе, а ночью смотрел на меня и ждал когда я засну. Тогда он вылезал наружу и тихонько играл моими игрушками, или прятался под кроватью. Одеяло надёжно спасало меня до утра, а когда всходило солнце, мне уже было совсем не страшно высунуть голую ногу наружу. Делать это ночью, с выключенным светом, мне казалось неразумно и рискованно. Я не говорю уже о том, чтобы опустить ногу или руку до пола.
  Под полом прятались тараканы, с которыми нещадно боролись родители и бабушка, вытравливая их всеми известными тогда способами. Тараканы неизменно побеждали в этой борьбе, лишь на время отступая. А ещё в щелки между досками бросали сломанные иголки. Я думал, что это тоже какой-то хитрый способ борьбы с тараканами, а может быть и ещё с кем-то, кто обитал в пространстве под полом. То, что это было именно так, я не сомневался.
  В соседней с нами квартире, с которой мы граничили самой длинной стеной, вдоль которой вытянулись коридор, зал и одна из спален, жили Александр Иванович и Екатерина Сергеевна. Они поселились там задолго до того, как я родился. Я это знал. И в этой квартире, словно зеркально повторявшей план нашего жилья, я бывал. Их окна выходили на солнечную сторону, и в безоблачный день, когда лучи проникали в дом через кроны деревьев, весь пол был словно высвечен яркими пятнами. Они колыхались и переливались на старом ковре, а я тихо сидел, поджав ноги, на потертом диване Александра Ивановича и смотрел. У нас такого не могло быть, так как наши окна выходили на теневую сторону, и солнце косыми лучами заглядывало к нам только ранним утром.
  У соседей не было детей. Их единственный сын когда-то давно утонул в Кубани, и теперь они старились в одиночестве. Несмотря на то, что были они довольно приветливыми и даже, я бы сказал, хорошими (по нашей классификации взрослых), к себе в дом они меня приглашали нечасто. Это совсем не удивительное по нынешним меркам поведение, в те времена было нетипичным для жильцов небольшого (в 13 квартир) дома, где каждый знал про каждого всё, что только было возможно, ходил в гости без приглашения и т.п. Наверное, поэтому я стал как-то по-особенному относиться к их дому. Я знал, кто там живёт, я знал, как выглядит их квартира, но это не мешало мне воспринимать пространство за стеной совершенно иначе, чем это было на самом деле.
  Здесь надо сказать, что в те годы я спал на большом зелёном двукрылом диване, который стоял в проходном зале под самой стеной, покрытой огромным ковром. Меньше чем в метре от изголовья располагалась печь. Я ложился под самую стену и прижимался к ковру. В такие минуты я думал, что не может того быть, чтобы за перегородкой, всего в нескольких сантиметрах от меня была почти такая же как и у нас квартира. Скорее можно было поверить в то, что там живут эльфы и гномы, а не просто Александр Иванович и Екатерина Сергеевна. За загадочным узором ковра, за обычной выбеленной стеной кончался мой мир. Я ложился спать на краю вселенной, на краю самóй реальности, отгороженной от сказки тонкой, но очень прочной стеной моего дома, моего корабля, моей крепости. Там начиналась загадочная страна, которая была совершенно иной, чем та, в которой я оказывался утром.
  И однажды, когда мы делали ремонт, я нашёл дверь в тот мир. В спальне, почти в самом углу, за старым шкафом я заметил небольшой вход, величиной с крышку посылочного ящика. Он был тщательно забелен, но его края мелкими трещинками проглядывали из-под корочки извести. Я постучал по нему. По звуку было похоже, что за дверцей пустота. Мне, разумеется, не дали его открыть, и я так и не узнал, что это было на самом деле, и откуда взялась эта штука.
  Мне не верилось в то, что за этим маленьким входом живёт домовой. В пользу этой версии говорило то, что домовые были небольшими, это знали все, но против такого простого объяснения восставала вся моя вера в по-настоящему большой и сказочный мир за стеной. Домовые же были слишком обыденным явлением. Мы их, конечно, побаивались, но не слишком. Однажды мы даже хотели поймать одного. Был такой способ: нужно было натянуть крест-накрест из углов комнаты красные ленты, плотно затворить дверь и ждать. Говорили, что домовой обязательно должен был залезть на эти ленты и без конца бегать по ним взад-вперёд. Домовые как бы прилипали к ним и не могли самостоятельно спрыгнуть и убежать. Однажды мы натянули полоски красной материи в нашем сарае так, как надо было для ловли домового. Правда, они были немного коротковаты, и собственно все углы соединить не удалось, и кроме того мы подглядывали в замочную скважину, чего делать было нельзя. Впоследствии мы решили, что именно по этим двум причинам домовой не поймался.
  То, что для этого эксперимента мы выбрали сарай, не было случайностью. Сараи представляли собой особый сумрачный мир. Они скрывались в самых дальних углах двора, а их задние части были своего рода границей с соседями, у которых мало кто из нас бывал. Сараи были большими и добротными, в основном кирпичными, с загородками для домашней птицы или палисадами для зелени и цветов. Каждой квартире нашего дома соответствовал свой сарай, и каждый из жильцов обустраивал его согласно своей фантазии и хозяйственной необходимости. Они стояли двумя плотными рядами перпендикулярно друг другу, но не строго смыкаясь в месте изгиба, а как бы образуя там некий анклав, который был самой потаённой частью двора, укрытой от глаз взрослых стеною склада и густым навесом винограда.
  В большей части сараев я не бывал. И именно это обстоятельство превращало их для меня в совершенно необычные объекты. Каждый сарай имел только вход. Выхода у них не было. Его не было не в том смысле, что отсутствовала другая дверь, а вообще у них была только одна сторона - та, которая выходила во двор. За ней кончалось привычное расположение вещей и привычный мир. Взрослые, оказываясь в недрах этих сооружений, не подозревали, что попадают на самый край известного им мира. Дальше, в густой темноте теряли своё значение обычные вещи и слова. Это был огромный и мрачный мир, в котором никогда не было солнца, и выход из него знали только крысы. Всем было известно, что крысы умны и изворотливы, и что у них есть свои короли и даже армии. А ещё они были страшными. Я совершенно не мог представить, что эти существа просто живут себе где-то в тёмных углах сараев, в погребах или под полом, как тараканы. Крысы выходили в наш мир, чтобы воевать. Воевать за еду, потому что у нас были отруби, картошка, яйца и, увы, цыплята. В том мире, где они строили свою империю, они занимались чем-то совсем другим. Я не знал чем именно, но понимал, что это должно быть что-то совершенно ужасное и таинственное.
  Конечно, можно было забраться на крышу сарая и, свесившись осмотреть его тыльную стену, но, поверьте, это совершенно ничего не означало.
  Самым чудесным временем года была зима. Не в том смысле, что самым лучшим, а в том, что именно зимой чудес было больше всего. На первом месте, разумеется, был Дед Мороз. Он приходил и ко мне тоже. Я не очень понимал радость взрослых по поводу Нового года, но безвозвратность уходящих сочетаний цифр впечатляла меня. Зимой всегда было чем заняться, и даже если не с кем было гонять в хоккей или играть в снежки, можно было брать руками свежевыпавший снег и смотреть на самые верхние снежинки, взгромоздившиеся на куче других, прилетевших невесть откуда, таких красивых, необычных и хрупких. Снег скрывал все недостатки городского пейзажа вплоть до отвратительных февральских 'окон'. И когда я уже уставал от зимы, начинались холодные и долгие мартовские ветры. Тогда я шёл во двор и срывал серую колючую веточку крыжовника. Дома я ставил её в воду и помещал на подоконнике. Через несколько дней на ветке появлялись листки, и это было первое чудо весны.
  
  
  ЖЕСТОКОСТЬ
  
  Кто сказал, что дети чистые, светлые и беззащитные создания? Они эгоистичные, корыстные и циничные существа. И с возрастом это проходит не у всех.
  Но на самом деле я люблю детей. При этом я понимаю, что дети и взрослые относятся друг к другу неодинаково: не так, как разные люди, с разными характерами, жизненным опытом и полом, а так, как будто это различные биологические подвиды.
  Вот, например, одна совершенно реальная история.
  Однажды я возвращался откуда-то домой в благодушном и даже, можно сказать, лиричном настроении. Я переходил проезжую часть, когда со мной поравнялся какой-то малыш, по-видимому, первоклассник. Я замедлил шаг, как бы сопровождая его на этом опасном участке улицы, а когда мы подошли к тротуару, предупредительно пропустил его вперёд. И так это всё меня умилило, что я предался размышлениям об отношении общества к детям, то есть, в сущности, взрослых к детям. Перед мысленным взором предстали картины блокадного Ленинграда, тонущего 'Титаника', горящей Москвы 1812 года и задыхающихся Помпей. И везде в этих картинах благородные и красивые мужчины жертвовали собой, уступая своё место в полуторке, идущей по льду 'дороги жизни', в шлюпке, покидающей тонущий исполин, в карете, торопящейся прочь от лютых завоевателей и т.п. И везде там был я: в древнеримской тунике, в гусарском шлеме, морском кителе и пробитой осколками шинели. И выражение лица у меня везде было очень умным, понимающим, немного печальным и в то же время, преисполненным решимости. А ведь так и должно быть, ведь дети - это же будущее рода человеческого, это то, что сохранит в веках память о нас, спасших их ценой своей жизни!!!
  Так думал я, когда уже на тротуаре обгонял того самого первоклассника, который стал причиной моих возвышенных размышлений. Поравнявшись с ним, я коротко, буквально на секунду, взглянул на него: опрятный, причёсанный блондинчик в белой рубашечке и галстуке-бабочке. Ангел. И когда я уже совсем обогнал его, по-прежнему пребывая в благостном расположении духа, 'ангел' обратился ко мне. Кажется, он даже не заметил, что я взглянул на него, и уж тем более он не мог знать, о чём я думаю. Но он каким-то звериным чутьём уловил моё настроение. 'Ангел' сказал: 'Дядь, а у Вас не будет двух рублей?'. Что-то негромко щёлкнуло в моём настроении, и оно почти неуловимо, совсем на чуть-чуть, почему-то изменилось. Но инерция благородных переживаний была сильней. Видно было, что мальчик не из бедствующей семьи и деньги ему нужны были явно не на хлеб, но я всё же порылся в кармане. Не обнаружив монеты меньше пятирублёвой, я протянул ему одну и заторопился прочь, пытаясь сохранить остатки возвышенного настроя.
  Я прошёл всего метров тридцать, когда за спиной услышал сначала быстрые шаги, а вскоре и голос ещё одного 'ангела': 'Дядя, дайте, пожалуйста, пять рублей'. Я остановился. Даже ещё не обернувшись, я как-то разом вообразил себе всю сложную систему коммуникативных сигналов и условных знаков, свойственных этим существам при обмене информацией о приближающейся потенциальной жертве. Я подивился скорости и эффективности работы этой системы. Потом я медленно развернулся, внимательно оглядел нового 'ангела' и почти без выражения сказал: 'Пошёл вон'.
  Мне совсем не интересна была его реакция, и я не запомнил выражения его лица. Я просто отмерял шаги по дороге к своему дому, и настроение моё уже окончательно было испорчено.
  Но я люблю детей, и стараюсь прощать им эгоизм и жестокость, потому что и сам был ребёнком. А когда я им был, то не мог понять, почему на нас так злятся взрослые, особенно учителя. Как они могут так ненавидеть детей, которые заведомо слабее их и над которыми у них так много власти?
  Да и могу ли я злиться на детей? Был ли я лучше в своё время? Откровенно говоря, не был.
  Жестокость была не просто этапом развития личности, свойственным определённому возрасту, как считают, например, психологи, она была предметом бравады, гордости, а у некоторых, как мне казалось, даже удовольствием.
  Возьмём детские игры. Что приятного в игре в карты на щелбаны (щелчки, фофаны, челимчики)? И только ли в карты? А игра на номера билетов в автобусе, троллейбусе, кино и т.п.? Выигрывал тот, у кого последняя цифра была больше. Разницу вымещали щелбанами на лбу у того, чья цифра была меньше. Я уже не говорю о саечках за испуг, лещах, сливах на носу и просто пинках. Помню, что мама выражала особое беспокойство по поводу этих самых пинков под зад, и, как я понимаю, с медицинской точки зрения, совсем не безосновательно.
  А ещё была 'крапивка'. Это когда кому-то (как правило, помладше) плотно зажимали кожу на запястье двумя руками, а потом делали резкое движение кистями в разные стороны.
  Особенно 'весёлой' была забава 'Хочешь увидеть Москву?' (Наверное, в столице она называлась как-то по-другому, или там был свой - более извращённый вариант этой шутки). В неё играли с малышами старшие ребята, или задержавшиеся в развитии взрослые. На вопрос такого 'дяди' хочешь ли ты увидеть Москву, дети отвечали, что конечно хотят. После этого эти переростки подходили сзади, ладонями плотно сжимали ребёнку голову с боков, а потом резко и высоко поднимали его. Вот, мол, на - смотри далеко-далеко, так, что аж Москву видно. Почему никому так и не сломали шею, я до сих пор удивляюсь.
  Я не говорю об играх и забавах, где опасность для здоровья и жизни были нормой и неким необходимым для самоутверждения риском, который ты выбирал для себя сам. В этом числе и травмоопасные варианты известных видов спорта. Я говорю о тех играх, где главной целью или даже наградой были боль и унижение проигравшего.
  Была такая игра, она называлась у нас 'триста' или 'стенка', и представляла собой разновидность футбола в одни ворота. Проигравшая команда должна была становиться на линию ворот (или к стенке), поворачиваться спиной и наклоняться вперёд. Победители били мячом метров с 5-6, стараясь попасть в пятую точку. При этом многие делали это совсем не формально, как говорится, от души. Особым шиком считалось, когда проигравший терял равновесие и падал или бился головой о стенку. Но не торопитесь жалеть их. В любую игру всегда можно отыграться, и тогда роли менялись. Неизменными оставались только месть, и, разумеется, жестокость.
  Нужно вспомнить ещё и игры в войну. 'Войнуха' была большая - это когда ты бегал с оружием: тут тебе лес, там камыши и тыдыщ-тыдыщ-тыдыщ, а была маленькая война - 'войнушка' с солдатиками и танчиками. Войнушка была совсем не жестокой, хотя крови там лилось тоже хоть отбавляй.
  В войнухе не было вроде бы ничего особенно страшного, но мне запомнился один случай во время такой игры. У нас была голубятня. Это было довольно большое строение, крыша которого имела небольшой уклон в одну сторону. Она была покрыта железом, а на самом коньке, на довольно высокой стойке висел большой фонарь с округлой колбой из толстого стекла. Он уже давно не горел, но никому и не мешал. Во время игры в войнуху я залез на крышу и в порыве наступления или даже 'взятия рейхстага', прикладом своего массивного фанерного автомата разнёс фонарь на мелкие кусочки. Автомату хоть бы хны. Меня никто за это не поругал. Мне кажется, что никто этого даже не заметил. Но зачем я это сделал? Я задумался об этом уже тогда, сразу после 'взятия рейхстага'.
  Самую же большую изобретательность в своих жестокостях и кознях дети проявляют не к себе подобным, а к взрослым и к животным.
  Мне кажется, что это очень досадно, когда над тобой - взрослым, системно начинают издеваться дети. В этом есть какая-то утончённая унизительность. В действиях детей всегда есть чёткий план и в случае его успеха - нескрываемое злорадство, которое не разбавлено даже каплей сострадания. Если дети начали тебе регулярно вредить, это значит, что ты их враг, и это уже обсуждалось. Тебе присвоена обидная кличка, ты наделён всеми известными отвратительными качествами и никому в голову не приходит, что у тебя шалит сердце, варикозное расширение вен и запоры. Ты урод, не заслуживающий сочувствия с характером отрицательного героя в духе классицизма. Дети, разумеется, тоже герои, но только романтические и очень положительные.
  Так начинается 'героическая' борьба.
  У нас в доме жила одна пожилая пара. Их единственный сын был уже взрослым. Он изредка навещал родителей, приезжая к ним на велосипеде. Он носил шляпу и смешно зажимал бельевой прищепкой правую штанину для того, чтобы её не 'зажевало' цепью. Нелепости ему придавало ещё и то, что он был сектант. По тем временам это было явление редкое и общественно жутко осуждаемое. В нашем понимании он был не то чтобы больным или умалишённым, а просто недоразвитым человеком. Как звали этого сына, я никогда не знал. Соседей же наших звали Иваном Денисовичем и бабой Олей. Впрочем, так их почти никогда не называли, за исключением редких случаев личных бесед. Взрослые придумали Ивану Денисовичу обидную кличку - 'Уксус', а бабу Олю звали просто Вóличка, тем самым обидно подчёркивая её среднерусский говор. Насчёт 'Волички' мы были солидарны со взрослыми, но для Ивана Денисовича у нас была своя 'кликуха'. Мы звали его Денисом. Ну, казалось бы, что такого? Имя как имя. Однако для меня имя Денис стало не только собственным и нарицательным одновременно, но и уникальным слово-именем, ассоциирующимся только с одним человеком. Ничего не могу поделать.
  Почему Денис и Воличка стали объектами нашей охоты? Прежде всего, потому что они были злоязыкими, этого не отнять. Хотя при этом они никогда не матерились. Не 'матюкались', как у нас говорили. Кстати сказать, взрослые в нашем дворе вообще никогда не матюкались при нас. Я научился этому от сверстников. Так вот, Денис 'гонял' нас. Что это значит. Ну, например, он гонял нас за то, что мы оборвали (обнесли) почти весь его чудный виноград великолепного сорта бычий глаз. Денис выругал нас за то, что мы попали ему в окно футбольным мячом. А надо сказать, что это было огромное окно. Они жили на первом этаже в однокомнатной квартире, оба окна которой выходили во двор. Они были по два с лишним метра в высоту. Летом окна почти полностью закрывались красивым вьюном, любовно высаженным Воличкой. Одно из этих окон мы и выбили, а Денис 'имел наглость' разозлиться. Так он стал Плохим, и мы начали ему мстить.
  Особенно яростно мстил Денису Петька. Он жил не в нашем дворе, а через дорогу, где был уже частный сектор. Петька придумывал незамысловатые, но очень дерзкие 'подлянки'. Тут надо сказать, что не только окна, но и огромная дверь Денисовой квартиры выходила прямо во двор. Дверь была на засове и закрывалась снаружи на висячий замок. Сейчас это уже трудно представить, но так и было. Засов можно было просто задвинуть, и выйти из квартиры без посторонней помощи уже было нельзя. Петька делал это несколько раз. И старики должны были дожидаться, пока кто-то пройдет под окнами и просить, чтобы их открыли. Мало того, что это было унизительно само по себе, нельзя забывать о том, что уборная была у нас во дворе. А однажды Петька приспособил на засове 'кассету' (бомбочку из магния и марганца). След от взрыва ещё потом долго оставался на крашеной поверхности двери.
  Денис и Воличка умерли где-то в восьмидесятых. Причём, Воличка умерла первой и как-то неожиданно. Петька окончил школу и поступил в военное училище. Потом он служил в Германии, объехал пол-Европы... Последние несколько лет, уже в конце девяностых годов, Петька служил в нашем горвоенкомате. Мы несколько раз встречались, а потом я потерял его из виду. Прошло, наверное, года три с тех пор, как я не встречал Петьку, когда в канун предпасхальных хлопот на кладбище, я совершенно случайно наткнулся на его могилу. Оказалось, что он погиб ещё за два года до этого.
  Ещё у нас во дворе жил Вася. К тому времени, когда я начал себя помнить, Вася уже был убеждённым алкоголиком. Уже на моей памяти от него ушла жена, которая была близкой подругой моей бабушки. Помимо многих его отвратительных привычек, меня особенно раздражало то, как он вытряхивал шелуху и пыль из карманов своих брюк. Ещё у него была характерная привычка подтягивать штаны, не касаясь их пальцами и вообще кистями рук. Он всё время как-то нелепо 'подсмыкивал' их, словно боясь испачкать грязными руками. Кроме того что Вася был пьяницей, вдобавок к этому он ещё и писал стихи, мечтая, что когда-нибудь в его честь на нашем доме установят мемориальную доску. Свои стихи он читал при каждом удобном случае. Они казались мне ужасными, как, впрочем, и все стихи в то время.
  Над Васей мы издевались с диснеевской изобретательностью. У него был сарай и небольшой палисад перед ним. Неизвестно где Вася проводил больше времени - дома или в сарае. Однажды мы придумали для него серию подлянок. Вход в Васин палисад представлял собой деревянную рамку с перекладиной на высоте около двух метров. Дальше шли такие же перекладины вплоть до двери в сарай. Первым делом мы протянули нитку понизу, пустили её по периметру рамки и посредине сверху привязали перезрелое яблоко. Уже много лет спустя я узнал, что такие 'приспосόбы' на войне называются растяжками. Вторую растяжку мы поставили примерно через метр, то есть на следующей же перекладине. Её активной частью стала пустая бутылка из-под шампанского. Её мы подвесили не над головой, а сбоку, прямо над кадушкой с водой. Дальше мы положили грабли. По нашей мысли, Вася должен был порвать первую нитку и получить яблоком по голове, потом вторая растяжка должна была привести к фонтану вонючей воды из кадушки, а грабли - вершить расправу. Как всё прошло я не знаю, мы не дождались его в тот день, а потом как-то забылось.
  А помните трюк с кошельком на нитке? Вы не поверите, но радость находки у иных взрослых была столь велика, что им доходило то, что их дурят только после того, как кошелёк прыгал уже в третий раз.
  Я не пишу о школе. Это отдельная, большая и специфическая тема. Но сейчас я сделаю исключение. У каждого, кто проучился в одной и той же школе все десять лет, уверен, есть схожее с моим ощущение 'новеньких'. Особенно тех, кто откуда-то приходил, а потом куда-то уходил, так и не доучившись хотя бы до 8-го класса. Такие одноклассники запоминались меньше всех и вообще они редко претендовали, так сказать, на первый сорт. Но одного из таких пришлых я запомнил. Его звали Алёша Б. Фамилию я, конечно, помню, но называть не стану. Алёша был полноватым мальчиком с круглой головой, круглым лицом, на котором на фоне сплошных веснушек выделялся вздёрнутый нос и толстые, вечно мокрые губы. Алёша был сыном дьякона. Я не помню, чтобы мы обижали его именно за это, просто он был весь какой-то нелепый. Ему быстро дали кличку 'Супчик', вскоре трансформировав её в 'Супец'. Выписать пинка Супцу даже не было каким-то особым удальством. Пинка надо было дать так, чтобы смахнуть пыль со своих ботинок. И ведь совсем не было стыдно или жалко его. Совсем не было. Я до сих пор помню, как, отпуская ему щелбаны, удивлялся тому, какая у него на голове мягкая кожа.
  Говорят, что Супец потом принял сан. Но вовсе не потому, а совершенно по другим причинам, я хотел бы попросить у него прощения.
  Но несравненно больше взрослых и тем более сверстников доставалось животным и насекомым. Сильно страдали муравьи, несмотря на их положительный имидж, создаваемый советской мультипликацией. Их топили, жгли, разрывали муравейники, и даже ели. Самым изощрённым способом уничтожения муравьёв были горящие пластмассовые пробки от бутылок из-под уксуса или вина. Такая пробка надевалась на прутик и поджигалась. Потом она начинала плавиться и капать раскалёнными каплями. Для муравьёв это были зажигательные бомбы, с рёвом несущиеся с небес. И ничуть их не было жалко.
  Но о двух случаях мне вспоминать особенно тяжело.
  Однажды мы пошли ловить голубей. Они жили на чердаке горбольницы, куда мы забрались, когда почти стемнело. Птицы уже сели на ночь. Они ничего не видели, и мы спокойно взяли пять или шесть штук. Это были обычные серые скалистые голуби. Мы называли их киюкáми. Нам хотелось, чтобы голуби поселились и у нас во дворе. Мы принесли их домой, насыпали две высокие консервные банки кукурузными зернами и выпустили на чердак. Надо сказать, что он был большой и высокий. Туда вёл только один вход, а ключ от него хранился в нашей квартире. Большие слуховые окна были закрыты дверцами, состоящими из десятка прибитых наискось планок, делавших их похожими на жалюзи. И я видел со двора, что голуби приникли к этим дверцам, и я знал, что корма у них мало, а воды нет вообще, и мне стоило только снять ключ с гвоздя, подняться по пятнадцати ступенькам, чтобы подкормить их. Но я этого не сделал. Просто мне было некогда, просто я был занят чем-то более важным. Когда же я всё-таки поднялся на чердак, я обнаружил две пустые перевёрнутые банки и пять или шесть уже высохших трупов голубей. Я думаю, что сейчас мне их жальче, чем тогда.
  Вспоминать об этом стыдно, но было ещё нечто и более отвратительное. Однажды мы пошли убивать котёнка. Точнее говоря, шли старшие пацаны, а я просто увязался за ними. Идея убить котёнка пришла в голову Валерке. Он жил в соседнем дворе и был на целых пять лет старше меня. Семья у Валерки была неблагополучная, родители пили, и он сам вскоре последовал их примеру. Валерке не было ещё и тридцати, когда его зарезали какие-то его же собутыльники. Именно он подобрал где-то самого обыкновенного полосатого котёнка и предложил убить. Никто не возражал.
  Мы отправились в сквер, что был напротив нашего дома. Подошли к толстому и старому дереву акации. Валерка держал котёнка за загривок. Я в деталях помню всё, что произошло потом. Я мог бы это подробно описать, хотя прошло уже очень много лет... Скажу только, что котёнок никак не хотел умирать. И когда он всё-таки затих, примяв дорожку высоких стеблей травы, я стоял и смотрел туда, где он умер, и тело моё будто онемело. Мальчишки развернулись и негромко переговариваясь, пошли прочь. Я побрёл за ними, издалека покосившись на котёнка. Он так и остался лежать там - в густо зелёной сочной траве.
  На следующий день я пошёл к этому месту один. А потом я пришёл ещё раз, и ещё, и ещё... А потом выпал снег.
  
