Солнце достигало уже полдень. Часы на башне ратуши выбили быстро и плачливо одиннадцать часов. От общины веселых, хорошо наряженных панов-обывателей дрогобычских, прохаживавшихся по плантам у костела в тени цветущих каштанов, отделился господин строительный и, размахивая блестящей палочкой, перешел через улицу к рабочим, занятым при новом здании.
- Ну что ж, мастер, - крикнул он, не доходя, - готовы ли вы уже раз?
— Все готово, прошу господина строителя.
— Ну, говорите же ударить даст!
- Хорошо, прошу господина! — ответил мастер и, оборачиваясь к помощнику, стоявшему рядом с ним и кончавшему обтесывать огромную фундаментную глыбу пепеловского песчаника, сказал: — А ну, Бенедю, туман какой-то! Не слышишь, что пан строитель говорит раст бить?.. Живо!
Бенедя Синица бросил из рук оскорбление и поспешил наполнить мастеров рассказ. Перескакивая через разбросанные кругом камни, задыхаясь и посинев с натуги, он бежал, что было силы в его тонких, как скипы, ногах, идущем за высоком заборе. На заборе была завешена на двух веревках доска, а рядом с ней на таких же веревках висели две деревянные болванки, которыми бито о доску. Это был прибор, которым давалось знамение, когда начинать или кончать работу. Бенедьо, добежав до забора, хватил долбеньки в обе руки и изо всех сил загремел ими о доску.
"Капать! колать! колать!" — раздался радостный, громкий лай "деревянной суки". Так каменщики звали образово сесь прибор. "Колать! колать! колать!" — грохотал Бенедё без остановки, улыбаясь до доски, которую так нещадно пытал. А все каменщики, занятые кругом на широком плацу: кто теснением камней на фундаменты, кто гашением извести в двух глубоких четырехгранных известняках, все копатели, копавшие ямы под основы, плотники, взади, словно желваки, стукали, обтесывая здоровенные яйца. , трачи, резавшие терке ручными пилами, кирпичи, складывавшие в кипы свежепривезенный кирпич, — весь тот разнородный рабочий люд, который сновался, как муравьи, по плацу, двигая, качая, шатаясь, постанывая, потирая руки, шутя и шутя. — все остановились и перестали делать, как огромная, тормозная машина, которую одно подавление крючка сейчас остановит в ее бешеном ходу.
"Колать! колать! колать!" — не переставал упорно кричать Бенедё, хотя все уже давно услышали лай "деревянной суки". Каменщики, стоявшие на склоне над каминными глыбами и с размахом цокали о твердый песчаник, время от времени искры брызгали из-под клада; Некоторые, которым выгоднее было кликать или трогать при работе, свободно поддвигались на ровные ноги. В известняках шипела и булькала известь, словно свирепствовала, что она заражена в огне, а теперь обратно брошена в воду. Трачи такой оставили пыль в недорезанном брусе; она повисла, опершись верхней ручкой в дилину, а ветер качал ею на бока. Копатели втыкали рискали в мягкую глину, а сами повыскакивали наверх из глубоких рвов, выбранных под основы. Между тем Бенедё уже перестал греметь, а весь рабочий люд, с обтрясинами кирпича и глины, с тратой и спрыском камней на одежде, руках и лицах, стал собираться на фронтовой угол нового дома, где был главный мастер и господин строительный.
— А как, пожалуйста, спустим этот камень на место? — спросил строитель мастер, опершись грубой, крепкой рукой на обтесанную основу, которая, хоть лежала плоским боком на небольших деревянных валах, все-таки доходила мастеру чуть ли не до пояса.
– Как спустим? — повторил протянувшимся голосом строитель, взглянув сквозь монокль на камень. — Ну, конечно, на дрюках.
— А может, это немного опасно, прошу господина? – забросил мастер.
– Опасно? А то для кого?
— Ну, вероятно, что не для камня, а для людей, — ответил, улыбаясь, мастер.
- Э-э-е! Что это! Опасно!.. Не бойтесь, ничего никому не случится! Спустим!
И господин стройщик серьезно наморщил лоб и стянул губы в три складки, словно он уже заранее силится и напрягается, спуская камень на предназначенное для него место.
– Спустим безопасно! — повторил еще раз, и с такой уверенностью словно убедился, что его силы хватит на такое дело. Однако мастер-недоверок покачал головой, но не сказал ничего.
Между тем и другие обыватели, до сих пор общинами прохаживавшиеся по плантам вокруг костела, на голос "деревянной суки" начали свободно стягиваться "тоже к новому строению, а перед всеми сам присущий новому строению, Леон Гаммершляг, высокий и статный я; с кругло подстриженной бородой, прямым носом и красными, как малины, губами, он был очень веселый, говорливый и остроумный, шутил и забавлял, видимо, целое общество, потому что все громоздились и давились вокруг него. Герм.ан Тодьдкремер, самый уважаемый, то есть самый богатый из всех присутствующих обывателей, он был более сдержан, тих и даже немного чего-то уныл, хотя и старался не показывать того. помещик, великий приятель Гаммершляга, вероятно, потому, что все его имение было в Гаммершляговом кармане.
Целое то общество, в модных черных сюртуках, в пальтотах из дорогих материй, в блестящих черных цилиндрах, в перчатках, с лесками в руках и перстнями на пальцах, странно отражало отсе массы рабочих, пестриющей хюа красной краской и. кирпич или белой краской извести. Только веселый шум одних и других смешивался вместе.
Целый плац на углу улиц Панской и Зеленой заполнен был людьми, деревом, камнями, кирпичами, гонками, кучами глины и пошел на большую развалину. Только одна дощатая будка, немного ниже в невырубленном саду, имела вид живой и заманчивый. Она была украшена зеленой елью у входа, внутри увешана диванами, в ней и вокруг нее вертелись прислужники с криком и проклятиями. Приготовляли перекуску, которую Гаммершляг хотел учесть закладки нового дома. И еще один необычный гость с большим удивлением присматривался целому тому толпе людей и предметов. Это была небольшая личность, — а прецень все на нее смотрели интересно и как-то странно.
- Ты, Бенед, - спросил какой-то замазанный глиной рабочий, - а то на какую достопримечательность этого щелчка сюда вывесили?
— А, что-то уже с ним думают делать, — ответил Бенедё.
Все рабочие перешептывались между собой и смотрели на щелчок, скачущий в проволочной клетке, завешенной на трости над самой ямой, но никто не знал, зачем он. Даже мастер не знал, хотя придавал себе премудрый вид и на вопросы рабочих отвечал: "Как же, все бы хотел знать! Постареешься, как все узнаешь!"
А щелчок между тем, очнувшись с первого испуга при первом наплыве целой толпы народа, скакал себе по щебликам клетки, теребил конопляное семя клювом, а иногда, став на верхний щебок, трепетал красно-желто-басманистыми крылышками и щебетал тонес -тлень! тюрриньцюрринь!
Из толпы говорящих людей определилась вдруг глава Леона Гаммершляга, определился его голос. Он выскочил на основу и обернулся ко всему обществу:
— Очень, спасибо вам, что вы были так добры уважить меня своим приходом на нынешний, такой важный для меня обход... — О, просим, просим! — зашумело несколько голосов, грубых и тонких.
– Ах, вот и наши дамы едут! Господа, прежде ходим дамы поздравить! — И Гаммершляг исчез снова в толпе, а несколько младших господ пошло на улицу, где как раз надкатило несколько бричек с дамами. Господа помогли им вылезти из бричек и подряд повели на плац, где сделано для них место тут же, возле огромной каминной глыбы.