  
  
  СПОКОЙНОЙ НОЧИ
  
  В детстве ночь приносила с собой три основные проблемы: одиночество, темноту и необходимость заснуть. Была ещё и четвёртая проблема - это неизбежность и мучительность пробуждения, но она относилась уже к утру.
  Борьба с одиночеством была самой простой и, в принципе, легко решаемой задачей. Можно было начать покашливать, постанывать или откровенно завывать, и мама сама прибегала к тебе. Если становилось совсем грустно, так грустно, что не было сил и настроения даже скулить, то можно было просто встать, и, прошлёпав по крашеным доскам пола, залезть под одеяло между родителями. Так что одиночество меня не очень сильно беспокоило. Гораздо сложнее дело обстояло с темнотой.
  Темнота была везде, и она не ограничивалась спальней. Ночью самые темные места были под кроватями. Мне казалось, что там вообще был какой-то провал в неизвестность, настолько там было непроглядно темно. Кровати бабушки и родителей были железными. У них были высокие спинки очень сложной конструкции. Здесь сочеталось литейное и токарное искусство мастеров начала ХХ века. По крайней мере, мне так казалось. Тут были и различные набалдашники, и шарики с внутренней резьбой, накручиваемые на какие-то шпильки, и кольца с узорами. И всё это было соединено в невероятный ансамбль, основная концепция которого была ясна только мастеру его создавшему. Одно только ежедневное созерцание ребенком подобной конструкции должно было способствовать выработке у него глубокого понимания идей модернизма в прикладном искусстве, а также интереса к механике.
  Таинственности кроватям придавала тюлевая занавеска-шторка, которая была прилажена в изголовье и тянулась от одного столба-ножки к другому.
  Вот под такими кроватями, под их сетками и лежащими на них перинами, темнота чувствовала себя полной хозяйкой. Она сгущалась там до плотности черного тумана, в котором наверняка кто-то обитал.
  В остальных местах нашей квартиры темнота не чувствовала себя настолько уверенно как под кроватями, но всё равно, вставать и ходить без света было страшно.
  Я спал в разных местах нашей квартиры, во всех её комнатах по очереди и даже в разных местах одной и той же комнаты. Результатом перемещения моего спального места были периодические перестановки мебели, которые устраивали родители. Это было ритуальным действом, с помощью которого их энергия преобразования окружающего мира вокруг себя хоть как-то выплескивалась. В условиях одной комнаты и почти сакральной несменяемости предметов мебели, казалось, что это единственный способ что-то изменить. Так я перемещался от окна к простенку между дверью и шкафом, а потом к печке. Кстати, возле печки мне нравилось. Когда зимой бывало особенно холодно, её усердно натапливали к вечеру. Бывало, что выключив свет перед сном, я замечал, что чугунная плита, положенная сверху печи, раскалилась до такой степени, что проступает в темноте слабым красноватым светом. А больше всего я любил наблюдать за тем, как угольки из печи проваливаются сквозь решётчатое дно и падают в поддувало, где переливаясь, медленно гаснут. Я укрывался, подгребал под подбородок подушку и смотрел, как падают угольки. На тот случай, если вдруг они выкатятся наружу по наросшему из их предшественников склону, перед печкой на полу была прибита выкрашенная в один цвет с полом жестяная пластина, примерно в четверть квадратного метра.
  Дрова потрескивали в печи. Приготовленные на утро поленья приятно пахли корой, смолой и чем-то ещё, что окружало их в лесу.
  А если лечь на спину, то можно было наблюдать, как на потолке играют блики огня, проглядывавшие из-под неплотной прикрытой дверцы. Сначала они бывали яркими и энергичными, но постепенно меркли, сдаваясь перед равнодушно поглощающей их темнотой.
  А наутро было холодно, вылезать из-под одеяла не хотелось, а стать босыми ногами на настывший за ночь пол было настоящим испытанием.
  Другое дело было летом. Окна были распахнуты настежь. Прохлада в июле наступала, кажется, уже под утро. Тогда я был ребенком и жару переносил легко, но как же должны были страдать взрослые в условиях, когда кондиционеры только зарождались где-то в недрах конструкторских бюро. Помню в такие ночи, отец стелил себе прямо на полу. Спать на полу - это было обычным делом в определенный период года. Мы клали на тонкий половик (ковры тогда украшали исключительно стены) два или три покрывала, простыню и подушки, прислонив их к стене, как к изголовью. Рядом стоял холодильник, а за ним накатанные на пол арбузы, купленные во множестве по случаю невысокой цены (это тоже было ежегодной традицией).
  Иногда родители отправляли меня спать в комнату к бабушке, когда бывал какой-то праздник, и они с гостями засиживались допоздна. Шумных застолий с обильными возлияниями у нас никогда не было, поэтому такие ситуации случались редко, чаще всего, на Новый год. Я, наверное, нехотя уходил из комнаты, где был накрыт стол. Сказать 'из-за стола' было бы погрешить против истины. К тому времени за столом я уже давно не сидел. Я лазил под столом среди чьих-то ног и ножек стульев, бегал вокруг стола, отвечал на вопросы подвыпивших гостей и демонстрировал им по команде родителей свои умения и навыки. И когда весь этот план был выполнен, меня отправляли спать в соседнюю комнату, где уже мерно посапывала бабушка. Я ложился на приготовленную заранее постель и смотрел на полоску света, пробивающуюся из залы, где родители и их гости старались 'говорить потише'. Я смотрел на тусклый свет из-под двери, я прислушивался к голосам и в итоге засыпал.
  Я не помню ни одного детского сна, я не помню ни одной сказки, которую мне рассказывали перед сном, потому что мне их не рассказывали. Я придумывал их сам, а основными действующими лицами в них были мои соседи: от мала и до пенсионеров. Может быть ещё и поэтому, я до сих пор не научился быстро засыпать.
  
  
  
  СЕМЁН
  
  Я помню, что раньше старые люди казались ещё старее, чем теперь, но выглядели крепче и больше. Старые люди вызывали у меня большое любопытство. Когда я смотрел на фотографии моего деда и бабушки в молодости, они казались мне откровенно некрасивыми. Их лица были какими-то 'не доведенными до ума', несовершенными, дешёво-ситцевыми. А ещё мне казалось, что на всех фотографиях они выпучивают глаза, хотя сейчас смотрю на эти же фото - вроде нет.
  Много было ещё живых ветеранов войны и много было среди них инвалидов. Я хорошо помню мужика, который дышал через дырку в горле. Помню старика, который ходил очень медленно. Он делал шаг на полступни, потом останавливался и снова делал маленький шаг. Я хорошо помню безногих, которые ездили на низеньких тележках, у которых вместо колёсиков были подшипники. Они отталкивались какими-то приспособлениями, больше всего напоминавшими мне пресс-папье. Эти старые люди были со мной почти одного роста, отчего казались мне ещё более странными.
  Старики курили, выпивали, говорили хриплыми низкими голосами и как-то резко пахли.
  Старые люди были почти всегда одеты во что-то тёмное, сероватое или коричневое. Среди их одежды были некие загадочные 'шведки', и непременные фуражки. Конечно, я понимаю теперь, что действительность была более многообразной, но мои первые впечатления были именно такими. Возможно, потому, что таким был и дед Семён. Он работал сапожником, а его будка стояла возле наших ворот, немного правее от выхода.
  Семёну было лет шестьдесят. Я не знаю, воевал ли он. Наверное, воевал. У него не было семьи, а жил он на одной жилплощади (в жакте дореволюционной постройки) вместе со своей бездетной сестрой, одинокой вдовой женщиной. Их дом стоял по соседству с нашим, буквально через два-три двора.
  Сказать, что Семён 'работал сапожником' можно было только с известной долей фантазии. Мне с трудом представляется даже сейчас, что он числился где-то в штате, получал зарплату, отчитывался и т.п. Мне казалось (я уверен в этом и теперь), что он был сам по себе, ни от кого не зависел, рабочее время определял наобум и деньги никому не сдавал, а будку построил самостоятельно, и никому другому она не принадлежала.
  Будка была деревянная, обитая листами жести разного размера и качества, и выкрашенная в некогда густой голубой цвет. Она была настолько маленькой, что внутри мог поместиться только один человек, и ясное дело, что это был сам Семён. Слева и справа от него размещались полки, поднимаясь от пола до потолка, то есть их было штук по пять. На них Семён хранил какие-то баночки, кулёчки, куски резины и кожи разных цветов. Там же лежали инструменты и колодки, в общем, всё то, что он когда-то и где-то купил, выписал, достал, а потом принёс сюда и разместил в определённом, важном для него порядке.
  Ещё у Семёна была электрическая плитка. Помните, такие маленькие плитки на трёх или четырёх низеньких ножках, с тонкой проволочной спиралью, закрученной плотными кольцами на белой керамической основе, по форме соответствовавшей дну небольшой кастрюльки или сковороды? Очевидно, она была предназначена для того, чтобы готовить, поставив её на кухонный стол. Семён от неё грелся. В холодные промозглые осенние дни и в студеные зимние, которые мало чем отличаются у нас на Кубани от осенних дней в Центральной России, он включал её, лишь слегка прикрывая входную дверь в свою будку-скворечник. Поскольку окон не было, затворять её плотно было просто опасно.
  Семён и его будка возникли возле нашего двора ещё до моего рождения, поэтому они принадлежали к числу незыблемых и абсолютных координат моего маленького мира. Когда Семён устанавливал будку, он, видимо, понимал, что её небольшие размеры могут подвигнуть кого-нибудь просто украсть её целиком. Для того чтобы такого несчастья не случилось, он вплотную прислонил её к стоящему рядом дереву какой-то неопределённой южной породы. Потом он взял толстую проволоку и плотно примотал специальный выступ у основания крыши прямо к стволу. Так будка стала особенно сильно напоминать огромный скворечник. Стояла она подобным образом, видимо, довольно давно, так как кора дерева успела уже заметно погрузить в себя кольца проволоки.
  Я почти не помню черт лица Семёна. Почему-то запомнилась фуражка, седая щетина и неброская серая рабочая одежда. Я часто стоял возле будки и смотрел, как он работает. Я подходил к открытой двери будки, прислонялся к её ребру плечом и стоял так некоторое время.
  Семён разговаривал со мной, о чём-то спрашивал, шутил, смеялся. Я не помню, что именно он говорил, да и что такого мог сказать пожилой мужчина четырёх- или пятилетнему мальчику. Изнутри пахло резиной, кожей, пылью, гуталином и, очевидно, самим Семёном, за долгие годы впитавшим все эти запахи.
  Я хорошо помню тот холодный осенний день, когда, выйдя погулять, я направился навестить Семёна, но увидел, что дверь будки заперта. Меня удивило, что изнутри просачивался дым. Я побежал и сказал об этом кому-то из взрослых. Меня оставили дома, и вскоре со двора я услышал чьи-то возбуждённые громкие голоса...
  Дед Семён не ругался, по крайней мере, при мне, но что касается выпивки, то здесь он соответствовал стереотипу своей профессии. У нас в доме, на первом этаже, с выходом на улицу, был вино-водочный магазин, а у Семёна всегда бывали наличные деньги, хоть и небольшие.
  В тот день он выпил с кем-то, собутыльники захотели ещё, но Семён отказал. Может быть, у него больше не было денег, может быть, он решил, что сегодня надо ещё поработать, но он отказал. Тогда 'друзья' побили его и заперли в будке снаружи.
  Семён не успел прийти в себя и выключить свою электрическую печку. На нём затлел ватник, и он угорел. Удивительно, но будка не загорелась, вероятно, просто не успела.
  Непродолжительное время она стояла запертой. Что-то треснуло в гармонии моего мира. Мама рассказывала мне, как однажды, придя с прогулки, я сказал, что-то вроде - вот, мол, был человек, и нет его. Может быть и сказал, я не помню. Если вдуматься, то Семён, пожалуй, был первым человеком в моей жизни, которого вдруг не стало. Не стало навсегда.
  Вскоре будку открутили от дерева и, положив на бок, покатили вдоль нашего забора. Будку катили как простой коробок, переваливая через крышу, на бок, на дно и так дальше. Из щелей высыпа́лись маленькие подковки, гвоздики и бурая пыль, оставляя еле заметную дорожку. Будка должна была ещё послужить сараем для уже теперь совершенно одинокой сестры Семёна.
  Я не стал поднимать эти маленькие предметы, покрытые лёгким налётом ржавой пыли, но каждый день бегал смотреть - лежат ли они или нет. Впрочем, длилось это не слишком долго: прошёл холодный осенний дождь, тротуар покрылся слоем грязи, и уже ничего не было видно.
  А вмятины от проволоки сохранялись на дереве, у которого стояла будка, ещё довольно долго. Даже когда оно стало заметно толще, их всё равно было хорошо видно. Наверное, они и сейчас ещё там.
  
  
  КРАСОТА
  
  В детстве всё было очень красивым. Я почти не помню каких-то откровенно отвратительных вещей. Конечно, такие вещи были, а те, что казались красивыми, наверное, были самыми обыкновенными, но тогда я об этом не думал. Понимание их обыкновенности пришло позже - тогда, когда уже невозможно было не признать, что отвратительного вокруг заметно больше.
  Есть такая теория, согласно которой люди наделяют эстетической ценностью, то есть считают красивыми, те внешние признаки и качества, которые свидетельствуют о полезности предметов и их свойств. Это относится и к самим людям. Мне кажется, что применительно к детскому пониманию мира, эта теория 'работает' особенно точно.
  Среди красивых и ценимых предметов часто оказывались такие, о существовании которых взрослые вспоминали только тогда, когда на них случайно наступали или, скажем, теряли. Например, одним из самых сильных эстетических переживаний детства для меня была красота пробок от одеколона или духов. Это происходило не само по себе, а из-за игры. Мы играли в пробки. Ими нужно было попадать друг в друга, и в случае удачи пробка твоего соперника становилась твоей. Но пробки обладали разной ценностью. Самой 'дорогой' была пробка, которая называлась 'корона Российской империи'. Она была выполнена из черной пластмассы и по виду действительно немного напоминала корону с округлыми зубцами. Ей закручивали духи под названием, если не ошибаюсь, 'Пиковая дама'. Ещё были 'котики', они были большими и маленькими. Большими котиками закручивали одеколон 'Шипр'. Кажется, это и до сих пор так. Были так называемые 'шестаки' от разных настоек, которые не особенно ценились. Изредка встречались позолоченные 'вазочки'. Но была одна ПРОБКА!... Нельзя сказать, что она была самой ценной. Она просто не имела цены. Она называлась 'заячьи ушки'. По виду эта пробка и вправду напоминала чуть разошедшиеся продолговатые уши. Она была неопределённо тёмного цвета с лёгким перламутровым оттенком. Что именно ей закручивали, я так и не узнал, а видел я её всего два раза. Обладатель 'заячьих ушек' показывал пробку только в своих руках и быстро прятал в карман, как будто этому шедевру вредили прямые солнечные лучи. Какая это была красота! Своё впечатление от этой пробки по степени эстетического переживания в более поздние годы я мог бы сравнить с 'Мадонной Литой' Леонардо да Винчи, которую я увидел в Эрмитаже, после того, как очень много читал о ней, видел двести репродукций и т.п.
  Самое интересное то, что пробки казались тем красивее, чем больше они ценились в игре. Это точно.
  А какой красивой была жвачка. Не вкусной, не ароматной, а именно красивой. Особенно прекрасны были пластики 'риглиз сперминт'. Да и вообще все пластинки: в зеленоватых или желтоватых обёртках, под которыми была серебристая фольга с мелкими зубчиками по краю. А была ещё жвачка в форме сигарет. Отец однажды принёс мне такую. Пахла она как мыло, но не сжевал я её по другой причине. Я дорожил пачкой и каждой из дюжины сладко пахнущих сигарет-жвачек и не спешил расставаться с их красотой. Жвачка называлась 'Фламинго', я это точно помню. Она долго выдыхалась у меня дома, пока кое-кто из соседских пацанов у меня её всё-таки не спёр.
  Невероятно красивыми были самые незамысловатые с виду игрушки. Тогда ещё не пришло китайское цунами из разноцветных плюшевых созданий (долго подбирал последнее слово). Игрушки были не такими уж разнообразными, и покупались они надолго. Со временем красота их немного блекла, и они начинали казаться крашенными деревянными кусками или жестяными коробкáми, которые претендуют на роль кукол и самосвалов. Мама нашла отличный способ 'отмывать' их красоту. Она собирала надоевшие игрушки в мешок и прятала на чердаке. Через какое-то время, когда более новые зайчики и неваляшки надоедали, она меняла их местами со старыми и подзабытыми игрушками, к которым чудодейственным образом возвращалась вся их красота. Ну, или почти вся.
  Особым изяществом обладали солдатики. Это собирательное название, которое применялось к самим солдатикам, будёновцам и их пластмассовым тачанкам, русским богатырям и крайне редким индейцам. Фигурки рыцарей и ковбоев в моём детстве считались классово чуждым явлением, и потому я их не помню.
  Невероятно красивыми мне казались ёлочные игрушки. Те игрушки легко разбивались, и эта хрупкость придавала им особую ценность. Они покупались по одной-две каждый год, и новые игрушки были непременно красивее прошлогодних.
  Новогодняя ёлка это вообще средоточие красоты. Кроме собственно игрушек, её украшал дождик. Как нам объясняли, он символизировал дождик в застывшем виде. Ну, это понятно - зимой же холодно. Откуда взяться обычному дождику? Ещё надо сказать о гирлянде. Она представлялась мне особенно прекрасной, так как зажечь её удавалось не каждый год. Отец подолгу искал 'эту проклятую' перегоревшую лампочку, так как остальные, соединённые последовательно, не хотели гореть. Иногда Новый год наступал раньше, чем ему это удавалось. Недавно я разбил одну из совершенно новых ёлочных игрушек. Кажется, мне это даже понравилось. Правда, получилось не с первого раза.
  Фонтаном, фейерверком, лавиной, бурей и натиском красоты были... диафильмы. Беленые стены тесных коридоров ещё долго хранили на себе отсветы загадочных китайских пейзажей, фрегатов, морских волн и низких лиловых облаков. По-своему диафильмы производили на меня даже более сильное, и уж точно более таинственное впечатление, чем кино.
  А бабочки? Наверное, если бы мы их не ловили, не сушили между страницами книг и не хвастались бы у кого более красивая и более полная коллекция, то, наверное, они не казались бы такими уж красивыми. Самой обычной была бабочка белянка или, как мы её называли, капустница. Были ещё лимонки, которые по виду не отличались от белянок Они обладали крылышками бледно жёлтого цвета и действительно немного пахли лимоном. Удачей посерьёзнее считалось сбить 'косаря'. У них были резные по краю крылышки цвета ржавчины, с чёрными разводами и такой же каймой. У некоторых видов были серебристые пятна, и они считались красивее и ценнее, и назывались зеркальными косарями. Но самой прекрасной бабочкой считалась двухвостка. Она была довольно крупной, с резными крыльями в чёрную и белую полоску. Пара задних крыльев заканчивалась длинными отростками, которые напоминали хвостики. Поймать двухвостку было настоящей удачей. Мало того, что она была крупной и очень изящной, она при этом довольно редко встречалась. Недавно, когда в кармане среди мелочи и потёртых десяток я неожиданно обнаружил пятисотрублёвку, я вдруг реально вспомнил, что я чувствовал, когда получалось поймать двухвостку.
  Ночные бабочки казались мне отвратительными даже в детстве.
  А ещё очень красивой была еда. Не вся, конечно. Шоколад, например, был не просто сладким и пахучим, он был ещё и красивым. Его хотелось подержать в руках и ощутить ровные и совершенные плоскости, с бороздками и ложбинками, с филигранными надписями (например, 'Рот Фронт'), хотелось пригладить серебряную фольгу, а потом сохранить фантик и нюхать его иногда. Почти такие же чувства как к шоколаду, вплоть до желания укусить, я испытывал ещё к двум предметам: к новым книжкам из серии 'Фантастика и приключения' и виниловым грампластинкам. Пахли они по-своему и совершенно не шоколадом, но что это были за запахи... Сейчас их можно сопоставить только с запахом нового автомобиля.
  А какой красивой была Пепси-Кола. Современные дети, которые знают, что это не столько вода, сколько набор красителей, бензоата натрия и прочих 'Е', не могут себе даже представить насколько это может быть красиво. Продолговатая бутылка, всегда только по 0,3 литра, всегда только прозрачного стекла, с эмблемой компании 'Пепсико', две части которой были красного цвета, а две другие голубого и синего. Коричневого цвета напиток наливался в стаканы (желательно высокие), быстро покрывавшиеся лёгкой дымкой испарины. Пузырьки мгновенно обседали стенки изнутри, а те, что поднимались к поверхности, лопались с микроскопическими брызгами. На это можно было смотреть бесконечно. Пепси-Кола была настолько красивой, что её блеска хватало даже для 'Байкала' - её горьковатого отечественного аналога.
  Ещё расскажу о моём дядьке, который был младшим братом моего отца. Он жил с нами в одной квартире несколько лет и сыграл в моём эстетическом развитии важную роль. Был он самой обыкновенной наружности, за исключением того, что ростом отличался от остальных взрослых, которые дали ему прозвище Длинный. А звали его Володей. В быту он занимался всё время какими-то красивостями. На нашем зеркале была 'переводнушка' (я не знаю, как эти картинки называли по-другому) - какая-то красавица в стиле 60-х годов. Самые качественные переводнушки были ГДРовскими. Володя служил в ГДР и привёз несколько таких картинок 'на дембель'. Это поднимало его в моих глазах почти до уровня самих переводнушек, внушавших мне самые трепетные чувства.
  Однажды Володя научил меня переводить картинки из журналов с помощью копирки. Это такая калька размером с обычный лист писчей бумаги, которая позволяла делать на печатной машинке несколько копий текста одновременно. Копирка быстро превратилась для меня в ценнейший предмет. Я научился различать её по качеству, у меня появились предпочтения по её цвету. Их было в основном два: чёрный и тёмно-фиолетовый. Но пару раз мне встречалась зелёная копирка, а однажды даже оранжевая. Переводить картинки было, в принципе, несложно. Нужно было тщательно продавить все линии рисунка, под которым лежала копирка, отпечатывающая всё это на чистый лист бумаги. Я не сразу научился не пропускать деталей и класть копирку нужной стороной. Занятие это мне очень нравилось: я сам делал красоту. Но Володя шёл гораздо дальше. Он переводил самых красивых девушек из отечественных журналов типа 'Советский экран' на прямоугольные фанерные заготовки, а потом выжигал эти изображения. Я надеюсь, понятно, что это было просто по чумовому красиво. А когда он выжег фрегат, то я готов был на него молиться. После того, как Володя женился и ушёл от нас, бабушка потихоньку вынесла его картины в голубятню и украсила её стены. Довольно долго я недоумевал по этому поводу.
  Володя покупал пластинки, делал вырезки из журнала 'Кругозор' и обклеивал ими дверцы своей тумбочки изнутри. Благодаря ему я понял, что длинные волосы, бакенбарды и брюки клёш - это красиво.
  А однажды родители принесли мне откуда-то необыкновенное яблоко. Я не знаю, где они его купили, а может быть сорвали, достали или откуда-то ещё извлекли. Это для меня осталось загадкой. С таким яблоком, я думаю, вообще нельзя было проделать таких простых и обыденных действий. Оно откуда-то появилось. Яблоко было очень красивым, очень большим и очень ароматным. Я даже не знаю, что из этого меня поразило больше всего? Всё же, наверное, его размер. Оно было огромным, величиной почти с мою голову. Я помню, как я держал это яблоко двумя руками и не решался укусить. Откуда они его принесли? Такое яблоко я ел только один раз в жизни. Потом они начали легко умещаться в ладони и стали просто едой.
  
  
  
  СКУКА-ТОСКА
  
  Скука - это когда нечего делать и нет причины и желания, что-нибудь придумывать. Тоска - это то же самое что и скука, но только намного сильнее, и вдобавок к этому ещё чего-то или кого-то жаль, чаще всего, самого себя.
  С середины октября и до первого снега наступал самый тоскливый период года. Во дворе становилось слякотно и неуютно, часто дул ветер, стараясь пробраться за пазуху, минуя заградительные предосторожности стареньких кашне.
  И вечерами подступала скука, имевшая самые серьёзные намерения перерасти в тоску. А выглядело это вот как.
  На улице уже совсем стемнело, по железному подоконнику неровными наплывами стучат капли дождя. В комнате только я и бабушка. Это зал - самая большая из наших комнат. Под самым потолком горит лампочка, вкрученная в один из трёх рожков люстры. Она заполняет комнату достаточно ярким, но каким-то невыразительным жёлтым светом. Бабушка сидит на диване и что-то зашивает (наверняка не вяжет, потому что она никогда не вязала). Между нами стол с большой тёмной полированной крышкой. В проёме между окон стоит телевизор, а возле телевизора стою я и смотрю на своё отражение попеременно то во внешнем стекле окна, то в стекле 'двойника'. Смотреть больше не на что. По телевизору ничего нет. Точнее там, конечно, что-то есть, но оно даже хуже кукольных мультфильмов, и лучше бы его не было. Возможно, это опера или балет. И вот я стою возле потерявшего на время свой смысл телевизора и всматриваюсь в черноту за окном. И мне себя жаль.
  И это уже была тоска. Именно в таком виде она предстала передо мной в первый раз.
  В такие моменты бой огромных настенных часов казался чем-то чуждым и почти потусторонним. Времени не было. Не в том смысле, что я куда-то торопился, а в том смысле, что я его не ощущал. Мне казалось, что оно замерло, и моя жизнь остановилась в той точке вселенной, где постоянно будут показывать чёрно-белый балет и такую же оперу. А потом надо было идти спать, и весь прожитый день казался совершенно бессмысленным, словно футбольный матч, закончившийся нулевой ничьёй.
  В детстве твоё собственное время летит быстро, и поэтому кажется, что внешнее время, по которому живёт весь окружающий тебя мир, тянется очень медленно.
  Например, еда была невыносимой скукой. Я имею в виду, что еда, как отглагольное существительное, совершенно портило еду, как собственно существительное. Например, невероятно скучной была гречневая каша, посыпанная сахаром и приправленная сливочным маслом. Я разглаживал её ложкой, пока у всей её первоначально бесформенной массы не появлялась совершенно ровная поверхность. Потом я выбирал с разных краёв кусочки слипшихся и раздавленных зёрен, стараясь как можно быстрее прожевать и проглотить эти тектонические пласты. Так в тарелке рождались фьорды. После этого я вычерпывал ложкой почти округлую лунку примерно в центре тарелки и некоторое время смотрел на то, что получилось. Затем я наливал молоко в этот кратер, а также по краям гречневой лепёшки. Так появлялся остров, на котором мне никогда не было бы скучно: там был источник питьевой воды и великолепные отвесные скалистые берега, о которые бились пенящиеся океанские волны. К сожалению, эта прекрасная картина была недолгой, так как молоко быстро впитывалось и мне приходилось уже совершенно буднично поедать всю эту кесю-месю.
  Особенно скучно было тогда, когда ты оказывался во дворе один. Когда ты вышел, а остальные ещё нет, или когда всех уже 'позагоняли', а про тебя почему-то забыли.
  Грустно было поздней осенью или в самом начале зимы, когда после лёгкого ночного морозца всё оттаивало и обычная для этого времени года слякоть возвращала утраченные было позиции. Я выходил во двор, а там никого не было. Я брёл вдоль старых выщербленных кирпичных стен склада, отгораживающего ту сторону двора, которая была напротив ворот. Я заглядывал в выемки под перекрытиями окон, где воробьи обычно устраивали себе гнёзда, но, казалось, что даже им не хотелось выглядывать наружу. В конце двора был виноградник. Прихваченные морозом съёжившиеся ягоды 'изабеллы' необычно поскрипывали на зубах, а листья, ещё не утратившие своей зелёной окраски, висели как тряпки, обнажая старую лохматую лозу. Я обрывал несколько отслоившихся волокон коры, мял их в ладонях и бросал в грязь. Мокрые стволы абрикос и вишен совершенно не побуждали на их покорение, а голые ветки с редкими жёлтыми листьями, покачиваясь под порывами ветра, словно норовили ударить. Я обходил двор по периметру - от склада к сараям, от сараев к кирпичному забору и далее к калитке, во внешний мир, где, в общем, всё было не лучше.
  На улице можно было смотреть на машины, и считать номеров какой серии было больше: на 'КК' или на 'ЦП', но играть самому с собой было не интересно. Здесь важно было 'заспорить', что твоей серии, скажем 'КК', из десяти машин будет больше, чем 'ЦП'. Чистой воды рулетка.
  Стоять возле дороги мне скоро надоедало, и я поворачивал прочь от асфальтированной проезжей части улицы Ефремова и шёл вглубь 'частного сектора', где одноэтажные строения, преимущественно дореволюционной постройки, обрамляли слякотную грунтовую дорогу улицы Первомайской, которая некогда называлась Глухой, что, на мой взгляд, более точно отражало её характер.
  До революции строили и располагали дома не так, как после. Здания возводились на небольших земельных участках, с фасадами, выходившими прямо на улицу. Это потом, когда уже стали осваивать и прирезать к городу окраинные земли, участки выделяли щедро, и хозяева, чаще всего, стали прятать дома в глубине дворов. Бóльшая часть строений на улице Первомайской выходила фасадами наружу. Лишившись своих старых (и законных) хозяев, они были населены, подселены и перенаселены случайным набором семей, получив название жактов.
  Если нужно было бы как-то определить характер жактов, то я никогда не выбрал бы такие прилагательные как 'весёлый', 'праздничный', 'яркий', 'озорной' и т.п., а вот 'скучный' и 'тоскливый', это вполне возможно. Я понимаю, что это было не так, или не всегда так, но моё восприятие этих жилищ осталось именно таким, несмотря на то, что я и сам вырос в жакте.
  Нет необходимости подробно описывать комнаты и коридоры-прихожие этих домов, где, как мне казалось, всегда были дощатые крашеные полы, газовые плиты и увешанные полками, тазами и велосипедами стены. Высокие потолки, с некогда модной лепниной, были покрыты копотью и коромыслами паутины.
  Я брёл по тротуару вдоль стен таких вот старинных жактов. Дома лепились друг к другу глухими боковыми стенами почти вплотную. Если эти щели были достаточно широкими, чтобы туда могла пролезть собака, или тем более человек, они закладывались кирпичом, создавая подобие очень короткого забора. Такие места мне казались украденными у времени и пространства. Я думал, что там, наверное, не всегда действует земное притяжение и другие законы физики.
  Я шёл по тротуару, местами вымощенному старым красным кирпичом, как будто паркетом, постеленным 'ёлочкой'. Я разглядывал мокрые стены домов, ставни с облупившейся краской и застывшими вставками-жалюзи из продольных дощечек, некогда поворачиваемых с помощью продольной металлической пластины. Тюлевые занавески, нередко натянутые лишь до половины высоченных окон, скрывали старенькие коврики с нарисованными оленями, позолоченных глиняных ангелочков, фотографические портреты в овальных рамках, а также своих обитателей: одиноких состарившихся женщин, которые сидели на скрипучих венских стульях, окружённые немыми свидетелями их забытого счастья и запахами корвалола, тройного одеколона и сырости. Они просто смотрели сквозь тюль занавесок на шедший за окнами дождь и на бредущего по тротуару соседского мальчика в выцветшей тёмно-синей болоньевой куртке, в шерстяных штанишках и больших коричневых ботинках с круглыми ободранными носами.
  Через два квартала от дома моя скука неизменно превращалась в тоску, и я поворачивал обратно.
  Наслонявшись и вымокнув, я возвращался домой. Бабушка кормила меня зелёным борщом, а потом заставляла напарить ноги в эмалированном китайском тазике с нарисованной жёлтой иволгой на дне. Сначала вода обжигала ступни, потом я привыкал к её температуре, и бабушка потихоньку доливала из чайника кипяток. Постепенно тепло захватывало всё тело. В такие минуты хотелось думать только о хорошем: уроки уже сделаны, можно почитать Стругацких (Беляева, Дефо, Уэллса, Дюма...), а вечером посмотреть 'Семнадцать мгновений весны'.
  
  
  
  ФРУКТЫ / ОВОЩИ
  
  Долго думал, какой бы знак препинания поставить в заглавии между 'фруктами' и 'овощами'. Отсутствие знака, тире или двоеточие говорили бы о том, что фрукты это и есть овощи. Точка или запятая разделили бы эти понятия или предали бы им характер простого перечисления, что совершенно недопустимо. 'Фрукты и овощи', 'соки и воды', 'хлеб и соль', 'нитка и иголка', 'Зита и Гита', 'Союз и Аполлон' - как минимум в половине этих сиамских слов-близнецов даже 'и' выглядит неуместно.
  Магазинные вывески сыграли важную роль на начальном этапе моего освоения русского письменного языка. В те далёкие времена мир печатных знаков был проще и многих символов, привнесённых в нашу нынешнюю жизнь компьютерной культурой, вообще не существовало. Поэтому сегодня мне кажется, что косая чёрточка с загадочным названием 'слеш', в наибольшей мере отражает ту условную разграниченность, и в то же время единство, которыми врезались в мою детскую память фрукты и овощи.
  В моём понимании, фрукты и овощи обладали несколькими общими важными свойствами. Во-первых, почти все они были вкусными. Во-вторых, они росли везде - под ногами и над головой, и были легкодоступными. В-третьих, право собственности взрослых на них считалось условным. Пожалуй, никакое другое воровство не было таким несущественным грехом, как воровство фруктов и овощей. Это вообще не считалось воровством. Неслучайно, что для обозначения этого условно преступного акта у нас было специальное слово - 'обносить'. Кроме того, в обиходе мы редко использовали сами слова 'фрукты' и 'овощи'. Наш лексикон был более конкретен. Довольно глупо звучала бы фраза 'Пошли обносить фрукты'. Мы ходили обносить черешню, абрикосы, яблоки, груши, айву...
  В нашем городе фруктовые деревья растут везде, где попало. Частью они посажены во дворах, частью рядом с ними, на возделываемых жителями небольших участках, которые сочетают в себе функции сада и огорода (вот и ещё одно словосочетание, напрашивающееся на слеш). Вплоть до последнего времени даже возле многоэтажных домов не были редкостью грядки с зеленью или картошкой, ну а частный сектор прочно удерживает эти позиции и поныне.
  У нас во дворе было множество фруктовых деревьев, и в обилии рос виноград. Каждый жилец нашего дома точно знал, где находится его дерево или лоза, как знали они и то, что им достанется только часть урожая и не всегда бóльшая.
  У нашей семьи было два палисада. В одном из них росла яблоня, посаженная дедом в честь моего рождения, а в другом был абрикос. О нём надо сказать несколько слов. В те далёкие времена, которые я ещё не помню, точнее в один из дней тех далёких времён отец купил на рынке необыкновенно большие и красивые абрикосы. Да-да, именно красивые, то есть гладкие плоды мягкого желтовато-розового цвета, с ровной бархатистой поверхностью и сладкой сердцевиной косточки, слегка пахнущей миндалём. Такие абрикосы в нашем городе называют 'прищепой'. Мама взяла одну из косточек этого абрикоса и зарыла в самом углу грядки-палисада. Как ни странно, но она взошла. Прошло несколько лет и дерево дало первые плоды. К сожалению, они оказались заурядной дичкой, которую на Кубани повсеместно называют 'жердёлой'. В Армавире же это слово почти не употребляют, называя такие абрикосы просто 'абрикосами'. Впрочем, дичка была тоже ничего.
  Почти у всех соседей были яблони и вишни, правда, они нас мало интересовали. Их всерьёз никто не обносил. Проходя мимо, мы срывали горсть, скажем, вишен, обдували пыль, бросали в рот, жевали их тёплую сочную и кисловатую мякоть, выплёвывали косточки и шли себе дальше. Ну, какой это обнос?
  Кусты смородины и крыжовника, густо облепленные ягодами, вообще не были предметом собственнических амбиций взрослых: ешь - не хочу. Более трогательно они относились к винограду, но это были их проблемы.
  Виноград был и у нас. Три или четыре лозы, посаженные дедом возле боковой стены его голубятни, довольно быстро разрослись и покрыли зелёным навесом почти всю поверхность её пологой крыши. Надо сказать, что ло́зы не лежали на ней вплотную. Для молодых побегов, примерно в полуметре над крышей, была натянута сетка. За несколько лет виноград освоил всё приготовленное для него пространство, и в те времена, когда я уже научился взбираться наверх, не было ни единого участка крыши, не скрытого в тени его крупной листвы.
  Летом бывают особенные дни, когда воздух ни шелохнётся, когда солнце накаляет камень и металл так, что на них невозможно стоять босиком; воздух дрожит у поверхности асфальта, все окна распахнуты настежь и царит какая-то необычная тишина. На улице пусто - все спрятались в тень. Вода из колонки во дворе сначала идёт тёплая, потом чуть прохладная, и лишь через минуту она, как обычно, режет зубы, и я хватаю её холодными и колючими шарами глотков. В такие дни я взбирался на голубятню и ложился на шершавые куски железа. Они были очень старыми, и ещё до нас успели кому-то добросовестно послужить. Скрытые плотным занавесом листьев, они были не горячими, а приятно тёплыми. Когда я лежал на них, то чувствовал, что укрылся от всего мира. Я просто лежал на спине в прослойке душного воздуха, напоённого запахами созревающего винограда и старого тёплого железа.
  Но виноград поспевал только осенью, а до того как он станет объектом нашего заинтересованного внимания, нам приходилось переживать целую серию искушений. Самым сильным лично для меня была черешня. Она потому казалась очень ценной, что, не смотря на то, что хорошо растёт в наших краях, почему-то не является столь популярной у горожан, как, например, родственная ей вишня. К последней я был совершенно равнодушен. Даже её первый и самый ранний сорт с говорящим названием 'майка' не впечатлял меня. Кислятина - вот и всё. Черешня - это же совсем другое дело.
  Черешневые деревья бывают довольно высокими, наверное, метров до семи или восьми. Лазать по ним неудобно, так как у черешни ровный и гладкий ствол, и она не очень ветвистая. Лучше всего обносить черешню с забора или крыши. Как раз у задней стены нашего сарая, то есть уже в другом дворе, стояло взрослое, очень высокое дерево жёлтой черешни... В данном случае, нам доставалось с двух сторон: от хозяйки дерева и от хозяев сараев. Последние 'гоняли' нас за то, что мы могли 'потоптать' им шифер.
  Безопаснее всего обносить фруктовые деревья было во время дождя. При этом, чем сильнее он был, тем, как вы понимаете, меньше было риска.
  Особый интерес у нас вызывали те фрукты и овощи, которые не росли в черте города. На первом месте были арбузы.
  Отец рассказывал, что в годы его послевоенного детства они воровали арбузы прямо с машин. Увы, здесь нельзя сказать 'обносили'. Представьте себе фразу: 'Они обносили машину с арбузами'. Хотя, наверное, они тоже использовали какой-нибудь менее острый глагол. Самым подходящим выглядит 'таскать'.
  На пересечении улиц Розы Люксембург и Ефремова, если ехать из сельского пригорода в центр, машины останавливались на светофоре. В этом месте дорога идет ощутимо на подъём. Водители трогались, машина, слегка осадив, резко дёргалась вперёд и иногда арбузы (один или два) сами скатывались через борт перегруженного кузова. Мальчишки были тут как тут. Но иногда этого не происходило. Не происходило и день, и два, и три. Наконец пацанам надоедало ждать милости от природы, и они, подкравшись сзади и вспрыгнув на крючок фаркопа, просто скатывали одну-две... ягоды. Да, именно ягоды. Я до сих пор не могу поверить, что арбуз это ягода. А узнал я об этом уже в старших классах.
  Так вот. Таких дерзостей, как послевоенные дети, мы не совершали. Воровать арбузы из кузова, или из клеток, в которых их прятали торговцы, было опасно и слишком очевидно смахивало на настоящее воровство. Ведь это был уже как бы товар, и он не просто рос на грядке, а был спрятан и приготовлен к продаже. То есть, это было уже слишком близко к деньгам, и за это могло реально влететь.
  В своё время, размышляя подобным образом, мы собрались на бахчу. Бахчи тоже охранялись, но всё же это был не магазин 'Фрукты/овощи'. У меня был друг, которого звали Петькой. Он был на два года старше меня и жил через дорогу от нашего дома. Лет в 14-15 Петька увлёкся мопедами. Он откопал где-то старый односкоростной 'дырчик' с педалями. Заводился этот мопед исключительно 'с толкача', а газовать на нём можно было только непосредственно дёргая за тросик. Петька сказал, что на мопеде мы можем сгонять за город, где вроде бы есть бахча. Мы поехали вдвоём. Я сидел на раме впереди Петьки. Мы проехали по улицам города, миновали тоннели в конце ул. Володарского, и вскоре были возле городской ТЭЦ. Здесь мы остановились и спрятали в посадке мопед. Мы взяли с собой большой крапивный мешок, из тех, которые взрослые называли 'чувáлами'. Его предполагалось набить арбузами, а потом как-то довезти домой. Но вначале набить.
  Сразу что-то не заладилось. Среди крупных резных листьев на толстых стелящихся по земле стеблях мы не обнаружили арбузов. Петька сказал, что надо пройти вглубь бахчи, резонно предположив, что с краю уже до нас всё обнесли. Так мы зашли довольно далеко, когда выяснили, что это бахча вовсе не арбузов, а... тыкв. Какой облом! Что же делать? Такой путь! Во дворе всем сказали!..
  Петька предложил набрать тыкв. Ну, хотя бы штук пять. Мы нашли несколько 'тыквачей' покрупнее, и когда уже собрались идти назад к мопеду, вдруг услышали резкий окрик. Со стороны ТЭЦ достаточно быстро к нам приближался человек. Рядом с ним шли три-четыре собаки. В руках этот человек держал ружьё. Сторож!!! Он приказал нам остановиться. Нас отделяло от него метров сто, а до мопеда было не более тридцати. Не выпуская мешка из рук, мы ринулись к посадке, резко дёргая ногами вверх, чтобы не споткнуться о стебли. Сторож начал громко вопить. Я помню, что оглянулся и увидел, как он вскидывает ружьё. В тот день в меня стреляли в первый и пока (тьфу-тьфу-тьфу) в последний раз в жизни. Я до сих пор предпочитаю думать, что сторож стрелял солью, ибо я хорошо помню, как после ружейного хлопка, что-то хлестнуло по тыквенным листьям как-то уж очень близко. Тогда мы рванулись ещё быстрей. Тыквы полетели из мешка. Что-то в нём оставалось, и я, прижав это к себе, дул вслед за Петькой к мопеду. По бахче бежали собаки. Я быстро оседлал раму, а Петька, пыхтя и чертыхаясь, толкал мопед, пока он, несколько раз чихнув, спасительно не заурчал. Петьке потребовалось не только 'раскочегарить' свой дырчик, но ещё и изо всех сил помогать ему педалями, чтобы собаки не догнали. Я сидел, схватившись одной рукой за руль, а другой прижимал к груди мешок, в котором, как потом выяснилось, осталась одна-единственная тыква.
  Впоследствии она долго валялась у меня в сарае. Через какое-то время тыква съёжилась и провалилась внутрь. Ещё некоторое время спустя, я отнёс её в мусорный ящик в углу нашего двора. Мы с Петькой никогда не вспоминали об этой истории.
  В годы моего детства были распространены арбузы сорта 'Огонёк', с тонкой коркой ровного тёмно-зелёного цвета, ярко-красной мякотью и мелкими чёрными семечками. Заполонившие ныне все рынки толстокорые полосатые арбузы с внутренностью розового цвета были относительной редкостью.
  В сезон, когда цена на арбузы падала до минимума, мы закупали их мешками и сваливали дома прямо на пол.
  Особое место в нашей жизни занимал тутовник, который в других районах Кубани чаще называют шелковицей. Тутовые деревья могут вырастать очень большими, значительно более высокими, чем черешневые и заметно раскидистее их. В одном квартале от нашего дома рос тутовник. Он был очень старым. Когда его нежные ягоды созревали, мы проводили на его ветвях по полдня. Я воспринимал его не столько как дерево, сколько как целый дом или даже замок. Там были свои отдельные части целого, что-то наподобие комнат в переплетении тонких и толстых ветвей, были свои 'лестницы', 'флигели' и 'башни' у самой верхушки, откуда можно было смотреть словно с балкона на проходивших мимо людей и на снующие по дороге машины. Там были места, где можно было даже лежать. И всё это в окружении розовых, красных и совершенно чёрных тутовых ягод. А ещё тутовник мог быть белым, правда есть его было не так интересно как чёрный: от него не оставалось чернильных следов на руках, губах и наших майках.
  Мы ели практически всё, что росло на деревьях. Я думаю, что летом нас можно было вообще не кормить. В ход шли даже соцветия, которые мы называли 'кашкой'. Кажется, они росли на гледичии, которую на Кубани нередко называют 'глядючей акацией'. Эти цветы были пресными и чуть сладковатыми на вкус. А на простой акации - высоченном дереве с крупными коричневыми иглами, летом появлялись стручки. Вначале нежного зелёного, а ближе к осени тёмно-коричневого цвета. Внутри стручков был ряд таких же коричневых глянцевых семян. Их было много, наверное, штук двадцать в среднем. Но для нас важным было то, что рядом с ними растянулась линией, примерно с палец толщиной, полоска жёлтой мякоти, по виду и по густоте напоминавшей засахарившийся мёд. Мы её так и называли. Как и мед, она была сладкой, с терпким и немного горьковатым привкусом. Ели и это.
  Заморских фруктов и овощей в детстве я почти не знал, если не считать лимонов и апельсинов, которые, впрочем, не вполне заморские. Банан я впервые попробовал лет в пятнадцать. Не могу сказать, что банан мне не понравился, но даже тогда я понимал, что меня, главным образом, интригует его экзотичность. Собственно вкус был непонятным и непривычным, а мякоть плода по скользкости напоминала мыло. Ещё в годы моего студенчества, пришедшиеся на период мятежной 'Перестройки', бананы были редкостью, впрочем, как и ананасы, киви, авокадо и т.п. Кстати, сенсационность ягодной принадлежности арбузов вмиг померкла, когда я узнал, что бананы - это вообще трава.
  Множество деревьев, кустов и огородов определяли координаты наших летних путешествий. Большинства из них уже нет сегодня. Нет старого тутовника-замка, засохла жёлтая черешня за сараями, исчезла большая часть вишен, яблонь и виноградных лоз. А недавно мне сказали, что спилили и мою яблоню.
  Я очень давно не был в своём старом дворе. Проходил и проезжал мимо тысячу раз, заглядывал через решётчатые ворота, со стороны смотрел на стареющий дом, но не решался зайти. Что-то всё время останавливало, но услышав о яблоне, я пошёл.
  Я с трудом узнавал уголки двора моего детства. Время деформировало и смяло как пластилин, казавшиеся незыблемыми твердынями координаты. Но яблоню я нашёл. Гладкая, тёмно-оливковая поверхность её коры, стала почти чёрной, изборождённой морщинами и глубокими складками. Дерево как будто окостенело. Я пришёл к нему ранней весной. Чёрные суставчатые ветки были ещё голыми. Я отломил две, чуть больше ладони длинной. Потом я поставил их в банку с водой на окне своего кабинета. В тепле быстро распустились листочки и набухли бледно-розовые бутоны цветков. Я надеялся, что веточки пустят корни, и я смогу их где-нибудь посадить. Но с яблоней так не бывает. Вскоре листья и цветы засохли. Когда испарилась вода, жена поинтересовалась, нельзя ли их теперь выбросить. Я промолчал. А вдруг я так и не соберусь пойти и сорвать с моего дерева яблоко, чтобы посадить весной косточку, или из неё вырастет что-нибудь не то.
  