Дамы те — это были по большей части старые и плохие жидовки, которые нехватку молодости и красоты старались покрыть пышным и выставочным богатством. Шелки, атласы, блестящие камни и золото так и село на них. Они каждую минуту осторожно оглядывали свои платья, чтобы не спятить прикосновением о кирпич, камни или не меньше грязных рабочих. Одна только Фанни, дочь Гаммершляга, определялась среди дам именно тем, чего им не хватало — молодостью и красотой, и выглядела между ними, словно расцветающий пион между отцветшими чертополохами. Круг нее так и громоздились младшие из общества, и скоро там сошлась кучка, в которой пошла оживленная, громкая беседа, между тем когда другие дамы, по первым обычным выкрикам изумления, по первым более-менее пискливым и изученным жиениям свойственнику всякого счастья, произошли достаточно тяжелые слова и стали рассматриваться вокруг, словно ожидая какой-то комедии. Тем ожиданиям быстро заразились и другие. Веселый говор умолк. Виделось, что вместе с дамами налетел на общество дух скуки и какой-то силой сдержанности, которая никому ни на что не сдалась.
И Гаммершляг как-то сбился с толку. Он словно забыл, что перед волной стал говорить беседу, и сновал то сюда, то туда, начинал то с одним, то с другим разговор о посторонних вещах, но все то как-то не клеилось. Вдруг увиделся против Германа, стоявшего молча, опертый о стопку дерева, и оглядывал целый плац, словно собирался его торговать.
— А что же вашей дамы нет, дорогой сосед? – указал Леон, улыбаясь.
- Простите, - ответил Герман, - она, вероятно, что-то нездорова.
- Ах, мне очень жаль! А я надеялся...
- Но что, - ответил удобряя Герман, - разве она такая большая личность! Обойдитесь о ней!
- Нет, любимый сосед Прошу так не говорить, что небольшое лицо... Как же так?.. Вот мой Фанни, бедный ребенок, - как бы он был счастлив, если бы имела такую мать!
Неправда тех слов била с лица и глаз Леону, но уста, послушные повелению воли, говорили, а разум усиливал их вместе, как того требовал интерес.
Но вот от Лана, где на востоке виднелась высочайшая побеленная божница, послышался большой крик и шум. Все гости и рабочие свернули глаза в ту сторону. По волне показалась на улице словно черное гоготье облако, — это был жидовский кагал с раввином внутри, который должен был совершить обряд посвящения основ нового дома.
Быстро целый плац был залит евреями, которые, по своему обыкновению, говорили в смесь, громко и борзо, сновали, как муравьи в развалившейся кочке, осматривали все и словно таксировали все глазами, а потом вздыхали и покачивали головами, словно вместе и удивлялись богатству Леона. и жалели, что богатство тото у него, а не в их руках. Немногие панки-христиане, тоже находившиеся в этой куче, сразу помолчали и отошли в сторону, слыша не в своей тарелке. Окружной помещик хмурился и закусывал губы со злости, видясь в той еврейской толпе, которая ни крохи не считалась с ним. Он, вероятно, в душе проклинал сердечно своего "искреннего приятеля Леона", но прецень не убежал, а достоял до конца обряда, по которому должна была наступить перекуска.
Общий шум на плацу не только не унимался, но еще и увеличился. Щелчок, перепуганный наглым наплывом того черного, крикливого люда, начал перхать по клетке и биться о дротики. Рабина, старого седого еврея с длинной бородой, вели два школьника под руки и привели аж к самой основе. Сжатие сделалось вокруг таким, словно каждый еврей хотел быть тот же у самого раввина, несмотря на то, что там нет места только людям. Среди давления и крика толпы не слышно было и того, что читал раввин над основой. А только когда школьники время от времени в ответ на его молитву выкрикивали "умайн", то есть "аминь", тогда и вся толпа повторяла за ними "умайн".
Ударил двенадцать часов. На колокольне у костела, тут же, напротив нового здания, загудел огромный колокол, возвещая полдень. За ним позвонили и все другие колокола на дрогобычских церквях. Виделось, что целый воздух над Дрогобычем застонал какими-то плачливыми голосами, среди которых еще плачевнее и печальнее раздавалось то беспорядочное разноголосое "умайн". Рабочие, услышав колокола, сняли шапки и начали креститься, а один школьник, подойдя к Леону и поклонившись ему, начал шептать:
— Бог благословит вас и зачатое вами дело. Мы уже кончили. - А потом, склоняясь еще ближе к Леону, сказал тише: - Видите, господин бег добрый послал вам знак, что все пойдет вам счастливо, что только загадаете.
- Хороший знак? А это какой? – спросил Леон.
— А не слышите, что христианские дЬвоны сами добровольно совершают вам службу и зовут на вас благословенство христианского бога? Это значит, что христиане все будут вам добровольно служить. Будут помогать вам постичь то, что себе прикажете. Те звоны — это хороший знак для вас!
Если бы Леон услышал такую беседу при других, он бы, наверное, был смеялся над ней. Он рад был притворяться глазом вольнодумного мужчины, но в глубине сердца, так как все малоразвитые и самолюбивые люди, был суеверен. Поэтому и теперь, зная, что никто не слышал школьной беседы, он принимал очень радостно гадалку и оттолкнул десятку в надставленный школьников кулак.
– Это для вас и для школы, – шепнул Леон, – а за хороший знак богу благодарить!
Школьник, радующийся, опять стал на свое место у раввина и тотчас стал перешептываться со вторым школьником, который, очевидно, спрашивал его, несколько дал Леон.
А тем временем господин строитель принялся уже к своему делу и начал комендеровать рабочими.
- А ну, к дрюкам! – кричал. — Бенедя, туман восемнадцатый, где твой дрюк?
Пыль на плацу еще увеличилась. Раввина отвели набок, евреи расступились, чтобы дать место рабочим, которые должны были сдвинуть с места огромную основу и впустить ее на принадлежащее место в выкопанный глубокий ров. Дамы интересно жались вперед и сопели среди толпы; они были очень интересны увидеть, как это будет двигаться тота огромный камень. Только щелчок сверкал весело в клетке, но солнце широким, неприглядным лицом улыбалось сверху, среди темно-синего безоблачного неба.
Все приказы строителя полны быстро. Полуперек небольшой дорожки, куда нужно было продвинуть камень, положены четыре вала, так же огрубые, как те, на которых он теперь покоился. Такие же два вала положены полуперек ямы, в которую нужно было камень спустить. Рабочие окружили его с дрюками в руках, словно готовились буками усиливать его к движению и сломать его каминное упрямство. Некоторые шутили и смеялись, называя основу серой коровой, которую так много людей загоняет в конюшню.
- А уступи, маленькая! - гейкнул один, подталкивая камень рукой. Но вот раздалась коменда строителя, и все утихло. На целом многолюдном плацу слышно было только спание людей и сверчок щелчка в клетке.
- А ну, отправьтесь! Раз, два, три! - крикнул строитель. Десять дрюков, как десять огромных пальцев, подхватило камень с обеих сторон, и он медленно покатился по валам, тяжело хрустя ими в подсыпанный шутер.
- Дальше! — кричал среди этих голосов строитель. Рабочие снова напряглись. Снова захрустел шутер, заскрипели валы под тяжестью, и камень, словно огромная черепаха, мимо освобожденной вперед. На лицах присутствующих гостей виднелась радость, дамы улыбались, а Леон шептал к одному своему "соседу":
- И что это! Говорите, что хотите, все-таки мужчина – господин природы! Нет такой силы, какой бы он ни победил. Вот скала, обуза, но и тота рушится по его приказу.
- А особенно прошу заметить, - добавил "сосед", - что за сила в обществе людей! Соединенными силами чудеса докапываются! Разве один человек попал бы что-то подобное?
— Да, да, соединенными силами, это великое слово! – ответил Леон.
– Гурра вмиг! Ну-ка! — радостно кричали рабочие. Камень уже был над ямой, покоился на двух поперечных лигарях, которые по обоим берегам ямы своими концами глубоко вгрызлись в землю под его тяжестью. Но теперь дело было труднее всего — спустить камень соответственно в долину.
— А ну, ребята, живо до дрюков! – комендеровал строитель. Рабочие распрыгнули в мгновение ока по обе стороны рва и подсадили пять пар подъемов под камень.
— Под ребра го! Так, чтоб аж сердце подскакивало, — шутили рабочие.
– А теперь подносите вверх! А когда лигари отвергнуты набок, то как скажу: "Ну" - все вместе выхватывайте дрюки и вдруг от ямы! Понимаете?
- Понимаем!
– Но все сразу! Ибо кто опоздает, то беда будет!
– Ну, ну! — крикнули рабочие и вместе налегли на рычаги, чтобы поднять камень вверх. И действительно, он, словно неохотно, освободился от лигаров, на которых лежал, и поднялся на несколько дюймов вверх. Все сердца невольно дрожали. Рабочие, посинев от натуги, держали камень на подъемах над ямой, ожидая, заки шнурами вытащу из-под него лигари и заки строитель не даст знака — выхватывать дрюки из-под камня.
– Ну! — рявкнул нар строитель среди общей тишины, и девять рабочих вместе с дрюками нырнули в противоположные стороны. А десятый? Вместе с глухим щекотком камня, ниспадающего на назначенное место, услышали загроможденные и глухой, пронизывающий вскрик.
— Что это такое? Что это такое? — зашумело кругом. Все начали снова давиться, разговаривать и спрашивать, что это случилось.
Произошла простая вещь. Девять рабочих выхватило одновременно свои рычаги из-под камня, а десятый, помощник каменщик, Бенедя Синица, не успел этого на время сделать. Одна минута поздно, но минутка могла его потерять. Камень всей своей тяжестью дернул ему рычаг и вырвал из рук. Подъёма заехала Бенедья пиерек — счастье, что не по голове, а только в бш. Бенедьо только вскрикнул и упал, как неживой, на землю.
Густым клубом брызнул вверх песок, где упала размахнутая рычажка. Рабочие в смертельной тревоге бросились к Бенеде.
— Что это такое? Что такое? — гомонили гости. – Что произошло?
– Подъёма убила мужчину.
– Убила? Ей, боже! — послышалось между дамами.
- Нет, не убила, жив! — раздалось среди рабочих.
- Жив! А! — отозвался Леон, которого крик Бенеди схватил, как клещами, за сердце.
- А очень искалеченный?
– Нет, не очень! — это был голос строителя, который тоже при том случае неожиданно услышал, как под ним ни с этого ни с того трещали колени.
Толпа шумела и давилась вокруг изуродованного. Дамы охали и пищали, кривя губы и выставляя напоказ, какие-то они слышали и мягкие сердца. Леону все еще что-то невнятно шумело в голове, и мысли не могли собраться вместе. Даже щелчок в своей клетке жалобно шелестел по углам, будто не мог смотреть на человеческую муку. А Бенедё все еще лежал на одном месте, посиневший, как боз, упал в обморок, с стиснутыми зубами. Подъёма задела его острым суком в бок, продрала опинку и рубашку и фалатнула в клубе дыру, из которой пустилась кровь. Но рычаг застиг и немного выше, по голоднице, и поэтому именно лишил его на волну отдышки.
– Воды! Воды! — кричали рабочие, которые принялись трезвить Бенеду и перевязывать его рану. Принесена вода, перевязана рана и затаена кровь, но оттереть потерял сознание. Удар был очень силен и в опасное место. Над целым обществом опять залегло облако неуверенности.
— Возьмите его вынесите там на улицу! – крикнул в конце Леон. — Нет, занесите домой и призовите доктора!
- Живо, живо! — подгонял строительный. Пока два рабочих взяли Бенедья за руки и ноги и понесли сквозь толпу людей на улицу, к строительному сзади подошел мастер каменщик и коснулся его плеча «рукой.
— А видите, пан строитель, я хорошо говорил...
– Что, что такое? Кто говорил?
- Я говорил, - шептал тихо, спокойно мастер, - не спускать камень на дрюках, потому что опасно.
– Э, дурак ты! Вот мудь, не что иное, пьян был, не отскочил, кто ему виноват! - ответил офукливо строитель и отвернулся. Мастер сжал плечами и замолчал. Но строитель услышал шпильку внутри и чуть не пенился от злости.
Между тем пора было кончать закладки. Школьники свели раввина на малую, довольно выгодную Брабинку, и он слез по ней на дно рва, где на указанном месте лежал фундаментный камень. Не верхней площади камня была выдолблена четырехгранная, довольно глубокая ямка, а вокруг нее краснели свежие пятна крови, брызнувшие из раны Бенеди. Раввин промурлыкал еще какую-то молитву, и первым бросил небольшой серебряный грош к выдолбленной в камне ямке. За ним то же школьники, а затем начали и другие гости слезать по лестнице и бросать кто побольше, кто поменьше монеты в основу. Дамы вскрикивали и шатались на лестнице, поддерживаемые мужчинами, только Леонова дочь Фанни гордо и смело слезла в яму и бросила дуката. По домам начали и господа один за другим спускаться к основанию. Потом польской шляхты шел тут же за Германом и косо взглянул на богатого капиталиста, когда тот лязгнул блестящим золотым дукатом: у шляхтича было лишь серебряного ринского в кармане, но, чтобы не посмеяться со своим шляхетским гонором, живо отопил от манже. бросил ее в ямку.
Долго тянулся ряд гостей, долго бренчало золото, сыпаясь в каминную ямку и заливая ее блестящей волной. Рабочие, стоявшие над ямой, ожидая рассказа мастера, повисло смотрели на целый обряд. Но вот уже бросание денег кончилось — ямка чуть ли не полна. Леон, до сих пор стоявший при лестнице и всех выходящих из ямы дружелюбно сжимал за руки (с Германом и со шляхтичем он на радостях даже поцеловался), теперь выступил вперед и говорил принести плиту и цемент, замуровать фундамент. Рабочие бросились исполнить его волю, а он сам тем временем подошел к клетке со щелчком.
"Тикили-тлинь! Цюрин-тюринь! Куль-вулькуль!" — щебетала птичка, не надеясь себе беды, когда Леон сближался. Тонкое, чистое пение щелчка звенел в тихом воздухе, как стекло. Вокруг все успокоились, любопытно поглядывая на окончание важного обряда закладки. Леон снял клетку с птицей со столба и, держа ее вверх, проговорил:
- Мои дорогие соседи, а ныне гости! Большой седень для меня, очень большой. Человек, который сорок лет бродил по безлюдным пустыням и бурным морям, ныне впервые увиделся близким смирного пристанища. Здесь, в счастливом городе Дрогобыче, я задумал увить себе гнездо, которое было бы красотой и славой города...