  
  
  КИНО
  
  То, что называется детским кино и то, что такое кино в детстве - это совершенно разные вещи. Я точно помню, своё первое КИНО, и то, каким фильмом для меня закончилось детство.
  Моим первым кинопотрясением стал фильм 'Миллион лет до нашей эры'. Я ходил на него с родителями в главный городской кинотеатр. Мы сидели близко к последнему ряду. Наверное, отец держал меня на коленях, но этого я не помню.
  Боже мой, как поразил меня фильм. Нельзя передать словами ощущение чуда. Настоящие огромные чудовища и первобытные люди. Какими они были красивыми, особенно женщины. Когда я вспоминал этот фильм много позже, но ещё до того, как успел испортить себе самое яркое киношное впечатление детства его повторным просмотром, в памяти всплывало на удивление мало. Огромный ящер (как потом выяснилось, просто увеличенная игуана), какой-то осёл на краю растущего разлома земли, падающие камни и полуобнажённые люди - это почти всё. Но ощущение восторга, причастности к чему-то невероятному, я смог бы, наверное, воскресить в себе и сейчас.
  Надо сказать, в детстве я не посетил только один кинотеатр нашего города. Это была летняя площадка в отдалённом районе, куда добираться было очень неудобно. Назывался этот кинотеатр 'Спутник'. Сходить туда я так и не успел: в годы Перестройки из него сделали рынок. После этого я был там несколько раз. Всё, что напоминало о кинотеатре, это нехарактерные для рынков полы с ощутимым уклоном в противоположную от входа сторону. Кроме 'Спутника', было ещё пять кинотеатров, из которых один был тоже летним. Он располагался в самом центре города и назывался 'Победа'. Был я там, по-моему, только один раз и в каком-то другом рассказе уже упоминал этот случай.
  Самым главным кинотеатром города был 'Октябрь'. Он находился в центре. 'Октябрь' был самым большим и самым ухоженным и поэтому там все фильмы в городе начинали показывать в первую очередь. Ещё были два кинотеатра, похожие друг на друга как близнецы: 'Родина' и 'Комсомолец'. Это знаковые названия, рождённые когда-то в умах неведомых ныне партфункционеров, запечатлели в себе доминанты своего времени, пересекли в себе ценностные эстетические и нравственные меридианы города, и просто определили его топонимию. То, насколько важным для людей было кино можно понять, если вспомнить, что районы, в которых располагались кинотеатры, назывались по их именам. У нас так и говорят: район 'Родины', или на 'Родине', или район 'Комсомольца'. При этом, например, в газетном лаконизме никто не использует кавычек. Родина, Комсомолец - и всё на этом.
  Но самым важным для нас в те годы был кинотеатр 'Пионер'. Именно там я посмотрел наибольшее количество фильмов. И произошло это благодаря... - затаите дыхание, дети семидесятых - благодаря абонементам на время зимних каникул. Помните эти открытки с дедами морозами, снеговиками или оленями? Внутри их были наклеены стопочкой нарезанные по одному, голубые билеты с указанием времени сеанса и твоим местом в зале. Я изучал эти билеты медленно, по одному, прикидывая свои планы и график всей жизни, исходя из временных рамок просмотров. И каким счастьем было 11 или 12 место на последнем ряду. Эти места выходили прямо на продольный проход, и впереди не маячила ничья шевелюра, треух или вязаный петушок.
  Сколько же фильмов я пересмотрел в этом 'Пионере'. Самые потрясающие - это 'Голубые молнии' и 'В зоне особого внимания'. А 'Гражданин Лёшка' с совершенно обаятельным и тогда ещё совсем молодым Галкиным-старшим? И, конечно же 'Вам и не снилось'. Фильм на все времена. Что стоит одна только песня: 'Это не сон, это всё пра-авда, это исти-ина/ Всепобеждающий вечный зако-о-он это любовь моя...'!!!
  А 'Зорро'? Вы помните Зорро? Того Зорро, который разрисовал своим 'Z' все подъезды, заборы и стены во всём огромном СССР? Не этого Зорро, в исполнении сладенького Бандераса, а того, не помню в исполнении кого , но того неимоверно настоящего ЗОРРО, которым становились все мальчишки от трёх до семнадцати.
  Фильмы. Они не просто влияли на нас, они становились нами. Они обволакивали всё вокруг, преображая наш обычный, обыденный мир. Фильмы проникали в нашу походку, одежду, манеру говорить и даже думать.
  У главного героя индийского фильма 'Месть и закон' была чудесная куртка, у которой сзади, как говорят, 'по кокетке' шёл ряд маленьких звёздочек. Вот ведь, что. Прошло уже лет тридцать, а я помню ту самую куртку какого-то Виджая или Митхуна. Я запомнил не то, как он боролся со злобным раджёй за справедливость и за обиженных бедных людей, а именно эту куртку с ослепительным рядом звёздочек на спине.
  После фильма, когда городской ландшафт заволокло 'местью и законом', я пошёл в магазин военторга. Я быстро смекнул, что штук сорок лейтенантских звёздочек вполне могут спасти потерявший было своё значение окружающий мир. С удивлением я подсчитал, что даже моих небольших денег почти хватает на осуществление этой мечты. Ну, штук на тридцать точно хватало.
  Я подошёл к стеклянному прилавку, прикинул, какие звёздочки лучше взять - белые блестящие или позолоченные. Остановил свой выбор на последних, и попросил продавщицу дать мне тридцать штук. Не знаю, как у кого было, но я в детстве почему-то стеснялся продавцов. Мне всегда было немного неловко их о чём-то просить. Может быть, это из-за моей тогдашней нерешительности, может быть из-за того, что они держались слишком возвышенно, но мне всегда было не по себе обращаться к ним с просьбой что-нибудь мне продать. Так было всегда, но не в этот раз. Во мне жил Виджай (или Митхун), и он видел, что от воплощения его мечты о самой лучшей куртке на земле его отделяют каких-то три десятка лейтенантских звёздочек. Какая там продавщица?...
  Вот каким я был в тот момент. И, что же вы думаете, что всё вот так просто и закончилось? Ну, уж нет. Оказывается, для того, чтобы приобрести звёздочки я должен был иметь военный билет. И сообщила мне об этом продавщица откуда-то уже из заоблачных небес, причём по мере того, как она проговаривала эту фразу, она поднималась всё выше и выше, а я становился всё меньше и меньше.
  Вот так, через три минуты из магазина военторга вышел не счастливый борец за справедливость, а обычный подросток лет 11-12, и молча побрёл в своё серенькое настоящее.
  И ещё, пожалуй, нужно сказать о двух фильмах.
  Тяжёлым камнем и невосполнимой потерей лежит у меня на сердце американский фильм 'Бездна'. Я его не посмотрел. Все посмотрели, а я не посмотрел. Не успел, опоздал, уехал, я не помню, что случилось, но это эволюционное звено моего личностного становления оказалось утраченным навсегда.
  Посмотреть 'Бездну' сейчас? Вы смеётесь? Той 'Бездны' уже нет. Со времени 70-х годов этот фильм кто-то тайно изменил. Они опошлили сюжет, испортили актёров, плёнку, звук, одели всех в смешные костюмы, сделали всем глупые причёски с бакенбардами и т.д.
  'Четыре мушкетёра'. Хороший, честный, весёлый французский фильм, в котором нас потрясла Констанция. Выпрыгивая из воды, чтобы подать какой-то знак своему возлюбленному Д`Артаньяну, она на мгновение, на миллисекунду обнажала грудь. Именно поэтому это кино было объявлено 'до 16-ти'.
  Но это было в те времена, когда уже не за горами был последний фильм моего детства.
  Я хорошо помню, как он впервые пробудил во мне совсем уже не детские переживания. Нет, дело ни в каких-то плотских вожделениях, омрачающих весь период переходного возраста, просто я впервые расстроился. И расстроился я совсем не по-детски. Мне впервые стало жалко не героя или героиню кино, а самого себя. Я очень хорошо помню тот день, когда я посмотрел фильм 'АББА'.
  Я уже, конечно, много слышал о нём, и уже, конечно, давно фанател от самих АББА, но пойти со мной в кино желающих почему-то тогда не нашлось, а терпеть я больше не мог. Я пошёл один. Было пасмурно, накрапывал лёгкий дождь. Я был одет в длинную темно-синюю болоньевую куртку, простёганную на груди и плечах, с тоненьким капюшоном, закатывающимся прямо в плотный негнущийся воротник на молнии.
  Я пришёл в кинотеатр, выстоял в небольшой очереди, купил билет, сел на своё место и приготовился смотреть.
  Первое, что меня удивило, это то, как главный персонаж - австралийский журналист, сидя за своим рабочим столом, после какого-то короткого вводного слова, как бы потягиваясь, развёл в стороны руки и ... раздвинул экран до размеров широкоформатного. И понеслось...
  Сюжет фильма достаточно прост - этот журналист никак не мог взять интервью у членов группы, и вынужден был ездить за ними по всем городам их австралийского турне, но, в конце концов, это ему удалось. Совершенно случайно он встретил АББА в полном составе в лифте гостиницы. Вот, собственно, и всё. Но когда работники кинотеатра, громко звякая большими крючками дверей, открыли выходы из зала, я был уже полностью раздавлен. Проникший с улицы, серый и блёклый осенний свет заштатного провинциального города грубым, зазубренным лезвием кухонного ножа разре́зал зыбкий воздух, из которого была соткана сказка.
  'АББА' - это фильм о красивых и талантливых людях, которые любят друг друга, занимаются своим любимым делом, а весь мир боготворит их за это. И всё так красиво, так красиво...
  Я не могу сказать, что после кино я был настолько подавлен, что ничего не видел вокруг. Напротив, детали обратной дороги домой отпечатались в моей памяти невероятно отчётливо.
  Я ходил на дневной сеанс, и было ещё светло, когда я вышел из кинотеатра под мелкий моросящий дождик. Мне надо было пройти до троллейбусной остановки примерно двести метров. Большей частью мой путь лежал через парк, который все называли 'Детским', хотя на входе в него отчётливо было написано: 'Им. 30-летия Победы'.
  Идя через этот парк, я ни о чём не думал. То есть, у меня не было каких-то мыслей, образов, я ничего логически не препарировал, в голове не было никаких определённых слов. Просто я шёл и просеивал всю свою короткую жизнь через мелкое сито сказочных АББА. И вся она высыпа́лась на грязный асфальт, как оказалось, совсем уже не детского парка, и не осталось ничего, что я мог бы противопоставить АББА, сказать им: 'а зато у меня вот что...', 'а мне это не нужно, потому что...', 'неплохо, но я бы...'. Нет, не было ни одного 'зато', не было никаких 'потому что' и не было 'вот что'. Был я один, маленький никому не нужный человечек, грустно бредущий через аллею парка к остановке, где есть худой навес, под которым можно переждать дождь до прихода троллейбуса.
  Я прекрасно помню этот троллейбус. Я вошёл в последнюю дверь, пассажиров было мало, но я не сел, а подошёл к заднему окну, опёрся обоими локтями о поручень и стал смотреть назад. Стекло сплошь было в мелких высохших крапинках грязи, из-за которых серый заоконный мир казался ещё серее. Сразу под стеклом был выступ, выкрашенный белой облупившейся краской, ещё более исцарапав которую, кто-то сообщал, что 'Дрюня дурак', и что здесь были ученики ПТУ ?5.
  Мне не хотелось идти домой: в тесную жактовскую квартиру с частичными удобствами, тараканами и скрипучими полами. Я не хотел вдыхать её запахи - смесь жареной картошки, кислого борща и ядрёного хозяйственного мыла, мелко накрошенного вместо стирального порошка. Я тогда ненавидел свой дом. Все годы, прожитые в нём, я считал пропавшими зря. А время текло так медленно, так медленно, что хотелось выть от нетерпения: когда же я вырвусь отсюда.
  И должно было пройти ещё много лет и несколько жизней, чтобы тот воздух и те скрипучие полы стали тем местом, куда ты возвращаешься в мыслях, местом, где тебя любили ни за что-то, а просто так, тем местом, где всё было ещё впереди, где все были ещё живы и молоды, и где из двухваттных динамиков 312-ой 'Веги' сладко пели ещё всеми любимые АББА: 'Flying high, high/ I`m a bird in the sky...'.
  Вот таким был последний фильм моего детства. Вот тогда оно и кончилось, и началось уже совсем другое кино.
  
  
  
  ЧАСТЬ II. 1-го СЕНТЯБРЯ ДО НОВОЙ ЭРЫ
  
  ПРОЙДЕМТЕ ДАЛЕЕ
  
  По большому счёту, людей ничего не интересует, кроме людей. Люди любят рассматривать людей. Люди любят слушать людей. Люди любят узнавать про людей (про себя - хорошее, про остальных - плохое). Люди просто любят людей. Люди живут ради людей и за счёт людей. Больше всего людей интересуют самые простые вещи и самые простые истории про отношения одних людей с другими. Поэтому люди очень любят рассказывать про людей. На профессиональном или любительском уровне этим занимается невероятно огромное количество людей. Но больше всего люди любят рассказывать про себя. Даже когда они рассказывают про других, или думают, что рассказывают про других, на самом деле они рассказывают про себя. Особенно если рассказывают, что-то хорошее.
  
  Я много раз пытался как-то продолжить то, что написано в первом абзаце, пока не пришел к выводу, что это совершенно законченный текст, к которому добавить просто нечего, но ещё что-то дописать мне очень хотелось, и я не придумал ничего лучшего, чем пробел. А после этого пробела я захотел поблагодарить читателей, которые потратили свое время на первый цикл рассказов, размещенный на сайте про город Армавир http//86137.ru. Вдвойне хочу поблагодарить тех, кто оставил положительные комментарии, и втройне - админов за то, что удалили отрицательные ().
  Итак, о чем же вторая часть?
  Когда заканчивается детство? Наверное, тогда, когда всё становится системно хуже, чем было прежде. Сначала я решил, что это происходит лет в семнадцать. Тут даже и пояснять нечего. Однако потом я подумал, что уже сама школа - это испытание ещё то. Именно там стремятся подравнять, подшлифовать и заполировать все психологические, нравственные и интеллектуальные неровности ничего не подозревающего и ещё вчера счастливого дошкольника. Система универсальных лекал, благодаря которым он должен научиться жить в нашем, по общему мнению, несовершенном мире, называется педагогикой. Рассуждать о ней мы не будем, потому что в противном случае и при плохом настроении можно прийти к выводу о том, что жизнь после семи лет вообще теряет всякий смысл. А это уже как-то слишком мрачно.
  Возможно, детство заканчивается где-то в середине школьного срока, когда наступает возраст, который принято называть переходным периодом. Попробуем сказать об этом иначе. Где-то в середине школьного срока начинается история всех самых больших глупостей в твоей жизни. Где-то в середине школьного срока начинается череда эпизодов, большую часть которых ты предпочел бы прожить иначе или даже вообще не прожить. Где-то в середине школьного срока перед крепнущим организмом вырисовывается гора проблем, которые потом приходится расхлёбывать всю оставшуюся жизнь. И уже, будучи в возрасте близком к тому, который принято называть 'на склоне лет', чаще всего приходит осознание, что решались они исключительно по-идиотски. Я искренне завидую тем, к кому такое осознание не пришло. Наверное, их детство так и не закончилось, или им всю жизнь исключительно везло. Кого-то из таких людей нужно обязательно брать с собою в казино.
  А может быть детство проходит тогда, когда из жизни исчезает что-то, без чего становится грустно? Грусть - это совершенно недетское слово. Детям бывает обидно, больно, досадно; дети могут сердиться, завидовать и даже злиться, но не грустить. Грусть приходит с пониманием, что чего-то уже не будет больше никогда.
  Вероятнее всего, второй цикл рассказов (а может быть эссе) будет несколько отличаться по своему духу и стилю от предыдущего. Ну, уж как вышло.
  
  
  
  1 Сентября
  
  Я знаю, что название месяца пишется со строчной буквы. Но 1 Сентября это не название месяца - это название дня. Не рядового 1 сентября, которое наступает каждый год, а того самого 1 Сентября, отношение к которому я бы выразил как к 1 сЕНТЯБРЯ. То есть к тому дню, когда для меня началась школа, и когда моя жизнь разделилась на 'то, что было' и 'что теперь с этим делать'.
  Я не люблю 1 сентября, и это мягко сказано.
  Петр I сделал много важных дел, но есть среди них одно, за которое я отношусь к нему не просто как к великому царю, а как к близкому по духу человеку, который, надо думать, испытывал к 1 сентября такие же чувства как и я. Он перенес празднование Нового года с 1 сентября на 1 января.
  Школа началась для меня не с 1 Сентября, а немного раньше. Я думаю, с того момента, когда я сломал руку.
  Наш двор был отгорожен от тротуара высокой, метра в два, кирпичной стеной. Верхняя часть этого забора была не плоской, а двускатной и оштукатуренной. Таким образом, идти по верху забора было сродни балансированию на канате. Обычно я передвигался по этой бровке на четвереньках. Но в тот день со мной вместе на забор полез Серёга - соседский мальчик на год старше меня. Серёга лез впереди и в какой-то момент, поднявшись с коленок на обе ноги, быстро засеменил по самому верху. Я, не колеблясь, последовал его примеру, через два шага свалился на тротуар и поломал левое предплечье.
  Было очень больно, рука мгновенно распухла, меня повезли в травматологию и наложили гипс. Самое ужасное было то, что вскоре мне нужно было идти в подготовительную группу к школе. Было это, наверное, в феврале или марте. По крайней мере, я ещё носил теплую одежду.
  У меня было сильное ощущение того, что я не такой как все со своей поломанной рукой. Это чувство не исчезло, когда родители привели меня в школу. Я отчётливо помню свой первый день в классе, точнее его первые минуты.
  Здесь надо сказать, что я не был коммуникабельным ребенком. Я не ходил в детский сад, а впоследствии я ни разу не ездил в пионерский лагерь. Родители не считали это необходимым. А тут ещё этот гипс. Пальто застегивалось сикось-накось, рука ложилась на парту со звуком и располагалась не так как у всех, и вдобавок ко всему я никого в классе не знал, точнее почти никого.
  В школе, где мне предстояло провести ближайшие 10 лет, гардероба не было и дети раздевались прямо в классах, повесив свои вещи на длинную вешалку, прибитую почему-то к дальней от входа стене. И вот, первые минуты моей школьной жизни начались с того, что я стал осматриваться в классе и заметил на вешалке два хорошо знакомых и совершенно одинаковых пальто. Они принадлежали двум близнецам, которые жили со мной по соседству, и с которыми я был хорошо знаком. Это было очень приятное для меня открытие, так как, во-первых, до этого я не знал, что они идут со мной в один класс, во-вторых, кроме них я вообще никого из знакомых не увидел и, в-третьих, это как-то отвлекло меня от сломанной руки. В общем, я обрадовался невообразимо, и, бурно жестикулируя, как-то по-своему стал их приветствовать. А мальчики были 'садиковские'. Они, как по команде, вылупили на меня свои глаза и сделали такие выражения одинаковых лиц, которые должны были сказать мне, что я совершаю какую-то неимоверную и абсолютно недопустимую глупость. Я никак не ожидал такой реакции, а взгляд учительницы в мою сторону, который свидетельствовал о её полной солидарности с близнецами, усилил моё одиночество.
  Больше с периода 'подготовишки' я почти ничего не помню. Вероятно, самое большое открытие для себя я сделал в первые десять минут моего пребывания в этой группе.
  Потом наступило долгое лето, а лето в детстве всегда было очень долгим, но в итоге, к сожалению, проходило. И мы стали готовиться к школе.
  Если спускаться с Сенного моста в сторону улицы Энгельса, то с правой стороны до сих пор можно увидеть легкое одноэтажное строение типа торгового павильона. В те времена, когда я готовился к школе, оно выглядело несколько иначе и ещё более просто, чем даже сейчас. Там располагалась пивная, которую в народе называли 'Колхида'. Это было связано с тем, что однажды тяжелый грузовик этой модели, разогнавшись с моста, невероятным образом въехал прямо в пивнушку. Немного далее 'Колхиды', буквально в 30-40 метрах ниже по той же стороне улицы Ефремова была парикмахерская. Любопытно, что это сооружение, более напоминающее крашеный дощатый сарай, сохранилось и до сего дня. Сейчас оно, вероятнее всего, действительно, служит кому-то сараем и молодому поколению даже в голову не приходит, что некогда здесь трудились мастера мужских и дамских причесок. Их опыт ценился настолько, что к ним присылали практикантов, то есть выпускников того самого места, где обучают стричь. Впрочем, мастер там был один, и практикантка в тот момент была у него тоже одна.
  И вот мы встретились. 'Мы' - это я - совсем молодой человек, который завтра собирается в первый класс, моя мать, которая привела меня подстричь, чтобы я был красивым мальчиком в день своего 1 Сентября, и практикантка, у которой, как выяснилось, в тот момент тоже был день своего 1 парикмахерского Сентября. Короче, я был у неё первым. Всё это было очень символично. А особенно символичным было то, что она выстригла вкривь мою челку, и это её творение запечатлелось на трёх или четырёх фотографиях с моего 1 Сентября, то есть на всю жизнь. Мать негодовала, и это я запомнил хорошо, но обрезанные волосы было уже не пришить.
  Уже с самого утра моего 1 Сентября у меня было ощущение, что обязательно что-то пойдёт не так. Я собирался медленно, совсем ненамеренно оттягивая своё свидание со школой. Потом мы вышли из дома: я, отец и мать. Солнце было ярким, но не утомляло. Мы пошли в школу через сквер по улице Ефремова, который в те времена представлял собой совершенно необустроенное пространство без крошки асфальта или бетона и даже без единой скамейки. Его пересекали только пыльные дорожки, по одной из которых я и пошел в школу.
  Отец, видя моё сумрачное настроение, попытался было меня ободрить. Простой рабочий человек с восьмью классами образования, он не нашел ничего лучшего, чем сказать мне, мол, не переживай, сынок, как получится учиться, так и получиться, на производстве люди тоже нужны. Уже с годами я осознал всю трогательность этой попытки человека, принадлежавшего своему времени. Но в тот момент его слова не успели даже коснуться моего сознания, так как мать с быстротой мангуста выдала короткую и очень емкую тираду по поводу интеллектуальных данных моего отца, его рода деятельности и моих совершенно безрадостных перспектив в случае получения хотя бы одной тройки. Причем, как я понял, мать брала на себя обязательства устроить эту безрадостность сразу же, а не в далеком будущем. Это стало эпиграфом к школе.
  Потом мы все вместе пришли на школьный двор. Уже знакомая мне учительница-первая-моя построила своих рекрутов во главе вывернутого внутрь каре. Напротив нас оказались десятиклассники, то есть выпускники, которые должны были повести нас в наши классы. Началась линейка.
  Под конец этого мероприятия нам раздали по букету гладиолусов, которые мы должны были вручить десятиклассникам. Это значит, что мы должны были побежать с букетами наперевес через всё пространство школьного двора, достичь первых рядов людей исполинского роста и кому-то из них, этих загадочных незнакомцев, вручить свой букет. Я знал, я чувствовал, что что-то должно было пойти не так. В итоге я замешкался на старте, не получил 'своего' десятиклассника, наткнулся на равнодушные улыбки великанов со снопами гладиолусов и сунул свой букет кому пришлось. Вместо благодарности меня окатил заливистый девичий смех, как выяснилось, девятиклассниц. Я бросился догонять отступавших и очнулся только в классе, когда перекладывал учебники и бледно-розовые пластмассовые счетные палочки.
  Наш класс казался мне большим и ярким, из него выходило три огромных окна, одно во двор и два на спортивную площадку. Я сидел на предпоследней парте первого ряда и делал, наверное, всё то, что делали и остальные. За десять лет мне предстояло научиться именно этому: делать то же самое, что делали остальные, но только лучше. Именно за это я получал пятерки и тогда мне ничего не угрожало.
  На доске было написано розовым мелом 'Поздравляем с 1 Сентября'. Будничным движением учительница стерла надпись и отложила влажную тряпку. Потом она говорила о чём-то важном. Я должен был это запомнить, но не запомнил. На высыхающей доске вдруг появились океанские волны, низкие кучевые облака и маленький плот, которому не суждено было дожить даже до перемены.
  
  
  
  ПЕРЕМЕНА
  
  Всё-таки странное название для перерыва между уроками - перемена. Вероятно, первоначально имелась в виду смена уроков. Но тогда почему говорят перемена между уроками? И уже совсем нелогично выглядит словосочетание 'большая перемена'. Если исходить из того, что подразумевается её временнáя продолжительность, то тогда стоило назвать её длинной или долгой переменой. Всё-таки это странно. Всё как будто подталкивает нас к пониманию этого маленького отрезка времени, как периода неких изменений, не совсем относящихся к занятиям в школе, то есть, собственно, к тому, ради чего мы в неё и пришли. А ведь так оно и было.
  Ребенок живет очень быстро, и потому его время тянется очень медленно. За десять минут перемены для школьника проносится такая череда событий и впечатлений, которую иному взрослому не пережить и за день. И, нередко, даже маленькая перемена может привести к большим изменениям.
  Бо́льшую часть школьных перемен мы были предоставлены сами себе и занимались черт те знает чем. В нашей школе не было кабинетной системы, и за исключением физкультуры и трудов мы не покидали одной и той же классной комнаты, на двери которой красовались номера и литеры двух классов. Один из них занимался в первую смену, а другой во вторую. В младшей школе во время перемены, чаще всего, мы тупо бегали по классу или по двору. Где-то классе в четвертом нас повально захватила игра, которая называлась 'Три-пятнадцать'. Совершенно необъяснимое название, никак не связанное с ходом игры, кроме команды 'три-пятнадцать', с которой она начиналась. Играли в неё, по-моему, только двое. Вначале соперники становились друг напротив друга, соприкасаясь носками ботинок (туфель, кед, сандалий), перенеся свой вес на далеко отставленную назад другую ногу. Потом следовала известная команда, и игроки отпрыгивали в разные стороны. Суть игры заключалась в том, чтобы потом по очереди предпринимать попытку наступить на носок ботинка своего соперника, который (как и нападавший) имел право отрывать от земли только одну ногу. Кому это удавалось, тот и выигрывал. Это состязание лишь на первый взгляд кажется простым. На самом деле играть можно было по-разному. Недалекий игрок прыгал как сумасшедший, и если его соперник обладал хоть какой-нибудь реакцией, то ему ничего не светило. Со временем приходит сноровка, и игроки начинают хитрить. Не будет преувеличением сказать, что иные ходы в 'три-пятнадцать' готовились нами очень тщательно, а паузы между бросками напоминали по напряженности паузы перед выстрелами, которыми обменивались герои вестернов. Особым шиком было обмануть соперника, сделав вид, что ты метишься в его выставленную ногу, а бросится и наступить на опорную. При этом любовно наглаженные бабушкой или мамой брючки и начищенные ботиночки в расчёт не принимались. Брюки рвались, носы на обуви обдирались до белой основы, мы получали за это от родителей, и в итоге, наверное, именно поэтому игра 'три-пятнадцать' постепенно перестала царствовать на переменах.
  Если говорить о младших классах, то сильнее всего врезалась в память большая перемена. Точнее, большие перемены по 20 минут, во время которых мы ходили в буфет. Тогда родители ещё не давали нам денег, а как-то сами оплачивали наши обеды. Буфет располагался в небольшом полуподвальном помещении. Когда мы приходили туда на большой перемене, на столах уже были расставлены наши порции. Больше всего мне запомнились маленькие молочные бутылочки по 0,25 литра и треугольные слойки. Они были сделаны, разумеется, из слоеного теста, сложенного наподобие фронтового конверта, внутри которого было какое-то повидло. Именно какое-то, потому что я не знаю точно из чего оно было приготовлено. С молоком это повидло было очень вкусным, особенно та его часть, которая просачивалась из конверта и запекалась в темно-коричневую тугую фруктовую карамель. Вероятно, это не было предусмотрено технологией выпечки, но именно этот брак мне казался самым вкусным. Из слоеного теста делали ещё, так называемые, языки, но их я не любил. Часто давали коржики - лепешки из рыхлого, щедро сдобренного содой теста, по форме напоминавшие расплывшуюся ромашку с короткими лепестками. Когда мы стали более самостоятельными, и родители начали давать нам в школу деньги, мы узнали, что такой обед стоит 15 копеек. Однако не всем удавалось доносить эти копейки до буфета и это отдельная, и весьма противоречивая история.
  Мы играли на деньги, и никто в этом не видел ничего особенно предосудительного. Впрочем, никто - это не совсем так. Учителя все-таки пытались нам помешать, и кроме того, я не помню, чтобы девочки играли на деньги. Игра называлась 'Чу'. Суть её заключалась в том, что игравшие зажимали в кулаке монеты и говорили друг другу 'чу', после чего показывали какую сумму они выставили на кон. Тот, у кого эта сумма была больше, собирал все монеты у себя в пригоршне, закрывал ладонями полностью, словно в погремушку, и тряс какое-то время. Когда, по его мнению, монеты достаточно перемешивались, он разжимал ладони и высыпал мелочь на землю или парту, или иную твердую поверхность. Те монеты, которые лежали решкой вверх, он забирал сразу. Те же, что упали вверх орлом, нужно было взять двумя пальцами за ободок и аккуратно, исключительно параллельно поверхности, стукнуть так, чтобы монета перевернулась вверх решкой. Если это удавалось, то игравший брался за следующую, а если нет, то право попытки переходило к сопернику. Надо было начинать с самой мелкой монеты и продвигаться постепенно вверх по номиналу. Так я узнал, что такое азарт. Можно было положить копейку, когда соперник клал полтинник, можно было сразу выбросить все монеты решками вверх (такое бывало), а можно было и наоборот, и тогда право бросить мелочь переходило к сопернику. Были истинные мастера чу, которые так наловчились переворачивать монетки, что если они бросали первыми, то очередь до тебя просто не доходила, они переворачивали все монеты с одного захода. Я не помню, чтобы мне приходилось оставаться без обеда. Не помню также, чтобы я разбогател на этой игре.
  Возможно, родители ругали меня за это пристрастие, учителя точно нет, потому что я не попадался. Короче говоря, я не помню как я бросил играть в чу. Как-то само остановилось. Наверное, сработал мой внутренний стоп-кран, который впоследствии не раз уберегал меня от ненужных увлечений.
  С течением времени перемены становились более содержательными. Можно было, например, прочитать параграф, который почему-то не прочитался накануне, можно было списать домашнее задание. Я делал это редко и исключительно лишь по таким предметам как алгебра и химия. Во время перемен можно было устроить какое-либо состязание. Я запомнил ска́чки на стульях. У нас были стулья довольно крепкой конструкции из желтой лакированной фанеры. Парты, поставленные в три ряда, естественным образом создавали два прохода, по которым и устраивались скачки из конца класса к доске.
  В 7 и 8 классах мы очень часто дрались. Драки возникали, нередко, совершенно на пустом месте. Выброс адреналина и растущий организм не способствовали самоконтролю, и любой случайный толчок или смешок легко перерастал в драку. Разумеется, дрались в основном на переменах. Я помню только несколько случаев, когда драки переносились на после занятий. Это, как правило, собирало огромное количество зевак и страсти кипели нешуточные. Подраться - это было запросто, и каково было моё удивление, когда к середине 9 класса я отметил, что уже полгода ни с кем не дрался. Да, и вообще уже полгода в классе никто не дрался. Так и закончились драки, как-то незаметно и сами собой.
  В старших классах драки сменила любовь и перемены использовались как возможность оказать предмету своих мечтаний какое-то особое внимание. Об этом я говорить не буду, поскольку тема эта очень большая, а для некоторых моих одноклассников она растянулась на всю оставшуюся жизнь.
  В бесконечном ряду одинаковых или почти одинаковых событий всегда выделяются несколько, которые запомнились, и именно из них состоит память. А в ряду этих событий всегда найдется то, которое помнишь лучше других. Наверное, потому что чаще о нем вспоминаешь.
  Среди миллиона моих школьных перемен я запомнил ту, которая случилась без звонка. Собственно, это даже не было переменой. Я учился во втором классе и меня за что-то выгнали с урока. За дверью я немного постоял, попереживал, порасстраивался и стал размышлять, чем бы занять остаток урока. Наружу выходить не хотелось. Сырая поздняя осень, и тяжелое низкое небо не располагали к прогулке. Сначала я подошел к лестнице на второй этаж, но подниматься передумал. Делать там было нечего: две такие же классные комнаты, как и на первом этаже, и медкабинет. Так я подошел к окну, уперся ладонями в подоконник, а ногами прислонился к батарее. Мои коленки уютно втиснулись между теплыми секциями радиатора. Беда начала постепенно отступать. И тут пошел первый снег. Большие хлопья медленно и почти отвесно падали с неба. Из главного здания выбежали два пятиклассника и стали носиться по двору, ловя снежинки ртом. Наверное, их тоже выгнали с урока и они, наконец, нашли чем заняться. Но я не вышел наружу, я стоял и смотрел на мальчишек и на падающий снег, пока не прозвенел звонок, и не началась перемена, которой я не запомнил.
  