— Родители наши учили нас, что, желая зачать какое-нибудь дело счастливо, желая довершить его счастливо и желая употреблять его плодов счастливо, нужно прежде всего соединить себе духов места. Вы верите в духов, ласковые господа? Может быть, что есть среди вас кто, что в них не верит. Я – признаюсь вам – верю в них. Ту, в той земле, в тех глыбах камней, в той шипящей извести, в человеческих руках и головах, — во всем том живут духи, сильные, таинственные. При их только помощи станет мой дом, моя крепость. Они только будут ее опорой и обороной. И тех-то духов соединить, жертвой соединить, кровавой жертвой — это цель нынешнего великого обряда. Чтобы изобилие и благополучие, не для меня, а для целого города, цвели в том доме, вы ласковыми руками бросили в эту каминную борозду золотую семью. Чтобы здоровье, веселье и красота - не для меня, а для целого города, - цвели в том доме, я жертвую духам этого места, этого живого, здорового, веселого и красивого певца! При этих словах Леон воткнул руку в клетку. "Пи-пи-пи!" — запищала птичья, перхаясь и прячась по углам, однако Леон живо поймал ее и винял из клетки. Щелчок скоро в руке замолчал, только смотрел вокруг запуганными глазами. Его красноперая грудь выглядела, как большое кровавое пятно в руке Леона. Леон винял красную шелковую нить и связал ею щиглые крылья и ноги, а затем сошел по лестнице в долину, к фундаменту. Все вокруг молчали, как под каким-то давлением. Рабочие наднесли большую плиту и вокруг четырехгранного проруба в фундаменте наложили цемент, чтобы сейчас же замуровать отверстие. Тогда Леон, прошептав еще какие-то слова, снял первое с пальца золотое кольцо и бросил его в сокровище в каминной дучке, а затем положил наверх щелчок. Птичь лежала спокойно на холодном смертельном ложе из золота и серебра, только головку повернула кверху, к небу, к своей ясной, чистой отчизне, но сейчас большая плита прикрыла сверху тот живой-надо, утверждая будущее счастье дома Гаммершлягов.
В ту же минуту Леон посмотрел в сторону и увидел на фундаменте следы другой жертвы — кровь человеческую, кровь помощника каменщика, Бенеди. Но кровь, застывшая уже на камне, поразила его до глубины души. Ему показалось, что, знай, не "духи ли места" шутят себе по его словам и берут совсем не такую напрасную жертву, как его жертва. Ему привиделось, что та другая, страшная, человеческая печаль едва ли выйдет ему на пользу. Капли крови, закрепившейся на камне, в темном прокопе выглядели, словно черные головы вертящих, железных гвоздей дырявят и растают основы его пышного строения. Ему стало вдруг как-то холодно, как-то тесно в прокопе, и он выскочил наверх.
Гости жались к нему с жичениями. Герман сжал ему руку и произнес громко:
— Небольшое сокровище, усеянное дружелюбными руками в основу вашего дома, растет и умножается в тысячу случае.
— И так, как ваш дом ныне основался на основе из камня и золота, — добавил с другой стороны также громко шляхтич, — так счастье и расцвет вашего рода отныне основывается на искренней дружелюбии и привязанности всех людей.
Леон радостно сжимал руки своим гостя, радостно благодарил их за их приязнь и услугу, радостно обрек работать дальше только в обществе и для общества, — а все-таки в сердце его лежал еще холодный сумрак, сквозь который грозно виднелись большие черные капли крови, словно живые железные гвозди, пробивающие и расточные незначительно основы его счастья. Он слышал со всех слов своих гостей какой-то холод, за которым, казалось, подстерегала скрытая глубоко в их сердцах зависть.
Между тем рабочие под руководством строителя замуровали со всех сторон фундамент и быстро выводили стену внутри прокопа. Ударил первый час.
— Ну, хватит, люди, на ныне работы! – крикнул Леон. — Надо и вам немного развлечься. Таких дней, как нынешний, в моей жизни немного, но и для вас он будет праздником. Здесь вам сейчас принесут пива и закусок, а вы, мастер, сочтите на порядок!
- Хорошо, прошу господина!
– А вас, мои дорогие гости, прошу за собой. Фанни, детка, будь хозяйкой и займись дамами! Прошу, прошу!
Гости, весело разговаривая, пошли между кучами кирпича, камней и дерева к дощатому, венцам и разноцветным хоругвям устроенной будки на перекуску. Только раввин и школьники и некоторые другие "хуситы" ушли, не желая заседать у одного стола с "трефняками".
Пока в будке среди веселого шума паны гостились, рабочие сидели в широком кругу под открытым небом на камнях. Два помощника наливали пиво, вторые два разносили разники хлеба и сушеную рыбу. Однако рабочие были как-то очень молчаливы. Случай с Бенедем щемел еще всем внутри, да и весь этот странный еврейский обряд закладок очень им не понравился. Кто придумал живую птичку замуровывать? Будто принесет счастье? Впрочем, может, и так... Ведь хорошо какой-то придумал: панам свадьбу, а курильщики воня. А тут еще и рабочие, относившие Бенеду домой, вернули и стали рассказывать, как старая мать Бенеди перепугалась и заплакала тяжело, увидев своего единственного сына упавшего, окровавленного. Сразу, бедняжка, думала, что уже по ее сыну, но когда им удалось Бенедья отрезвить, то так утешился, как ребенок: заскакивает возле него, и целует, и плачет, и ойкает, так что сердце кроется мужу.
— Знаете что, ребята, — отозвался мастер, — надо бы сделать какую-то складку и спасти бедных людей, потому что пока он будет слаб и не заработан, то я и не знаю, из чего им обоим выжить. Ведь старуха иглой не задевает на только!
– Правда, правда! – закричали рабочие со всех сторон. — Скоро по выплате, каждый по пять крейцаров, нам уйма небольшая, а им добро.
— Ну, а строитель, — сказал какой-то каменщик, — он ничего не даст? Ведь целое несчастье из-за него!
— Да еще хорошо, что на том случилось, — сказал второй. — Да это камень мог и пятью так же заехать!
— Трем говорить, пусть тоже приключится на бедного искалеченного.
- Но вы говорите, - сказал мастер, - я не буду.
— Ну да что, скажем мы, вместе, — отозвался голос.
Именно в эту минуту вышел строитель из будки от гостей, чтобы взглянуть на рабочих. Его лицо уже налилось широким румянцем от выпитого вина, а блестящая палочка очень живо летала из одной руки в другую.
– А что, дети! – крикнул он, подходя к кружку.
– Все хорошо, прошу господина, – ответил мастер.
— Ну, так мы и делайте! – И хотел идти назад.
— Мы бы к господину имели одну просьбу, — послышался голос из числа рабочих. Строитель обернулся:
- Ко мне?
— Да, — загудели все.
— Ну что же такого?
— Чтобы господин был ласков притвориться к складке на того помощника, что нынче рычагом пришибло.
Строитель стоял, не говоря ничего, только сильнейший румянец стал выступать на его лице, знак, что просьба рабочих неприятно его дотронулась.
- Я? – сказал он в конце с проволокой. — А вы откуда ко мне с этой просьбой приходите? Разве я виноват, что ли?
— Да, прошу господина, и мы не виноваты, но кажется нам, годится и надо помочь бедному человеку. Он слаб, какое-то время не мог делать, надо же ему и матери старухе чем-то дышать.
— Если хотите, то помогайте, а я откуда к этому прихожу! Первому попавшемуся ненужному помогай!.. Еще чего не стало!.. — Строитель отвернулся гневно и пустился идти назад, когда впрочем один из рабочих, возмущенный такой беседой, сказал громко:
- Ады, какой господин! А сам тому больше всего виноват, что Бенедя искалечило! Если бы его было так парнуло, то, вероятно бы, не пожалел не то пять, но и десять креицаров на такого делопроизводителя!
– Что? — рявкнул изо всех сил строитель и прискочил к сидячим рабочим. - Кто это говорил?
Молчание.
— Кто это смел говорить? А?
Никто и не пискнул.
— Мастер, вы сидели: кто это сказал? Говорите, а нет, так вас нагоню с работы вместо того урвителя!
Мастер взглянул вокруг по рабочим и сказал спокойно:
- Я не знаю.
– Не знаете? Так я вас отныне не знаю на работе. Прочь!
- Так я сказал! — сказал один рабочий, вставая. — Я сказал и еще раз говорю, что дедовид, если не хочешь на бедного рабочего дать. А о твою работу я не стою!
Строитель стоял, как бешеный, и с ярости не мог прийти к слову. Рабочий между тем взял свой венкель, кельму и меру и, попрощавшись с товарищами, спокойным шагом пошел на рынок. Остальные рабочие молчали.
— А, остов, бездельники! — гремел строитель. – О, или он стоит о работу! Он бы лежал горе животом, как свинья в болоте. Но подождите-ка вы, научу я вас порядку! Не такие у меня станете! А то урвители! — И, еще весь возясь со злости и клоня всю "голоту", строитель пошел обратно в барское общество.
В будке тем временем шло очень весело и целительно. По перекуску слуги собрали миски и тарелки, а наставили фляшек с вином и рюмок. Рюмки кружили живо. Вино свободно распутывало языки, пробуждало веселье и шум. Пахучий дым из дорогих сигар клубился над головами к дощатому потолку, плыл тонкой струйкой сквозь прорезанное окно. Слуги Леону вертелись среди гостей, подавая им, чего кто угодно. Гости одни сидели кучками, другие стояли или ходили, болтая, шутя или торгуясь. Леон не покидал Германа. Он сейчас впервые ближе сошелся с тем самым бориславским тузом и услышал к нему какую-то странную приязнь. До сих пор они стояли против себя, как враги, до двух лет назад прибыл в Борислав с готовым и немалым капиталом. Он был больше образован от Германа, хорошо разбирался в купечестве, читал некоторые книги горные и думал, что достаточно ему только явиться в Бориславе, а все покорится перед ним, и он станет самовластным господином. Он заранее заключал себе планы, как он закупит дешево обширные и самые подходящие к копанию частицы почвы, как заводит себе машины для скорейшей и дешевой добычи земляных сокровищ, как поднесет целый нефтяной промысел и своей волей будет поднимать и опускать цены на всех торгах. Между тем показалось на деле совсем не то. В Бориславе были уже свои силы, и то силы такие, с которыми ему нелегко было меряться, а самой большой силой был Герман. Леон сразу свирепствовал, увидев, с какой нетайной неохотой принимают его давние бориславские предприниматели. Особенно Герман, тот простой, неученый жидоучкарь, был для него солью в глазу, и он старался все и всюду, где только мог, щипать его, а в обществе никогда не перешел вне обычной вежливости показать Герману свое духовное превосходство. Герман снова мало делал себе из прикосновений Леона, а дергал его на поле интересов: перехватывал частицы, которые хотел покупать Леон, перенимал его лучших рабочих, а при всем том Леону все показывал такой вид, будто ничего не знает. Этого было слишком много для Леона. Он увидел, что таким способом не дойдет ни до чего. Правда до сих пор в Бориславе ему везло: он нашел несколько богатых жил воска, кипячка поэтому в многих ямах шла хорошо; но Леон справедливо боялся, что не всегда счастье будет ему благосклонно, что, может, порой и отвратится от него, а на такой случай лучше иметь сильных приятелей, чем сильных врагов. А тут еще и то послужило причиной, что после смерти женщины Леон пожелал со временем осесть спокойно, утвердиться, пустить корни в почву и употреблять на старость плодов своей беспокойной, усердной жизни и обеспечить хорошую жизнь своей диночке. Здесь уж конечно — иметь кружок приятелей, а не врагов. При этом он услышал, что у Германа с сын-единицей во Львове в практике купеческой, — и мысль его прямо стрелила туда: сын Германа и его Фанни — это пара; два самых больших силача по капиталу, вместо того чтобы бороться и подкапывать друг друга, сходятся, связанные тесным и узлом родственным, и мысль Леонова строила золотые замки на той прочной основе.
- Видите ли, дорогой сосед, - говорил он Герману, - сам не знаю, что такое, что так мне очень затосковало за своей спокойной, тихой и счастливой пристановкой. А то до сих пор человек был, как перелетная птица: то здесь, то там. Нет, пора успокоиться!
- И я то говорю, - сказал Герман, что делался, словно та беседа очень его занимает.
— Не дал мне бог сына так, как вам, — а, но у меня есть дочь, бедный ребенок. Видеть ее счастливой, с любимым мужчиной, в кругу детишек — ох, это единственная цель моей жизни...
— Даст бог, что и то вам исполнится.
— А, я очень того желаю... Ах, и еще так кружок добрых приятелей, таких, как вы, милый сосед, — нет, больше бы мне ничто к счастью не мешало...
- Ну, насчет меня, - сказал, улыбаясь, Герман, - я из Дрогобыча не сбегу, у меня можете всегда на свои услуги.
- О, я знаю, - сказал Леон и крепко сжал руку Германа, - я знаю, что вы искренний, добрый человек! Не поверите, как я давно хотел с вами поближе познакомиться... А что же ваш сын? Правда, я не имею чести знать его лично, но он уже заранее мил мне и дорог, как свой собственный ребенок.
Герман слегка сморщился в память о сыне, словно в медовнике хлестнул зерно перца.
– Мой сын, – сказал он неохотно, – благодарю вас за ласковый вопрос! Вот работает, что может.
— Ну, этого и не говорите! – вскричал Леон. — Я и сам знаю, что сын такого отца, вероятно, и волны не просидит зря! Эх, дорогой сосед, какой бы я был счастлив, если бы мы могли взяться оба вместе, сойтись близко во всем так, чтобы... — Он оборвал и смотрел на Германа, а Герман на него, не угадывая, куда тот целит.
- Знаете, - начал снова Леон, - нынешний день такой большой и счастливый для меня...
Именно среди этого разговора оба беседника встали и подошли к окну, потому что в будке стало душно. Герман выглянул в окно. Едва отступил от окна, когда кусок кирпича, как стрела, влетел сквозь окно туда, где стоял Герман. И как раз, когда Леон говорил о великом нынешнем счастье, кирпич ударил перед ним на стол, в кучу стаканов. Мучительно звякнуло и разрослось стекло, а кирпич полетел дальше и, ударившись еще в противную стену, упал на землю. Все срывались с мест, а Герман побледнел как полотно: он догадывался, что кирпич измерен был у него.
- Что это? Что это? Кто это такой? — раздались тревожные крики. Леон, Герман и еще некоторые гости вылетели во двор. На дворе крик.
— А лапай-но, остов какого-то! — кричал изо всех сил мастер.
— Кто этот кирпич бросается? — крикнул Леон. •
— А вот, прошу господина, какой-то лестница-угольник. Пленчивался туда по улице, заглядывал, заглядывал, а дальше, когда увидел этого господина (показал на Германа) в окне, за кирпич, как фурит, и побеги! Лапай го, лапай и на полицию! — обернулся, вспахал мастер к двум рабочим, которые гнали по Зеленой улице за бегущим углеродом в черной, как смола, рубашке и в такой же спинке.
— Овва, бестия убегает! Не догонят! – говорил мастер.