  
  
  ТРАВМАТОЛОГИЯ
  
  Не могу сказать, чтобы это слово было мне приятным или, тем более, чтобы оно было родным. Но, в конце концов, свыкаешься же со значениями слов 'ремень' или 'угол' не в их прямом смысле, а в том, который связан с рубцами на ягодицах или с нудным стоянием лицом к стене.
  Примерно таким же оттенком для меня обладало значение слова 'травматология'. Я думаю, что мало было (и есть) детей, которым это утверждение покажется близким, и слава Богу.
  О том, как я поломал руку, я уже рассказывал. Разумеется, гипс мне накладывали в травматологии, которая, как и сейчас, находилась на первом этаже 3-ей городской больницы, хотя, кажется, это была 2-ая поликлиника. Я никогда не различал этих тонкостей, несмотря на то, что вырос в непосредственной близости от этих сумрачных заведений.
  Кроме того что уже было сказано про руку, можно вспомнить лишь о том, как чесалась кожа под гипсом. Это невероятное чувство, способное свести с ума, если гипс наложен настолько плотно, что под него нельзя засунуть что-нибудь вроде линейки или вязальной спицы. И огромное облегчение, когда его, наконец, срезали. Это было моё первое, но далеко не последнее знакомство с травматологией.
  Например, однажды меня укусила собака. Это было не так уж и больно, но очень обидно.
  Когда я перешёл в третий класс, нас перевели из основного здания 10-ой школы, что по улице Тургенева, в филиал по улице Энгельса. Раньше в двух зданиях этого филиала располагалась 16-ая школа. Она была восьмилетней, и её закрыли незадолго до того, как мы там оказались. В 90-е годы на её месте построили здание банка, а теперь там подобрался невесть какой набор арендаторов: от риэлторов до приставов. Довольно долго после того как школу снесли, проходя мимо, я пытался угадать хоть какие-то остатки того места, где провёл целый год своего детства. Единственное, что оставалось - это изгиб газовой трубы, который потом тоже исчез, и от 16-ой школы не осталось ни-че-го. Ничего, кроме фотографий и наших воспоминаний.
  Как я уже сказал, в школе было два здания. Одно стояло близко к воротам и напоминало статный купеческий дом. Там учились 'бэшники' и я в нем почти не бывал. В глубине школьного сада (если можно так назвать условно-регулярные заросли нефруктовых деревьев) располагалось ещё одно строение. Оно выглядело поновее и попроще первого. Там было две или три классные комнаты, библиотека и буфет. В нем учились мы.
  Помню, как меня удивляли высокие парты. Самые настоящие парты с общей для двух учеников скамьей, соединенной со столом прочным креплением наподобие полозьев. Наклонные крышки были снабжены поднимающейся частью, эдакой доской, которая опускавшись почти упиралась тебе в живот. Неизгладимое впечатление на нас производили отверстия в верхней части крышки парты, куда ученики прежних поколений вставляли свои чернильницы. А надо сказать, что к тому времени шариковые ручки давно и прочно заняли свое место в наших пеналах.
  Школьный двор был довольно просторным. Он завершался футбольным полем, отгороженным высоким забором от железной дороги.
  Между выходом из основного здания и входом в буфет, меня и укусила маленькая собака, дотоле ласковая и безобидная. Потом мне объяснили, что у неё в тот момент были щенки, и вообще собаки не любят, когда их хватают сзади за бока, даже если и от избытка нежности.
  И снова здравствуй, травматология. Уколы назначили в живот, но почему-то не сорок, как пугали, а только три. Причем первый был совсем не болезненным.
  А однажды мы пошли на водохранилище. Точнее, мы пошли на 1-ое водохранилище. Всего их было три, и нумеровались они по степени удаленности от окраин городских кварталов и, разумеется, остановки, расположенной недалеко от угла улиц Ефремова и Розы Люксембург. Эта остановка и сейчас ещё там. Именно здесь мы выходили из троллейбуса или автобуса и дальше шли на водохранилище пешком.
  Во времена моего детства девятиэтажек не было не только по пути на пляж, их в Армавире не было вообще. Из множества старых дореволюционных зданий, которых сейчас в районе 'Оптики' осталось на пересчет, выделялась мельница. Она была механизированной и никакой романтики это старое запущенное строение не навевало. К тому же, по-моему, мельница была уже закрыта. Любопытно то, что это сооружение снесли в начале 80-х, а на его месте построили девятиэтажный дом, в котором мне суждено было прожить более 20 лет. Впрочем, тогда я об этом не подозревал, и мы весело шагали дальше - на 'водохранку'.
  По крайней мере, до конца 70-х годов второе водохранилище представляло собой запущенный мелкий водоем, в котором купались люди с низким порогом брезгливости.
  Третье водохранилище было живописным маленьким озером в лесу (ныне почти сплошь поросшее осокой и, фактически, уничтоженное). В этом водоеме купались, вероятно, только те люди, которые уже были настолько наотдыхавшимися 'на природе', что им было вообще всё равно где купаться.
  Само понятие 'отдыхать на природе' в те времена имело, как мне кажется, несколько иной смысл, чем теперь, хотя бы по причине того, что кроме как на природе отдыхать, в сущности, было почти негде. Нет, ну конечно, существовали различные формы культурного досуга: шашки, городки, боление за 'Торпедо', редкие (вплоть до всего нескольких раз за жизнь) рестораны, рукоделие и т.п. Но 'природа' была местом уединения от всего и всех, достичь которого в период развитого социализма было гораздо сложнее, чем сейчас. 'Природа' была близко к месту жительства, и это выгодно отличало её от моря или Кисловодска. Путешествия за рубеж существовали, главным образом, только по карте.
  'На природу' надо было брать музыку. До конца 70-х - начала 80-х почти единственно доступной на природе музыкой была гитара, что в свое время породило целое направление песенного творчества. Но постепенно прогресс начинал брать свое, и появились кассетные магнитофоны. Я точно помню момент, когда увидел магнитофонную кассету в первый раз. Это было по телевизору. Шёл австралийский сериал про кенгуру по кличке Скиппи. Это был культовый сериал для подростков, вместе с которым в советскую действительность просачивался не только мёд дружеских отношений мальчика и животного, но и едва заметные детальки буржуазного быта. Именно тогда в руках одного из героев сериала я и увидел то, что у нас потом назовут микрокассетой.
  Надо признать, что ценность первых портативных отечественных магнитофонов процентов на 90 состояла из того, что их можно было взять 'на природу'. Так началась золотая эпоха 'Электроник' и 'Романтиков'.
  Первое водохранилище было не таким заросшим, как сейчас и выглядело гораздо более просторным. У него была относительно чистая водная гладь, здесь были сооружены два навеса для отдыхающих: один примерно по центру той части водоёма, которую можно назвать западной, то есть, по левому берегу, если стоять лицом к Форштадту; второй навес располагался на том берегу, который был ближе всего к Кубани. К нему мы и направлялись.
  Не помню сколь долго или коротко мы тогда купались и загорали. Помню только, что шёл я по бережку, почти вдоль самой кромки воды и вдруг пробил себе ногу невесть откуда взявшейся там колючкой акации. Она вошла в ступню рядом с большим пальцем и почти пробила её насквозь.
  Не отложилось в памяти то, что делал отец, как быстро и на чем он доставлял меня в уже хорошо знакомую травматологию. Там мне вкололи новокаин прямо в подушечку ступни пониже пострадавшего пальца. Я лежал на операционном столе и смотрел на созвездие круглых и очень ярких ламп, пока хирург разрезáл мне ногу. В тот раз меня, кажется, не зашивали. Но всё было впереди.
  Однажды мы играли в прятки, и было мне уже лет 11-12. Я был младше всех игравших, а это означало, что мне никак не следовало начинать жмуриться, потому что потом это могло перейти в очень затяжную фазу игры. Коном служила огромная деревянная дверь сарая, державшаяся на кованых навесах, живописно выступавших из стены крупными цилиндрами. Я помню, кто тогда водил, но это не важно. Суть в том, что я оставался последним 'незастучавшимся', то есть он искал уже ни кого придётся, а именно меня. И именно мне пришлось бы жмуриться, дотронься он до кона хоть на мгновение раньше. Стратегия пряток заключалась в том, что тот кто 'ма́ется', может и не освободиться за одну игру. Это произойдёт в том случае, если все, кто прячется, добегут до кона и 'застучатся' раньше него, или если кто-то спрячется так, что он не сможет его найти и сдастся. Поэтому можно было либо залезть в укромный угол и надеяться, что тебя не найдут, либо перебегать с места на место и выжидать момент, когда жмурившийся настолько далеко отойдет от кона, что ты сможешь выскочить и добежать быстрее него. Он станет кричать 'Стуки-стуки за Вову (Петю, Серегу, Сашу ...)', но это будет уже не важно, важна уже будет только скорость. Скорость обрушится на тебя и заберёт полностью.
  Сначала ты замираешь, ты долго ждал, ты наблюдал через щелку или из-за угла за своим соперником, ты контролировал ситуацию. Он не видит тебя, и вот ты оцениваешь свои шансы, ты знаешь, кто и как бегает, и сравниваешь его с собой. Момент постепенно назревает, ты напрягаешься... и всё... ноги едва касаются земли, это почти полет. Так было и в тот раз.
  Жмурившийся решил, что я прячусь в районе сараев, а я был за дверью подъезда с другой стороны двора. Ситуация соперничества была идеальной и я выскочил. Он закричал моё имя и бросился к огромной двери-кону. Мне стало ясно, что я опережаю его ненамного. Я постарался поднажать, споткнулся и с разгона влепился лицом в кон. Железный навес приял мой подбородок.
  Прятки на этом кончились. Я залился кровью, и пацаны отвели меня домой. Рана оказалась небольшой по размеру, но довольно глубокой, пробило до кости. И та-та-та-дам, травматология, не скучала ли ты по мне?
  Я не хотел ехать в больницу, но мать однозначно заявила: надо зашивать, иначе развалится как роза. Когда мне наложили шов, она критически осмотрела мой подбородок и, наверное, чтобы меня успокоить сказала, мол, ты не расстраивайся, просто в этом месте борода не будет расти. И, действительно, не растет.
  Когда я потираю утреннюю щетину, то почти всегда задерживаю указательный палец на маленьком шраме на подбородке. Иногда мне кажется, что если бы он не сохранился, то я не запомнил бы тот день и думал бы, что всё это произошло не со мной.
  Говорят, что клетки человеческого тела обновляются полностью через какой-то промежуток времени. То есть, довольно скоро после рождения в нас не остается ни одной клетки от младенца, потом круговорот происходит ещё раз и ещё, и ещё. В сущности, ни одной клеткой своего нынешнего тела мы не были в детстве. А шрамы остались.
  
  
  
  КОЛ
  
  В нашей школе давным-давно существует четырехбальная шкала оценок. Удивлены? Для меня это открытие стоит в одном ряду с ягодой-арбузом и травой-бананом. Суть в том, что '1' не является официально признанной оценкой, то есть учителя не должны её ставить в тетради или дневники. Нет такой оценки. Но не тут-то было. Моя первая учительница вовсю использовала воспитательно-унизительно-подавительный потенциал единицы, а кроме того применяла ещё и укоризненное 'См', которое мы проговаривали как 'сэмэ', хотя по логике нужно было бы говорить 'эсэм' или тогда уже 'сым'. Это сэмэ в конце наших каракулей (будь то цифры или буквы) должно было как бы говорить нам: вот эта вот муть не заслуживает моего внимания, но так как настроение у меня вчера было не слишком сумрачное, я решила порасписывать ручку и вывести тебе более сложное начертание, чем '1' (КОЛ).
  Можно сказать, что я учился в начальной школе с явно завышенными требованиями, где использовалась не четырехбальная, а шестибальная система, причем три балла были в явном негативе и означали 'плохо', 'хуже некуда' и рвотный спазм.
  Дело в том, что у меня плохой почерк. Вообще у мальчиков почерк, как правило, хуже, чем у девочек, а если это исключение из правил, то тут уже нужно насторожиться родителям. А в начальной школе учителя особенно ценят опрятность. У тебя не должно быть помарочек (таких микроскопических исправлений), под правую руку нужно положить промокашку. Если ты не подложишь промокашку, то ручка заскользит по жирной поверхности или у тебя (о, ужас) останутся на листке отпечатки пасты с пальцев или ладоней. Короче, 'сэмэээ'!
  Начальная школа была раем для девочек. В большинстве своем они аккуратненькие, немного медлительные и дисциплинированные. Они берут на коленки свой пахнущий дерматином ранец, открывают блестящую застежку и заглядывают внутрь. Там все разложено по секциям (двум или трем). Вот они достают свои тетрадочки в зеленых обложках, на каждой из которых написано 'ТЕТРАДЬ', а ниже кругленькими буквами внесены класс, учебный предмет, имя, фамилия и 'цы'. Последние две буквы это не код и не секретное имя, а дополнение внесенного типографским способом полуслова 'учени'. Между последней страницей и обложкой вложена промокашка - листок мягкой шершавой бумаги белого или розового цвета, немного напоминающий современную дорогую туалетную бумагу, только чуть плотнее.
  В те времена, когда ученики использовали наливные ручки или писали перьями, промокашки были им очень нужны, мы же в них не сильно нуждались, но тетрадоделательная промышленность по инерции продолжала нам их подкладывать.
  Я терпеть не мог (и не могу) писать на лощёной бумаге, из которой изготавливали, как мне кажется, тетради в линию, то есть для занятий по русскому языку. Эта бумага выглядела очень качественной и была более белой по цвету, чем нелощеная, но в ней был какой-то холод и официоз, а сделать ошибку на лощеной бумаге казалось гораздо бóльшим преступлением, чем на обычной. Наверное, с тех пор мне по сердцу тетради в клетку, состоящие их желтоватых и немного шершавых листов самой обыкновенной бумаги.
  Последний лист обложки заслуживает особого внимания. За весь период моего обучения я запомнил четыре варианта основного содержания этой страницы. Это была таблица умножения, таблица Пифагора, гимн СССР и моральный кодекс строителя коммунизма. Вместе с ними нередко прилагался перечень и основные значения системы мер и весов.
  Тетради были двенадцати-, восемнадцати- и двадцатичетырехлистовые. Тетради большего формата в школе не использовались и назывались 'общими', как бы подразумевая, что в объем более 24 листов записывать что-либо одно слишком расточительно.
  Вот такую двенадцатилистовую тетрадь из лощеной бумаги в линейку и с розовой промокашкой девочки нежно клали на парту. Потом они вынимали свой пенал, в котором были разноцветные ручки и остро очиненные мамой простые карандаши. В наши времена нередко ещё встречались так называемые химические карандаши. Если грифель такого карандаша 'послюнявить', то какое-то время он пишет как будто чернилами. Такие карандаши нам не рекомендовали использовать на занятиях и у девочек их, разумеется, не было. Что такое фломастер мы знать не знали и слыхом не слыхивали. Первый фломастер в своей жизни я увидел где-то уже на рубеже старших классов. На меня, равно как и на любого другого, он произвел неизгладимое впечатление. Обладатели фломастеров сразу достраивали несколько ступеней в своей социальной лестнице. Фломастеры прибавляли им загадочности и некоей нездешности. Я точно не помню, но, наверняка, первый фломастер я увидел у кого-то из девочек.
  И вот наша девочка достала тетрадку, ручку, карандаши, её учебники уже сложены ровной стопкой на краю стола, а внизу этой стопки хранилось и вовсе нечто заветное. Это дневник. Именно со школьного дневника у людей начинает вырабатываться чувство ценности официальных бумаг и подписей, а красный цвет чернил вписывает в юное сознание спектр ассоциаций от ликования на грани эйфории до безысходности и отчаяния. Расположение дней недели в школьном дневнике до сих пор доминирует в моем сознании над иными календарными схемами.
  Наверное, у многих есть своя запись в дневнике, которая запомнилась на всю жизнь. У меня она была такой: 'Ваш сын сбежал с урока труда и прятался из-за угла'. Ей Богу, так и было записано.
  Мысль о том чтобы вырвать страницу из паспорта сегодня порождает во мне похожие эмоции с теми, когда я задумывался о возможности вырвать лист из дневника или наблюдал, как это делают другие.
  В общем, ученицы в младшей школе, как ни крути, удобнее учеников. Опрятные, с хорошим почерком без помарок - их тетрадки так легко проверять, даже не надо голову морочить: проверила одну, поставила перед собой и сличай с другими, как картинку в жанре 'найди десять отличий'. Наша учительница так и делала, прямо на уроке. А ведь, когда тебе 7 или 8 лет, всё что делают взрослые, а особенно учителя, кажется правильным.
  В тот далекий день я выполнял какое-то упражнение по русскому языку. Разумеется, его нужно было вывести аккуратным почерком в тетрадь в линеечку из лощеной бумаги. Не помню точно, в чем именно я напартачил, но, видимо, корявость моего почерка и пара-тройка чернильных отпечатков пальцев добили учительницу, и она влепила мне кол. Она не просто поставила единицу, она размашисто врезала её на полях размером больше чем в половину страницы. Добавляло трагизма то, что это была первая страница тетради, а значит, это клеймо мне пришлось бы носить до конца четверти. Не могу подобрать сравнения с тем, что было со мной, когда я открыл тетрадь. В современных фильмах подобное эмоциональное состояние героя отражают изменением ракурса заднего плана, который как бы увеличивается и надвигается на персонажа, словно раздавливая его. Вот это очень точный художественный прием. Не знаю уж задним планом или чем-то ещё, но в тот день меня точно раздавили. Я шел домой обреченным.
  Мать умела подобрать слова, после которых у меня оставалось ощущение, что я не просто получил плохую отметку, а упал в турнирной таблице всех её кровных родственников на последнее место, и это угрожало мне вылетом в низшую лигу, которая состояла, главным образом, из родственников моего отца.
  Выход был только один: упражнение переписать (разумеется, ровненьким почерком без помарок и ошибок), а тетрадь с единицей уничтожить. Причем сделать это было нужно настолько срочно, что мать забрала меня с собой на работу. Оставить меня дома и дать переписать самостоятельно было решительно невозможно, так как я уже доказал свою несостоятельность. Мысль о том, чтобы поручить (не попросить, а именно поручить) проконтролировать меня кому-либо из домашних мать не допускала, поскольку дома её окружали сплошь одни только родственники отца. Так я оказался на её рабочем месте.
  Мать работала на мебельном комбинате каким-то небольшим начальником. У неё был кабинет, который она делила с несколькими своими сослуживцами, выполнявшими ту же работу, что и она.
  Я уселся за её рабочий стол, положил перед собой две тетради: оскверненную и чистую. Стыд за полученный кол был настолько большим, что я прикрыл его промокашкой. Так оказалась доступной только верхняя часть листа со злосчастным упражнением. По мере переписывания промокашка перемещалась всё ниже и ниже, неминуемо угрожая обнажить разящий позором меч единицы. И всё бы ничего, но в кабинет все время заходили и выходили материны коллеги, а она, как назло, куда-то исчезла. И вот, когда переписывать, не открыв самого острия единицы, было нельзя, в кабинете появилась одна из материных сослуживиц. Это была совсем молодая девушка с открытым лицом и приятной улыбкой. Она только что о чем-то громко разговаривала за дверью и заливисто дохохатывая окончание разговора вошла в кабинет, увидела меня, подмигнула и прошла к стойке-вешалке, чтобы снять плащ. Потом она должна была пройти у меня за спиной, чтобы занять свое место. Я весь съежился и слегка подвинул вверх промокашку. Я старался не смотреть на девушку, когда она приблизилась к моему столу. Я наклонился к тетради, больше всего заботясь о том, чтобы она не увидела кол. А она остановилась у меня за спиной. Снаружи доносился фабричный гул. Кто-то глухо кашлял в коридоре. Девушка отодвинула мою промокашку. В таких случаях пишут: время для меня остановилось. Потом я услышал, как она тихо и совсем беззлобно усмехнулась и погладила меня по голове. И всё.
  После этого она прошла за свой стол, села и занялась какими-то делами, а я отложил ручку, прислонился к высокой спинке стула и посмотрел в окно.
  Уже смеркалось, темно-синие облака наползали откуда-то из-за корпусов фабрики. Когда закончится смена, мать вынуждена будет возвращаться домой через пять или шесть кварталов, где единственным уличным освещением были лампочки на фасадах. Отец не мог позволить ей такой прогулки и всегда встречал у проходной. Потом они шли домой, и обсуждали прошедший день или говорили о чем-то ещё. Наверное, сегодня мать будет рассказывать ему про мою единицу, но я знал, что сначала он подхватит меня на руки, и я уткнусь носом в ворот его пахнущей тяжелой работой рубахи.
  Я посмотрел на девушку, которая, казалось, уже забыла обо мне. А потом я смял промокашку и бросил её под стол.
  
  
  
  
  ТЮЛЬПАНЫ
  
  Раньше с понятием 'цветочный магазин' ассоциировалось торговое заведение, в котором продавались комнатные цветы в красных керамических горшках, и был такой магазин один на весь город. Букеты покупались только с рук или составлялись самостоятельно из того, что росло в огороде или прямо около двора. Тройку лидеров по популярности среди горожан составляли тюльпаны, хризантемы и гладиолусы. По крайней мере, мне так казалось. Лидерство тюльпанов, наверное, определялось тем, что были они неприхотливы и росли запросто почти везде, где охочим до растительной эстетики горожанкам, заблагорассудилось воткнуть их луковичку.
  Для меня тюльпаны были прочно связаны с весной и школьными праздниками. Ученики приходили с охапками этих цветов. Изысканных видов тюльпанов в те времена не было. В подавляющем большинстве это были красные цветы на низкой, грубо оборванной ножке с двумя-тремя крупными листьями. Тюльпанов бывало так много, что в ожидании торжественного момента их складывали в тазик с водой. Его ставили на стул прямо в классе перед доской. Цветов никто не считал, и мы выдергивали некоторые из них ради пестика. Эта часть у тюльпанов довольно крупная, немного расширяющаяся к середине и заканчивающаяся тремя плоскими отростками, напоминавшими нам хвостовое оперение самолета. Мы прокалывали спичкой среднюю часть пестика, и получался настоящий маленький самолётик. Что мы с ними делали после этого, я не помню. Вероятно, у кого насколько хватало фантазии.
  Особую роль в праздниках и украшении быта играли сирень и петушки. В обилии росли пионы, ромашки и многие другие неприхотливые цветы, прижившиеся на благодатной Кубани.
  Играть можно было не только с пестиками тюльпанов, например, особый интерес представляли листья петушков. Если вырвать лист этого цветка близко от основания, то открывался такой участок, где две его половинки почти смыкались. Если зажать эту часть губами и особым образом потянуть в себя воздух, то получался короткий, но довольно громкий, то ли писк, то ли свист, который нам очень нравился. А если у вьюнка надорвать плотное основание цветка и осторожно вытащить наполовину пестик, то в полете такая конструкция будет напоминать маленького парашютиста. Цветы катальпы надевались на пальцы, и получалось пять маленьких человечков в белых панамках. А как забавно раскрывались цветки львиного зева, если надавить на них с боков? Действительно, словно маленькая львиная пасть.
  С цветами связан один из моих детских предпринимательских опытов. Как-то мы прознали, что якобы в аптеках принимают у населения лекарственные травы. Ходили какие-то слухи о баснословных барышах, сорванных кем-то из знакомых их знакомых. Мы взвесили наши возможности, и исключая воровство, решили, что самым подходящим для нас видом заработка будет сбор полевой ромашки. Во-первых, она росла почти везде, а не только в полях или на Форштадте, за поход на который, родители вмиг поотрывали бы нам головы, во-вторых, мы точно знали, как она выглядит, в отличие, например, от мать-и-мачехи. Единственное о чем мы так и не смогли договориться, это то, что же именно срывать: только цветки или стебли тоже. Уточнить в аптеке мы как-то не догадались. Более того, мы даже не знали, где такие аптеки находятся. Это казалось вторичным. Поэтому победила жажда наживы: вес высушенной ромашки со стеблем был явно больше, чем одних цветков. В итоге, мы устлали весь пол моего сарая ромашками вперемешку с их стеблями и похожими на укроп листьями. А до аптеки мы так и не дошли, и я до сих пор не знаю, а было ли в Армавире такое место, где результаты наших трудов реально могли бы оплатить.
  Однако ни один цветок не дарит таких ассоциаций, как тюльпан.
  Тюльпаны как-то органично вписались в такой смысловой ряд как солнце, пионерский галстук, демонстрация, линейка и коллективизм. Можно было бы добавить ещё металлолом и макулатура, но они присоединяются только к солнцу и коллективизму.
  Пионерский галстук - это было нечто. Их было два вида: одни галстуки были прострочены по краю такой же как и они сами красной ниткой, а у других этой предосторожности не было, их кайма была просто проклеена или каким-то иным образом обработана так, чтобы не вылезали отдельные ниточки. Второй тип галстука мне не нравился, и именно его родители мне купили первым.
  В пионеры нас принимали на втором этаже Дома офицеров. Галстуки лежали красными драгоценностями на наших торжественно полусогнутых руках, а старшеклассники, которые должны были нам их повязать, стояли шеренгой напротив. Мы волновались. Потом я ехал домой на автобусе ?2, потом ещё пересел на троллейбус, и все видели мой галстук. Какое-то время я носил его не только в школу, но и на выход вообще, как у нас говорят, 'в город'. Каждое утро бабушка выглаживала мне галстук, окропив его водой, которая, наверное, превращалась потом в священный пар. И однажды она зазевалась, а может быть её кто-то отвлек, и случилось ужасное. Я помню этот момент очень хорошо. Я ещё лежал в кровати, и собирался было вставать, когда бабушка зашла ко мне, и буквально дрожащими руками протянула мне прожженный галстук. Мы плакали вместе. Навзрыд. И дело было даже не в том, что без галстука меня не пустят на уроки - обожженным оказался самый кончик, который мы почти незаметно срезали - мой первый галстук был испорчен безвозвратно. Много лет спустя, когда я глубоко процарапал левую заднюю дверь своего автомобиля, я настолько сильно не расстраивался. Хотя, если честно, настроение тоже было паршивым.
  Уже со временем, я научился, выходя из школы снимать пионерский галстук и прятать его в карман. Шелк сильно мялся, и галстук выглядел потом как использованная оберточная бумага, но меня это уже не волновало.
  Недавно я купил себе кеды. Конечно, они не совсем такие, какими были раньше, но пружинящая стелька и резиновый нос победили колебания: покупать или не покупать. По-настоящему, мало остается мест и вещей, дословно цитирующих картины детства. Не меняются только запахи. Вот почему я люблю тюльпаны.
  
  
  
  ДК АПЗ
  
  Наша школа располагалась буквально в одном квартале от Армавирского приборостроительного завода, известного в обиходе как АПЗ или Армалит. Родители многих моих одноклассников работали на этом заводе. Эти обстоятельства, вероятно, были причиной того, что мы стали его подшефными. Так было принято в эпоху развитого социализма и лозунгов типа 'Народ и партия едины' и 'Слава человеку труда'.
  В чем конкретно выражалась шефство Армалита над нашей школой? Лично для меня - в двух моментах. О первом из них я помню довольно мало: раза два нас водили на экскурсию по территорию завода. Большие цеха больших предприятий оказывали на меня гнетущее впечатление. Кроме того, Армалит был старым заводом, возникшим ещё в XIX в. Разумеется, его многократно достраивали и перестраивали, но от этого он не становился более праздничным на вид. Если попытаться охарактеризовать мое впечатление от заводского цеха одним словом, то я выбрал бы 'серость'. Все там было каким-то тусклым и засаленным, покрытым ржавой пылью и многими слоями масляной краски. Наверное, для кого-то имеет значение искрящийся поток расплавленного металла (плавильные печи были в АПЗ), возможно кого-то увлекала романтика заводского труда, если она есть. Я допускаю, что принадлежность к рабочему классу в те времена была предметом гордости, и прошу простить меня тех, для кого это действительно так. Однако я был ребенком, и меня все это вообще не воодушевляло, а многое из того, что привлекало людей в столь неприглядное место, было и вовсе непонятным.
  В общем, впечатлений о самом заводе у меня осталось немного, чего нельзя сказать о его доме культуры. Он был связан со вторым моментом нашего подшефного состояния. Начиная с четвертого класса, практически все ученики нашей школы должны были посещать занятия в хоре или танцевальном кружке, которые действовали в ДК АПЗ. В предыдущем предложении ключевым является слово 'практически', так как для многих, и для меня в том числе, оно было предметом напряженных размышлений, суть которых сводилась к поиску способа избежать хора и танцев. Например, твое свободное время могло быть занято чем-то очень важным. Кружок по изучению азбуки Морзе, или что-то в этом же духе, завучем по воспитательной работе чем-то важным не считались. И даже если ты посещал музыкальную или художественную школу, то это надо ещё посмотреть, что ты там за художник или баянист. А то давай, развивай свои творческие наклонности в ДК АПЗ. Можно было ходить в спортивную секцию, но тут тоже действовали похожие правила. Короче говоря, школа должна была оправдать свою подшефность и загнать в армалитовский ДК как можно больше 'хористов' и 'танцоров'.
  Что предпочесть и кем из них стать - вот первая важная дилемма, которая возникла передо мной в четвертом классе. В пользу танцев говорили два обстоятельства, а в пользу хора ни одного. Во-первых, у меня не было голоса, хотя, как выяснилось позже, это было не так уж и важно. А во-вторых, у меня уже был опыт танцора. Когда мне было 8 лет, мать решила отдать меня на балет. Представляете, в Армавире в начале 70-х годов была такая возможность. Вероятнее всего, только что открывшийся и совсем ещё новенький, как говорится, пахнущий свежей краской городской дворец культуры каким-то образом заполучил молодого преподавателя балетного мастерства. Мать откуда-то об этом узнала, и вскоре я оказался в танцевальном классе городского ДК. Он находился (а может и находится) на втором этаже в самом дальнем крыле от главного входа. Класс казался мне огромным, он был весь в зеркалах, а вдоль трех стен тянулись танцевальные станки - два ряда деревянных поручней. Справа от входа, в конце помещения были две раздевалки - маленькие ниши с покрашенными стенами, без дверей и окон. Мальчиков было только двое. Второй танцор был на год или два старше меня. Из всей группы я запомнил только моего товарища по несчастью и ещё одну девочку. У неё было артистическое имя, которое, наверное, хорошо подходило бы будущей звезде балета - Сабина. Больше по имени я никого не запомнил. К периоду нашего первого публичного выступления я остался в коллективе единственным представителем мужского пола. Это выступление случилось на фестивале 'Кубанская весна', который в те годы имел широкий размах и большой зрительский интерес. Мы выступали на летней эстраде городского парка. Вечер тогда был очень тёплым. Мне нравилась летняя эстрада, особенно зрительские ряды. И совершенно непонятно, как могло оказаться заброшенным и забытым такое уютное место, к тому же расположенное в самом центре города.
  Изо всех сцен, на которые мне когда-либо приходилось выходить, я почему-то лучше всего запоминал их пол. Чаще всего он был дощатый и старый. Казалось, что его мыли уже сто тысяч раз. Прожекторы светили в лицо, зрителей было не видно, и мы с успехом оттанцевали свой номер. Вскоре после этого я покинул балетный кружок, не выдержав своего одиночества.
  Таким образом, к четвертому классу я уже знал, что такое батман, релеве и пять танцевальных позиций. Так я оказался на танцах.
  Однако это не было моим первым знакомством с ДК АПЗ. Ещё в начальной школе мы ходили в этот клуб на новогодние елки. Здание казалось мне необъятным, оно сохраняло величие тех времен, когда его посещали звезды Ла Скала и сам основатель цирковой династии Дуровых. До того, когда открылся городской дворец культуры, именно здесь был самый вместительный в городе концертный зал. Елку устанавливали именно в нем, сдвинув к стенкам тройки деревянных кресел с покрытыми дерматином сидениями и спинками. Но больше всего мне запомнился просторный холл, прямо напротив концертного зала. Он был отделен от коридора рядом из двух или трёх колонн, и именно там мы садились прямо на пол и смотрели мультфильмы, которые проецировали на одну из стен.
  На втором этаже, сразу напротив выхода с лестницы, была доска почёта работников Армалита. А прямо над сценой висел овальной формы рельеф, представляющий собой портрет какого-то человека в профиль. Долгое время мы были убеждены, что это Сталин. В то время ещё кое-где попадались на глаза огрехи в работе местных партийных органов, не углядевших или плохо замаскировавших наследие периода культа личности. Но потом выяснилось, что это был Горький. Впрочем, я до сих пор сомневаюсь, что это так. Может быть, просто горком партии принял решение с такого-то числа, такого-то года считать портрет Сталина в ДК АПЗ портретом Горького. А что? Я бы не удивился.
  Вот, собственно говоря, почти и всё, что я запомнил до того момента, когда мне суждено было переступить порог армалитовского ДК уже в качестве члена танцевального кружка.
  Добираться от дома до клуба было далеко. Для этого мне нужно было перейти ефремовский скверик и на остановке, прямо напротив 10-ой школы, сесть на автобус. Мне подходили 9-ый и 15-ый маршруты. 'Девятки' были ЛАЗами с круглыми выпученными фарами, округлым же корпусом и двумя четырехсекционными дверями вполне прямоугольной формы. 'Пятнадцатые', насколько мне помнится, были представлены автобусами модели 'Икарус', уже не такими округлыми и выпученными как ЛАЗы, но еще далекими от тех, которые и сегодня заполняют значительную часть междугородных маршрутов. Те Икарусы были белого цвета с красной продольной полосой посредине корпуса.
  Чаще всего я ездил на 'девятке'. Платил свои пять копеек за проезд, и если была возможность, садился у окна. Присвистнув и прихлопнув дверями, автобус трогался. Водитель объявлял следующую остановку: 'Табачная фабрика'. За окном оставались мрачные двухэтажные 'армалитовские' дома, представлявшие в те годы царство коммунальных квартир, внушавших мне примерно такие же чувства, как и сам Армалит. Потом мы проезжали стадион, затем довольно уютный квартал маленьких одноэтажных домиков и останавливались на 'табачке', мало изменившейся не то чтобы за последние 30-40 лет, а вообще за всё время своего бесконечно долгого существования.
  На следующем участке маршрута самыми значимыми для меня ориентирами были косточковый цех, старое трехэтажное здание какого-то общежития и детская поликлиника. В косточковом цехе работал один из наших соседей - довольно странный тип. Общежитие привлекало мое внимание годом своей постройки, который был выложен деревянными планками (!) в верхней части фасада - 1933 г. Здание из старого красного кирпича, потускневшего и потемневшего от времени, казалось ещё более темным из-за высоких и густых деревьев перед ним. Оно как будто вырастало прямо из тротуара и выглядело каким-то одиноким и несчастным. Усугубляло дело то обстоятельство, что построено оно было в 1933 году. Эта дата мне была хорошо знакома с детства и отличалась от остальных дат, имевших празднично-мемориальный характер, тем, что была очень личной. Страшный голод на Кубани непосредственно и очень сильно коснулся семьи моей матери. Бабушка похоронила в тот год буквально всех близких, и часто вспоминала об этом, например, когда сметала крошки со стола в свою ладонь, когда ругала нас за то, что мы выбрасывали несвежий хлеб, когда играя в лото, вытаскивала 33-ий бочонок... Я был убежден, что в тот год было не до строительства, однако этот дом опровергал мои представления, что удивляло.
  На улице Кирова автобус сворачивал налево и останавливался на остановке 'Сквер Пушкина', напротив соответствующего сквера. Далее 'девятка' ныряла в тоннель и начинался 'город'. Автобус огибал справа центральную площадь, пересекал улицу Ленина, оставляя позади магазин 'Петушок' и пельменную, а затем останавливался возле парикмахерской 'Локон'. Здесь мне надо было выходить.
  Чаще всего я был совершенно один. И почему-то мне кажется, что все время была поздняя осень.
  Я брел вниз по улице Кирова до Комсомольской, потом сворачивал, и в итоге достигал ДК АПЗ. По парадной лестнице с длинными пролетами в обрамлении выкрашенных белой краской гипсовых перил я поднимался на самый верх. На третьем этаже справа был вход в танцевальный зал. Точнее, сначала был вход в темный узкий коридор, с одной стороны которого была раздевалка. Это светлое и просторное помещение меня настораживало тем, что было общим для всех, и хотя, в отличие от балетного кружка, мальчиков здесь было много, я всё равно стеснялся.
  Я не входил в раздевалку, потому что нашел для себя другое место. По центру лестничной площадки третьего этажа была большая двухстворчатая дверь. Однажды я приоткрыл её и увидел просторный полупустой зал с огромным окном в противоположном конце и роялем перед ним. Окно не придавало помещению вида светлого и солнечного, и без искусственного освещения здесь царил полумрак и зябкость. Наверное, потому что всё время была поздняя осень.
  За этой дверью, не ступив и двух шагов внутрь, я переодевался, оставаясь в итоге в трикотажном темно-синем спортивном костюмчике с растянутым воротом и оттопыренными коленками. На ноги я надевал привычные чешки и, стараясь быть незамеченным, выходил. Я на что-то складывал свои вещи. То ли это был стул, то ли небольшой стол, то ли ещё какой-то предмет, удобно поставленный кем-то прямо около двери. Эта комната всегда была открыта, и лишь однажды я застал в ней людей. Это были две женщины, которые сидели у рояля. Я не разглядел их лиц. В сумрачной комнате на фоне окна, они казались мне темными и бесцветными силуэтами. Они на секунду прервали свой разговор, кажется, обернулись на меня, а потом продолжили. Я потихоньку переоделся и прошмыгнул в коридор.
  Танцевальный уклон в ДК АПЗ был, можно сказать, народным. Мы танцевали какие-то польки, гопаки и т.п. Нашим преподавателем была более взрослая женщина, чем та, которая приучила меня к балету. Она сидела в левом от входа углу зала за черным роялем, сама играла на нем и одновременно командовала нами. Чаще всего танцы были массовыми с невыразительными парными действиями. То есть мне мало приходилось танцевать с кем-то из девочек. Меня это радовало, потому что я очень стеснялся брать их за талию, иногда оставляя руку как бы в подвешенном состоянии. Выступали мы преимущественно на сцене того же ДК, и к исходу учебного года я стал тяготиться этим занятием.
  В пятом классе, не без помощи родителей, мне удалось откреститься от танцев, под предлогом того, что я записался в футбольную секцию. Это был не первый мой спортивный опыт, и как все предыдущие и последующие продлился он не больше года. В общем, к шестому классу я снова оказался в цепких объятьях завуча по воспитательной работе, личностные качества которого, усиленные посулами отвратительной характеристики, заставили меня вновь призадуматься о творчестве. Видимо, утвердившись в мысли, что с танцами покончено уже навсегда, я решил пойти в хор, хотя, как сказал выше, никаких предпосылок к этому не было.
  Хор репетировал на втором этаже в помещении, расположенном, сразу под танцклассом. Все были поделены на солистов, а также на первый и второй голоса. Если бы был третий голос, то я пел бы именно в этой группе. Во время выступлений я стоял на самом верху подмостков, и я уверен, что наша руководительница была бы мне благодарна, если бы я просто открывал рот, однако в те времена это ещё не считалось обычным делом на эстраде, и я честно доставлял окружающим страдание.
  В этот период мы повзрослели и посмелели, и нам стали доступны такие места ДК АПЗ как балкон и крыша. Вид с балкона концертного зала был шикарным. Потолок зала был очень высоким. Балкон прилегал к противоположной от сцены стене, огибал угол и тянулся вдоль той стены, в которой были входные двери, чуть не до самой сцены. Изящной формы обрамления с лепниной в то время ещё не выглядели чудовищно.
  Но более всего мне нравилась крыша. На неё вел вполне приличной высоты выход из торца коридора, по которому мы попадали на балкон. На первый взгляд в крыше не было ничего примечательного, кроме того, что обычной крышей она была только на две трети. А вот одну треть занимала совершенно плоская площадка, в окружении живописных перил. Рассказывали, что раньше здесь было кафе или танцплощадка. Когда раньше? Насколько раньше? Что за кафе? Кто сюда ходил? Как и с кем ходил? Какой была музыка? Как стояли столики? О чем говорили люди? Почему закрыли это заведение? Эти вопросы будили моё воображение, а вкупе с живописным видом крыш центральных кварталов города, создавали романтическое настроение. Я не искал ответов на эти вопросы, их было достаточно самих по себе.
  После шестого класса родителям удалось отбить меня от хора под предлогом трудностей в учебе и нехватки свободного времени, а может быть и под каким-либо другим. Так или иначе, но ДК АПЗ на какое-то время выпал из поля моего зрения.
  Я бывал там эпизодически и позже. Помню, как однажды зимним вечером целым молодежным хороводом, состоявшим из несложившихся, полусложившихся и сомневающихся пар, мы ввалились в ДК АПЗ, чтобы посетить открывшееся там кооперативное кафе с коктейлями, в которых плавало подтаявшее мороженное, и с видеомагнитофоном, по которому крутили сначала 'Тома и Джерри', а потом фильм про Индиану Джонса.
  А ещё некоторое время спустя, я оказался в ДК АПЗ, будучи невероятно увлеченным одним творческим проектом, для которого требовалось репетиционное помещение. Нам предоставили тот самый танцкласс. И зеркала и станки - всё оставалось таким же. Не было только рояля и не было танцующих детей. Это было время, когда разваливался завод Армалит, наступали его последние дни. Уже было не до клуба, и он дрейфовал, казалось, сам по себе. Всё ветшало.
  Когда для меня закончился тот самый проект, из-за которого я застал увядание некогда именитого заведения культуры, я отдалился от ДК АПЗ, и отдалился надолго.
  За время моего отсутствия зданием бывшего клуба исчезнувшего Армалита заинтересовался Кубанский госуниверситет, привел его в порядок и разместил там свой филиал, ютившийся до того на промышленной окраине города. Так и закончилась история ДК АПЗ, хотя ещё довольно долго на его фасаде, на самом-самом верху, над пятью небольшими полукруглыми окошками можно было разглядеть пятиструнную лиру с двумя развевающимися лентами, на которых красовалась надпись 'клуб завода Армалит'.
  
  
  
  МОЙ СПОРТ
  
  Я неспортивный человек. Это надо признать.
  В детстве я был уверен, что главное это труд. Все так считали, все меня в этом убеждали, и мне стало казаться, что главное - это захотеть. Захочешь и всё. Все двери перед тобой откроются, и все достижения тебе покорятся. Ну, конечно, для этого надо много трудиться, так сказать, работать над собой, но это уже вторично. Главное было захотеть.
  Помимо множества творческих и развивающих кружков, родители стремились привить мне любовь к спорту. Первой попыткой было плавание. Сегодня я думаю, что это решение, как и все первые решения (чаще всего), было самым правильным. Всё-таки им стоило настоять и заставить меня ходить на эту секцию. Из всех последующих спортивных попыток, на мой взгляд, именно эта имела наибольшие перспективы. Сегодня мне понятно, что мои физические данные, разумеется, в соответствующем спорту возрасте, наиболее соответствовали именно плаванию.
  На городском стадионе ГОРОНО (ныне 'Юность') в те времена было три открытых бассейна. Где занимались юные пловцы в холодное время года, я до сих пор не знаю. Один бассейн был плавательным: с дорожками, трибунами и т.п. Второй был прыжковым. Он был очень глубоким, рядом с ним и над ним возвышалась вышка с трамплинами и выдвинутыми над водой площадками для прыжков в воду. Далее располагался 'лягушатник' - бассейн для самых маленьких.
  Перед забором, отгораживающим бассейны от стадиона, была высажена аллея пирамидальных тополей. Уже тогда они были необычайно высоки. Они запомнились мне покрытыми густо зеленой листвой. Их верхушки мерно раскачивались на фоне синего летнего неба, а листва словно переливалась под ветром.
  Я посетил секцию по плаванию два раза. Мне было лет семь. Плавать я не умел, потому первая задача тренера была очевидной. Держаться на воде учили с помощью пенопластовых дощечек. Они казались мне очень ненадежным спасательным средством, и я откровенно трусил.
  С самого детства у меня сложился стереотип тренера, как человека несколько грубоватого и громко разговаривающего в повелительном тоне, что было следствием первого признака. Индивидуальный подход и внимательное отношение к некоторым юным спортсменам, которые, можно сказать, впервые в жизни оторвались от мамы на два или три часа, не входили в набор их методик.
  Вода, изрядно хлорированная в гигиенических целях, заливалась мне в нос, в результате чего неприятно саднило где-то почти в горле. От бортика оторваться было страшно, а если это и получалось, то дрейф на пенопластовой дощечке не доставлял никакого удовольствия. Короче говоря, я сходил ещё раз и бросил это дело. Я не помню, чтобы я устраивал какие-нибудь истерики, но очевидно у меня был такой несчастный вид, что мать приняла решение больше не издеваться над ребенком. Так плавание закончилось.
  Следующая попытка заняться спортом связана с футболом. Удивительно как мало я помню из целого года посещения этой секции. Я не помню, как туда пришел, каким было моё первое занятие, и даже с кем из ребят я занимался. В сущности, можно воспроизвести только две картинки: первая - мы играем в футбол на козьем поле, и вторая - мы переодеваемся на тренировку в ДК Желдормаш, куда нас перевели на время морозов. Мне нравился футбол, у меня неплохо получалось, но физически я был недостаточно вынослив. Наверное, тогда я впервые почувствовал боль в боку от длительного бега. Но в отличие от всех остальных моих попыток и посещенных спортивных секций, в этот раз я запомнил тренера. Я до сих пор помню его лицо и даже то, как его звали. Он был хорошим человеком. Потом он, кажется, некоторое время даже тренировал городскую взрослую команду.
  Я ушел из футбольной секции по настоянию родителей, с одной стороны, и нажимом школы - с другой. Родители считали, что я стал отставать в учебе, а завуч не унималась в попытках заставить меня посещать хор или танцевальный кружок в ДК АПЗ, 'как все из нашей школы'. Короче, я бросил футбол, но, кажется, особенно не сожалел.
  Следующую свою попытку стать спортсменом я помню очень хорошо. Она была наиболее ошибочной в выборе вида спорта. Прежде чем о ней рассказать, нужно сделать небольшое отступление.
  К тому времени мне исполнилось уже 13 лет. Критический возраст для созревающего юноши, ищущего самоутверждения через физическое превосходство. Тот, кто искал его через что-то иное, например, через интеллект, выглядел отщепенцем и 'додиком'. Если сочеталось физическое и умственное превосходство, то это был идеальный коктейль, но сила была на первом месте с явным отрывом.
  Мы взрослели не в те времена, когда можно было увидеть фильмы с Брюсом Ли. Нашим кумиром был Толгат Нигматулин. А в более ранний период нас очаровал японский фильм 'Гений дзюдо'. Суть этого фильма заключалась в том, чтобы показать, что этот вид единоборства круче всех остальных. Главный герой там побеждал всех подряд с помощью своих приемов.
  В описании культовых фигур и явлений той поры я намеренно использовал множественное число, говоря 'мы' или 'нас' вместо 'я' или 'меня'. Начинался период стайности. Стая подростков генерировала свой мир, преломляя его через призму собственных целей и ценностей. И внутри этой стаи рождались легенды, а легенды рождали план действий. Например, одно время была весьма популярна такая история: один спортсмен (всё же, наверное, каратист) попал под суд. И когда его уже отправили на зону, к нему в вагоне-телятнике начали приставать урки. А он подошел к стене вагона и кулаком пробил её насквозь. Это впечатляло. Но самое главное, была известна методика того, как он добился такого результата. Почему-то мы были убеждены, что в этом деле главной была не физическая сила, а нечувствительность к боли костяшек кулака. Этому мы уделяли особое внимание, разумеется, руководствуясь способом легендарного героя из зак-вагона. А он, по слухам, начинал так: повесил на стену годовую подписку газет и долбил её кулаками что есть силы каждый день. И каждый день отрывал по одному листочку. Таким способом, уже через год, он смог дубасить и крушить стены голой рукой.
  Разумеется, что вскоре такая же подшивка газет появилась и у меня на стене. Не помню точно, но вряд ли я сорвал даже половину листов до того, как мне это наскучило. И тут вспомнился 'Гений дзюдо'. Благо, что соответствующая секция в городе была.
  Я и один мой одноклассник узнали, что дзюдоисты занимаются в Доме офицеров. Помню, как мы заглядывали через приоткрытую дверь на тренировку спортсменов, часть которых была в белых кимоно. Тренером оказался южных кровей брюнет средних лет. Он критически осмотрел нас (и я его понимаю), но записал. Так я стал дзюдоистом.
  В итоге, можно сказать, что мне понравилось в дзюдо всё, кроме самой борьбы. У меня была коричневая спортивная сумка с изображением олимпийского мишки. Кимоно у меня не было. Его заменяла какая-то плотная и просторная рубашка в ансамбле с обычными трениками. До Дома офицеров нужно было ехать с пересадкой в районе 'Романтики' с троллейбуса ?1 на автобус 2-го маршрута. До начала тренировки мы сидели в холле ДО на первом этаже и рассказывали всякие истории. Именно тогда я впервые заметил, что у меня получается привлекать внимание слушателей. Сюжеты моих рассказов были самыми разными: от фантастики, которой я в тот момент не на шутку увлёкся, до политики американского президента Джимми Картера. Потом, к сожалению, нужно было идти на тренировку. Физические нагрузки не казались мне большими или, тем более, нестерпимыми, но борец из меня выходил так себе. Когда я балансировал на грани весовой категории до 54 килограммов, там ещё были какие-то шансы, но начиная с 57 кг ловить уже было нечего. Строго говоря, от борца дзюдо у меня не было ничего. Высокая доля мышечной массы в сочетании с приземистостью и цепкостью - это всё не про меня. В итоге, на соревнования меня так ни разу и не взяли. Тем более, у меня не было кимоно. Но при всём при этом, в секции надо мной никто не потешался. Тренер относился ко мне и подобным мне статистам с пониманием и как-то доброжелательно равнодушно. Про ребят, кстати, я тоже не могу ничего плохого вспомнить. Всё это сыграло свою роль: из дзюдо я уходить не хотел. Однако летом случилось непредвиденное. В августе я попал в больницу с болезнью Боткина. Так называли одну из разновидностей инфекционного гепатита. В итоге я получил освобождение от физических нагрузок на год, а также курс каких-то уколов, от которых меня разнесло до 75 килограммов. Вдобавок к этому, впереди маячили старшие классы и необходимость уделять больше внимания учебе, улучшать средний балл аттестата, короче, готовиться к поступлению в вуз. Со спортом пришлось распрощаться. И в этот раз уже навсегда.
  Недавно я проезжал мимо стадиона, с той стороны, где находятся бассейны. Трибуны, некогда отгораживающие этот плавательный комплекс от улицы, снесли и заменили решетчатым забором. Теперь можно всё рассмотреть, не заходя внутрь.
  На месте лягушатника, ещё в 70-е годы выстроили крытый бассейн, а в 90-е его почему-то залили бетоном и превратили в спортзал. Прыжковую вышку спилили, а сам бассейн давным-давно не заполняли. Облупившиеся стенки, бортики и прыжковые тумбочки плавательного бассейна, похоже, тоже не первый год соприкасаются с водой только во время дождя.
  А тополя всё так же упираются верхушками в глубокое синее небо. Наверное, если подойти к ним вплотную и посмотреть на их верхушки так чтобы видеть только листву и небо, а потом плотно-плотно заткнуть пальцами уши, то между ударами сердца можно будет услышать оживленные детские крики, плеск воды и резкие свистки грубоватого тренера по плаванию.
  