Рабочие, которые гнали за мальчишкой, тоже, кажется, были того мнения, потому что остановились задыхающиеся. Но один склонился, поднял камень и швырнул им за бегущим, который как раз был на беде. Камень попал углероду в самую пятку, и тот, услышав боль, вскрикнул, как бешеный, и исчез за стеной. Крик тот удивительно поразил Германа.
— Эй, а что за хлопец? – спросил он. Никто не знал углерода. Но Леон взглянул на Германца и испугался.
— Боже мой, а вам что такое? *
- Ничего, ничего, - ответил Герман, - это, пожалуй, от удушья. Что-то мя ту, в груди, сжато. Но тот голос, тот голос... какой-то странный...
Леон не мог понять, чем странен этот голос. Ему он показался совсем обычным. И Герман не умел толковать себе, что это за голос, — ему казалось, что он где-то слышал его, но где не знал. Только знал, что какой-то тайной, неисследуемой силой голос тот смутил в нем какие-то страшные, давно забытые впечатления, какую-то бурю, следы которой еще не загладились в его сердце. Но что это такое, и как оно взялось, и как было связано с тем диким, мучительным выкриком ударенного углерода, этого не мог Герман себе выяснить.
Леон между гим взял его под руки и повел в сад, под тенистые деревья, на благоухающую высокую траву. Холодное, свежее воздух живо успокоило Германа, и Леон начал ему снова говорить о своих желаниях и надеждах:
- Ах, как горячо я давно ждал такого дня, как нынешний! Как я хотел, чтобы от него начинались новые, спокойные, счастливые времена моей жизни! Чтобы в нем во все стороны понавязывались для меня счастливые узлы! И вот пришел тот день, надежды мои сбылись, узлы навязаны, кроме одного и самого важного... Ах, а вы, дорогой сосед и приятель, вы сделали бы меня самым счастливым человеком в мире, если бы помогли мне навязать тот последний, важнейший узел!
- Я? — спросил удивленный Герман. — Какой же узел?
- Что долго говорить, - сказал Леон и взял Германа за обе руки, - мое самое глубокое, сердечное желание, чтобы наши дети, моя Фанни и ваш Готлиб, были пара!
Герман молчал. Мысль ся не была для него неожиданностью, но все-таки его это немного удивило, что от Леона первым услышал ее предложения.
— Что вы, пристаете? – спросил Леон.
- Гм, не знаю, как бы это... - сказал нерешительно Герман.
— Вы сомневаетесь? Не беспокойтесь, дорогой сосед! Разве не видите тех польз, которые из такого сочетания повлияют на нас? Возьмите только: мы оба, две первые, смею сказать, силы бориславские, мы оба вместе, родственные, связанные вместе, — кто тогда опресеет нам? Все пойдут по нашей воле, а кто не захочет, тот по одному нашему покушению упадет в прах! Подумайте: мы тогда господа целого нефтяного торга, мы определяем цены, закупаем окрестные села, леса, каменоломы и рудники Целая окрестность в наших руках. Не только торговые и промышленные, но и политические дела окрестности в наших руках. Все выборы идут, как мы хотим, послы и репрезентанты говорят, что мы говорим, защищают наших интересов, господа и графы заботятся о нашей милости!.. Вы понимаете? Мы сила, и пока держаться будем вместе, никто против нас не устоит! – И, разогненный собственными словами, Леон бросился обнимать Германа.
— Пристаете, дорогой друг, брат? – вскричал Леон.
– Пристаю, – сказал Герман, – только не знаю, как моя женщина.
— Что, ваша честная и умная женщина должна не хотеть счастья для своего сына и для моего ребенка? Нет, это не может быть! Пойдемте, идем к ней. Я ныне еще должен уладить это важное дело, и, скоро разойдутся гости, пойдем оба, представим, поговорим...
— Она очень любит своего сына, правда. Но мне показалось, что и она лучшей партии для него не найдет от вашей Фанни, — сказал Герман.
— Ах, дорогой друг! – вскричал радующийся Леон. — Что за счастье для меня сегодня! Боже, что за счастье! Пойдем, пойдем!
II
Рука об руку шли два приятеля Бориславским трактом в дом Германа. Говорил больше jIeoH. Он был человек очень уязвимый и живо волновался всякой мыслью. НеутомимсГраждал он перед Германом все новые картины их будущего величия и силы. Все из его уст шло, как медом послаженное, все трудности так и исчезали, как снег от солнца. Практичный и холодный, Герман сразу не очень подавался на эти золотые горы, но чем дальше, тем больше Леон потащил и его за собой, и в его мнительной голове увольненно начал также шевелиться вопрос: "А что ж, разве это не может быть?" .."
Со своим сыном Готлибом он издавна имел только грызты и хлопот, что даже никогда не пришло ему в голову ожидать из него чего-нибудь путного на будущее, не то уж строить такие высоколетние планы. Вот и недавно купец, у которого Готлиб от двух лет был на практике, писал к нему, может, В тот раз, что Готлиб плохо справляется, дела не бодрствует, деньги, присланные из дома, разбрасывает, как безумный, над другими субъектами издевается и бог знает каких глупостей не производит. "С сожалением признать должен, - писал далее купец, - что его двухлетний избитый в моем заведении не принес для него почти никакой пользы. Его знание в купечестве теперь такое же, как было и вначале..." Все это невольно надвигалось Герману на мысль теперь, когда Леон такими привлекательными красками рисовал ему будущее их "домов" за получением Готлиба из Фанни. "Еще пока я живу, - думал Герман, - может, оно будет как-то идти, но потом?" Чтобы Готлиб изменился, поправился, на то надо разве чуда, которого Герман не надеялся. Но все же он слушал беседы Леона, свободно поддавался ее чарующему влиянию, словно на легкой лодке пускался на тихое, ласково-волнующее, вечерним блеском озолоченное море, и ему становилось как-то так легко, мило, словно действительно уже исполняются его самые смелые надежды. "А что ж, разве это не может быть?" — думалось ему, и на него находила какая-то уверенность, будто все это не только может быть, но действительно будет, должно быть.
За то время оба приятеля от рынка сошли уже вниз, на мостик, откуда улица начала снова подниматься вверх, между двумя рядами высоких ясень, пока не лопнуло наверху, где блестящий позолоченный крест мерцал к солнцу. Здесь же за мостом направо начинался обширный сад, возведенный высокой стеной. Дальше стена кончилась, вместо нее шли штахеты из дубовых лат в каменных столбах с блестящими черными наголовниками из глазурованной глины. За этими штахетами был уже не сад, но цветной огородец, довольно запущенный, окружающий старосветский, безэтажный, а зато широко разложенный дом под гонтами. От улицы вели к нему широкие въездные ворота и рядом небольшая калитка для пешеходов. Это была Германова осела. Здесь он жил от нескольких лет, хотя имел еще и несколько домов по другим частям города и три камня в рынке. Все эти дома он выпускал в наем, а сам не хотел рушаться из этого старосветского выгодного гнезда. Дом этот вместе с большим садом, огородом, двором, конюшнями и всякими прихотями он закупил от вдовы по одному польскому господину из великого рода. У господина у него были большие имения, несколько деревень окраинных. Но самая большая часть того имения пошла на подпирание злополучной революции в 1831 г.; что осталось спустя, было потрачено в долголетних процессах о каком-то последствии, так что по отмене барщины древний помещик оказался словно на льду и не мог назвать своим ничего, кроме этого одного дома с садом и парой лошадей. Здесь он и дожил свой век в уюте, а после его смерти женщина продала и этот последний кусок древнего величия и забралась с тех сторон. Вместо старого польского помещика наступил новый господин в этих стенах — Герман. Он тогда ино начал порастать в перья; закупка того дома была первым шагом к его позднейшему богатству; может, для того он и привык так с этим старым жильем.