  
  
  ЛАЙБА
  
  Я сидел на детском велосипеде, левую ногу поставив на педаль, а правой упершись в бордюр. До земли я не доставал. И это не было бы такой уж проблемой, если бы отец накануне не сделал из трехколесного велосипеда двухколесный, решив, что мне уже пора учиться ездить всерьез. Мне было пять лет.
  Ещё вчера мой любимый велосипедик уверенно стоял на земле. У него были довольно большие колеса со спицами и полностью литыми резиновыми шинами. И их было три. Но это была такая конструкция, которая предусматривала переделку под два колеса, и отец решил - пора ...
  Я стоял у бордюра в нерешительности, потом оттолкнулся, и вихляя рулем из стороны в сторону, как-то проехал несколько метров. Такой была моя первая поездка на двух колесах.
  Тот велосипед не слишком мне запомнился, наверное, потому что самые яркие впечатления были связаны с другим. Вообще, в те времена эволюционная лестница велосипедов включала три основных звена: 'Школьник', 'Орленок' и взрослый. Как назывались модели взрослых велосипедов, мало кто интересовался. Культовой моделью поколения был 'Орленок'. Своими размерами он соответствовал подростковому возрасту, то есть он был маневренным и удобным, а его двигателями были почти неограниченные физические возможности юных наездников, выжимавших из этой конструкции все, что только можно. Но у меня не было ни 'Школьника', ни 'Орленка'. Первый я как-то быстро перерос, а второй мой велосипед назывался 'Спартак'. В сущности, он был таким же как 'Орленок'.
  Никакой автомобиль сегодня не может сравниться со счастьем обладания велосипедом в детстве. Несмотря на простоту конструкции, велосипед требовал технического обслуживания, и там было немало хитростей. Особое внимание уделялось колесам. Высоко ценилось мастерство выправления 'восьмерок'. Когда вдруг обод при езде начинал ходить из стороны в сторону, это и называлось 'восьмеркой'. Вызывали восхищение те мастера, кто знал, как надо усиливать или ослаблять натяжение спиц, чтобы это исправить.
  Для многих технических процедур велосипед переворачивали и ставили на руль и сидение. И если говорить о колесах, то они должны быть настолько отрегулированы, чтобы в таком положении золотник опускался сам собой до самой нижней точки. Впрочем, золотником эту часть камеры редко называли, обычно просто ниппелем, что было не совсем верно, но как уж было.
  Гаечные ключи, из которых выделялся универсальный - 'велосипедный', колпачки, катафоты, камеры, ниппеля и резиновый клей представляли собой некий антураж велосипедной жизни, и зачастую служили для множества вещей, прямо не связанных с велосипедом.
  Но всё же самым главным в велосипеде была скорость и чувство свободы. Мы днями гоняли по пыльным и совершенно пустынным дорогам, пролегавшим меж кварталов частных домов. Там и сегодня движение не очень интенсивное, а в те времена, казалось, что они были созданы исключительно для нас - 'королей трассы'. Никто не носил никаких шлемов, наколенников или чего-либо подобного. Сланцы, синие трико и ситцевая рубашка с коротким рукавом - вот самая распространенная форма юного велосипедиста 70-х годов. В результате колени и локти всегда были покрыты коричневой корочкой заживающих ссадин и чесались. Главным антисептиком был подорожник.
  На велосипеде можно было ездить вдвоем: один на сидении, другой на раме или на багажнике. Рамой называлась перекладина, соединявшая ту часть конструкции, к которой крепилось сидение, с той, к которой крепился руль. Собственно, это была только часть рамы, но кого это волновало. Деталь эта была важная и в чем-то даже показательная. Кроме конструктивного и утилитарного - на ней можно было возить пассажиров - она обладала ещё и гендерным признаком. Отсутствие рамы свидетельствовало, что это дамский велосипед. Нам казалось, что в этом есть что-то унизительное для велосипеда, и настоящий пацан никогда на такой не сел бы. А ещё был такой способ езды, который назывался 'под раму'. Он применялся в отношении к взрослому велосипеду, когда на нем пытался прокатиться не такой уж взрослый наездник. В этом случае невозможно было сидеть, приходилось изворачиваться под верхней перекладиной и дотягиваться ногой до правой педали. Мне это не нравилось.
  Особым шиком были езда без рук, езда на багажнике в одиночку, инерционный разворот (сегодня у автомобилистов он называется полицейским), резкое торможение до длинных черных полос на асфальте, низкие виражи, прыжки с подергивание руля, отрывание от земли переднего колеса ...
  Но самое главное! Самое главное, что не каждому велосипеду суждено было стать лайбой. Я понятия не имею, откуда взялось это название, но в нем есть что-то завораживающе залихватское. Лайба! Только вслушайтесь в это слово. И на что мы молимся сегодня? 'Инфинити' - название, более подходящее для косметики; 'Лексус' - слишком похоже на 'уксус', эдакий уксус класса 'люкс'; 'Ниссан' - тут я не определился: то ли средство от насморка, то ли от недержания мочи; 'Шевроле' - это какая-то довольно глупая настольная игра для всей семьи; 'Пежо' - тут даже комментировать не стоит; 'Порш' - это вообще гнусное слово. А в начале всего стояла ЛАЙ-БА!!! Рядом с этим словом могут ужиться только 'Мерседес', 'Майбах' и 'Феррари', да и то только потому, что не хочется совсем уж лишать себя иллюзий. Я считаю, что единственные взрослые, до конца честные перед собой, это байкеры. Вот они, действительно, променяли лайбы на нечто стоящее.
  Велосипед превращался в лайбу, разумеется, не сам по себе. Наиболее важным в этой эволюции был козырный руль. Самым простым было выгнуть уже имеющийся. Признаться, я пошел по этому компромиссному пути. Ручки разгибались в стороны так, чтобы в итоге они оказались в одной плоскости. Затем руль выворачивался, и они поднимались на максимальную высоту. Но это были полумеры. Ярые фанаты козырных рулей гнули их из труб. Такие рули были по-настоящему высокими, настолько высокими, что их уже можно было держать вытянутыми руками. Улавливаете сходство? И никаких 'Беспечных ездоков' мы тогда и в глаза не видели. В этом было что-то идущее от естества скорости и свободы, пусть даже единственным двигателем был только наш подростковый организм.
  Потом лайбу украшали катафотами. Ворд подчеркивает это слово красным, так как не знает его. Сейчас используется термин 'светоотражатель'. Фу-у-у-у-у! Катафоты - вот культовая вещь поколения.
  Иногда на лайбы устанавливали трещётки. Прикрепляя пластину из какого-нибудь упругого материала таким образом, чтобы спицы заднего колеса при езде слегка касались её. При этом издавался характерный для этого материала треск, что создавало иллюзию звука мотора.
  Лайбы украшались изолентой. Здесь не было каких-то правил. Иногда ей обматывался козырный руль, сделанный из обычной ржавой трубы, иногда часть рамы. Особым искусством было специальное плетение между спицами. Не помню точно, какие именно материалы при этом использовались, но колесо иногда полностью теряло свою, так сказать, прозрачность. Кроме того, что это было красиво, считалось, что так уменьшается сопротивление воздуха при движении, и улучшаются ходовые качества лайбы. А это, кстати, было предметом особой заботы. Чаще всего лайбу пытались облегчить. Для этого снимали багажник, лишали себя сумочки с ключами и откручивали крылья. Самые последовательные из нас даже откручивали сидения.
  Удивительно, но многие из наших 'усовершенствований' я сегодня узнаю в конструкциях мотоциклов и специальных моделей велосипедов. Наверное, те, кто их ввел в промышленное производство, в детстве тоже делали из велосипедов лайбы.
  Велосипеды воровали. Все знали, что чаще всего это происходит возле магазинов, когда владелец велосипеда легкомысленно бросал его перед входом, и входил внутрь. Пока горе-велосипедист выбирал себе какой-нибудь рогалик, шоколадку 'Сказки Пушкина' или по поручению бабушки покупал бутылку молока, злоумышленник выходил из своего укрытия, как ни в чем ни бывало, садился на чужой велосипед, и был таков. Причем у меня создавалось впечатление, что существовала сплоченная группа воров велосипедов, которая в три смены дежурила у магазинов, не пропуская ни одной оплошности легкомысленных граждан. Велосипеды исчезали бесследно. Мне не известно ни одного случая, чтобы кто-то находил потом свою пропажу.
  Другую опасность для велосипедов представляли 'старшакѝ'. Так назывались уличные повесы на 3-5 лет старше нас, которые всем своим видом и поведением давали понять, что пребывание на свободе их уже некоторое время тяготит, и они решительно настроены это прекратить. На велосипеде к старшакам лучше было не подъезжать, но, к сожалению, это не слишком помогало. Завидев жертву, они включали первую часть своей обязательной программы. Назовем её дистанционной. Фраза предварялась свистом, а продолжалась ненавистным: 'Э-э-э, пацан!' И такой призывно повелительный взмах рукой. Эдакий гребок ладонью.
  Я тогда ещё не знал основ английского языка, и они, впрочем, тоже. Но сегодня, обращение к нам, начинаемое старшаками протяжным 'э', кажется мне знаковым. Они не видели в нас кого-то конкретно, мы были для них размытым бессловесным или слабо мычащим объектом, обращение к которому следовало начинать с неопределенного артикля. В противном случае они кричали бы нам 'Зэ-э-э, пацан!'
  После того, как ты обреченно подъезжал, следовало такое ожидаемое и неизбежное: 'Дай прокатиться'. В этот момент ты пытался придумывать какие-то отговорки, невыразительно врать о том, что тебя куда-то срочно послали родители, но старшак уже поднимался (с травы, корточек, скамейки) и, направляясь к тебе - медленно сползавшему с велосипеда - произносил заключительную часть своей традиционной речи: 'Да не бойся (здесь, как правило, использовался более хлесткий глагол), я один круг'. В итоге складывалось впечатление, что они специально ждали кого-то из нас, чтобы сделать все свои дела в каком-то очень отдаленном конце города. Нельзя сказать, чтобы велосипеды после этого исчезали. Нам их всё-таки возвращали, но настроение до конца дня уже было безвозвратно испорченным.
  Наверное, у каждого есть какая-то своя история, связанная с лайбой. Чаще всего эти истории были теми случаями, когда лишь чудо сохранило жизнь юному гонщику. Не могу сказать, что моя история такая уж страшная, но могло быть в итоге очень неприятно. У нас было такое развлечение: мы спускались на велосипедах с Сенного моста. Особо рисковые ездили прямо по проезжей части. Я к таким не относился, и потому решил спускаться по тротуару, который располагался с правой стороны моста, если смотреть в сторону ул. Энгельса. Я разогнался почти от самой середины путепровода и к концу спуска набрал скорость, с которой, как я отчетливо почувствовал, справиться уже не мог. Резкое торможение почти наверняка привело бы к падению, которое в соседстве металлического отбойника слева и отсутствия ограждения в нижней части моста справа, стало бы тяжелым. Я принял решение слегка притормозить и удержаться в повороте тротуара, который описывал дугу радиусом метров 12 или 15, а затем плавно сходил на нет. И вы знаете, мне это почти удалось. Даже, можно сказать, мне это удалось. Но проблема оказалась в том, что почти сразу после завершения тротуара стоял металлический столбик метра два с половиной в высоту, на котором был прикреплен какой-то дорожный знак. Я слишком поздно осознал, что лечу прямо на него... Удар приняла та часть руля, которая ближе всего расположена к центральному креплению, то есть колесо проскочило в сантиметре от столба. По всем законам физики, я должен был встретиться с трубой, если уж не головой, то, как минимум, ключицей. Но, видно, время моё ещё не пришло. Руль вывернуло на 90 градусов, я перелетел его вперед головой и упал на землю уже за столбом. Мои спутники смеялись, потому что над падениями положено было смеяться, но глаза при этом выражали испуг. Я точно запомнил это необычное выражение их лиц. Видимо, со стороны мой полет выглядел по-настоящему устрашающе. Удивительно, но я совершенно не пострадал. И по мере того, как мальчишкам становилось это понятно, испуг уходил, и они уже просто ржали.
  Всё кончилось тогда, когда отец решил, что мне пора пересесть на взрослый велосипед. Эта мысль показалась мне хорошей, и я с легкостью согласился променять свою темно-зеленую лайбу 'Спартак' на новую модель.
  Мы с отцом пошли в магазин 'Турист'. Выбор велосипедов был не слишком велик, если вообще был. Короче говоря, мы купили большой взрослый велосипед с противоударными ободами. Он был выкрашен в черный цвет с золотой надписью на раме 'Десна'. Мы вышли из магазина, и я поехал на своем последнем велосипеде вниз по пыльным дорожкам аллеи улицы Ефремова. Я хорошо запомнил свою первую поездку на 'Десне', которая в итоге оказалась совсем не лайбой.
  
  
  
  ДЖИНСЫ-ТЕХАСЫ
  
  Я не помню отчетливо тот момент, когда в мою жизнь проникло такое явление как джинсы. 1970-е - начало 1980-х гг. - это время, когда джинсами измеряли всё. О джинсах в те годы написано много и, кажется, добавить уже нечего. Они и объект поклонения, и своего рода валюта, и предел мечтаний, и демонстрация статуса, и многое другое.
  Моё первое обладание джинсами случилось в те смутные времена, когда они ещё не совсем сошли с небес на землю, обретаясь в мифологической неопределённости и понятийной путанице своих адептов.
  Мы с родителями поехали на толчок. Был такой период в 70-е годы, когда власть закрывала глаза на эти рассадники спекуляции, и толчки, преимущественно в виде вещевых рынков, существовали почти свободно. Где-то ближе к 80-м годам с ними начали бороться, но тоже как-то неубедительно, можно сказать, компромиссно. В Армавире толчок закрыли, но оставили в Невинномысске, куда перекочевали все местные спекулянты и мы вслед за ними. Там родители купили мне первую статусную шапку из светлого меха нутрии, но это уже другая история.
  В нашем городе толчок располагался на улице Советской Армии, где-то в промежутке между Краснодарской и Урицкого. Сейчас на этом месте довольно большая заправка. В те годы это был пустырь, который в один из выходных дней превращался в толчок. Надо думать, что поездки на толчок заменяли родителями посещение музеев, выставочных залов, светских раутов, презентаций и показов высокой моды, придавая выходным дням ярких красок, а будням - смысла, суть которого сводилась к ожиданию выходных. В один из таких дней мы и поехали на толчок. Честно говоря, я очень смутно помню саму эту 'тусовку': какие-то люди, какие-то вещи, что-то говорят, вот и всё. Но главным был итог. Родители купили мне брюки.
  К этому времени у меня уже сформировался базовый набор ценностных признаков джинсов, и одной из его составляющих был синий цвет. Мои брюки по виду напоминали джинсы, там были и двойные наружные швы и накладные карманы и т.п., но они были песочного цвета. Понимание того, что джинсы могут быть не только синими к тому времени ещё не дошло до моего (и не только до моего) сознания. Джинсы должны быть синими, так считал я, и так считали мои родители, а если брюки по форме джинсы, но по цвету нет, значит это и не джинсы вовсе. А тогда что? Ну не просто же брюки? На просто брюки они не похожи.
  Я не знаю, как решилась эта ментальная проблема. Возможно, ответ подсказал находчивый продавец, попутно сбросив цену на нестандартную вещь. Так или иначе, я стал обладателем этих брюк. Временно остановимся на этом простом понятии.
  В истории человечества есть примеры, когда не только корабли получали собственные имена. Были и другие, особо ценные и значимые предметы, уникальные и таинственные, наделенные свойствами, сути которых до конца не понимали даже их владельцы. Они тоже получали свои имена. Чаще всего это были мечи. В литературе мне встречалось такое суждение, что рыцарь без оружия чувствовал себя раздетым. Я, наконец, был одет, но моим брюкам не хватало имени, столь же звучного как 'джинсы'.
  Я понятия не имею, откуда взялось то слово. Может быть, оно было написано где-то на бирке, может быть, его изобрел тот же пройдоха-продавец, может быть, оно в те времена плутало в потемках незрелого понятийного ряда джинсового культа, но оно родилось. 'Техасы' - вот имя моих брюк, которые с этого момента перестали быть просто брюками. В этом имени было все: и песочный оттенок знойного южного штата, и гиканье ковбоев, и свист пустынного ветра. Но самое главное, я был такой один, я противостоял банальной темно-синей джинсовой волне, я был первым в новом направлении обладателей техасов.
  С такими ощущениями я впервые вышел в техасах во двор. Там я встретил двух соседских мальчишек. Они были братьями. Увидев меня, они поинтересовались, что на мне надето. Я гордо познакомил их с техасами. Зависть и соперничество со мной, особенно в вещах неформального свойства, были доминирующими чувствами этих моих 'друзей детства'. Они скептически посмотрели на техасы, но промолчали, видимо, потому что пантеон джинсовых образов был ещё не до конца сформирован. После этого мы начали делать то, что и всегда делали во дворе: играть во что-то подвижное. Наверное, техасы придавали мне особой уверенности в себе, иначе трудно объяснить, как я умудрился поскользнуться прямо на бегу и свалиться в грязную лужу. Мне кажется, что в этот момент я подарил моим 'друзьям' одно из самых ярких впечатлений их детства, благодаря которому они смогли признать его счастливым.
  Моему же горю не было предела. Оно было безутешным. Серьезно. 'Безутешное' - это именно то прилагательное что нужно. Если разбить дорогую фарфоровую вазу, то её можно аккуратно склеить, но она уже никогда не будет такой как прежде. Что-то подобное я почувствовал в тот момент. Я совершенно не помню реакцию матери, равно как и то, как я носил и носил ли вообще свои техасы после их падения.
  А победная поступь джинсов продолжалась.
  В лексикон входили понятия 'Левис', 'Ли', 'Монтана' и 'Вранглер'. Это была высшая лига. Я застал ещё джинсы клёш. Они должны были быть в обтяжку, то есть максимально облегать всё то, что в них размещалось выше колена. А ниже они расходились в широкие колокола, в итоге полностью скрывая ступню. В таких джинсах было довольно трудно сидеть, но кого это беспокоило.
  Главным признаком джинсов было то, что они должны были 'тереться'. Джинсы, которые не терлись, джинсами считаться не могли. Такие стали со временем производить где-то в Новороссийске, и лично для меня этот город с той поры стал 'Новоро́сом'. Джинсы из Новороса никак не хотели тереться. Для того чтобы заставить их это делать мы использовали разные способы. Самым распространенным был кирпич. Мы надевали джинсы, брали обычный кирпич и его гладкой поверхностью усиленно терли по верхней части бедер. Джинсы должны были начать 'вытераться' прежде всего именно здесь. К сожалению, это не помогало. Вместо кирпича некоторые использовали бритвенный станок. Результат был тем же.
  Ажиотаж подогревался всякими рассказами о том, как могут вытираться фирменные джинсы. Самой экзотичной была притча о том, что есть такие джинсы, которые де когда новые, то как обычные, а когда начинают вытираться, то на высветленных местах проявляются изображения американских долларов. Ф-у-у-ух, вот это да!
  А новороссийские не терлись, хоть тресни. И тогда я придумал, как мне казалось, оригинальное решение. У нас в сарае валялся рулон очень широкой изоленты, не меньше, чем сантиметров в 40. Такой обматывали трубы на нефтепроводах. Я вы́резал из неё форму передней части брюк, а потом, в тех местах, где джинсы должны были протираться (бедра и карманы), я сделал прорези. То есть, я сделал как бы трафарет 'потертости' джинс. Затем я наклеил это спереди на брюки и вывесил их на солнце. По моей мысли, открытая часть должна была выгореть, а спрятанная под изолентой сохранить свой цвет, и тогда это будет выглядеть как реальная джинсовая потертость. Не помню точно, сколько времени длился этот эксперимент, но с технической точки зрения он увенчался полным успехом. Всё получилось так, как я и предполагал. Правда, на настоящую джинсовую потертость это вообще не было похоже. По большому счету, брюки были испорчены.
  Мои первые настоящие джинсы появились у меня только в 9 классе. Это был 'Авис'. Джинсы этой модели, наряду с 'Индиго' и 'Райфл' в элиту не входили. Особое место занимали джинсы 'Кит Карсон'. Конечно, они тоже не были высшим сортом, однако существовала легенда, что их делали и носили американские индейцы, что меняло дело, учитывая их романтический образ, сформированный у нас фильмами ГДРовской киностудии 'Дефа'.
  Ажиотаж вокруг джинсов по 200, 220 и даже 250 рублей меня не коснулся. Для нашей семьи, где отец и мать зарабатывали сумму немногим большую на двоих за целый месяц, это было явно не по карману. Поэтому мои первые джинсы были одной из капель волны, хлынувшей на СССР, по-моему, из Индии, где-то в начале 1980-х. Этот тайфун я бы назвал 'Всё по 100 рублей'.
  Я впервые увидел джинсы, свободно лежащими на прилавке, в универмаге 'Московский'. Я стоял и смотрел на них. Абсолютно все размеры стоили одинаково - 100 рублей. Строго говоря, джинсы не лежали на прилавке, а висели на стене за ним, что более соответствовало их статусу произведения искусства. Меня поражала некая неестественность ситуации: джинсы просто так висят на стене магазина, и их можно свободно купить. Я действительно отчетливо помню момент, когда впервые увидел джинсы в магазине. Что-то изменилось в моем мире, и мир изменился вокруг меня.
  
  
  
  ТОТ САМЫЙ МЕДЛЯК
  
  Всё когда-то бывает в первый, а когда-то и в последний раз.
  До жути банальное утверждение, прописная истина, пресная фраза и литературный штамп, и всё до тех пор, пока это не коснется тебя. Пока, проигрывая времени около пятидесяти лет, ты не поймешь, что расплачиваешься 'последними разами' и 'больше никогда́ми', завершающими логический ряд однотипных событий. И вот интересно, что первые разы мы помним хорошо, если они не относятся к периоду младенчества, а последние далеко не всегда. И не потому, что память стала плохая, а потому, что в редком-редком случае отчётливо осознаешь, что это событие - последнее. Это, как правило, выясняется значительно позже, когда надежда на то, что оно снова повторится, наконец, тебя оставляет. И происходит это совершенно буднично. Однажды вдруг ты замечаешь, что не хватает чего-то привычного, в свое время даже поднадоевшего. Начинаешь вспоминать, напрягаться, путаться в датах и лицах, пытаясь припомнить, когда же оно было в последний раз, и в какой-то момент приходит ватно-невнятный образ 'то ли было, то ли нет'. А сразу вслед за этим, другая мысль своим намороженным пальцем выписывает прямо на спине: 'А может это и был последний раз?' То есть, вообще последний. Последний раз, который ты толком и не запомнил.
  Например, я не помню, когда я танцевал свой последний медляк. Сейчас речь идёт не о медленных парных танцах с девушкой или женщиной, кои периодически случаются на свадьбах детей моих одноклассников. Речь также не об уважительно-формальных приглашениях на корпоративах, потому что всё это не медляки.
  Медляк начинается смятением, подготовкой к тому, чтобы встать и подойти, словно нырнуть в теоретически ласковое, но вначале довольно холодное море. Гипотетически существующая возможность 'обломаться', то есть быть отвергнутым с разной степенью вероятности и цинизма, словно компьютерный вирус разрушает все твои логические построения в отношении того, что будет или может быть после медляка.
  'Ах, этот ве-ечер, лукавый маг/ Одетый ве-ечно в лиловый фрак/ по-гас-нут све-ечи, уйдет любовь/ И в это вечер вернётся вновь'.
  Это песня из советского музыкального фильма 'Ах, водевиль, водевиль!' сопровождала мой первый медляк. Это была лучшая песня всех времен и народов. До сих пор при звуках этой музыки я ощущаю сладковато карамельный запах духов мой первой партнерши по медленному танцу.
  Самой интригующей в этой песне мне казалась фраза про любовь, которая уйдет после того как погаснут свечи, но в этот же вечер вновь вернётся. Эта последовательность событий представлялась мне намеком на то обстоятельство, что для того чтобы погасли свечи, любовь, в принципе, не обязательна. При этом между 'погаснут свечи, уйдет любовь' и 'в этот вечер вернётся вновь' явно прослеживалась какая-то временнáя пауза, вмещающая именно то, ради чего и была вся песня. Оптимистичный конец про то, что любовь все ж таки вернется, уже в те времена казался мне лицемерной данью советской идеологии, вроде бы не допускавшей того, чтоб свечи гасли без любви.
  В тот вечер мы собрались у кого-то на дне рождения или каком-то другом празднике группой из 10-12 одноклассников. Я тогда учился в 9 классе, то есть мне было лет пятнадцать или шестнадцать. Всё было довольно пристойно. Наша одноклассница, ставшая виновницей этой встречи, жила в 'частном секторе'. Пафосных дворцов в то время ещё не строили, и все 'частники', на мой взгляд, жили в более или менее одинаковых домиках на низком цоколе под шиферной крышей, с верандой, маленькой прихожей-коридорчиком, и тремя или четырьмя комнатками с выбеленными или оклеенными обоями стенами. Последнее говорило о том, что хозяева стараются держаться на уровне.
  Помню, был накрыт ещё по-детски безобидный стол, мы разодеты во всё праздничное, и настроение соответствовало моменту. Постепенно дошли до кремового торта с розочками, а после него наступила пора для танцев. Свет в комнате был потушен. Полумрак разбавляли лампочки на фасаде и в коридоре, освещая 'танцплощадку' через окно и открытую дверь.
  В тот вечер я пригласил на медляк одноклассницу, которая появилась в нашей школе совсем недавно, то есть была 'новенькой'. Она мгновенно влюбила в себя несколько юношей из нашего и параллельного классов, в числе которых был и я. Бессмысленно описывать ощущения во время первого в жизни медленного танца. Ещё его можно было бы назвать первым контактным танцем. Зрение и слух притупляются, а обоняние и осязание обостряются до предела. По-моему, моя партнёрша по танцу не испытывала подобных переживаний. В итоге, свечи не то чтобы не потухли, а даже и не зажглись. Но это было уже вторично.
  Здесь надо сказать о том, что ещё за год до этого события я представлял себе парные танцы с девушками исключительно как кружение в вальсе: её рука у меня на плече, моя у неё на талии, в другой руке - её рука и расстояние между нами никак не меньше 10-15 сантиметров.
  И вот на одном из школьных вечеров я увидел тот самый медляк. Это событие произошло в ДК АПЗ. После торжественной части объявили дискотеку. Я куда-то вышел из зала, где всё это происходило, а когда вернулся, то увидел нечто. Выглядело это примерно так: иду я себе по коридору, подхожу к двери в большой зал, где должны были уже танцевать, и замираю от неожиданности. При полном освещении, звучит какая-то медленная мелодия и прямо посреди зала танцуют три или четыре пары. Сказать, что они танцуют, в моем тогдашне представлении, будет большой натяжкой. Они обнимаются и приблизительно в такт музыке топчутся, медленно поворачиваясь вокруг некой воображаемой оси, прочно зажатой между ними.
  Реально, для меня это было открытием. Я восхитился смелости этих юношей и девушек, и подивился откровенности, с которой они приникали друг к другу. Интриги добавляло то, что одной из танцующих была моя одноклассница. Она принадлежала к такому типу девушек, которые рано взрослеют, рано выходят замуж, почти сразу рожают и к годам к 36-37 уже становятся бабушками.
  Есть люди, которые как-то легко создают семьи. Кажется, что это получается у них также естественно как перейти в следующий класс или сменить зимнюю одежду на летнюю. Вдруг откуда-то берутся какие-то женихи или невесты, о которых ещё недавно и слыхом никто не слыхивал, становятся их мужьями или женами, и что самое удивительное, это бывает надолго. Иногда создаётся впечатление, что прочно заложенный у таких людей алгоритм поступков, предусматривающих брак вот сейчас и без всяких 'может быть', оттесняет рассудочность и рефлексию в область рудиментов сознания, а оказавшийся в эпицентре событий потенциальный партнер, навек становится единственным, в крайнем случае - главным, ну или хотя бы первым и последним.
  Именно такой девушкой была моя одноклассница, которую я увидел в том самом медляке. Она обнимала обеими руками за шею парня, который был на два года старше и на две головы выше её. Она плотно прижималась щекой к его груди, и у неё было какое-то отрешенное и задумчивое выражение лица. Вероятно, именно такими были лица у некоторых петербуржских дворянок, примерно через час после того, как они узнали, что стали женами декабристов.
  Прилагательное 'томное' и глагол 'млеть' в те времена мне мало о чем говорили, иначе я бы их использовал в описании первого увиденного мной со стороны медляка.
  Кстати этот парень, с которым танцевала моя одноклассница, как выяснится чуть позже, был её любовью на все времена. Его внешность и иные качества уже тогда представлялись мне посредственными. В таких случаях принято задаваться вопросом: и что она в нем нашла? Примерно через два года после этого легендарного медляка он разобьет её пылкое сердце какой-то серенькой интрижкой. Однако локомотив, несущийся по маршруту 'Школа-Лето-Замужество', было уже не остановить. Рядом с эпицентром взрыва, разнёсшего сердце нашей героини, почти случайно оказался флегматичный выходец из Сибири, который тут же был инерционно очарован, и через пару месяцев мы уже гуляли на свадьбе. Эта пара существует и поныне.
  Вот такими насыщенными были ретроспектива и перспектива этого короткого и незабываемого спектакля под названием 'Тот самый медляк'. И хотя я оказался в зале уже после третьего звонка, моё впечатление от этой одноактной пьесы без слов не пострадало. 'Ого-го! Оказывается так можно! Интересно-интересно... '. Примерно такую фразу можно было бы написать на облаке у меня над головой, если бы я вздумал изложить эти события в виде комикса.
  
  
  
  БОНИ М
  
  Мне приходилось читать воспоминания и слушать интервью российских рок-кумиров, то есть тех, которые исполняют 'русский рок'. Очень часто там встречалась такая мысль: я услышал песни Битлз и мой мир перевернулся, и жизнь обрела смысл, я встал и пошёл. Лично я услышал первую песню Битлз, наверное, лет в семь или восемь. У моего дяди была маленькая пластинка фирмы 'Мелодия' с розовым пятачком, на котором было написано, что песни исполняет английский вокально-инструментальный ансамбль 'Битлз'. На первой стороне было две дорожки, одна из которых называлась 'Любовь нельзя купить', а вторая - 'Мишель'. На другой стороне была только одна песня под названием 'Серебряный молоток'. Самой интригующей мне показалась песня 'Любовь нельзя купить'. Она была ритмичной и там несколько раз просто кричали. Это было как-то необычно в эпоху, когда 'со всех перронов поезда уходят в дальние края' и 'из полей уносится печаль'. Кстати, последнюю строчку народ очень остроумно и самое главное правдиво переиначил в 'из полей доносится - налей'. Бессмертная, как я выяснил значительно позднее, композиция 'Битлз' под названием 'Мишель' не произвела на меня тогда особого впечатления, а 'Серебряный молоток' и вовсе показался заунывью и тоской, и, вероятно, именно такое впечатление эта песня и должна была оказывать на советских слушателей, по мнению авторов этого плей-листа. То есть, прослушав этот музыкальный холодец, люди должны были подумать: тю-ю-ю, и шо они находят в этих битлах? На мне, в принципе, это сработало. А может быть, уровень тестостерона в моем организме не достиг ещё тех значений, при которых мелодии и ритмы Битлз обретали иное звучание.
  Это случилось, когда взошло созвездие групп Бони М и АББА. Я не помню, кого из них я услышал первыми, но к моменту, когда Бони М приехали в СССР, я уже от них плотно фанател. 'Сани', 'Степен вульф', 'Распутин', 'Реки Вавилона' рождали какие-то такие ощущения, каких не было прежде. Забыл сказать, что всё это названия песен Бони М, причем написал я их так, как мы их произносили. Не стал заглядывать в Википедию и уточнять имена участников группы, напишу по памяти: Элизабет Митчел, Мэди Уильям, Мартия Барбет и Бобби Фарелл.
  Мы знали наизусть названия их песен, и даже целые куплеты и припевы англоязычного текста, запомненного просто фонетически. Мы умели выбивать на крышках парт барабанную партию из песни 'Распутин', которая в оригинале длится почти две минуты семиминутной композиции. Ну и, конечно же, вокал Бобби Фарелла завораживал своей необычностью. Когда выяснилось, что он поет под фонограмму, то это стало для нас таким ударом и разочарованием, что коммунисты могли бы считать это одним из крупнейших выигранных ими сражений на полях 'холодной войны'.
  АББА тоже пели в стиле диско, в них было меньше экзотики, но больше лирики и мелодизма. Плюс к этому блондинка была очень красивой. Впрочем, сразу же нашлась армия поклонников рыженькой. Она состояла, по моему мнению, из такого типа людей, которые, не признаваясь в своих комплексах, выдают себя согласием на второй сорт, активно убеждая окружающих, что он первый. Мне очень нравилась беленькая вокалистка. Её звали Агнеттой, а рыженькую - Анни-Фрид.
  Недавно я пересмотрел (не без волевых усилий) фильм 'АББА', о котором подробно писал в одном из рассказов, сравнил их с сегодняшними продуктами шоу-бизнеса, и они - легендарные АББА - показались мне похожими на шведский экологически чистый продукт, произведенный коровами, не употреблявшими ГМО. Эдакое природное не пастеризованное молоко.
  На стадии болезни аббой и бониэмом у меня появился магнитофон. Это был 'Маяк'-202. Родители купили его в комиссионном магазине. То есть до меня им кто-то уже пользовался, но выглядел он хорошо и ещё долго мне прослужил. У него было 4 дорожки и три скорости: 4, 9 и 19 метров пленки в минуту, надо полагать. Комбинирование дорожек и скоростей стало первым опытом практического решения дилеммы количество-качество. Подробно описывать магнитофон не стану, скажу только, что сегодня он воспринимается мной как архетип и ярчайший памятник аналоговой технике.
  Таким образом, назаписывавшись вдоволь АББА и Бони М, а также примкнувших к ним в процессе освоения поп-рыночного пространства различных цейрони, баккара, ирапшенов и т.п., я довольно скоро понял, что их песни быстро надоедают. Вот такое общечеловеческое открытие я сделал с помощью своего 202-го 'Маяка'. И тут в мою жизнь ворвались 'Пинк Флойд'. Первое что я услышал, был их альбом 'The Dark Side of the Moon', потом уже выяснилось, что у них есть 'Wish You Were Here' (это название мы переводили очень многозначно и очень многозначительно), 'Animals' и кончено же 'The Wall'. Я думаю, что концерт 'Стена' в сопровождении полнометражного мультфильма по его мотивам, оказали заметное влияние на мое мировоззрение. По крайней мере, я уже никогда не смогу понять привлекательности и эстетической зрелищности марша красно-черных молотков...
  Мы слушали музыку, но мы не знали, как выглядят наши кумиры. И тут нам на помощь пришли немые. Не знаю насколько эта группа людей состояла из тех, кто действительно был нем, но сами себя они позиционировали именно так. В те времена они выполняли одну из функций современных глянцевых журналов, и в том, что касается глянца - на 100%. Речь идет о черно-белых фотографиях, переснятых с контрабандных дисков, плакатов, календарей и целлофановых пакетов. Немые фотографировали всё то, чего нельзя было увидеть в официальной печати, иногда опускаясь до изображений, за тиражирование которых можно было и сесть.
  Первым таким снимком, который я увидел, было изображение группы 'Кисс' во всей их боевой раскраске. Оно произвело на меня неоднозначное впечатление.
  Таким полуподпольным путем шло моё музыкальное рок-просвещение. И дошло оно в этом качестве, примерно, до начала 1980-х годов, когда я впервые услышал такие слова, как 'Тбилисский рок-фестиваль' и 'Машина времени'. А потом я услышал и саму 'Машину времени', и музыка обрела свою законченную форму. Я понял, чего мне не хватало в ней прежде. В популярных эстрадных песнях не было особого смысла, а песни на английском я не понимал. Наверное, будет правильным сказать, что для меня 'Машина времени' стала тем, чем для них самих были 'Битлз'.
  Они называли себя не вокально-инструментальным ансамблем, а группой, и они не пели про любовь. Хотя, возможно, тогда я ещё не понимал, что именно про неё они и пели.
  А однажды, после киносеанса во время школьных каникул, один мой одноклассник сказал, что появилась новая группа, ещё круче чем 'Машина времени', и называется она 'Воскресение'.
  Всё это происходило уже на каком-то жизненном изломе. Мой привычный мир двигался к совершенно новому сюжетному повороту. Я заканчивал школу, нужно было думать о том куда поступать, а потом надо было забывать об учебе на два года, что в то время было совершенно неизбежным. Унылости придавала война в Афганистане, смысла которой никто, или почти никто тогда не понимал, и никто, или почти никто идти туда не хотел. Что-то заканчивалось, и приходило ощущение поздней унылой осени. Черные болоньевые куртки, треугольные вязаные шапочки-петушки, моросящий дождь и мелкие лужи у границ тротуаров с выщербленными бордюрами. Огромные красные буквы 'ОКТЯБРЬ' на фасаде кинотеатра как бы подсказывали название моему настроению. А Константин Никольский тихо спел, почти сказал: 'Когда поймешь, что ты один на свете и одиночества дорога так длинна, то жить легко, и думаешь о смерти, как о последней капле горького вина'. И это было Воскресение.
  
  
  
  ВЫПУСКНОЙ
  
  После того, как закончился выпускной вечер в школе, я ещё долго не мог поверить, что это событие стало прошлым. Подготовка к выпускному и само это празднество настолько занимало наши умы и казалось таким значимым, что жизнь после него выглядела чем-то совершенно второстепенным. Ещё только две вехи во всей моей последующей судьбе по ощущению были близки к школьному выпускному. Это демобилизация из армии и двухтысячный год. Причем к встрече нового тысячелетия я готовился гораздо меньше, чем к выпускному и дембелю.
  Одежда, твой внешний вид - вот что было самым важным при подготовке к школьному балу. Учитывая повсеместную сложность с широтой выбора фасонов и видов одежды в начале 1980-х годов, задача выглядеть на уровне представлялась непростой. Я довольно долго не мог решить, как именно одеться. Вначале я склонялся в варианту, который много лет спустя мог бы быть охарактеризован как кэжуэл. Но в те времена он был совсем даже не кэжуэл. Я думал, а не пойти ли мне на выпускной в джинсах, туфлях на скошенном каблуке и специальной рубашке, имевшей столь же специальное название - батник. Во многих случаях и жизненных ситуациях того времени это был абсолютно выигрышный набор. Другим вариантом был костюм. Я поделился своими сомнениями с соседом по парте. Он довольно скептически оценил вариант с джинсами, используя минимум слов и максимум мимики. Не скажу, что его мнение имело для меня слишком большое значение, но я почувствовал какую-то провинциальность своего первоначального намерения. Тем более что и родители настаивали на костюме. Итак, всё-таки костюм.
  Каким будет его цвет и материал выбирать не приходилось. У матери давно уже был припасен отрез кримплена кофейного окраса. Само слово 'кримплен' лично для меня уже в то время отдавало каким-то консерватизмом или даже реакционностью. Но таковы были реалии. Мы собрались, и вместе с родителями пошли в ателье. В те годы в Армавире было много больших и маленьких ателье по индивидуальному пошиву одежды. Так это называлось. Одним из самых престижных было то, что располагалось по улице Халтурина через дорогу от горпарка. С меня сняли мерки, потом я ещё пару раз съездил в ателье, и в итоге получил новый, 'с иголочки', кримпленовый костюм кофейного цвета.
  А вообще-то у нас говорили не 'кримплен', а 'кремплин'.
  Откуда у меня взялись туфли на выпускной я не помню. Они были, конечно, не на скошенном каблуке, но по цвету и фасону выглядели вполне органично костюму. Сложность возникла с рубашкой. Она же не могла быть какой-то обыкновенной.
  Решение этой проблемы привело меня и одного моего одноклассника в Ставрополь. Это было ближайшим место, где собирался толчок, то есть вещевой рынок, где можно было купить нечто необычное, привезенное кем-то из турпоездки или загранкомандировки, или, на худой конец, произведенное в каком-то полуподпольном цеху. Последний вариант заслуживает того, чтобы сказать о нем более подробно. Частные портные и объединяющие их цеховики уже в то время жили по законам рынка и отличались завидной выдумкой. По большей части, они черпали своё вдохновение, копируя фасоны западных моделей брюк, рубашек или юбок, но иногда они возвышались до подлинного креатива. Мне кажется, что именно такой человек сшил рубашку, в которой я пошел на выпускной.
  Мы с другом долго бродили между рядов, как тогда говорили, спекулянтов, пока я, наконец, не остановил свой выбор на рубашке оранжевого(!) цвета с короткими(!!!) рукавами. Ещё нескоро я научился покупать себе вещи, а в то время я был в самом начале долгого пути к этой цели. Много времени спустя, я наткнулся в старом шкафу на эту рубашку, которую мама сохранила, видимо, на память. В тот момент мне подумалось, что она сшита из материала больше подходящего для занавесей, да и то не для всяких, а только для тех, которые по старинке в некоторых семьях вешают над межкомнатными дверями. Описать накладные карманы очень сложно. Главную роль в них играл замок молния. Однако всё, что вы можете себе представить, не будет похоже на то, какую именно роль она играла. Молния шла не поперек, а вдоль кармана, причем посередине. И это ещё не все. Примерно от центра своего пути наверх правая и левая бороздки расходились в разные стороны, создавая, таким образом, 'изящное' окаймление верхней части кармана, становившегося похожим на зубец кремлевской стены. Застегнуть карман до конца было решительно невозможно, так как в этом положении он превращался в нечто вроде чашечки бюстгальтера. Да этого и не требовалось. Выглядело круто, необычно. В общем, креативно, как я уже говорил. Более того, рубашка имела уникальный лейбл. Она была произведена фирмой 'Сильвер'. Пардон, конечно же 'Silver'. Эта гордая надпись, намекавшая на одного только известного нам в те времена Сильвера, казалось, была написана им самим. Я прямо так и представляю, что где-то на окраине Ставрополя, в частном приземистом домике сидит одноглазый и одноногий Джон Сильвер в пиратской шляпе и методом микро-чеканки на микро-кусочке тонкой коричневой жести выписывает свое имя для моей будущей рубашки, в которой я пойду на выпускной. Внимательные читатели возразят мне, что у Стивенсона Джон Сильвер был с двумя глазами. Соглашусь. Так и есть. Однако надпись на лейбле моей рубашки убеждала в том, что ставропольский Сильвер был, как минимум, без одного. Но, право, какие пустяки! Эта пластинка жести была нашита ещё и на подкладку из тонкой кожи.
  Когда я одел костюм вместе с привезенной мной рубашкой с короткими рукавами, отец осмотрел меня. Задержал взгляд на левом рукаве пиджака, из-под которого выглядывали часы на браслете, потом на правом, из-под которого ничего не выглядывало, и сказал, что было бы хорошо, если я надел бы часы ещё и на правую руку.
  Да ладно, ерунда. Рубашка мне нравилась, а кримпленовый костюм произвел большое впечатление на пацанов, закончивших нашу же школу года три назад, и вышедших на угол, чтобы посмотреть, как мы с ещё двумя одноклассниками отправляемся на свой выпускной. Их мнение убедило меня, что всё было не зря, и я выгляжу отлично.
  Важнейшим элементом программы выпускного вечера было то, как ты явишься на него. Поймите, так шикарно выглядеть, потратить столько сил и родительских денег, чтобы просто приехать на автобусе... Это и-с-к-л-ю-ч-е-н-о!!! Мы должны были подъехать на машине! Но тут вставало две проблемы. Первая: ни у кого из наших родителей машины не было. И вообще, во всем нашем классе под 30 человек машины были только в двух или трех семьях. Более того, ни у кого из соседей машин не было, а на всем квартале был только один запорожец с ручным управлением, на котором ездил инвалид. Естественным выходом виделось нанять такси. Но тут возникала вторая проблема. На улице стоял июнь 1983 года. Заказывать такси по телефону мы не умели, да и телефонов у нас тоже не было вообще никаких. Сами такси были довольно большой редкостью, и оставалось только стоять на обочине и голосовать проезжающим таксистам, в надежде, что они остановятся. Но тут большую роль играл фактор времени. Подъехать рано или наоборот - поздно, означало, что тебя никто не увидит. В результате мы вышли из дома примерно за полчаса до назначенного времени.
  Здесь надо вспомнить, что жили мы в районе ЗВТ и собрались возле нашей школы, на углу улиц Ефремова и Тургенева. Такси как назло не ехало. Время стало поджимать. В итоге мы решили пойти на железнодорожный вокзал, где такси уже точно нашлось бы. Но на улице стоял, как я уже говорил, 1983 год, и даже на привокзальной площади машин не оказалось. Мы обреченно пошли почему-то вниз по улице Карла Маркса, и уже на самом флажке, каким-то чудом поймали невероятно редкого в те времена частника на 'шестерке'.
  Выпускной у нас проходил в Доме офицеров. То есть, к тому времени, как мы поймали такси, мы прошли пешком уже столько, что смогли бы запросто дойти до места, если бы не двигались в другом направлении. Но ведь нам же было важно не время, а эффект. Тут нас, к сожалению, ждало разочарование. Таксист наотрез отказался подъезжать ко входу в ДО, остановился на обочине дороги, метров за 40 до цели, поэтому наше прибытие могли видеть только те, кто обладал хорошим зрением.
  На входе стояла наша классная и завуч. Особо подозрительных и потенциально опасных выпускников слегка ощупывали на предмет наличия сигарет и спиртного в карманах или рукавах. Ну да ладно.
  Откровенно говоря, у нас был королевский выпускной. Кто знает объемы и площади нашего Дома офицеров, тот согласится, что гулять в нем только двум классам из одной школы - это круть. У нас было две площади, так сказать. В дискотечном зале на втором этаже были накрыты столы. Преобладали фрукты, конфеты и что-то ещё в этом же калорийном диапазоне. Самым интригующим было шампанское на столах. Речей, выступлений и слез я не помню. Меня увлекла дискотека. Под популярные в те годы песни, на экран проецировались слайды с плакатов и дисков западных рок-групп. Вот это было ВАУ!!! В большом зале в то же время играл живой ансамбль. Так и было. Правда, тот бэнд меня не очень впечатлил, поскольку исполнял, главным образом, ресторанный репертуар. Ночь прошла в перемещениях между столом, танцполами и туалетом.
  Под утро к центральному входу подали автобус-гармошку, и мы поехали встречать рассвет на пушкинские высоты. Там мы бегали вокруг памятника великому русскому поэту, спускались к Кубани, попутно дожимая ускользающих одноклассниц, допивали шампанское и смеялись. Смеялись от шуток, смеялись просто так, смотрели на свои помпезные костюмы и платья и смеялись. Мы проучились вместе пять, семь или даже все десять лет. И мы словно выдохнули, давясь своим смехом. Нам было весело, мы все долго ждали этого дня, он наступил и быстро прошел.
  Почти ничего из дороги обратно в город я не запомнил. Было очень яркое утро и солнце уже заставляло морщиться некоторых неопытных ночных гуляк.
  Меня подвезли почти до самого дома, и я расслаблено спустился по ступенькам задней площадки на пыльную обочину. Шумно вздохнув, двери захлопнулись у меня за спиной. Автобус тронулся, увозя моих одноклассников, многих из которых я больше никогда не видел.
  
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"