Впрочем, Германа мало занимало внутреннее устроение дома, — тем меньше занимал его сад, в котором древний свойственник просиживал, бывало, целое лето и в котором, как говорили в соседстве, и теперь еще не раз лунной ночью можно было видеть его высокий пол с длинными. усами и белыми, как молоко, волосами, бродячими в густой высокой траве, - можно было видеть, как он осматривает каждое дерево, как старого знакомого, иногда заламывает руки или тяжело вздыхает. Герман хоть и слышал эти слухи, смеялся над ними, но в сад все-таки его не тянуло. Он довольствовался тем, что каждую весну счел деревья и выпускал сад в аренду садовнику, сам же к нему мало когда и заглядывал.
И в самом доме Герман мало что сделал амины. Старосветская мебель обита новым репсом, вместо старопольских больших печей возведена новая, изразцовая, между окнами приветствовали большие зеркала, да и только. На стенах, рядом с новыми штыками, висели почерневшие от старости портреты древних польских магнатов, с густыми бровями, грозными усами и обнаженными лбами. Странно выглядела тата смесь старосвеччины с неумелыми и словно случайными пробами новости, но Германа это мало обходило, он и так занят был другими, более важными делами, его задача была — общаться, а не употреблять, и он громил, собирал, умножал, прилагал с каким-то лихорадочной спешкой, не заботясь, кто будет пользоваться ее достоянием;
— Вот мое гнездо! — сказал Герман, открывая калитку и впуская Леона вперед. Леон впервые вступал в его пороги.
— Ах, как ту выгодно, как ту просторно! — вскрикивал волна от волны с вежливой пересадой Леон, оглядываясь по двору. Двор был выложен плитами. Внутри была кирница под крышей, с большим колесом на два ведра. Дальше сбоку виднелась конюшня, а рядом с нею вход в сад.
- Просторно-то просторно, - ответил Герман, - но, по правде говоря, немного пусто. Видите ли, мужчина уже в таких летах, когда ему мало себя самого, когда рад бы видеться среди целой груды маленьких, веселеньких...
– О, да, да, – прервал Леон, – это именно и мне сейчас пришло в голову. Действительно, что ту жить среди груды молодого потомства, это был бы рай, правдивый рай!
– А теперь что? - продолжал Герман. — Сын наш во Львове... Ну, надо, чтобы молодой человек смолоду чему-то научился...
— Наверное, верно!
— А мы с женщиной, двое нас, а еще она хоровитая… признайте, что порой мужчине досадно делается.
Они вошли в покои.
– Правда? – говорил Герман. — Тихо, как в могиле... Слуг не держим много: извозчик, кухарка и горничная, нам больше не нужно. И так целый день. Меня обычно и так редко когда дома выдают, все дела.
- Ой да, да, - сказал Леон, - тяжела наша жизнь. Говорят: что мешает капиталисту, — бездельник, жие себе и деньги сворачивает. А тут бы они посмотрели, пожили несколько дней нашей жизнью, то, наверное, откинулись бы и тех капиталов, и той жизни.
— О, верно, ручу вам! – подтвердил Герман. — Хотя в ту же минуту и мигнула ему по голове ущербная мысль, что прецень при всей тяжести, при всех невзгодах жизни как-то ни один капиталист не бросил еще добровольно свое имение и не поменялся им за палку и сумки нищие.
Герман перешел со своим гостем уже три покоя. Всюду было тихо и пусто. Он искал своей женщины, но не мог ее ухаживать. Перешли к четвертому покою, обширному, как мошенница. Герман огляделся, и здесь не было никого.
– Что за чудо, где она делась? — сказал вполголоса Герман, когда впрочем из соседнего покоя, спальни его женщины, послышалось ему что-то, словно громкое всхлипывание.
- А это что? – сказал он, прислушиваясь.
— Не плачет ли кто-нибудь? – сказал, и себе же наслушиваясь, Леон.
— Будьте добры, любимый сосед, сядьте ту, отдохните минуту, вот, прошу, посмотрите альбом моих знакомых, может, увидите и себе знакомые лица... И извиняюсь, что выйду на минутку, посмотрю, что это такого...
– Но прошу, прошу, – ответил Леон, садясь на кресле у круглого стола. Он взял альбум подарков, но не хотел смотреть его. Волну сидел без движения и мысли. Разыгравшая волна его фантазии тут же иссякла, утихла под влиянием этой тишины, словно могильного холода, царившего в том доме. Он сам не знал, почему тишина ему не нравилась.
— Тьфу к черту, какая-то разбойничья коршма, человеку жутко!.. Кажется, вот кто-то выпадет из-за двери и схватит тебя за горло. А еще, эти образы, такие глупые морды! Тьфу, я бы этого и на волну не вытерпел. А ему что, живет себе, как мышь в ходаке, да и не заботится ни о чем!
Он начал прислушиваться, что происходит в соседнем покое, где ушел Герман, но не слышал сразу ничего больше, чем все то же всхлипывание.
— Хороший знак к началу... — ворчал он дальше. — Вхожу сюда с такими надеждами, а та какая-то мечта или умирает, что ли... Это, наверное, она сама. Слышал я, что гадра последняя... Да что действовать, для интереса нужно связаться и с такими!
Снова слушает. Гром. Это Герман говорит что-то, но что — не слышно. Шелест какой-то. Молчание. Снова говор и всхлипывание. Вдруг чешуя, как удар чем-то твердым в пол, и пронзительный женский крик: "Разбойник! Кровопейте! Прочь мне с глаз!
Леон подвергся на кресле. Что это такое? Он начал слушать дальше, но теперь уже за писком и стуком не мог разобрать слова. Размышлял только, что какие-то страшные проклятия, поругание и обвинения градом летят на голову Германа, но за что, о чем, того не знал.
Не знал этого и Герман! Войдя в спальню женщины, увидел, как она, разбросанная и расхристанная, лежала на софе с видом умирающей и всхлипывала, Из ее глаз текли слезы и промочили уже широкий кружок на обе софи. Герман удивился и не знал, что думать на такой вид. Женщина, видилось, не заметила его входа, не двигалась, только грудь ее то поднималась, то опадала порывисто, как в большом напряжении. Герман боялся подступать к ней, зная ее крутые нравы, но дальше собрался на отвагу.
– Рифка, Рифка! — сказал он тихо, приближаясь к ней.
— Что хочешь? – спросила она, быстро поворачивая головой.
– Что тебе случилось? Чего плачешь?
- Что хочешь? – повторила она с прижимом. — Кто с тобой пришел?
– Да никто не пришел. Ады, никого нет.
- Не лги! Я слышала, что вас два. Кто это такой?
– Леон Гаммершляг.
– А он за чем?
— Знаешь, у него сейчас закладки были, просил меня...
— Но почему его сюда принесло?
– Слушай, Рифка, – начал Герман, видя, что она словно успокоилась немного. — Леон — богатый человек, добрый человек, голова большая...
— Говоришь ли ты раз, зачем он пришел, или нет? – перебила его Рифка, сжимая кулаки.
— Слышали, что говорю. Только послушай. Леон, говорю, богатый человек. А женщины у него нет, только одна дочь. Слышишь, Рифка, ты знаешь его дочь Фанни? Правда, что девчонка ничего?
– Ну?
– Знаешь, что говорит Леон? "Сосед, — говорит, — у меня одна дочь, а у вас один сын..."
Герман не кончил. В память о сыне Рнфка посинела, задрожала вся, а затем, швырнув набок стульчик из-под ног, выпрямилась и крикнула:
- Разбойник! Кровопейте! Прочь от меня! Прочь из-за моих глаз.
Герман остолбенел. Он не знал, что это произошло с Рифкой, и лепет только раз за разом:
— .Но, Рифка, что тебе? Что ты делаешь, Рифка?
— Прочь мне с глаз, чудовище! – визжала Рифка. — Чтоб тебя бог тяжело избил и наказал! Чтобы земля под тобов расступила! Уходи от меня! Ты говоришь мне о сыне! У тебя был сын? У тебя было когда сердце?..
— Но, Рифка, что с тобой случилось? Слушай!..
— Нечего мне от тебя слушать, палач! Чтобы и бог тебя не выслушал на своем суде! А разве ты слушал меня, как я говорила: не надо ребенка мучить школой, не надо ребенка спешить проклятой практикой... А ты нет и нет! Теперь есть, есть, чего-то хотел!
– Ну, что произошло, Рифка? Я ни о чем не знаю!
– Не знаешь? Ах, не знал бы ты, что ныне за день, нелюдь какой-то. На, посмотри, узнай! На! – И она бросила ему лист бумаги. Герман дрожащими руками взял помятое, слезами промоченное письмо, между тем когда Рифка, словно уставшая, тяжело дыша, снова упала на софу, закрыла лицо ладонями и тяжело плакала.
Письмо было из Львова, от купца, у которого практиковал Готлиб. Герман, мурлыкая, читал: "Достопочтенный господин! Сам не знаю, от чего зачать и как рассказать о том, что здесь у нас произошло. Ваш сын, Готлиб, уже три дня назад пропал, и всякие поиски были даром. Доныне рано удалось. полиции найти его одежду, свитую вместе, в корягах на Пелчинские горе... Его же до сих пор ни следа. впрочем, если бы кое-что разоблачилось, кем еще вы получите это письмо, донесу телеграфически!
Герман взглянул на дату письма: еще накануне! А телеграммы не было, значит ничего! Он долго стоял как остолбеневший, сам не зная, что с ним происходит. Рифкин громкий плач снова его отрезвил.
– Видишь, видишь, – кричала она, – до чего ты довел своего ребенка! Утонул мой сынишка, утонул мой Готлиб!.. И почему тебя вместо него не заливала твоя проклятая кипячка в какой-нибудь бориславской бездне!..
- Боже мой, - сказал Герман, - женщина, имей же разум, разве я тому виноват?
– Не ты виноват? А кто такой? Может быть, я? Иди, людоед, но говори ничего, не стой, поезжай во Львов, может, еще где как можно будет его спасти или хоть тело найти! ! Да и чтоб еще тех детей у него много! А то одно одно было, да и того нет!.. Ой-ой-ой, голова моя, распукнись!..
— Да ведь, Рифка, чень, еще не так плохо, как написано. Слышишь, что одну только одежду нашли! А одежду что? Одежда могла сбросить...
— А сбросил бы с себя кожу твою плохую!.. Ты еще мне договариваешь, дорезаешь меня, бесчеловечно! О, я знаю, что тебя мало обходит, что твоего сына где-то там в воде рыбы едят! Тебе чего! Но я! Мое сердце крается, мое сердце слышал, что все пропало, нет моего сыночка золотого, нет, нет!
Герман видел, что с женщиной ничего говорить, потому что и так толком с ней не договоришься. Он бросился чем борще приказать извозчику, чтобы собирался в путь, запрягал лошади. Тогда до Дрогобыча еще не было железной дороги. Хотя ехать во Львов, надо было возом ехать в Стрый, потому что там шла железная дорога во Львов.
Проходя через большую покой, Герман взглянул набок и увидел Леона, который все еще сидел на кресле, как на терновнике, слышал разговор, прерываемый нахабными взрывами плача или всхлипывания, но все еще не знал, что такое произошло с его "соседями" и что оно значится. Герман даже вспомнил Леона, о котором за криком женщины и собственным несчастьем совсем забыл.
- А, любимый сосед, - сказал он, сближаясь к Леону, - извините, но несчастье...
– Боже, что с вами случилось? – вскричал Леон. — Вы бледны как полотно, дрожите, ваша женщина плачет, что это такое?
- Эх, и не спрашивайте, - сказал тихо Герман, - несчастье, как гром с ясного неба, спало на наш дом, и то так неожиданно, что я до сих пор не знаю, то ли мне все снится, то ли истинная правда.
— Но говорите, боже мой, — и нет никакого совета?
- Какая на то рада! Кто воскресит мертвого!.. Пропало, пропало мое счастье, моя надежда!
– Мертвого?
- Вот так! Мой сын, мой Готлиб, уже не живет!
– Готлиб! Что вы говорите? Или это может быть?
— Пишет из Львова его пропавший где-то принципал. Несколько дней нельзя было отыскать и малейшего следа, только в конце полиция нашла его одежду в корягах на Пелчинской горе.
– А тело?
- Нет, тела не найдены.
— Ах, может, еще он живет!
— Тяжело, любимый сосед! Я сам так думал сразу. Но дальше, развлек его характер и все... все... я отчаялся! Нет, не видеть уже мне йоте, не видеть!
Теперь, когда Герман облегчил свое сердце тем рассказом, из его глаз потекли слезы. Он хоть и знал, что сын его был испорчен и полубезумный, все же знал также, что это его единственный сын, потомок его имения. А еще именно в этот день Леон убаюкивал его сердце такими сладкими надеждами. Он начинал уже думать, что хотя и сам Готлиб не поправится, может, красивая, умная женщина, Фанни, сумеет хоть сдерживать его капризы, приучить его медленно к спокойной, разумной жизни. А теперь все пирсло, как пузырь на воде. Последние ниточки любви отцовской и сильные нити самолюбия в его сердце заболели вдруг – и он заплакал. Леон бросился утешать его:
- Ах, любимый сосед, не плачьте! – говорил он. — Я знаю наверняка, что ваш Готлиб жив, что вы будете иметь у него радость. Только не дайтесь подтачивать тоске. Твердости, отваги! Нам, людям сильным, капиталистам, стоящим впереди своего времени, нужно все быть жесткими и неподвижными!
Герман качал головой на эту беседу.
— Что мне из этого? - сказал он грустно. — Зачем мне теперь силы, капитала, когда некому им пользоваться. А я — стар уже!..
— Нет, не теряйте надежды, не теряйте надежды! — уговаривал Леон. — Только быстро поезжайте во Львов, — я вам ручаю, что удастся его отыскать.
— О, если бог дал, бог дал! – вскричал Герман. — Правда ваша, поеду, должен найти его, живого или умершего!
– Нет, не умершего, а живого, – подхватил Леон. — И уж не оставляйте его там, у того купца, а привезите сюда, всем нам в утешение, к радости! Да, любимый сосед, да!..
В эту минуту дверь из спальни сошла и в комнату вошла Рифка, еще заплаканная и вся красная, как грань, ее толстое, широкое лицо вспыхнуло гневом, когда увидела Леона. И Леон себе послышался как-то не в своей тарелке, когда увидел Германиху, высокую, толстую и грозную, как живая кара божья. Но, скрывая свое замешательство, он в пересадочной вежливости подбежал к ней, поклонился, протянул лицо для выражения печали и уже открыл уста, чтобы заговорить, когда Германиха, свысока осмотрев его от стоп к голове, коротко, но громко спросила: