Шиндина Наталия Геннадиевна : другие произведения.

Часть 1. Апостериори. Следующий уровень

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:


   А потом примчался апрель
   Адвокатом изгнанных стай,
   И в лицо кричала капель:
   "Эй, жестокосердный, оттай!"
   И всё...
   Но уже не свернуть
   И не вернуться обратно.
   Не складно...

Ка Па Дзонг

  
   ...Я стоял на вершине невысокого холма и смотрел на изумрудные волны травы, струящиеся под моими ногами и чуть подрагивающие от неожиданных прикосновений теплого ветра.
   У самого подножья холма радугой из семи оттенков одного цвета раскинулся лес. Темно-зеленое облако из листьев молодых деревьев нависало над нежной зеленью мно­голетних трав, отбрасывая на ее волнующуюся поверхность причудливые тени.
   Я набрал полную грудь воздуха, расставил руки в стороны и побежал вниз.
   Встречные потоки воздуха тут же при­няли меня в свои объятья и затеяли какую-то веселую игру с длинными прядями волос, непривычно серебрящимися под робкими лучами заходящего солнца. Казалось, что воздух влаж­ный и чуть сладковатый.
   Возле самой кромки леса я сделал сильный толчок ногами и взлетел.
   Медленно проплывать над лесом, разглядывая густые кроны деревьев, было сплошным удовольствием. Я видел, как среди веток мелькали яркие пятна крупных ночных цветов, начинающих раскрывать свои чашечки в предчувствии скорой ночи и щадящей прохлады.
   Но вот лес закончил­ся, и я очутился над пронзительно-голубой гладью реки.
   Я прибавил скорость и стал набирать высоту, поскольку никогда не знал, чем закончится очередной полет: то ли мягкой посад­кой, то ли падением, и я с безрассудным упорством стремился вверх, чтобы хоть чуть-чуть оттянуть момент возвращения на землю.
   Падать в реку не хотелось -- поче­му-то казалось, что вода холодная. Но на этот раз все обош­лось. Я благополучно пересек реку и помимо своего желания стал плавно снижаться. Это длилось бесконечно долго, но, наконец, мои ноги мягко коснулись земли. Я опустил руки и прова­лился в темноту.
   Вокруг не было ничего. Темнота была настолько плотной и непроницаемой, что просто захватывало дух. Ни звука, ни дви­жения, только всепоглощающая пустота. От этого зрелища ста­новилось жутко и спокойно одновременно. Пустота. Такая знакомая и теплая, что мне стало легко и уютно. Я купался в ее ласковых волнах, с наслаждением закрывая и открывая глаза и понимая, что от этого совершенно ничего не меняется.
   И вдруг в самом центре пустоты (если у бесконечности есть центр) появилась крохотная белая точка. Какое-то время она оставалась малень­кой и беззащитной, а потом начала стремительно разрастаться. Вот уже видно, что это шар. Его формы были настолько совершенными, а поверхность такой неестественно гладкой, что это не могло не пу­гать. Белый шар неумолимо увеличивался в объеме.
   Внезапно я по­нял, что еще немного, и он заполнит собой все пространство, пустота исчезнет.
   Безжалостный комок ледяного ужаса сам со­бой возник в моем сердце, хотелось кричать от страха, махать руками, делать что угодно, только бы этот шар исчез. Но я не мог ни пошевелиться, ни даже выдавить из себя хоть какой-то звук.
   Стало трудно дышать, шар вытеснял не только пустоту, но и меня самого.
   Я попытался сделать судорожный вдох и попробовал закрыть глаза -- шар не исчезал. Он стремительно увеличивался и вместе с ним возрастал страх где-то в бездонных недрах моей съежившейся души. Еще чуть-чуть и уже ничего не будет: ни меня, ни пустоты. Один большой белый шар. Но он был еще далеко.
   Я стал задыхаться и попробовал закричать -- ничего не вышло. Тогда я зажмурился так, что на глазах выступили слезы, и протянул правую руку вперед.
   К великому удивлению, я увидел собственные пальцы, увидел так четко, что смог разглядеть прозрачные белесые рубцы на мизинце и розовые пятна от содранных заусенцев возле ногтей.
   Немного поколебавшись, я вытянул руку по направлению к белому шару. Шар был так далеко, но к своему неописуемому ужасу я почувствовал, как мои пальцы коснулись его холодной гладкой поверхности. В следующую секунду шар под рукой стал теплым, мягким и податливым, и уже в совершенной панике я увидел, как моя рука сама собой погружается внутрь шара.
   Да что же это?!!
   Я почувствовал страшную слабость и понял, что не в силах сопротивляться этой силе.
   Шар не просто разрастался, он медленно, но неумолимо затягивал свою добычу...
  

***

  
   В начале апреля пришла зима.
   Наверное, правильнее было бы сказать, вернулась зима. Но она не вернулась, а именно пришла.
   Весь декабрь, январь и февраль было мучительное тепло и мразно. А на Новый год шел дождь. Впрочем, сам Новый год получился не самым худшим в моей жизни: я напился, орал дурные песни под гитару, читал собственные стихи, поджигал "римские свечи", висел вниз головой на лестнице, приставал к соседям моих гостеприимных друзей, играл в фанты и показывал стриптиз под какую-то дурацкую попсовую песенку, мотив которой преследовал меня весь следующий день, несмотря на головную боль и чудовищное количество темного "Афанасия".
   А в начале апреля пришла зима...
   Настоящая, с холодным пронизывающим ветром, вышибающим крупные слезы уже через минуту поверхностного с ним общения, крупными хлопьями снега и паскудной ноющей зубной болью.
   Пришлось снимать купленный недавно легкий плащ, который заступил на вахту охраны моего бренного тела от превратностей климатических условий ареала моего обитания, сменив добросовестно отслуживший не один сезон, но каким-то необъяснимым образом сохранивший вызывающий гламур презентабельности кожаный пиджак, и влезать в теплое пальто. Оно неприятно сковывало движения, со страстью маньяка-душителя или дешевой вокзальной проститутки облапливая тело, и вообще выглядело на мне нелепо, особенно в начале апреля. Последний раз я был в нем на кладбище и замерз так, что даже стакан водки и сигарета не смогли унять бешеного степа моих обезумевших челюстей.
   Зима пришла, я воспринял это как должное.
   Ни как причуду природы, погодный нонсенс, даже ни как неизбежное. Именно как должное.
   Зима должна была прийти, и она пришла. Неважно, когда это случилось: сразу после осени, вместо весны или через два года. Зима пришла, и это было правильно, потому что еще раз доказывало, что мир не рушится. Хотя окружающие почему-то думали наоборот, полагая, что в подобном казусе есть что-то неестественное и даже пугающее. Но мне было все равно, мне было холодно, мне было скучно, мне было легко... было...
   Надо было съездить к жене. Остатки каких-то формальностей, по типу обмена или возврата вещей, а также сомнительных долгов пяти годам счастливого брака.
   Мы развелись в тот же день, что поженились. Пять лет спустя. И теперь мне 26. А могло бы быть 21, если бы не эти пять лет. 5 лет из жизни... Я не хочу об этом ни вспоминать, ни говорить просто потому, что не хочу об этом ни вспоминать, ни говорить. Наверное, поэтому же я и не поехал: не хочу и все (и вряд ли уже поеду когда-нибудь).
   Мы очень похожие люди, но между нами есть одна существенная и жестокая разница: она живет мечтами, а я иллюзиями. А человек, живущий мечтами, отличается от человека, живущего иллюзиями, так же как пьяный от дурака -- пьяный проспится, дурак никогда. Но мне нравилось быть этим дураком, и я упорно продолжал им быть, хотя прекрасно понимал, что мечтать не вредно, а иллюзии могут оказаться куда опаснее реальности. А может быть, просто не мог по-другому.
   Ну и хватит об этом, тем более что не поехал я потому, что на улице была зима, я мне хотелось сидеть в прокуренном насквозь тихом тепле, пить кофе и читать.
   Ну ладно, ну ладно...
   Когда закончилась зима, я не заметил, хотя точно знаю, что случилось это все в том же апреле. Просто однажды выйдя из дома в своем пальто и уйдя уже довольно далеко, чтобы возвращаться, я понял -- мне жарко.
   И еще я понял, что время пришло.
   Вернее понял, что у меня больше нет времени.
   Понял это так отчетливо, словно страдал алкогольной амнезией, а тут по нелепой прихоти судьбы в моем дремлющем сознании всплыл самый важный момент моей жизни, и сопротивляться этим воспоминаниям было так же невозможно, как остановить падение лифта с оборванным тросом, когда сам находишься внутри стремительно летящей вниз кабины.
   Понял и уехал в Ригу.
   Я не отпрашивался на работе, не предупреждал никого из друзей и знакомых, просто купил билет, надел плащ, сел в поезд и уехал.
   Большую часть ночи я провел в тамбуре, куря сигареты одну за другой и отхлебывая водку прямо из бутылки. Когда на стекло попадал отблеск света, было видно, как жидкость медленно сползала по узкому тонкому горлышку, оставляя на его поверхности маслянистые радужные пятна. В узеньком дверном окне беспорядочно мельтешили деревья и столбы, связанные равнодушной паутиной телеграфных линий. Я смотрел на их истерический танец снизу вверх, так как сидел на полу, и в голове моей так же судорожно насажанным на крючок червяком извивалась страшненькая мысль: а вдруг опоздал?!
   По заплесканному жидким светом тусклой тамбурной лампы полу вальсировали вытянутые тени под размеренный, дробный аккомпанемент расшатанных сочленений вагонов. Где-то далеко нервными колокольчиками звенели ложки в пустых стаканах. Маракасами рассыпались сухие голоса случайных попутчиков.
   Временами лампа гасла, и тогда с улицы безбилетным пассажиром вскакивала на подножку темнота, жадно втягивая в себя остатки света, точно запыхавшийся бегун прохладный свежий воздух.
   Ветер за окном сухим ковылем стелился под тени почти неразличимых в уплотнившейся темноте облаков. Одно из них, самое быстрое, неслось наравне с поездом, словно настигающая добычу собака, похожее на нее даже смутно угадываемыми очертаниями. И когда вагон судорожно вздрагивал всем своим изношенным телом, собака упрямо встряхивала кудлатой головой, будто не желая терять след и чихая от рассеянной в ночном воздухе звездной пыльцы.
   Не знаю, как долго продолжался этот нон-стоп, время убегало, а я тешил себя тем, что еще могу наступать ему на пятки.
   Когда водка кончилась, я кое-как добрался до своего купе, заполз на верхнюю полку и погрузился в тупое бессмысленное беспамятство, балансируя на грани сна и реальности.
   Мне снились мои руки. Большие, красивые, по-мужски сильные, с толстыми пульсирующими жилами и розовыми пятнами от содранных заусенцев возле ногтей.
   Утром я уже стоял на Павелецком вокзале, впитывая в себя тяжелое вязкое амбре столицы и борясь с невыносимо пронзительным желанием, диктуемым старым, как мир стадным чувством, присоединиться к всеобщему беспорядочному ажиотажу и влиться в густой поток человеческих тел.
   У меня был день.
   Я, не спеша, прогулялся по площади, полюбовался обрусевшим церетелевским Колумбом, обосновавшимся прямо посередь столичной переплюевки, и отправился бродить по стеклянным павильонам Охотного ряда. Я катался на лифте между XIX и XVIII веком, слушая занудно бессмысленную констатацию очевидного факта в исполнении до пошлости сексуального женского голоса: "Третий уровень -- XVIII столетие", пока меня не укачало, и к горлу не подступил удушающий комок тошноты. Мучительно захотелось курить, я даже закашлялся, выбрался на поверхность и пошел по направлению к Тверской.
   Время растворилось в головокружительной феерии неоновых витрин, разношерстных вывесок, сомнительных ароматов, болезненно-ярких девиц и навозных лепешек -- следов активной деятельности конной милиции.
   А потом я понял, что пора.
   Какая-то глупая, но настырная сила извлекла меня из урбанистического транса и ласково, но безапелляционно подтолкнула к подземке.
   Рижский вокзал -- жалкое зрелище. Крохотное зеленое зданьице, ободранные и крайне неудобные деревянные кресла, попадая в которые задница просто проваливается к чертям собачьим, забывая о своей функции пятой точки опоры, и заплеванная, узкая платформа с неровно положенным асфальтом.
   Не могу сказать, что я люблю Москву, но Рижский вокзал -- это апофеоз моего отторжения гипотетического сердца и формально-номинального центра России. Но выбора у меня не было. Очевидно, для того чтобы попасть в свой собственный рай, никому ни миновать и своего собственного чистилища. Еще несколько лет назад я мог вылететь из своего родного города на самолете и через пару часов уже быть на месте, но после торжества долгожданного прибалтийского суверенитета прямые рейсы отменили. Сейчас я, наверное, мог вылететь из Москвы, но еще один день в поезде -- слишком соблазнительное искушение, чтобы лишать себя этого удовольствия по своей воле.
  

***

  
   В Ригу я приехал рано утром.
   Было холодно, и шел колючий мелкий дождь.
   Я не знал, что мне надо делать.
   Я не знал, зачем я сюда приехал и куда мне теперь идти.
   Хотелось есть.
   Я достал из внутреннего кармана плаща портмоне и извлек на свет божий финансовое подтверждение моего благополучия. Рядом с вокзалом находился обменный пункт, где я и поменял баксы на латы по курсу два к одному. В результате мой портмоне был полностью залатан.
   Латы...
   Странные чужие деньги.
   Внезапно я вдруг осознал, что нахожусь в чужой стране.
   Странно -- чужая страна.
   Почему-то я не думал о том, что еду в другую страну, даже когда оформлял загранпаспорт, вяло отвечал на дежурные вопросы таможенников, а понял, точнее, почувствовал это только сейчас.
   Эта мысль так меня потрясла своей неуместностью, что я не придумал ничего лучше, чем отправиться на один из мостов через Даугаву, купив по дороге свежую, еще теплую булку хлеба.
   Вид мутной серой воды, часто вздрагивающей и покрывающейся гусиной кожей от каждой падающей на нее капли, успокаивал. Даугаве не было холодно. Это был ее климат, это был отголосок свежего и порывистого дыхания Балтийского моря.
   Под мостом начала собираться пронырливая местная фауна. Первыми приплыли утки. Я бросал вниз крошки, с каким-то садистским наслаждением наблюдая за развернувшейся баталией. Через несколько минут подтянулись лебеди.
   Чаек в городе не было.
   Я не заметил, как скормил им всю булку. Есть хотелось по-прежнему. Я закурил и заключил сам с собой пари, кому из моих временных иждивенцев достанется последний кусок.
   Я проиграл.
   Неблагодарные аборигены, поняв, что манны небесной больше не будет, стали медленно расползаться в поисках другой халявы. Чувство голода притупилось. Я потушил сигарету о перила -- выбрасывать окурок в Даугаву не хотелось -- немного подумав, аккуратно положил бычок на край моста, быстро распрямился и пошел в сторону Старого Города. Мне почему-то становилось страшно неуютно от одной мысли о том, что увижу, как порывом ветра окурок сбрасывает в воду. Для меня он навсегда останется одиноко лежать на краю моста через Даугаву. Как память обо мне.
   Как часть меня.
   Как я сам.
   Домскую площадь я нашел не сразу, хотя, казалось бы, чего проще, тем паче, что в Старой Риге практически ничего не изменилось, если не считать вездесущих летних кафешек. Впрочем, моя ошибка была в том, что искал я не Домскую площадь, а крохотную узенькую улочку -- один из тоненьких лучиков, расползающихся во все стороны от Домского Собора. Мне была нужна именно она.
   Глупая девка Судьба оказалась сегодня ко мне подозрительно благосклонна -- я нашел не только улицу, но и маленькое скромное кафе на ее углу. Ничем непривлекательная забегаловка, в которой умещалось не больше пяти стоячих столиков. Никаких романтических воспоминаний, связанных с этим местом, у меня не было. Просто здесь делали самый изумительный кофе, который мне только доводилось пить за всю свою трижды никчемную жизнь.
   В кафе никого не было.
   Поначалу я был страшно удивлен, обнаружив за стойкой вместо радушной, улыбающейся, пожилой толстушки из прошлого, молодую худощавую блондинку с некрасивыми капризными губами и слишком сильно накрашенными ресницами под тоненькими ниточками бровей.
   Осознание того, что за десять лет этот город имел полное право измениться, пришло ко мне не сразу.
   Тупая ноющая боль где-то в области селезенки была весьма недвусмысленным доказательством того, что мой организм крайне недоброжелательно отнесся к подобному факту предательства. Мне с трудом удалось взять себя в руки и не выпустить наружу мечущееся в груди отчаяние.
   Черт, зачем я все-таки сюда приехал?!
   И чего я ждал?
   И ждал ли здесь кто-нибудь меня?
   Впрочем, ответ на последний вопрос был очевиден.
   Девушка лениво смотрела на меня и молчала. Я заказал пиццу, 100 граммов коньяка и чуть позже двойной черный кофе без сахара. Все это на удивление быстро появилось на облюбованном мной столике.
   Я взял в руку пузатый бокал темного стекла с бордовым отливом и стал нагревать его содержимое. Рука дрожала. От этого жидкость в бокале пульсировала, словно просясь на свободу. Я не стал ее разочаровывать и сделал большой глоток. Горло тут же отозвалось взрывом обжигающей боли, но эта была приятная боль, она вытесняла первую с дурным запахом и пустыми глазами, совсем как у новой хозяйки кафе.
   Остатки коньяка я пил медленно и долго, маленькими глотками с перерывом не менее чем в пять минут. Когда на дне бокала осталось всего несколько капель цвета темного янтаря, я опять почувствовал, как сильно мне хочется есть. Пицца была недурна, хотя и успела остыть, а вот кофе...
   Кофе...
   Я долго вдыхал его аромат, готовился как перед прыжком с парашютом. Выпить его я так и не смог. Испугался. А вдруг это не тот кофе?! Тогда будет уже 2:0 в пользу обстоятельств. 3:0, если считать откровение о чужой стране. Можно сказать чистое поражение.
   Спустя какое-то время в кафе стали стягиваться люди -- непритязательные латышские трудяги по-прежнему выпивали по чашке кофе перед началом рабочего дня.
   Я попросил счет. Не то чтобы мне стало стыдно за свою праздность, просто больше мне нечего было здесь делать.
   Ставя на блюдце полную чашку с кофе, я пролил совсем немного на стол. Кофе плюхнулся каким-то нелепым сгустком, совсем без брызг и растекся ровным темным пятном...
   Что-то дернулось внутри меня. Было или будет? Заурядный случай, но мне показалось, что в этом есть что-то необычное. Слишком знакомыми и какими-то родными были ощущения. Единственное, что я не мог вспомнить, испытывал ли я их раньше или это намек на возможное будущее.
   Я помотал головой, словно хотел избавиться от алкогольных паров, расплатился, вышел на улицу и потерялся месяца на три.
  
  
   С болью и кровью дорога на волю,
   А там все как было, все пусто и страшно.
   Снегом на кровлю, ветром по полю
   Память зовет меня в день вчерашний...

Ка Па Дзонг

  
   ...Мне всегда казалось, что я умею управлять своими снами. Хотя, может быть, управлять -- это слишком громко сказано. Во всяком случае, если раньше, когда во сне мне становилось некомфортно или жутко, приходилось убеждать себя в том, что это всего лишь сон, и заставлять проснуться, то в последнее время, достаточно было вспомнить рисунок на висевшем на стене рядом с диваном ковре, повернуться на другой бок и попросту уйти в другой сон.
   Но только не в этот раз.
   Я твердо осознавал, что сплю. Причем сплю не в своей квартире, а в снимаемой мной комнате совершенно чужого дома на Рижском взморье. Я видел небогатый интерьер этой комнаты и мог поклясться, что он соответствует реальности в мельчайших подробностях. Я в полной мере ощущал себя собой, я чувствовал свое тело, и этому телу было невыносимо плохо.
   Я не мог сделать ни одного движения, без каких-то нечеловеческих усилий, словно придавленный камнем Сизиф, предварительно водрузивший его на вершину горы ровно столько раз, сколько солнце закатывалось за горизонт со времен сотворения мира. Или словно я сам закатывал это солнце вручную. Я не мог даже сползти с кровати.
   А в следующую же секунду мое тело помимо моего желания плавно воспаряло над кроватью, то вальяжно поднимаясь к потолку, на котором отчетливо виднелись разветвленные как альвеолярная система трещины на облупившейся побелке, то резко врываясь в ограниченное двумя стенами, чудовищно быстро сужающее пространство угла.
   Это было отвратительно. Но самое гадкое творилось внутри. Потому что я четко осознавал, что кто-то или что-то, пытается достучаться до моего сознания, передать какую-то информацию, но что именно происходит, понять так и не мог.
   Черт, надо это прекращать!
   Я заметался, засучил всеми конечностями одновременно, мгновенно рухнул из-под потолка на кровать и тут же проснулся...
   В комнате было темно. Сердце билось с чудовищной скоростью. Голова чугунная. Уши заложены. И вообще, мне отвратительно плохо и тяжело.
   Встал. Отрыл дверь комнаты, в лицо мне пахнул тяжелый, пугающий запах старого помещения. Спустился по лестнице вниз -- надо выбраться на воздух. Дышать трудно, словно в легких образовались заслонки, пытающиеся не позволить пропитавшему даже стены аромату проникнуть внутрь организма.
   В комнате на первом этаже спит хозяин квартиры. Дверь приоткрыта, я слышу, как он мирно сопит, видя свои нехитрые стариковские сны. А уже в следующую секунду я сижу на нем верхом и наотмашь с оттяжкой луплю по изъязвленным морщинами щекам. Из горла вырывается рычащий, булькающий хрип:
   -- Разбуди меня! Слышишь?! Разбуди меня!
   Я проснулся.
   Постель мокрая. Я мокрый. Воздух в комнате тоже какой-то мокрый и липкий.
   Медленно сполз с кровати на пол -- тело ухнуло вниз отяжелевшим мешком, желудок метнулся куда-то в район гланд. Также медленно заставил себя подняться с четверенек и сделать несколько невыносимо медленных шагов.
   Отлично, по крайней мере, мне удалось добраться до порога комнаты. Я попытался переступить через него и не смог. Какая-то упертая сила или невидимый глазом барьер просто не давали мне сделать этот шаг, впрочем, не причиняя никаких болевых ощущений. Уже хорошо.
   Правой рукой я нашарил в потемках на стене выключатель. Щелкнул. Никакого эффекта. В комнате по-прежнему темно.
   -- Мать твою! Я все еще сплю!
   Я был уверен, что шевелю губами, но звука своего голоса так и не услышал, хотя практически кричал.
   Где страх? Где паника?! Я уже хочу хоть каких-то эмоций помимо тупого обалванивая и хоть каких-то ощущений помимо нечеловеческой усталости. Я был даже согласен на боль. Но больше всего я хотел проснуться. Понимание того, что ты спишь и совершенно ничего не в состоянии изменить, было невыносимо.
   Я попытался прыгать на месте, махать руками. Все движения по-прежнему давались мне чудовищными усилиями, но были также чудовищно медленны и беспомощны, как отчаянные движения муравья, увязшего в липкой, тягучей смоле.
   В ушах звенело. Да нет же, не звенело -- вся комната наполнилась свистящими приглушенными голосами. Разобрать что-либо в этом гуле было совершенно невозможно, но звук проникал под кожу, вызывая странные вибрирующе-зудящие ощущения, нечто среднее между ознобом и чесоткой.
   Хотели ощущений -- получите, распишитесь. Полегчало?
   Я размахнулся и со всей дури ударил головой об косяк, одновременно судорожно вцепившись в него обеими руками. По глазам и скулам заструилось приятное тепло. Боли не было. Долгожданного пробуждения тоже не последовало.
   А голоса продолжали гудеть, наперебой соблазняя, искушая, подкупая, запугивая, уговаривая что-то сделать или от чего-то отказать, но от чего именно оставалось загадкой...
  

***

  
   Надо мной был серый от густых сумерек потолок, едва-едва освещаемый мутным светом, нехотя и будто бы брезгливо заглядывающим в открытое окно.
   Веки были настолько отяжелевшими, что приходилось резко вздрагивать всем телом, чтобы заставить их не смыкаться. В голове мутилось, шумело... и при этом роилась целая куча мыслей... разных... одновременно.
   Мысли были абсолютно разрознены, неадекватны, суетны и... бессмысленны. Мысли совершенно не представлялось возможным отслеживать, контролировать, а тем более запоминать. Мысли были совершенно безумные. Не мои. От этого делось страшно. Особенно в темноте. Мысли подавляли, заполняя изнутри, вытесняя мозги, нервы, кровь, внутренние органы...
   Дан, немедленно прекрати думать всякую херню!
   Дан -- это я. Даниил Сергеевич. 26-ти лет от роду. Разведен. Не судим. Цвет волос -- темно-русый. Цвет глаз -- светло-карий. Весоростовые показатели не помню. Но себя осознаю, что уже хорошо.
   Мысли притихли.
   По потолку важно пробежала тень, торопясь куда-то по своим неведомым потусторонним делам.
   Ну, боже ты мой! Неужели я все еще сплю?
   В следующую же секунду воздух в комнате буквально взорвался от пронзительно высокого звука.
   SMS-ка.
   И что, она мне тоже снится?
   Я нехотя повернул голову. Полка напротив кровати была залита голубым свечением моего активизировавшегося мобильника. Кой черт он вообще здесь делает?
   Вставать было тяжко. Впрочем, не так тяжко, как в первый раз. Хотя о чем это я? В первый раз я вставал во сне, а сейчас... А сейчас?
   Только поднявшись на ноги и, слегка пошатываясь, бредя к все еще светящейся полке, я наконец-то окончательно убедился, что не сплю. И звуковой сигнал мне тоже не приснился. Я нажал кнопку, подтверждая свое желание незамедлительно прочитать сообщение.
   На голубом экране телефона высветилось всего два слова:
  
   Не спишь?..
  
   Именно так: два слова и три знака препинания. Знак вопроса и две точки -- роскошь, которую редко позволяли себе даже самые неленивые любители мобильно-эпистолярного жанра.
   Я посмотрел на часы -- четыре минуты третьего. Дурацкие шутки. Разумеется, после омерзительного сигнала SMS я уже не сплю. Впрочем, проснулся я несколькими минутами раньше.
   Номер был незнакомый.
   Странно, но я воспринял это как неприкрытое издевательство. Злясь на неведомого мне автора этого ночного шедевра, я взял с той же полки пачку сигарет и закурил прямо в комнате, нагло призрев условия хозяина сдаваемой мне квартиры не отравлять воздух в помещении.
   Сволочи какие-то!
   Отвечать не стал. Да и что я мог ответить? Выдать весь свой запас обсценной лексики? Написать банальное "а ты кто?", потакая чудачествам ценителей телефонных знакомств?
   Бросив бычок в открытое окно, я лег в постель и закрыл глаза. Спасть хотелось немилосердно. Но едва я начал погружаться в вязкое болото Морфеева царства, как воздух снова задрожал на этот раз от звука входящего звонка.
   Настырные твари!
   Я схватил трубу и резко бросил:
   -- Да, я слушаю!
   Ответом была тишина. То есть не совсем тишина. Разговаривать со мной не пожелали, но я мог слышать, что происходит на другом конце провода... то есть не провода, конечно, а чего там есть у этих клятых мобильников?!
   До меня доносились звуки какого-то разговора, гитарного перебора, дзиньканья стаканов...
   -- Слушаю! -- Гораздо более раздраженно, чем в первый раз повторил я.
   Поначалу я был в полной уверенности, что кто-то из моих приятелей пытается завлечь меня на очередную вечеринку, точнее уже глубокую ночеринку. Я представил, как, поминая всех святых, буду объяснять нетрезвой компании, что нахожусь за тысячи километров от места их дислокации, и куда им всем скопом следует немедленно с этого места направиться.
   -- Я вас слу...
   Возмущение потонуло в леденящем безмолвии. Сердце резко дернулось и замерло в, казалось, ставшей на два размера меньше грудной клетке. В глазах, уже привыкших к ночному мраку, резко потемнело.
   Я был готов поклясться, что среди доносящегося из трубки шума отчетливо услышал свой собственный голос, хотя по-прежнему не мог разобрать слов.
   В последнюю секунду я нажал на кнопку отключения. Ожидал всего, чего угодно. Землетрясения, безудержного порыва ветра, гаснущих звезд, демонического хохота, продолжения звучания своего голоса из выключенной мобилы.
   Ничего подобно не произошло. В комнате было тихо, телефон покорно погас, втянув в себя голубоватое свечение вместе с распоясавшимися галлюцинациями.
   Галлюцинации... Галлюцинации -- это результат наших не оправдавшихся ожиданий. Непроизвольное изменение реальности на уровне ощущений, подсознательная подмена существующего желаемым.
   Дан, мать твою, да прекрати ж ты, наконец, думать всякую херню!
   Испуг прошел так же внезапно, как и навалился.
   Хрень какая-то...
   Наспех натянув джинсы, я вышел из комнаты, торопливым, пожалуй, слишком торопливым, шагом дошел до ванной и с размаху швырнул мобильник в унитаз. Тот угрожающе звякнул, стукнувшись о стенку фаянсового капища, равнодушно принявшего неожиданную жертву, и окропил выложенные кафелем стены радостно вырвавшимися на свободу каплями воды.
   Несколько секунд я молча глядел на дно унитаза, затем расстегнул ширинку и цинично помочился. Рука машинально потянулась к сливу...
   В последний момент благоразумие победило. Не хватало еще проблем с забившимся санузлом.
   Дурак, ой дура-а-ак!
   Отмотав изрядное количество бумаги, с помощью ершика, непроизвольно кривя физиономию, я подтянул проклятую мобилу к краю унитаза и извлек страдальца из локального рукотворного водоема.
   Разумеется, телефон был безнадежно испорчен, в связи с чем, облаченный в саван из туалетной бумаги, без всяких почестей был погребен на дне мусорного ведра.
   Черт! Ну, теперь ведь точно уже не усну!
  

***

  
   Время, украденное у сна, можно потратить по-разному. Но краденое время никогда не идет впрок. Потому вариантов всего три: крепкая выпивка, пустые мечты (или их извращенная разновидность -- сопливая рефлексия) и горькие воспоминания. Есть, правда еще вариант ядреного микста из двух, а то и из трех составляющих сразу, но это уже совсем серьезный случай.
   Я выбрал третье.
   Или нет. Не выбрал. Словно привычно уставший от долгой дороги путник, без особой радости задержавшийся в одном из бесчисленных придорожных забегаловок, я машинально назвал официанту традиционное свое личное дежурное блюдо.
   Воспоминания...
   Я принимаю воспоминания, как горькую настойку на спирту, которая, если выпивать по ложечке, способна принести облегчение, а если хлопать стаканами, приводит в состояние, неадекватное реальности.
   Я пил свое вчера, как заправский алкоголик прямо из бутылки, ни мало не заботясь о запойном настоящем и похмельном завтра.
   Вчера все было иначе. Иная жизнь. Иной я. Или просто кто-то иной вместо меня. И сейчас, опьяненный этим вчера, я глупо пребывал в состоянии измененного сознания, не понимая разницы между собой вчерашним и собой сегодняшним.
   Кит всегда говорил, что мое пристрастие к воспоминаниям сродни нежеланию вжившегося в образ актера расставаться с уже ставшей привычной и почти родной маской.
   Кит. Никита Алексеевич. Человек, вспоминать о котором мне сейчас следовало меньше всего, но заставить себя забыть о котором было выше моих сил, все равно что конченому пропойце отказаться от халявной чекушки. Именно он увидел во мне то, чего сам бы я, наверное, никогда в себе не разглядел -- жажду своего собственного пути. А главное возможности... нет, пожалуй, даже способности, или даже внутреннюю решимость встать на свой путь и пройти его до конца. Описать все это словами совсем не так просто, как почувствовать.
   Я всегда легко сходился с самыми разными людьми, но крайне редко подпускал к себе кого-то слишком близко, оберегая территорию своего личного пространства с остервенением защищающего свое логово волка. С Китом поначалу было также.
   Мы познакомились самым обыденным образом, несколько раз встречались в компаниях, вежливо здоровались на улице до тех пор, пока во время какого-то очередного распития пива Кит не задал мне этот вопрос:
   -- Дан, пардон, что лезу с расспросами, сущность у меня такая, помнится у тебя вся правая рука чуть не до локтя в феньках была. Я еще подумал, сподобил бог на старости лет познакомиться с настоящим хиппи. Ты зачем их снял? Положение обязывает?
   На первый взгляд вопрос был очевиден. Действительно глупо: взрослый женатый мужик, к тому же занимающий вполне серьезную должность, разгуливает в деловом костюме, из-под рукава которого абсолютно нелепо выглядывают цацки из бисера как у четырнадцатилетнего недопеска. От любого другого любителя задавать малознакомым людям неприлично личные вопросы я бы наверняка отшутился, а тут почему-то потянуло сказать правду.
   -- Видишь ли, Никита, -- я в очередной раз приложился к бутылке. -- Я их снял от досады. Срезал, то есть.
   -- Не понял!
   -- Моя любимая фенька порвалась и в остальных надобность отпала.
   -- Ну, с остальными ясно. А что было особенного в любимой.
   -- На ней была надпись "иллюзии".
   -- Опаньки! Порвалась иллюзия...
   Взгляд его выражал такой восторг, что стало даже немного обидно. Откуда мне было тогда знать, что восторг этот связан вовсе не с почившей фенькой, а с тем, что открылось ему во мне, точнее даже с тем, чему еще только предстояло открыться, чему он радовался и одновременно боялся верить. А может, просто сказывалось пиво, которое до встречи со мной пить в больших количествах Кит совершенно не умел.
   Дальше все складывалось совершенно странным для меня образом. Мы стали друг другу больше, чем друзьями. Кит, который был старше на девять лет, но не это главное, учил меня смотреть на мир и, прежде всего на себя самого, иначе, чем остальные люди. Я с жадностью впитывал новые знания, доверяя ему больше, чем себе самому, в свою очередь обучая его высокому искусству распития всяка разных алкогольных напитков с соблюдением или нарушением, по настроению, пресловутой культуры пития. Далеко не равноценный обмен.
   Я втянулся в игру не сразу. Поначалу просто считал Кита еще одним забавным чудаком, из числа частенько встречавшихся на моем пути зело занятных персонажей. Но со временем все изменилось. Я стал практически членом семьи, загадочным образом завоевав любовь не только Китовой жены, дочки и дворового пса Пальвана, но и его сурового родителя. А после того, как батюшка моего друга отчалил на свою историческую малую родину, отписав дом единственному сыну, я и вовсе там прописался, заимев даже собственную комнату. Я прикипел к этому человеку. То ли в нем было что-то особенное, к чему я стремился припасть, как мучаемый утренним похмельем к кухонному крану, вобрать в себя постороннее понимание, свежие эмоции, инакое восприятие действительности, то ли попался он мне, что называется в нужное время и в нужном месте, так что зерна его прозрения нашли благодатную почву в моем мятущемся неуспокоенном сознании? Только каждая прожитая порознь минута казалась потраченным впустую временем, в то время как каждая минута, проведенная рядом с Китом, давала не только новые знания, но и веру в себя, помогая, пусть даже на время, примириться с миром и получить надежду.
   Трижды употребить слово "время" на протяжении одной мысли, пусть даже в таких разных контекстах -- какой позор для дипломированного филолога.
   Ну вот, я опять начинаю думать всякую хрень! О чем, бишь, я? Ах да, о бабах. Надежда... и Вера... Вера в Надежду...
   Надежду на настоящую свободу. Тоже, к слову сказать, баба. Причем, кажется во всех языках... Так, отставить лингвистические экзерциции!
   Воспоминания...
   Каким разнообразным может быть это блюдо!
   Сладким, точно фруктовый ликер, тягучий, с тяжелым, валящим с ног ароматом. Жарким, будто обжигающий кофе по-турецки, который непременно следует запивать холодной водой, рискуя нанести непоправимый урон белоснежным доспехам зубов. Эклектичным, словно пицца с морепродуктами. Причудливым, как китайская свинина в кисло-сладком соусе с абрикосами и молодыми побегами бамбука. Эротичным, точь-в-точь два киви по краям банана на одном блюде с оплывшей книзу в форме гитары грушей.
   О-о, по части воспоминаний я был настоящим гурманом. Большая их часть имела изысканную горчинку хорошего пива или благородную терпкость дорогого сухого вина. Большая часть моих воспоминаний.
   Воспоминания, связанные с Китом, были сродни устрицам. Да, именно устрицам, употреблять которые надлежало по строго определенному ритуалу. Сначала ты вскрываешь плотные створки вычурной и твердой, как намерения следовать принятому решению, раковины -- коросты табу, запрещающего обращаться к этим воспоминаниям и защищающего не зажившую до конца рану от внешних воздействий. Затем ты специальным, идеально острым инструментом (назвать это "прибором" язык не поворачивается) аккуратно отделяешь студенистое тельце воспоминаний от подсознания, в котором они отчаянно пытались укорениться. Затем поливаешь их, еще живые, жгучей смесью из тоски по невозвратимому, сожаления об утраченном и горечи упреков, отчего воспоминания заходятся в пульсирующих конвульсиях и, самозабвенно агонизируя, издают слабый, едва слышный последний писк, больше похожий на сладострастный стон садомазохистского удовольствия. И последний этап: ты резко выплескиваешь в рот желеобразное, сочащееся содержимое раковины и заливаешь его глотком сухого белого вина, вопреки своим истинным вкусовым качествам слегка подслащивающим блюдо придуманными самому себе оправданиями; какое-то время держишь все это во рту, словно решая, проглотить или выплюнуть, и, наконец, определившись, судорожно сглатываешь все еще живое, но окончательно измочаленное подготовительным этапом воспоминание, принимая в себя саму его суть и всю его боль.
   Наградой за старания становится пресный вкус разочарования и послевкусие понимания невозможности воскрешения в воспоминаниях сиюминутного чуда, существующего только в момент непосредственного проживания события.
   Никакие воспоминания не заменят мне живого общения с моим другом, наставником, братом... Странное, невозможное, нереальное для этого мира и этого времени общение.
   Я знаю это также хорошо, как то, что кораблю никогда не догнать горизонт, бабочке поденке, находящейся в стадии личинки 2-3 года, во взрослом состоянии никогда не прожить дольше 2-3-х дней, солнцу никогда не взойти на севере...
   Я знаю. И все же...
  

***

  
   -- Ты зачем меня сюда привел? -- Спросил Кит, морщась от запаха ветхого как завет подъезда и скептически разглядывая неоправданно крутую и длинную лестницу, по которой ему предстояло взобраться на третий этаж, чудом не разрушившегося от обилия прожитых лет и впитанных впечатлений знания.
   -- Будем пить пиво...
   -- Мы могли его пить и на улице.
   -- Будем пить пиво в тепле...
   -- Мы могли его пить в кафе.
   -- Будем пить пиво в тепле и общаться...
   -- Мы могли...
   -- Не капризничай! Я хочу тебя кое с кем познакомить. Тебе понравится.
   -- Уже интересно. Слушай, у меня родилась идея...
   -- Поздравляю. Как назвали?
   -- Отвали!
   -- Трудно будет девочке с таким именем.
   -- Я серьезно...
   -- Что за идея?
   -- Окно, заложенное кирпичами в самом начале улицы, которое ты мне показал...
   -- Ну?
   -- Надо непременно запечатлеть этот шедевр.
   -- Какие проблемы? В следующий раз придем с фотоаппаратом.
   -- Не забудь.
   -- Обижаешь.
   На одном дыхании я взлетел по лестнице и застыл возле обшитой дешевым дерматином двери, стена рядом с которой была сплошь испещрена выцарапанными в известке надписями. Условный звонок и вялые секунды ожидания. Наконец в коридоре раздаются ленивые, размеренные шаги, дверь со скрипом открывается, демонстрируя моему взору невысокую фигуру человека без возраста с крупными чертами лица и длинными, забранными в хвост волосами.
   -- Вэй! Дан! -- Вальяжно раскидывает руки человек и совершает бровями несуразные, почти акробатические движения. -- Белый человек -- шаман, однако! Надысь вспоминал только. Всасывайся!
   -- Я не один, -- кивнул я на притулившегося с краю Кита, до поры невидимого хозяину.
   Обладатель чудного лексикона просунул голову в щель между дверью и косяком, оглядел незнакомого пришельца с ног до головы и вынес вердикт:
   -- Вползайте оба.
   -- И я к вам с серьезными намерениями, -- процитировал я одного из знакомцев Кита, никогда не приходившего в гости с пустыми руками, и сунул хозяину под нос полиэтиленовый пакет с тремя полуторалитровыми бутылками пива.
   -- Вэй! -- Повторно растекся в отрешенной улыбке мой старый знакомый и многозначительно поднял к потолку желтый от дешевого табака указательный перст. -- Мама, это я-я-я! Давайте уже, заваливайте.
   Квартира представляла собой логово видавшего виды холостяка. Тусклое освещение, призванное то ли создать нужную атмосферу, то ли выполняющее функцию экономии. Темное, застиранное белье, развешанное на веревке через всю кухню. Обшарпанные, местами ободранные, промасленные обои, прикрытые афишами с концертов рок-групп, преимущественно безбожного тяжеляка или откровенной кислоты. Причем сразу же становилось понятно, что плакаты, весьма гнетущего для слабонервных содержания, отнюдь не выполняют задачу по сокрытию непрезентабельности стен, а висят просто потому, что доставляют хозяину истинное эстетическое удовольствие. Не знаю, какое первое впечатление произвела квартира на Кита, а я за многие годы знакомства уже привык и чувствовал себя в этой откровенно сумасшедшей атмосфере просто прекрасно. Помнится, еще пацаном я частенько сбегал на другую квартиру этого уже тогда весьма нестандартного типажа от разных проблем. Там можно было в свое удовольствие посидеть на вытертой шкуре какого-то зверя (стульев, а тем паче диванов не водилось принципиально), попить невозможно крепкий кофе, от которого по всей коже начали играть в догонялки резвые мурашки, и покурить только что появившийся в продаже "Житан" (тогда-то я к нему и пристрастился). В принципе правила пребывания на территории новой квартиры не сильно изменились.
   Из особых достопримечательностей на стене между окнами расположился внушительный, идеально вылизанный степными ветрами бычий череп с солидными рогами -- тотем клана Mac`Taurus.
   Клан сей придумал хозяин квартиры, и я имел честь быть его почетным членом, поскольку сподобился родится под созвездием Тельца. Не то, чтобы родоначальник клана наивно верил гороскопам, просто это был один из способов пободаться с условностями мира, вполне безобидный по сравнению с поклонением Золотому Тельцу и достаточно маргинальный, чтобы соответствовать жизненной позиции моего приятеля. Шотландская приставка Mac` символизировала нежную привязанность основателя клана к кельтской культуре. С учетом ее перевода получалась в принципе несуразица -- клан сына Тельца, но это никого не смущало.
   Членство в клане ни к чему особому меня не обязывало. Нужно было всего лишь в моменты официальных визитов в клуб (он же квартира) или при встрече на нейтральной территории время от времени вместе с хозяином протяжным, утробным басом тянуть вальяжное "му-у-ууу", согласно кивать в ответ на его высказывание "Тельцы -- молодцы!", наставлять друг другу рога из оттопыренных указательного пальца и мизинца, а также коллективно употреблять клановый напиток "wine", который мог варьироваться от дешевого портвейна до вполне пристойного глинтвейна на совершенно немыслимых травах и с самими разнообразными приправами.
   -- Это Никита, это Александр, -- без долгих церемоний я быстренько обзнакомил моих друзей. -- Художник, глава клана Mac`Taurus, мой давний приятель и просто сумасшедший на всю голову человек.
   -- Можно просто Кит, -- протянул руку хозяину квартиры Никита и в некотором недоумении переспросил. -- Клана кого?
   -- Тельца. -- Пояснил я. -- Видишь ли, все мы в этом раскладе анализов кровяные тельца, обеспечивающие жизнедеятельность организма планеты.
   -- И то! -- Подтвердил хозяин квартиры, потирая небрежную щетину большим и указательным пальцем, и, немного помолчав, задумчиво протянул, обращаясь уже к Никите. -- А вы, батенька кто по гороскопу будете?
   -- Рыба, -- покорно ответил "батенька" и, усмехнувшись, добавил. -- Кит.
   -- Это хорошо. Рыбы -- это дружественный знак, союзный.
   До сих пор не могу понять, по какому принципу мой знакомец причислял знаки зодиака к дружественным или враждебным. Сдается мне, что все зависело от самого человека. Хороший, значит, дружественный, дерьмо, значит, враждебный.
   -- Давайте уже за знакомство.
   Мы с Китом уселись на кровать, хозяин на пол и пустили по кругу первую бутылку под абсолютно психоделические звуки, доносящиеся из раздолбанного кассетного плеера, к которому были подключены весьма мощные колонки. Стаканами при употреблении пива в этом доме пользоваться было как-то не принято. Стаканы подавались только под "wine".
   Судя по совершенно очумелому выражению лица Кита, от знакомства он был в полном восторге. С моим весьма специфичным приятелем они быстро нашли общий язык. Видимо, такова была моя карма -- иметь среди настоящих друзей исключительно специфичных людей. Оба болтали без умолку, обсуждая музыкальные и литературные пристрастия, зачитывая выдержки из каких-то книг, делясь историями, развивая абсолютно крезовые теории на базе псевдофилософии.
   Через час этой креативно-эмпирической гонки я все-таки решил расколоться по поводу истиной причины своего визита.
   -- Сань, я вообще-то по делу.
   -- Му-у?
   -- Я решил сделать татуировку.
   -- Тут я тебе не помощник.
   -- Ошибаешься. Я решил наколоть твой рисунок с луной. Я хочу его наколоть уже лет семь.
   -- Му-у-у!
   -- Слушай, найди его. Хотя бы просто посмотреть.
   -- Айн момент!
   Он дотянулся до тумбочки, открыл расшатанные, словно молочные зубы, створки и извлек из пропахшего пылью и залежавшимися бумагами зева дряхлой мебели замусоленную папку с размахрившемися на концах тесемками.
   В папке были сложены рисунки. Ни один из них не был нанесен на хотя бы более-менее приличный лист бумаги, сплошные клочки тетрадных страниц в клетку, очевидно сохранившихся еще со школьных времен, обрывки ватмана, неровно выдранные из блокнота листочки. Но на всех были совершенно потрясающие рисунки, выполненные обычной или гелиевой ручкой, реже карандашом.
   Мой рисунок, а я воспринимал его только так и не иначе, тоже был на небольшом клочке, пожелтевшем от времени.
   Кит рисунок оценил, сочтя его вполне достойным быть перенесенным с замусоленной бумажки на мое левое плечо.
   -- Одобряю! -- Кратко прокомментировал он свои впечатления, а потом попросил у хозяина и все остальные наброски.
   К слову сказать, татуировка получилась значительно хуже оригинала. Чего-то не хватало. Нужной энергетики что ли?
   Вечер затянулся. Чуть позднее к нам присоединилась подружка хозяина квартира, потом еще какие-то плохо знакомые. В результате, я отправился за догоном.
   Улица, на которой проживал мой затейливый приятель, звалась Покойницкой. Разумеется, это было ее неофициальное, а честно выстраданное название: такого количества бюро ритуальных услуг на квадратный метр и душу населения не было больше ни в одной части города. Казалось, что вся эта улочка была специально отдана служителям Харона. Разделяйте и властвуйте. Вид она имела вполне соответствующий: сплошь состоящая из так называемого старого жилого фонда, небольшая, траченная молью, словно изрядно потасканная средней руки актриска хорошо постбальзаковского возраста. А едва ли не в каждой подворотне притаились услужливые шинки с водами забвения за абсолютно смешные деньги, сравнимые разве что с мздой Харону за переправу.
   Логично рассудив, что на тот берег мне, как и всей честной компании, еще рано, я решил ограничиться традиционным пивом в банальном ларьке.
   Кстати, когда по возвращении я упомянул народное название улицы при Никите, он тут же припомнил увиденное им в период перестроечных пароксизмов и тотального дефицита на все и вся объявление: "Гробы заказывать заранее, за две недели", и беседа, пройдя стадию коллективного припоминания баек из склепа, плавно перетекла в обсуждение похоронных ритуалов у разных нардов мира.
   Как ни странно, я сдался раньше всех. Совершенно беспардонно удрюпался на кровать, развернулся носом в облагороженную жуткими плакатами стену и, хамски игнорируя громкие не слишком трезвые голова веселой компании, предался откровенному разврату в объятиях Морфея.
   Утро было напрочь изгажено необходимостью идти на работу. Даже вполне сносный кофе, заботливо приготовленный подругой Александра, улучшению настроения нисколько не способствовал. Кит в отличие от меня просто витал в эмпиреях, хотя всю ночь проболтал о чем-то с дамой хозяина квартиры. Еще бы, он-то направлялся домой. Какое-то время нам было по пути.
   -- Дан, ты под конец вечера как-то странно называл Александра. Это что, его официальное погоняло? -- Спросил Кит, закуривая, когда мы вышли из подъезда.
   -- Вроде того.
   -- С чего вдруг?
   -- Черт его знает. Не помню уже. Кажется, это связано с Гаррисоном.
   -- Фигня. Знаешь, за то недолгое время, что мне удалось покемарить, я видел сон, где твой приятель и его подружка выглядели несколько странным образом. Он был в мундире офицера времен войны между Севером и Югом, а она... Да в принципе такая же, только волосы чуть более короткие, чем в жизни, и лицо чуть более изумрудно-землистого оттенка. Знаешь, такого... абсолютно неземного.
   -- Куда еще больше-то?
   -- Вот так вот. Выглядело весьма эффектно в сочетании с чуть раскосыми глазами и причудливым говорком. Во сне твоего приятеля звали полковник Гаррет, а ее -- Маленькая Лил.
   -- Ну, бога ради.
   Так эти новые погоняла и закрепились между мной и Китом: полковник Гаррет и Маленькая Лил. Впрочем, их счастливые обладатели, кажется, не возражали.
   Знать бы еще, почему из всей внушительной коллекции моих воспоминаний в памяти всплыли именно эти, по большому счету ничем не примечательные.
   Воспоминания...
   Что заставляет меня возвращаться в прошлое, безрассудно тратя драгоценные минуты настоящего? Что заставляет меня вновь и вновь проживать уже прожитое, отжитое и отработанное?
   Воспоминания...
   Муляж долгоиграющего леденца с синтетическим вкусом. Бесполезная, но такая притягательная обманка. Держишь его за щекой всегда наготове. Хорошие воспоминания я смакую, гоняю во рту, наслаждаясь иллюзией послевкусия. Плохие гоню, стараясь переключить мозг на что-нибудь иное, для чего мысленно или вслух произношу индивидуальное кодовое слово-блокиратор. Для меня таким переключателем едва ли не с детства была бессмысленная фраза: "Ну, ладно, ну, ладно!".
   Воспоминания...
   Пьеса для одного актера, для одного зрителя. Воспоминания соотносятся с событиями, к которым они привязаны, как перформанс и хэппенинг. Само событие -- пьеса без предварительных репетиций. Пьеса, где неизвестен ни режиссер, ни сценарист, развивающаяся по одной ей доступной логике или вовсе без оной. Воспоминания -- этюд на заданную тему, где легко меняется последовательность действий, декорации, время, место и даже участники. Нет, пожалуй, все-таки не перформанс. Фарсовая миниатюра, где импровизация составляет едва ли не 90 процентов от общего действия. Уравнение без алгоритма с любым количеством неизвестных, со спонтанно возникающими производными. Причем доля импровизации прямо пропорциональна количеству прогонов. Чем больше прошло времени с момента событий, чем чаще они воспроизводились в памяти, тем более причудливыми и непредсказуемыми становятся воспоминания. Другими словами, воспоминания никогда не бывают точным воспроизведением самих событий. Хотя бы уже потому, что невозможно буквально воссоздать те ощущения, те эмоции, которые завладевали мной в момент первого исполнения пьесы. Они теряются в самую первую очередь, растворяются под толщей последующих эмоций, трансформируются под воздействием настроения, в котором пребывает актер при последующих исполнениях пьесы. Сегодня преобладает деструктивная, подрывающая тоска, способная перевести в монохром самые яркие впечатления, вчера чуть больше было непритязательной иронии, завтра, возможно былое окрасится в пастельные тона неистребимой надеждой. Но все это будет не то. Все это будет иным по сравнению с уже пережитым однажды, единожды и неповторимо.
   Но я все равно играю эту пьесу для себя. Играю каждый раз по-разному. Я знаю, что никогда мне не сыграть даже крохотную сцену так, как сделал это впервые. Я знаю, что никогда не воссоздать мне ее в мельчайших эмоциональных деталях.
   Я знаю. И все же...
  

***

  
   -- Открывай, сова, медведь пришел! -- Я настырно долбил носком ботинка в рифленую дверь двухэтажного дома, время от времени прерывая человеческие слова залихватским хулиганским свистом.
   Я весел, слегка пьян, примерно в той же степени, что и небрит, и в целом вполне доволен жизнью на текущий момент.
   Окно на втором этаже открылось, явив мне по-осеннему хмурое лицо Никиты.
   -- Это погром?
   -- Это подъем! Лагерь в ружье!
   -- Сейчас спущусь.
   Через несколько секунд открылась дверь, явив мне всю остальную часть моего друга.
   -- Заходи.
   -- Не-а, пойдем пошатаемся.
   -- В такую рань?
   -- А что, сейчас рано?! У меня есть пара сантиметров халявных денег, давай их пропьем.
   -- Вижу как наяву: две бессонные ночи в казино, литры креативной жидкости...
   -- Ага! Деньги карман жгут, прогулять треба. Пойдем, а?!
   -- Не раньше, чем выкурю две сигареты и выпью чашку свежесваренного кофе.
   -- Ну, ладно, ну ладно.
   -- Ох, Данька, завязывал бы ты с казино. Блеф тебя до добра не доведет.
   -- Какой блеф? -- Искренне изумился я. -- Я и не блефовал совсем, а откровенно жульничал.
   Спустя положенное количество сигарет и кофе мы уже не спеша прогуливались по центральной улице города, как всегда долго выбирая, где остановиться и что пить. Впрочем, в этот раз наши метания отчасти были оправданы. Летние кафешки уже закрылись, и на каждый сантиметр свободной для алкоголя зоны претендовало нереально огромное количество его потенциальных потребителей -- в городе был какой-то праздник.
   Влажное дыхание ветра наполняло сгустившийся воздух ароматом прибитой к земле пыли и мокрой листвы. Тут и там на тротуаре подрагивали неглубокие лужицы, отражающие от своей ребристой поверхности рыжевато-алые блики отяжелевшего солнца. Деревья, видневшиеся сквозь чугунную, литую решетку парка -- любимого места воскресного выгула собак и детей, размеренно покачивали бронзово-желтыми ветвями, издали напоминая ленивые сполохи затухающего пожара.
   Невзирая на поддавшиеся осеннему настроению, как-то сразу посуровевшие, нахохлившиеся, словно промокшие воробьи, невысокие, максимум в три-четыре этажа, дома, главная улица пестрела всеми цветами радуги. Разноголосица, доносившаяся со всех сторон сразу, настырно завладевала вниманием, мешая взгляду сосредоточится на чем-то одном. Если прикрыть уши руками, создавалось полное впечатление, что гул исходил от самой мостовой и стен домов, словно те, устав от долгих лет молчания, подобно каким-нибудь оставшимся не у дел старым сплетницам, спешили наконец-то выговориться, наперебой выкладывая друг другу свои версии произошедших на их глазах последних событий. Вся улица шевелилась, словно жирная гусеница, сердито гудя, как намокший улей.
   Солнце, взгромоздившись на самую высокую точку неба, благоговейно застыло, словно набожный паломник, добравшийся до цели бесконечно долгого путешествия, осеняя своей благодатью распростершиеся под ним бестолково мельтешащие толпы как всегда суетливых и шумных людишек.
   -- Хороший день для конца света.
   -- Да уж, -- согласился Кит. -- Праздник. Пойдем, посмотрим?
   Незаметно, но верно улица начала меняться. Плавными изгибами, подобными ленивым движениям сытой змеи, мелко подрагивая, она размеренно продвигалась в сторону площади. Народ стягивался на какое-то общедоступное действо. У самого выхода, где должна была располагаться голова змеи, толпа распадалась на две части, словно широко раскрытая пасть натягивающегося на добычу гигантского чудовища.
   Мы пристроились где-то в районе шеи, чуть отстраненно наблюдая всеобщий нездоровый ажиотаж. Пробегающие мимо девчонки окинули меня оценивающим взглядом, поулыбались, пошушукались и предложили куда-то идти вместе с ними, в чем-то участвовать. Испытывая странное ощущение легкой неловкости пополам с удовлетворенным самолюбием половозрелого самца, вежливо отказался. Девчонки, не скрывая жалости, удалились на поиски более покладистой добычи.
   -- Кит, почему меня так любят малолетки?
   -- Элементарно. Ты -- коммуникативный гений по части общения с молодежными субкультурами.
   -- Пошел ты!
   -- И то верно, пошли отсюда. Все равно мы чужие на этом празднике.
   Я усмехнулся. Кита почему-то страшно умиляла моя привычка улыбаться только одной половиной рта и щурить правый глаз от сигаретного дыма, говорил, что это свидетельствует о незаурядности моей натуры.
   -- Еще бы! Ассиметричная мимика -- один из признаков шизофрении.
   -- А кто тебе сказал, что ты нормальный?
   Мы свернули на тихую и безлюдную в виду тотального оттока населения к местам массового празднования улочку. Купили пива и прогуливались с бутылками в руках, решив, что сидеть в каком-нибудь обремененном табачной дымовой завесой питейном заведении нам не в радость. Солнце ушло вместе с нами, не только с площади, но и вообще с небосвода, прислав вместо себя холодный пронизывающий ветер. Киту в косухе было хоть бы хны, а я в одной не по сезону оптимистичной тонкой рубашке начал вибрировать, как совдеповская трансформаторная будка, невзирая даже на свою патологическую морозоустойчивость.
   -- Ну, я знаю только два адекватных моменту способа согреться, -- задумчиво протянул Кит, наблюдая, как мышцы моего лица непроизвольно сокращаются при каждом новом порыве ветра, оправдывая поставленный диагноз. -- Первый -- выпить водки. Но это отпадает, так как я ее пить не умею и не хочу, а ты из солидарности наверняка откажешься.
   -- От-ткажусь. А вт-торой?
   -- Купить тебе теплую одежку. Мы ведь еще не все сантиметры пропили?
   -- Не в-все.
   -- Тогда пошли.
   -- Можно еще п-попасть в вытрезвитель.
   -- Нет, на такой экстремальный способ я не согласен.
   Кит затащил меня в какой-то шмоточный магазин, изящно, но безапелляционно послал не в меру услужливого продавца и начал деловито по одному снимать с вешалки многочисленные кожаные изделия.
   -- Вот! То, что надо! Ну-ка надень.
   Выбор Кита остановился на черном прямом пиджаке классического покроя без излишеств. Я послушно просунул руки в рукава, застегнулся на все три пуговицы, придирчиво оглядел себя в зеркало, поворачиваясь то одним, то другим боком к своему отражению.
   -- Хорош!
   -- Ладно, берем.
   Отказавшись от предложения упаковать оплаченную покупку, а оставив ее как и была прямо на мне, мы выбрались из этого склепа домашних животных, насквозь пропитавшегося тяжелым запахом натуральной кожи.
   -- Теперь в кабак, -- авторитетным тоном, заранее пресекающим возможные возражения, заявил я. -- Избавимся от остатков наличности, заодно и шмотку обмоем.
   Следующую часть дня мы провели за распитием спиртных напитков под неспешные, ни к чему не обязывающие разговоры в теплом и, как водится, прокуренном, но вполне уютном и презентабельном полуподвальчике. Когда цвет осеннего неба за окном приобрел оттенок тусклого освещения внутри заведения, мы решили, что можно отваливать с чувством полностью выполненного долга.
   -- На проезд осталось? -- Никита проводил взглядом исчезающие в пухлой вытянутой книжице фрагменты былых двух сантиметров наличности, очевидно машинально прикидывая в уме степень щедрости оставленных мной чаевых, заодно извлекая корень из моей рассудительности.
   -- Разве что.
   -- Тогда поехали. Ты ко мне?
   -- Нет. Домой.
   -- Ну, смотри.
   Выходя из кабака, я зацепился за что-то полой нового пиджака, дернулся и тут же услышал слабый треск, переходящий в характерную россыпь скачущего по полу мелкого предмета.
   -- Что это было?
   -- Пуговица, Дан. Средняя на пиджаке, -- подбирая обтянутый кожей пластиковый кружок с металлическим ушком, ответил Кит. -- Она оторвалась... и... сломалась.
   -- Твою дивизию! Ну что, пошли бить морду продавцу?
   -- Да ладно тебе, горячий тевтонский парень, -- с какой-то странной грустью в голосе осадил мой сомнительно благородный порыв Кит. -- Подумаешь, пуговица. Сразу уж и морду. Я тебе другую подарю. Давно собирался, да все забывал как-то.
   И он протянул мне металлическую пуговицу с рельефно вытесненным изображением креста тевтонских рыцарей.
   -- Класс! -- Искренне выдохнул я, а в голове моей промелькнула совершенно неуместная мысль: тевтонцы основали Ригу.
   -- Сам пришьешь, или Катерину попросить?
   -- Еще чего! Не хватало, чтобы твоя благоверная начала меня обштопывать и обстирывать, мало того, что кормит.
   -- Хозяин -- барин.
   "Чего изволите, барин?" -- память прошлась колесом, тряхнула озорными бубенчиками на пестром колпаке, улыбнулась неестественно широким нарисованным ртом, подмигнула украшенным искусственной нарочито крупной слезой глазом, готовая в любой момент подсунуть хозяину на потеху новые воспоминания.
   Воспоминания...
   Тянутся, тянутся воспоминания ниточками, невидимыми, тонкими, будто изрядно потрепанные нервы, оплетают паутиной зависимости. Тянутся алогичными в своей множественности пуповинами, словно направляющие к марионетке от ваги в руках невидимого кукловода. Едва уловимый жест -- ниточка натягивается, и кукла делает шаг, качает головой, улыбается, повинуясь непреложному закону всемирного натяжения... Тянутся ниточки-привычки, крепкие, как табак, связывают по рукам, путаются под ногами, точно навязчивые мысли... Тянутся ниточки-привязанности из прошлого ко мне настоящему. Тянутся высоковольтными линиями электропередачи, бежит по ниточкам ток, и попробуй разорвать эту противоестественную связь...
   Я пробую.
   Получаю разряд и снова пробую.
   Через боль, через ожидание боли, через знание, что будет боль... но... будет больно...
   Получаю разряд и пробую... получаю раз... два...
   Получаю...
   Получается?
   Плохо!
   Плохо получается. Но я пробую...
   Воспоминания...
   К чему они мне в этом чужом городе? И как непохожи они на банальную ностальгию! Тревожный звоночек. Совсем как у бубенцов на цветастом колпаке моей памяти.
   К слову о звонках, что ты там бредил? Галлюцинации -- это наши неоправдавшиеся ожидания? Так чего же ты ожидал, Даниил Сергеевич? Звонка друга? Помощи? Поддержки? Подтверждения того, что все делаешь правильно? Никак не избавишься от привязанностей, цепляясь за дорогие сердцу вспоминания?
   Воспоминания...
   Нет, сегодня мне это блюдо явно не доесть...
   Официант, счет, пожалуйста!
   Выныривая из поглотившего меня омута, я перенесся из придорожного кафе в театральный буфет. Антракт затянулся. Я и не заметил, как спектакль воспоминаний подошел к концу.
   Для кого мы играем, если каждый из живущих -- актер?
   Живые, поклонитесь мертвым!
   Мертвые, аплодируйте живым!
   Мы играем, пока не опустится... занавес...
   Тяжелый бархат занавеса мягко обрушился на меня глубоким сном без сновидений.
  
  
   И медный патрон
   В казенник на трон
   Под гул эскадрильи
   Черных ворон
   Смотрит в висок --
   Ему плевать на твой сон...

Ка Па Дзонг

  
   ...Все собрались на площади.
   Ряды были рассредоточены в соответствии с отданной командой "вольно".
   Командование, всячески культивирующее жесткую дисциплину, на сей раз решило, предоставить армии иллюзию свободы, что, по их мнению, более всего подобало случаю. Армия, прекрасно осознавая необходимость соблюдения порядка, послушно исполняла приказ, то есть, вела себя свободно, по крайней мере, формально.
   Над площадью висело тягостное молчание. На лицах солдат не было и тени эмоций: ни страха, ни удивления, ни негодования, ни растерянности. Все спокойно ждали, что решит командование
   Армия была готова к войне, хотя за последние лет сто никто даже и подумать не мог, что такое будет возможно. Тем не менее, это никого не пугало, и все мужское население, способное держать в руках оружие, собралось на площади. Все как один в белых мундирах (это была древняя традиция -- в белом умирать проще), лишь офицеров выделяли синие и красные знаки отличия.
   Я невольно опустил глаза на свои три синих и две красных петлицы, свидетельствующие о моей принадлежности к младшему офицерскому составу. Однако даже это не давало мне никаких привилегий в сложившейся ситуации.
   Нас было больше.
   Хвала всем Святым, ненамного, всего на десять дюжин, но все-таки больше. Вполне достаточно для того, чтобы поставить командование перед неразрешимой дилеммой.
   В нашей армии было на сто двадцать человек больше, чем в армии противника. Сообщение о численности вражеского войска поступило на рассвете. Все ждали его, все знали, чем это чревато, все понимали, что еще легко отделались (сто двадцать человек -- совсем немного), тем не менее, все до последнего верили в чудо -- а вдруг больше будет их или сражающихся будет поровну -- и все не могли примириться с мыслью, что чуда не произошло.
   Нас было больше.
   По всем канонам Древнейших Битв и в соответствии с уставом Первого Сражения армия не могла вступать в бой, если имела пусть даже несущественное численное превосходство над неприятелем. Армия не могла отказаться от войны, поскольку это засчитывалось как поражение. И ни один способный сражаться мужчина не мог не пойти на войну. За всю историю Войн таких прецедентов не было, равно, как и никто и никогда не искажал реального числа воинов в своей армии.
   День обещал быть жарким.
   Все ждали, что решит командование.
   Вариантов было немного, собственно, всего два. Лишних можно было убить или сделать калеками. Понятно, что для самих лишних первый вариант был предпочтительней, поскольку в отличие от позорного второго, сулил славу, добрую память, почетное место в списках героев Великой Хвалебной Песни и вечный покой.
   Оставалось решить, как выбрать лишних.
   Каждый правитель предлагал свой способ: жребий, соревнование, испытание на выносливость, ловкость, смелость (причем решение могло затянуться даже на месяц, в течение которого противник терпеливо ждал). Но никто и никогда не предлагал при отборе исходить из социального или армейского статуса воинов. Самый главный военачальник и самый последний солдат были равны. Каждый имел право отправиться на битву, и никто кроме самой Судьбы не мог решить, кому надлежит стать добычей скальдов до ее начала.
   Раньше я никогда не участвовал в церемонии Равенства, как, в общем-то, и в настоящей войне. Я был слишком молод. Поэтому я не знал, что мне надо чувствовать и как себя вести. Впрочем, другие этого тоже не знали -- все зависело от того, что решит командование.
   Церемонию Равенства никто не любил. Случалась она не чаще, чем раз в войну и считалась плохой приметой для стороны, на долю которой выпадало ее проведение. За всю историю Войн было только два случая, когда армии противников на Пороге Пробного Сражения насчитывали равное количество участников. Были прецеденты, когда приходилось убивать до тысячи и более солдат.
   Избранники охотно шли на смерть -- жизнь проклинаемого всеми калеки, неспособного самому о себе позаботиться, никому не улыбалась. И теперь мы ждали своей судьбы. Ста двадцати из нас не суждено выйти на Пробную Битву, а тем более выйти из нее и из всех последующих победителями. Они уже победили, их (или нас?!) ждет неизбежная, но славная смерть. Это все понимали, единственное чего пока не знал никто -- что это будет за смерть.
   Я стоял среди тысяч таких же несведущих, заполонивших собой всю площадь, на которой проводилось бесчисленное количество церемоний Равенства. Передо мной расстилалось огромное белое море -- наша армия, за спиной был Древний Храм.
   Я знал, что втайне каждый из нас возносил молитвы всем Святым с просьбой избавить его от участи агнца и дать возможность погибнуть на поле битвы. Но я также знал, что ни один не станет роптать или отчаиваться, если ему придется взвалить на себя груз избранничества. И еще я знал, что те, кто останется в живых после церемонии Равенства и получит возможность с оружием в руках встретиться с врагом на поле боя, никогда не забудут, какую цену заплатили за это их товарищи.
   Солнце поднялось -- стало жарко.
   Командование медлило.
   Мы понимали их -- это тяжелая ответственность решить, как должны умереть твои войны, и мы ждали...
   Когда небо за Храмом приобрело чуть заметный сероватый оттенок, а тени воинов стали тонкими и вытянутыми как лица новобранцев, впервые заглянувших в глаза своей смерти, на площадь вышел сам Великий Стратег. Он заговорил тихим, но твердым голосом, и слова его доходили до слуха и сердца каждого.
   -- Вам известно, что за решение мы принимали. Среди вас немало опытных бойцов, видавших ни одну битву и знающих, что такое Принцип Равенства. Еще ни разу никем и никогда он не был нарушен. Мы также не вправе этого делать. А это означает, что нам необходимо провести церемонию Равенства, после которой сто двадцать наших товарищей встретятся с тенями своих мужественных предков, воссоединятся с ними, скованные единой участью, и навсегда останутся на этой площади, в памяти своих потомков и в Хвалебных Песнях лучших под этими звездами скальдов.
   Он помолчал немного, как будто желая убедиться в том, что все его услышали и поняли, затем продолжил:
   -- Нам было нелегко выбирать способ сохранения Равенства. Вы знаете, что никто не вправе принудить к избранничеству или попросить пойти на это добровольно. Все должна решить Судьба. Поэтому вы сами должны выбрать. У каждого будет по три выстрела. Кому-то не повезет, но те, кто сумеет выстоять, прославят их имена во время сражения.
   По рядам пронесся вздох удивления. Я не поверил своим ушам. Они хотели, чтобы мы убивали друг друга.
   Такого не было даже в легендах.
   Я вдруг остро ощутил всю несправедливость закона Равенства. Для того чтобы пойти на войну и, возможно, умереть там, на поле битвы мы должны убить сто двадцать своих товарищей. И никто, ни командование, ни само небо не в силах изменить этого.
   Никто не хотел этого делать, но каждый хотел выжить, а для этого надо было убивать. Убивать не врагов, а своих.
   Как же стало жарко!
   События развивались с пугающей быстротой. Сознание изменяло мне. Я совершенно перестал понимать, что происходит, а сосредоточиться на своих эмоциях, было просто выше моих сил. Поэтому все, что происходило дальше, было как во сне. Не помню, как дали команду. Помню только пронзительный и, кажется, женский крик "ложись!", и я упал на землю. Площадь быстро опустела, раздались выстрелы. В голове пронеслась мысль, что в белом мундире на земле я прекрасная и главное неподвижная мишень. В ста метрах от себя я увидел человека с пистолетом в руке и такими же знаками отличия как у меня. Он собирался стрелять. Стрелять в меня. Только теперь я осознал всю серьезность положения.
   Я вскочил на ноги, выхватил пистолет и выстрелил.
   Солнце слепило мне глаза. Я промахнулся, и теперь у меня осталось всего две попытки. Не знаю, откуда, но я знал, что мой противник гораздо опытнее меня. Не могу сказать, что я испугался, для этого у меня не доставало мужества. Просто понял, что шансов выбраться из этой переделки мало.
   Острая боль в колене вернула меня к действительности. Звук выстрела я услышал позднее. Он не промахнулся.
   Забыв о том, что у меня тоже есть оружие, я развернулся и кинулся бежать в сторону Храма, припадая на раненую ногу и слишком явственно ощущая боль. Мне казалось, что именно там мое спасение. С каждым шагом я приближался к заветной цели, но было слишком далеко.
   Еще один приступ боли настиг меня в тот момент, когда я осознал, что вряд ли успею добежать. На этот раз пуля попала в шею. Инстинктивно я схватился рукой за раненое место. Все плечо уже было залито кровью.
   Вот и все...
   Сознание того, что пуля прошла по касательной, не задев артерию, пришло не сразу. Очевидно, поэтому я даже не успел обрадоваться и до конца понять, что моей жизни ничего не угрожало, кроме офицера с пистолетом у меня за спиной.
   У него оставалась еще одна попытка.
   Я не остановился, даже не замедлил бега. Я должен был добраться до Храма. Почему же так явственно ощущается боль? Пронзительная, пульсирующая, с каждым шагом она все усиливалась. Хватаясь за ручку двери, я понял, что теряю сознание, но почему-то сознание отказывалось меня покидать.
   Я захлопнул за собой дверь и повернулся лицом к площади, наблюдая за происходящим через стекло.
   Как только я почувствовал себя вне опасности, прозвучал сигнал отбоя. Все было кончено. Церемония Равенства завершилась.
   Мучительная волна стыда за свою трусость захлестнула меня, и я наконец-то почувствовал страшную слабость...
  

***

  
   В июле было тепло.
   Не жарко -- жарко в Риге никогда не бывает, но я проснулся в поту, судорожно глотая пересохшим ртом прохладный утренний воздух.
   Резко встал и подошел к открытому окну.
   Заныла шея -- должно быть отлежал.
   Я попытался размять затекшие мышцы рукой, но понял, что это вряд ли поможет. С улицы раздавалось сонное щебетание птиц, невнятное бормотание моря и легкий запах молодой хвои. Мне безумно захотелось туда, на волю, поэтому, быстро одевшись и не позавтракав, я вылетел из дома, сразу же окунувшись в утренний беспорядок суетливого начало нового дня.
   Было тепло.
   На мне были темные джинсы, легкая белая майка и мой верный кожаный пиджак (одна из немногих вещей, оказавшихся в дорожной сумке во время моего поспешного бегства). Я долго бродил по сосновым просекам, пока у меня не заболела голова от обилия свежего воздуха и безделья. Тогда я сел на электричку, доехал до своей любимой станции и пошел по центральному проспекту в Майори и Дзинтари по направлению к побережью. Впрочем, все дороги в Юрмале ведут к морю.
   Дойдя до конца проспекта и свернув на улицу, плавно переходящую в сосновый перелесок, сразу за которым располагался пляж, я невольно остановился возле импровизированных лотков с различными изделиями из янтаря.
   Никогда не понимал ценности украшений, но эти солнечные отголоски прошлого всегда привлекали меня своей одержимой естественностью. Серьги, кольца, кулоны, бусы из обработанного и необработанного янтаря самых разных оттенков, от кокетливого медово-желтого, до благородного цвета обожженной глины, в хаотичном беспорядке разметались по лоткам, словно паззлы вселенной в самом начале мироздания.
   Рядом со мной стоял паренек в черной водолазке и джинсовых брюках и жилетке. Ворот водолазки смешно облегал тонкую шею, при этом жилетка подчеркивала довольно широкую спину и сильные плечи.
   Озадаченный такой нелепостью его фигуры, я решил разглядеть своего соседа повнимательней.
   Темно-каштановые слегка волнистые волосы, длиной чуть ниже мочки уха, оттеняли такого же цвета большие глаза. Загар придавал лицу какое-то задорное выражение. Губы неестественно правильной формы застыли в потерянной блуждающей улыбке... черт! мне никогда не давались словесные портреты.
   На самом деле все не так.
   Ну да, у него действительно были темно-каштановые волосы, чуть длиннее среднего. Глаза карие, большие, но чуть прищуренные (близорук он что ли?). При этом у него были какие-то расплывчатые черты лица. Казалось, отвернись и уже через секунду не сможешь их вспомнить.
   Мне трудно сказать, был ли он красив, я никогда не составлял себе труда задумываться над эталонами мужской красоты, но чисто по-человечески он был привлекателен и как-то сразу располагал к себе. Однако меня заинтриговало именно выражение его лица, его странная улыбка. Он улыбался только одной половиной рта, но это не было похоже на ухмылку. Он улыбался искренне, заворожено глядя на что-то у себя в руках.
   Я опустил глаза и увидел янтарные четки. Они были сделаны из белого янтаря -- небольшие абсолютно одинаковые и совершенно круглые шарики. Только один камень был плоский, гораздо больше остальных и пронзительно-прозрачный. Четки были красивые, но он явно запал на что-то другое.
   Я подошел поближе и внимательно посмотрел на камень. В самом центре янтаря был отчетливо виден крупный муравей. Возможно, тысячи лет назад этот бедняга полз по стволу дерева и нечаянно увяз в смоле. А может быть, эта была искусная подделка, хотя вряд ли. Муравей не был похож на своих современных собратьев, но выглядел вполне правдоподобно.
   Парень, не отрываясь, смотрел именно на него.
   -- Иллюзия, -- тихо проговорил он, практически не двигая губами.
   Я вздрогнул от неожиданности. Меня испугал не его голос, а само это чертово слово.
   -- Иллюзия чего? -- не удержавшись, спросил я.
   Вместо того чтобы просто послать меня на три буквы, он спокойно поднял голову и, не меняя восторженного выражения, ответил:
   -- Иллюзия бессмертия. Иллюзия вечности, -- потер большим пальцем левой руки янтарь и добавил. -- Красивая, изящная мистификация.
   Я стоял как среднестатистический средневековец, которому только что сообщили, что Земля круглая, и не знал, как реагировать на его ответ. С другой стороны, сам спросил -- сам дурак.
   Тем временем этот горе-философ стал нервно хлопать себя по карманам одной рукой, в другой судорожно зажав четки, словно боялся, что если он немедленно не расплатится, его сокровище навсегда от него уплывет. Наконец он извлек из заднего кармана джинсов несколько смятых бумажек и совершенно счастливый протянул их продавцу с какой-то маниакальной поспешностью.
   Несколько секунд он сосредоточенно наблюдал за тем, как продавец отсчитывает сдачу, левой рукой нервно теребя янтарные шарики. Затем ссыпал мелочь в карман жилетки, нацепил четки на запястье правой руки, зажал камень с муравьем в кулаке и повернулся ко мне. Взгляд его был виноватым. Видимо ему казалось, что я непременно должен испытывать такой же сумасшедший восторг от его находки, а вместе с ним и чувство глубокого разочарования из-за того, что она досталась не мне. Было в этом что-то по-детски наивное и трогательное.
   Мне почему-то страшно не хотелось, чтобы он сейчас пожал плечами и ушел по своим делам. Я знал, что если это случится, я больше никогда его не увижу. А так не должно было быть.
  

***

  
   Молчание длилось секунд тридцать, хотя мне показалось, что мы стояли и смотрели друг на друга долгих тридцать лет.
   За это время я успел вспомнить свои ночные прогулки по длинному как жизнь горца бетонному мосту; бессмысленные и бесконечные осенние поездки в троллейбусе с бутылкой темного пива под монотонное шуршание дождя за окном; свои потертые исписанные всевозможными крылатыми изречениями моих приятелей джинсы с огромной дырой на коленке, скрепленной английской булавкой с продетой в нее старинной монеткой; тонкий серебряный браслет-цепочку с кулоном в виде сердечка с надписью "Love", подаренную друзьями (вернее, подругами) на мое восемнадцатилетние; сшибающую с ног волну захлестнувших меня чувств после первого прослушивания альбома Б.Г. "Кострома mon amour"; названия всех прочитанных мной по-настоящему стоящих книг; глупые попытки обнаружить хоть одну, пусть даже самую незначительную неточность в бесконечном нагромождении событийных повторов в так нежно любимой мной спилберговской трилогии "Назад в будущее"; запах любимых духов моей бывшей жены; приторно-тяжелый вкус "Анны-Палны" -- дерьмового напитка с громким названием "Анапа", частенько распиваемого мной в подъездах незнакомых домов в компании таких же молодых раздолбаев, как и я сам; тонкий ненавязчивый аромат можжевельника, струящийся от набитой анашой беламорины; красивое белое лицо с неестественными синими пятнами моего однокурсника, загнувшегося от передозняка героина; расстроено-озадаченные лица моих компаньонов по покеру, в очередной раз обнаруживших у меня на руках "full house"; твердую уверенность хищно зависшего над шаром кия, удобно расположившегося между большим и указательным пальцами; долгие дни каторжной работы и еще более долгие ночи за ноутбуком, принимавшем активное участие с процессе создания очередной литературной профанации, за которую можно было бы получить хоть какие-то деньги...
  

***

  
   Я очнулся, когда почувствовал, что еще через пять секунд воспоминаний потеряю сознание.
   Я понял, что не смогу идти дальше, если он тоже станет просто воспоминанием о странном парне, купившем в Дзинтари янтарные четки с замурованным в одном из камней допотопным насекомым. Но как я не пыжился, ничего путного мне в голову не приходило. Поэтому я сказал первую попавшуюся глупость, к тому же кажется украденную из какой-то дебильной рекламы.
   -- "Кока-колу" хочешь?
   Он не пошевелил ни одним мускулом, но его лицо приобрело совершенно другое выражение, а улыбка вместо виноватой стала облегченно-радостной.
   -- Лучше пива, -- совершенно серьезно ответил он. -- Такую покупку надо обмыть.
   -- Ну, пива, так пива.
   До бара мы шли в совершенном молчании -- он продолжал восхищенно разглядывать свое приобретение, а я просто не знал, о чем говорить.
   Черт, на кой хрен я вообще куда-то его потащил? Никогда не страдал от одиночества, скорей наоборот, всегда испытывал острый дефицит общения с собой любимым. А тут -- нате вам из-под кровати! Да и он тоже хорош, так легко поперся неизвестно куда с совершенно незнакомым человеком, словно мы были старыми университетскими приятелями и только вчера расстались после очередной гулянки. Впрочем, как я уже успел убедиться, категория людей, чей девиз "на халяву и уксус сладкий, а хлорка творогом идет" давно уже перевалила по численности за половину всего человечества.
   Я заказал по две бутылки темного пива "Aldaris" и большой пакет чипсов. От вежливо предложенных продавцом дурацких пластиковых стаканов я отказался. Мы уселись за маленьким столиком возле окна друг напротив друга. Он обхватил обеими руками бутылку и уставился в окно, очевидно, на снующих туда-сюда местных жителей и туристов.
   -- Льюис Кэрролл как-то поспорил со своим приятелем о том, что такое теория вероятностей, и существует ли она в принципе, -- ни с того, ни с сего сказал он. -- Они вот так же сидели в каком-то кафе, и Кэрролл спросил, поверит ли его друг в то, что она действует, если сейчас мимо их окна друг за другом продут пятьдесят мужчин и ни одной женщины. Тот согласился признать в этом случае свое поражение, но сразу сказал, что такого просто не может быть. Они заключили пари и стали считать. Прошло несколько мужчин, может быть четыре или пять, а потом целая рота солдат, разумеется, тоже мужчин. Кэрролл выиграл. Забавно, правда? А, может быть, это был не Льюис Кэрролл... Или это был какой-нибудь другой Кэрролл... Или речь шла о теории относительности... Или еще какой-нибудь теории...
   -- Поучительная история.
   -- Меня зовут Эдик, -- также неожиданно поведал он.
   -- Дан, -- представился и я. -- Даниил.
   -- Дани-и-ил, -- рассеянно нараспев повторил он, сильно ударяя на последний слог.
   -- А Эдик -- это от Эдуарда?
   -- От Эдмунда. Помните, как у Дзержинского -- Феликс Эдмундович.
   -- Ты латыш?
   Вместо ответа он неопределенно пожал плечами, опустил голову и стал методично и аккуратно, чтобы не порвать, отдирать этикетку от бутылки.
   -- А Ригу хорошо знаешь?
   Он как-то странно усмехнулся.
   -- Смотря, для каких целей вам требуется гид, -- он был ненамного младше меня, лет на пять, не больше, но упорно обращался ко мне на вы.
   -- Да гид мне без надобности. В городе я и сам не заблужусь. Хочу купить дом где-нибудь на побережье в Юрмале.
   -- До-ом, -- оказывается, растягивать некоторые слова, было его странной манерой разговаривать, а я-то думал, что его так удивило мое имя.
   Интересно, что же он все-таки имел в виду, когда говорил о моих целях. Может быть, думал, что я хочу узнать, где можно прикупить пару-тройку "Стечкинов" по сходной цене или где я могу получить заказ на убийство-другое?
   -- Гражданство будет трудно получить, -- сказал он, отхлебнув из бутылки и приступая ко второй более маленькой этикетке. -- Даже несмотря на то, что вы знаете язык. Практически невозможно, если вы здесь не родились и не проживали с...
   -- Мне не нужно гражданство. Мне нужен дом у моря.
   Он посмотрел на меня с нескрываемым удивлением, даже настороженностью. Правая бровь изящно вспорхнула вверх -- очевидно прикидывал, не возомнил ли я себя Полем Гогеном, я Дзинтари -- Таити и не попрошу ли его в следующий раз подыскать для себя молоденькую чернокожую аборигенку по имени Теура, что в Прибалтике будет крайне затруднительно.
   Впрочем, черт возьми, отчасти он был прав -- я тоже уехал почти сразу после развода, только жена моя меньше всего была похожа на датчанку.
   Дания...
   Дан и я...
   Да ни я...
   -- А почему вы обращаетесь с этой просьбой ко мне -- человеку, которого видите первый раз в жизни? Ведь есть же всякие риэлторские фирмы.
   -- Ты не поверишь, я приехал в Ригу больше трех месяцев назад, но до сих пор никого, кроме тебя не знаю. Я и разговаривал за все это время только с продавцами в магазинах и хозяином квартиры, которую снимаю. Сказать невозможно, как мне осточертел чертов латышский, пардон за тавтологию. Ты первый, от кого я услышал нормальную русскую речь.
   -- Если вы так не любите эту страну, зачем хотите купить здесь дом?
   -- Я не знаю, как насчет страны, но Юрмола -- это именно то, что мне нужно. Просто когда я был здесь последний раз, тут еще говорили по-русски, не только если хотели пополнить свою лексику экспрессивными выражениями, в изобилии имеющимися в моем родном языке.
   Он фыркнул, как поперхнувшийся котенок, довольный моей плоской шуткой и потянулся за второй бутылкой.
   -- Наверное, это было очень давно.
   -- В девяносто первом году. В Риге было еще ничего, а по Клайпеде ездили танки.
   -- Клайпеда -- это же в Литве...
   -- Ну да. Я мотался туда на пару дней -- очень хотелось посмотреть на океанариум. А вместо этого любовался БТРами и дурацкими табличками с надписью "Alaus nera" во всех местных барах. Можно подумать, что главной расплатой за суверенитет являются перебои с поставкой пива.
   Он опять улыбнулся и снова поддел ногтем этикетку на второй бутылке.
   -- Не могу вам ничего обещать, но попробовать можно.
   -- Замечательно. Я ни на что и не рассчитываю, но если бы у тебя что-то получилось, я с удовольствием компенсировал бы потраченное тобой время.
   Он посмотрел на меня, как на больного. Я смущенно, будто предложил ему что-то непристойное, полез во внутренний карман своего пиджака, достал органайзер, вырвал из него листок и записал номер моего телефона.
   -- Это телефон квартиры, на которой я сейчас живу, -- сказал я, протягивая листок. -- Если что-то узнаешь -- звони. По вечерам я практически всегда дома. Спросишь Дана.
   -- А мобильный?
   -- У меня нет мобильного.
   Ну не объяснять же мне ему в самом деле, что мой мобильный телефон стал жертвой временного ночного помешательства своего не в меру впечатлительного хозяина, а тем более рассказывать, как именно он покинул сей мир.
   Эдик не пытался скрыть недоумения, красноречиво вздернув брови. Я вздохнул и в качестве объяснения выдал наскоро состряпанную легенду:
   -- Я вроде как на отдыхе. Зачем мне обременять себя возможностью быть пойманным кем-то из тех, от кого я хочу отдохнуть?
   -- Мне казалось, вы вполне можете позволить себе купить местную симку на время вашего пребывания здесь, а потом просто выбросить ее. Не такие уж большие траты по сравнению с домом. И потом, если вы собираетесь покупать здесь дом, значит, планируется задержать не неделю...
   -- Не вижу смысла.
   На самом деле я терпеть не мог сотовых. Удобная штука, ничего не скажешь, но какая зависимость... Как-то мобильный совершенно не вязался с моими личными представления об экзистенциальной свободе. Куда приятнее сознавать, что ни одна живая душа не имеет ни малейшего представления о том, где ты находишься, и тем более не имеет возможности доставать тебя всякими дурацкими расспросами.
   Он медленно взял бумажку, задумчиво повертел ее в руке и засунул в тот же карман, из которого недавно доставал деньги. Я проследил за ним тревожным взглядом -- памятуя о том, как долго он пытался найти свои сбережения, можно было быть уверенным в том, что долго она там не проживет, а звонка я так и не дождусь.
   -- Хорошо. Я попробую. Чем ближе к морю, тем лучше, как я понимаю?
   -- Совершенно верно.
   -- А на какую сумму рассчитывать.
   -- Ты имеешь в виду свои посреднические проценты?
   Он болезненно поморщился.
   -- Нет, сколько вы можете потратить на приобретение дома.
   -- Это неважно. Главное, чтобы меня устроило место. На крайний случай можно конечно и в Риге, но никаких новостроек в Иманте -- слишком далеко от моря, да и центр Юрмалы я тоже не люблю -- слишком много народу. Ничего особо шикарного не надо. Я не собираюсь дожидаться в нем старости, поэтому двухэтажный домик с мансардой и стандартный набор удобств меня вполне удовлетворят.
   Он кивнул головой.
   -- А можно кофе?
   -- Никаких проблем.
   Я позвал официанта и попросил два кофе. Тот забрал пустые бутылки (чипсы так и остались лежать на столе даже неоткрытые) и через пять минут поставил перед нами по чашке ароматного дымящегося напитка.
   Эдик осторожно взял за ручку горячую чашку, с наслаждением сделал небольшой глоток и опять уставился в окно.
   Я достал сигареты, нашел зажигалку и стал прикуривать, наблюдая за ним, чуть прищурив от дыма правый глаз.
   В левой руке он держал кофе, правой часто и нервно перебирал свои только что приобретенные четки, держа их на отрытой ладони, а большим пальцем быстро скользя по белым янтарным шарикам. Я не знал, о чем он задумался, но казалось, из этого состояния его не сможет вывести даже внезапное известие о досрочном приближении Апокалипсиса.
   Ставя на блюдце почти полную чашку с кофе, он пролил совсем немного на стол. Кофе плюхнулся нелепым сгустком, совсем без брызг и растекся ровным темным пятном...
  

***

  
   Зажженная сигарета выпала у меня изо рта и упала на правое колено.
   Я смотрел на кофейную лужу перед моим собеседником и понимал, что схожу с ума. Я бы с большей готовностью поверил в то, что это просто сон, если бы не боль в правом колене -- сигарета прожгла джинсы и добралась до кожи. Автоматическим движением я стряхнул ее на пол.
   Я боялся поднять глаза и увидеть его лицо, поэтому продолжал смотреть на разлитый кофе. Он что-то говорил -- я не слышал...
   Не помню, как я ушел из этого бара. Кажется, наплел что-то про внезапно прихватившее сердце, расплатился по счету, извинился и ушел, оставив своего собеседника в полном недоумении размышлять о моей вменяемости. Впрочем, тогда я бы сам за себя не поручился. Сколько я не уговаривал свое обезумевшее сердце в том, что ежедневно тысячи людей на этой планете разливают кофе, оно все равно не прекращало бешено биться, исправно поставляя в мозг новую партию крови, чем затрудняло его и без того нелегкую работу.
   Я бродил по сосновому лесу, слушая, как шуршит под ногами опавшая хвоя и изредка вскрикивает раздавленная шишка. С правой стороны доносилось размеренное и степенное дыхание моря, спокойствию и безмятежности которого могли бы позавидовать сами Египетские пирамиды вместе с их обитателями. Вдох -- шуршали ракушки и редкая мелкая галька, уносимые в бескрайние просторы океанического чрева; выдох -- ленивая волна, не спеша, заползала на берег, слизывая построенные резвыми детишками хлипкие песочные замки. Вдох -- следы былого великолепия творения рук человеческих растворялись среди пенистой седины; выдох -- мелкий, как манка песок, темнел и наливался свинцовой тяжестью чуть соленой воды, пропитываясь безграничной мудростью океана. Вдох -- секунда настоящего; выдох -- бесконечность прошлого.
   Я вышел на берег, когда уже совсем стемнело. На пляже не было ни души -- ни туристы, ни местные жители не жалуют ночную Балтику. И правильно -- это море далеко не такое спокойное, каким может показаться на первый взгляд -- оно умеет быть жестоким.
   Я быстро разделся, не оставив на себе ни клочка одежды, и стал медленно входить в воду.
   Шел очень долго. Балтика -- мелкое море, по крайней мере, примерно с двести метров от берега. Мне нравилось подолгу добираться до места, откуда можно начать свое плавание, разглядывая ребристое дно. Но сейчас я не видел ничего, кроме бесконечной пустоты перед собой, позади себя (берега уже не было видно) и под собой. Осталось только небо, безразлично взирающее на мое безумие остекленевшими глазами звезд. Только что вода была мне по пояс, и вот опять чуть выше колена. Могущественное море играло с чудаком, отважившимся бросить ему глупый вызов в им самим же придуманную игру с только ему известными правилами.
   Внезапно я почувствовал, что замерзаю. Ноги начало сводить судорогой, а зубы сами собой выстукивали последние такты "Болеро". Я уперто шел вперед -- я не мог повернуть.
   Ноги потеряли опору так неожиданно, что я ушел под воду с головой, даже не успев набрать воздух и закрыть глаза. В припадке какого-то суицидального экстаза я сделал сильный гребок руками, всплыл на поверхность и ринулся вперед, разгребая волны мощными взмахами рук. Так продолжалось до тех пор, пока я совершенно не обессилел и не понял, что больше не могу сделать ни одного движения моими измученными конечностями. По крайней мере, стало тепло.
   Я перевернулся на спину и позволил морю делать со мной все, что угодно. Тем более что добраться до берега самостоятельно не было никакой возможности, по крайней мере, до утра. Берега просто не было. Густая сосновая просека сердобольно отгородила море от мира людей, и ночью робких светлячков жилых построек не было видно даже с побережья -- только непроницаемая стена леса. А с такого расстояния не видно и ее.
   Я лежал на спине и смотрел на небо, пытаясь найти знакомые созвездья. Небо было безоблачным, но звезды оставались подернуты невидимой дымкой. Может быть, они просто устали светить, а может быть, им надоело смотреть на мои жалкие потуги обмануть судьбу.
   Безмолвное свидание с небом и морем было нарушено самым беспардонным образом -- недалеко от меня на волнах покачивалась чайка.
   Я не заметил, когда она здесь появилась, видимо и мое статичное положение ввело ее в некоторое заблуждение, относительно природы случайно встретившегося плавучего объекта.
   Присутствие кого-то более живого, чем я сам, лишило меня надежды на обретение спокойствия, казавшегося уже почти реальностью, словно из-под меня выдернули невидимую подпорку, держащую на поверхности, и я осознал чудовищность и нелепость своего положения -- крошечный дергающийся сгусток биологической активности за сотни метров от тверди, барахтающихся на тонкой пленке, отделяющей его от сотни метров медленной смерти.
   Я представил огромную толщу воды под собой (богатое воображение всегда было моей сильной стороной) и понял, что разучился держаться на ее поверхности, так как камнем пошел на дно.
   Последнее, что я увидел, была взлетающая с накрывающей меня волны чайка...
   Однако гипертрофированно развитый инстинкт самосохранения не позволил мне поддаться панике, а затем полностью подчиниться чувству обреченности. Я делал какие-то нелепые движения руками и ногами, и, в конце концов, мне удалось вдохнуть глоток холодного ночного воздуха. Самое интересное -- я был твердо уверен в том, что пока пытался выплыть, не менял направления. Я помнил, в какую сторону полетела чайка. Я знал, что именно там надо искать спасительный берег, и я не ошибся.
   Несколько бесконечных минут безумного страха, не позволяющего мне обернуться назад, и чудовищного напряжения мышц, не имеющих никакой надежды на отдых, даже на право сбавить темп, были расплатой за мою догадливость. Я не мог посмотреть, куда плыву, и успокоился только когда больно стукнулся правой коленкой о дно. Глубина и расстояние в этом море -- понятия совершенно несоотносимые.
   Еще несколько минут я шел до берега пешком, едва переставляя онемевшие ноги.
   Балтика -- мелкое море.
   У самой кромки воды я в изнеможении опустился на песок, все еще не понимая, как мне удалось выбраться из этой дурацкой истории. В общем-то, я не понимал и того, как в нее попал.
   Понемногу чувства возвращались.
   Я окончательно окоченел и безумно хотел курить, не говоря уже о теплом душе и чашке горячего кофе. Только сейчас до меня дошло, что нигде в обозримом пространстве не видно моей одежды. И самое страшное -- я не знаю, в какой стороне ее искать. Попытаться сориентироваться на местности и думать было нечего, поскольку я не знал, где именно вошел в море. Чем хороша матушка-Волга -- тем, что там есть течение и всегда можно предположить, куда тебя вынесет. Ясно только одно: раз на берегу не наблюдается открытых летних кафешек, значит это ни Майори и ни Дзинтари, где скапливается наибольшее количество отдыхающих. Но эта информация не могла принести мне никакой пользы, так как я совершенно не помнил, пошел ли я налево или направо после бегства из бара. Таким образом, теоретически я с одинаковой степенью успеха мог находиться как в Лиелупе, так и в Булдури.
   Я поднялся с остывшего песка и побрел наугад. Перспектива добираться до дома в чем мать родила меня совершенно не возбуждала, тем более что я понятия не имел, как относятся местные жители к активному проявлению эксгибиционизма.
   Я слонялся по пустынному берегу не менее часа. Температура воздуха явно не превышала 18 градусов, к тому же с моря дул порывистый пронизывающий ветер -- я уже не чувствовал своих пальцев ни на руках, ни на ногах, зато быстро обсох. Но и это счастье длилось недолго -- на рассвете пошел дождь.
   Больше всего мне хотелось усесться прямо на холодный песок и в голос послать все на хер, но желание курить было гораздо сильнее, даже сильнее желания немедленно покончить со всем этим театром абсурда. Наверное, только поэтому я и не утопился. Даже мысль о том, что я появлюсь в нагом виде перед продавцом какого-нибудь минимаркета и начну ему объяснять, что потерял одежду вместе с деньгами на пляже, а если я сейчас же не сделаю пару затяжек, то ему придется иметь дело с моим хладным трупом, не могла поднять моего упаднического настроения, хотя самоирония всегда доставляла мне ни с чем несравнимое мазохистское удовольствие.
   Моя одежда преспокойно ждала своего блудного хозяина там, где я ее и оставил.
   Поначалу, когда я увидел небольшой курганчик, я и думать не мог, что в нем мое спасение. Но при ближайшем рассмотрении холм оказался грудой одежды, и ни чьей-нибудь, а моей собственной.
   Джинсы уже успели намокнуть, потому что я бросил их слишком близко к воде, зато майка, накрытая пиджаком, была абсолютно суха, хоть и грязная, словно ей черти в футбол играли.
   Я быстро оделся и засунул руку во внутренний карман пиджака -- есть бог на свете! Сигареты тоже не успели промокнуть, благо пиджак кожаный.
   Я закурил (получилось это у меня не сразу, так как руки сильно дрожали) и на одном дыхании высмолил целую сигарету. Потом достал вторую и стал думать, стоит ли мне развести костер и станцевать рядом с ним джигу или же попытаться добраться до дома?
   Я огляделся и через некоторое время с удивлением обнаружил, что нахожусь на пляже в Дубулты. Оказывается, в сомнамбулическом состоянии я почти добрался до дома, когда мне взбрело в голову немного поплавать перед сном. Я побежал (откуда силы взялись?) вверх к сосновому перелеску и через пятнадцать минут стоял возле родной калитки.
   Мой организм упорно твердил, что просто так эта прогулка мне с рук не сойдет, поэтому я несказанно обрадовался, увидев, что хозяин дома не спит, а прогуливается по саду (это в четыре-то утра!). Я сунул ему деньги и попросил купить три бутылки водки. С олимпийским спокойствием, ни слова не говоря, он кивнул головой и с достоинством удалился. Интересно, как бы я сам отреагировал на подобную просьбу своего постояльца, заявившегося хрен знает во сколько, да еще и в таком виде?
   Вернулся он быстро и также молча поставил передо мной все три бутылки. Я к тому времени успел принять теплый душ и переодеться в спортивные брюки и чистую майку. Жестом я предложил ему присоединиться, но он отрицательно помотал головой, потом немного подумал и, решив, что полутора литров мне явно будет много, сунул одну бутылку под мышку и вышел. Очевидно, пить с оккупантом ему не позволяла его национальная гордость. Мне было наплевать. К тому времени у меня уже явно начала подниматься температура, поэтому, не долго думая (един бог без греха!), я вылил в себя содержимое одной бутылки, забрался под теплое одеяло и наконец-то обрел полный покой.
  
  
   Прячутся сны в полыньях,
   Не греют стоянок костры.
   Иди, будешь счастлив в краях
   Бесконечной весны.
   Тем, чем ты дышишь...
  

Ка Па Дзонг

  
   ...Перед глазами маячило нечто совершенно не поддающееся восприятию, вызывающе нереальное, неоправданно нефункциональное. Мутные разводы мешали мне рассмотреть это нечто, размывая никак не срастающиеся в единый образ контуры.
   Я проморгался, пытаясь избавиться от непрошеной слезы, и заиграл бровями, приноравливаясь к вышедшей из строя фокусировке.
   Прямо передо мной был странного вида сосуд, из дна которого росли ноги. Крепкие такие ноги, явно мужские...
   Через секунду я понял, что сосуд не стоит на ногах и даже не левитирут в воздухе, а держится в нем исключительно посредством моей собственной руки. И судя по тяжести, сосуд был полон. А ноги... ноги пару раз дернулись, словно решая, подходящий сейчас момент для джиги или нет, и замерли.
   -- Да ты пьян, -- почти без выражения сказали ноги.
   То есть не ноги, конечно, а то, вернее, тот, что скрывался за сосудом. Я уже догадался, что за ним обязательно должно скрываться что-то еще. Не сами же ноги пришли ко мне... И сдается мне, что я знал этого приходимца.
   -- Ты пьян, как эллинский пропойца! -- Настырно повторили ноги, и я, наконец, сообразил опустить сосуд пониже.
   Так и есть! Глюк, но свой, родненький...
   -- Присоединяйтесь, барон, присоединяйтесь, -- почему-то со спины донеся мой собственный голос, и я махнул приходимцу свободной от чаши рукой. -- Чем могу... то есть чем богаты...
   -- Где ты раздобыл это пойло? -- Спросил Мананнан -- страж островов Мира Иного и бог моря, присаживаясь напротив, с подозрением косясь на почти полный бурдюк и настороженно принюхиваясь к витающим в воздухе ароматам.
   -- Одолжил... У Диониса... Под проценты... Кстати, за что ты его так?.. Душевный боженька... Вина не пожалел... И выпить со мной не побрезговал...
   Сердце тревожно забилось, словно требуя очередной дозы забвенья, на глаза наплыла седоватая вибрирующая пелена.
   -- Это потому, что у него вместо извилин виноградная лоза, -- ответил Мананнан, извлекая откуда-то чашу и протирая ее рукавом. -- Впрочем, и я не побрезгую. Плесни-ка.
   -- А как же радость бытия и торжество плоти... всенародное веселье опять-таки... Сортиры... тьфу! Сатиры там всякие... козлорогие...
   Я потянулся за бурдюком и ощутимо проехался поясницей по чему-то шершавому, под аккомпанемент собственных клацнувших от соприкосновения подбородка с коленом зубов. Пелена сразу стала розовой. Земля почему-то оказалась ближе... впрочем, бурдюк тоже.
   -- Дела-то совсем плохи, раз тебя уже камни не держат, -- покачал головой Мананнан, и пока я соображал, что умудрился сползти с камня, на котором сидел, он деловито наполнил свою чашу и ухватил изрядный кусок вяленого мяса. -- Рассказывай.
   Мананнан МакЛер, бог морской стихии, сын Лера, бога морской стихии -- это у них семейное, передается по наследству, как цвет глаз или волос -- могучий, отлично сложенный великан возвышался надо мной даже сидя на голой земле. Впрочем, и не мудрено, сам-то я в этот момент практически возлегал в весьма неудобной позе.
   -- Лерыч, -- я стер с лица расплескавшееся вино и протянул ему опустевший сосуд, недвусмысленно покачивая оным прямо перед его носом. -- Лерыч, -- сказал я, наблюдая за тем, как темная жидкость выплескивается из бурдюка неровными толчками, словно кровь из вены. -- Лерыч, скажи мне, как бог богу: я философ...
   -- Кто? -- Переспросил Лерыч, языком перегоняя мясо из-за правой щеки в левую.
   -- Ну... а, ладно. Я... э-э-э... мудрец или... бабочка?
   Мананнан подавился вином, стер с подбородка бардовые капли и уставился на меня крайне неодобрительно.
   -- До зеленых бань-шей допился? -- хрипло спросил он. -- Пьянь ты последняя.
   Сердце обиженно екнуло, больно кольнув в межреберное пространство и, не найдя выхода, повисло во внезапно опустевшей грудной клетке.
   -- Оно, конечно, -- ответил я, разглядывая влажные края чаши. -- Только ведь одно другому не мешает. Разве пьянь не может быть мудрецом? Разве не может мудрец быть бабочкой?.. Или бабочка -- мудрецом?.. Разве обязательно просыпаться?..
   -- Чем просыпаться? -- То ли не понял, то ли попытался отшутиться Мананнан. -- Золотым песком?
   -- Бисером перед свиньями, -- тихо ответил я.
   -- Ты бы лучше проспался, -- искренне посоветовал Лерыч. -- А то вон у тебя уже даже улыбка на одну сторону лица переползла.
   Сердце подскочило к горлу, не давая воздуху протиснуться в узкую щелочку съежившейся гортани, на глаза опять навернули слезы. Я забухал (нет... кажется, я забухал), пытаясь откашляться. Потом, следуя сценарию старого анекдота "-- Душа примешь? -- Нет, не приму. -- Тогда подвинься, а то оболью" залил в себя содержимое сосуда и судорожно вздохнул. Сердце разбухло, обмякло и рыхлой амебой оплыло куда-то вниз, в бездну расширившегося желудка.
   -- Налей еще.
   Мананнан послушно наполнил мою чашу, встряхнув изрядно опустевший бурдюк.
   -- Не налегай. Кто знает, что день грядущий нам готовит. Завтра нам может понадобиться твое искусство.
   -- Просплюсь.
   -- Может, все-таки скажешь, что случилось?
   Что мне было ему ответить? Как объяснить, что виной всему не эта война, в которую я оказался втянут вместе со всеми, не необходимость ежедневно ходить в бой, как на работу, а всего лишь невинный разговор с Секваной, богиннй реки, чьи священные воды способны исцелять от неизлечимых болезней? Что именно его я пытался забыть, усердно заливая дешевым эллинским вином?
   Пытался... Но память жила свой собственной жизнью, заставляя меня вновь и вновь возвращаться к минувшему...
   Вечерний сумрак лениво, словно через силу наползал на светлый прибрежный песок. Мимоходом вытянул в сторону моря тень высохшего одинокого дерева, точно аккуратно разложил шлейф чьей-то причудливой мантии, тронул теплой ладошкой кромку воды и в задумчивости замер, давая застенчиво раскрасневшемуся солнцу вволю наиграться с красками: запестрить еще светлое небо фиолетово-рыжими разводами, разбрызгать по холмам розовато-серую дымку, замостить желтой рябью важно колышущуюся дорожку на безмятежной морской глади.
   Закат вином стекал по нёбу неба в сухое горло горизонта. В розовом, дрожащем воздухе пока хорошо различимы неуловимо блекнущие контуры предметов. Но еще немного и на ребристом от потемневших, практически неразличимых облаков нёбе неба осядут послевкусием зыбкие звезды. И тогда на мир опустится темнота и покой, похоронив суету прошедшего дня. Хотя бы на ночь мир забудет о войне, словно и не было этой безумной битвы. Но настанет следующий день... ведь он непременно настанет...
   -- Тебе холодно?
   -- Мне страшно.
   -- Люди говорят: богам не свойственно бояться.
   -- Я просто устал.
   -- Люди говорят: богам не свойственно уставать.
   -- Боги тоже люди. И ничто человеческое им не чуждо.
   -- Главное, что ты жив.
   -- Люди говорят: богам не свойственно умирать.
   -- Людям свойственно ошибаться...
   Ветер, с интересом вслушиваясь в голоса, тихонько, словно боясь пропустить что-то важное, примостился на нижней ветке дерева и теперь слегка тормошил редкие иголки, разгоняя настойчивый, густой аромат высыхающей хвои.
   -- Смотри, -- она протянула тонкую руку к стволу древней сосны, на котором дергался и пульсировал ярко-желтый сгусток вязкой смолы. -- Бедняга!
   Я пригляделся и увидел, что сама смола оставалась неподвижной -- дергался попавший в ее сети неосторожный муравей.
   Рука Секваны коснулась ствола, и я резким движением перехватил ее запястье.
   Несчастное насекомое, теряя силы и утратив надежду на спасение, все еще предпринимало отчаянные попытки вырваться, пока окончательно не затихло.
   Секвана, молча и зачарованно наблюдавшая за агонией муравья, вздрогнула, бросив на меня чуть испуганный, непонимающий взгляд.
   Я ослабил хватку, и она осторожно высвободила руку. На запястье остались белые следы от моих пальцев.
   Ветер разметал ее перехваченные тонкой тесьмой волосы, жадно прильнул сухими, прохладными губами к обнаженной шее, заставив кожу покрыться шероховатостью проворных мурашек, и Секвана зябко поежилась.
   -- Ты дал ему умереть. Зачем?
   -- Затем, чтобы много веков спустя застывшая смола превратилась в камень. Затем, чтобы этот камень причудливым образом оказался на побережье Балтийского моря. Затем, чтобы его нашли, обработали и вставили в четки из белого янтаря -- небольшие абсолютно одинаковые и совершенно круглые шарики. Только один камень плоский, гораздо больше остальных и пронзительно-прозрачный. А в самом его центре крупный муравей. Затем, чтобы эти четки появились на одном из лотков в Юрмале. Затем, чтобы их купил забавный паренек с темно-каштановыми, волнистыми волосами, чуть длиннее мочки уха, чудной такой паренек с большими карими, но всегда прищуренными глазами. Затем, чтобы позднее он выронил их из кармана в Клайпеде возле лавки с отплевывающимся кровью другим забавным парнем. Затем, чтобы тот другой подобрал эти четки и спрятал в кармане своего пиджака, который он, повинуясь самому ему непонятному порыву, отдаст через три дня случайно встреченному и совершенно незнакомому старику. Через три дня... Отдаст вместе с четками с давно погребенным в камне муравьем. И разве не забавно, что по обычаю страны, где живет этот парень на третье сутки хоронят умерших... Затем, чтобы этот пиджак по прихоти судьбы оказался в далеком городе на берегу широкой реки. И совершенно нелепым образом попал к третьему парню. Чтобы тот, надев и узнав пиджак, обнаружил во внутреннем кармане четки из белого янтаря, с прозрачным желтым камнем, внутри которого был муравей. Затем, чтобы в конце концов четки порвались, камень разбился, а муравей бесследно исчез... И второй никогда не спрашивал, а третий никогда не рассказывал о судьбе насекомого, тысячи лет назад увязшего в янтаре...
   Она слушала меня, прижавшись спиной к сосне, и долго молчала после того, как с моих губ слетело последнее слово. Затем медленно, словно через силу, выдохнула:
   -- Четки... лоток... пиджак... Какие странные слова... Расскажи мне о них.
   -- О словах?
   -- Нет. Об этих парнях. О втором и третьем. О тех, кто находил камень с муравьем.
   Я пожал плечами и отвернулся.
   -- Я ничего о них не знаю... Особенно о втором.
   -- У него темные волосы, -- голос ее зазвучал совсем тихо, почти сливаясь с доносящимся с севера шелестом моря, так что я едва различал слова, -- светло-карие, почти желтые глаза, он улыбается только одной половиной рта, и у него дергается жилка под глазом, когда он нервничает или злится. И еще он видит удивительные, странные, невозможные сны. Может быть, он спит и сейчас и видит бога, наблюдающего за тем, как густая, прозрачная сосновая смола сочится по коре древнего дерева и как в ней барахтается, с каждым движением увязая все глубже, муравей. И думает о далеком, давно оставленном друге. И тоска пополам с тревогой неуловимо меняют его лицо, делая бога похожим на того парня, что спит и видит во сне бога... А что будет, когда он проснется?
   Я почувствовал, как под правым глазом у меня задергалась предательская жилка... Словно в нее вселился упрямый дух только что погибшего в смоле муравья.
   Ветер, осмелев, взмыл вверх, запустил шаловливую пятерню в более пышные у верхушки колючие лапы дерева, сгреб в охапку сизые от ночной прохлады облака, беззастенчиво обнажив округлые формы полной луны...
  

***

  
   Я проснулся на следующий день во второй половине дня. Не долго думая, выпил вторую бутылку и опять погрузился в сон.
   Последующие дни я помню плохо -- все они прошли не то в бреду, не то в похмелье. Точнее в состоянии сильного алкогольного опьянения -- до похмелья дело просто не доходило.
   Мой сердобольный хозяин исправно приносил водку, коей я накачивался до состояния полного нестояния и уходил в тихий сумрак ночей. Помню, что вставал исключительно для того, чтобы сходить по нужде и то только потому, что не хотелось позорить державу перед младшим собратом, а то бы мочился прямо под себя.
   Андрей Янисович (так звали моего хозяина -- гротескный синтез русского и латышского имен в духе времен соцреализма; хотя в Латвии давно уже было принято обращаться друг к другу исключительно по именам, я из плохо осмысляемого упрямства с завидным постоянством обращался к нему по имени-отчеству -- впрочем, в этом вопросе он отвечал мне взаимностью) несколько раз добросовестно пытался меня накормить, но я и думать не мог, чтобы хоть что-то в себя засунуть. Хотя, скорей всего, что-то в меня все-таки попадало, иначе бы я по всем законам природы просто коня двинул. Но вот что и каким образом -- об этом я даже думать не хотел.
   Казалось, Андрей Янисович уже смирился с мыслью, что вся его счастливая старость будет посвящена подношениям очередной порции водки своему нерадивому постояльцу. По крайней мере, он очень удивился, когда однажды утром я попросил у него стакан чая.
   Чувствовал я себя из рук вон плохо. Меня изрядно колотило -- то ли сказывался абстинентный синдром, то ли просто слабость после болезни. Температура была понижена, свидетельством чего являлся холодный липкий пот. Давление, скорей всего, в принципе отсутствовало. Во рту пересохло, из-за чего я с трудом ворочал распухшим языком. Несмотря ни на что, это было гораздо лучше, чем горячка и мучительный сухой кашель, от которого я просыпался по ночам даже после литра огненной воды.
   Андрей Янисович принес мне теплый чай, долго наблюдал за тем, как я пытаюсь достать из чашки ложку, и, наконец, произнес:
   -- Я знал, что русские много пьют, но не думал, что они делают это всегда, -- затем помолчал и спросил. -- Вы от всех болезней так лечитесь?
   -- Не от всех. И не все, -- я не узнал собственного голоса, поскольку еле себя расслышал. -- Я вообще большой оригинал.
   Он понимающе кивнул.
   -- Долго я провалялся?
   -- Две недели. По-моему, у вас было воспаление легких. Я предлагал вам колоть антибиотики, но вы отказались.
   -- У меня хватило на это ума?! Чудны дела твои, господи! -- я передернул плечами и пояснил. -- Мне нельзя антибиотики. У меня аллергия. Я бы загнулся после первого укола.
   -- В самом деле? Как хорошо, что я не стал настаивать.
   -- Да уж! -- Я криво усмехнулся и подумал, что, в общем-то, я должен быть ему благодарен. -- Вы извините за причиненное беспокойство и большое спасибо за заботу... Я, наверное, вам должен...
   Он протестующе поднял руку:
   -- Не думайте об этом. Все входит в квартирную плату. С каждым может случиться несчастье.
   Ну конечно! Прямо-таки сама добродетель! Тоже мне, мать Тереза с латышским акцентом. А кто у меня брал деньги на водку, старый жучила? Что-то я не помню никакой сдачи. По всей видимости, за эти пару недель он сколотил себе неплохую прибавку к жалованию.
   -- Вам надо теплее одеваться и не гулять по ночам под дождем.
   "...в голом виде после бултыхания в четырнадцатиградусной воде" -- подумал я про себя, но ничего не сказал.
   -- Вам что-нибудь нужно?
   -- Только горячий, крепкий, сладкий чай и много, -- ответил я, возвращая ему чашку и откидываясь на подушку.
   На меня навалилась страшная усталость.
   Он понимающе кивнул головой и взялся за ручку двери.
   -- Да, пока вы болели, вам звонили.
   -- Кто, -- я снова вскочил.
   -- Какой-то мужчина.
   -- И что? -- Я почувствовал сильное волнение.
   -- Спросил, может ли он услышать Дана.
   -- И все?!
   -- Все.
   -- А вы?..
   -- Я сказал, нет.
   -- А он?!!
   -- Извинился и повесил трубку.
   -- И больше не звонил?!
   -- Больше не звонил, -- как эхо повторил Андрей Янисович.
   Две секунды я судорожно глотал ртом воздух, а потом опять упал на подушку.
   -- Что-нибудь не так?
   Я только махнул рукой. Он пожал плечами и вышел.
   Ну, вот и все!
   Тудыть твою в качель!!! Вот он хваленый прибалтийский темперамент!
   "Могу я услышать Дана?"
   "Нет".
   "Извините".
   Что значит "нет", твою мать?! Нет -- его сейчас нет дома? Нет -- он умер? Нет -- он здесь не живет?
   Впрочем, чего я так нервничаю? Что ни делается -- все к лучшему.
   Значит -- не судьба.
   Что именно "не судьба" я и сам не понимал...
  

***

  
   У меня действительно было воспаление легких. Странно, что я так быстро пришел в себя. Очевидно, болезнь не обладала иммунитетом к горячительным напиткам и не выдержала натиска простой русской водки. Сказать нельзя, каким это было везением, поскольку на квалифицированную помощь врачей рассчитывать мне не приходилось -- ни прописки, ни латышского гражданства, ни хрена.
   Еще примерно две недели я приходил в себя. Первое время страшно пугался зеркала, откуда выглядывал крепыш из Бухенвальда с черными кругами под глазами, что неудивительно, если вспомнить мою в высшей степени экстравагантную диету.
   Вечера я проводил на побережье, вдыхая морской воздух, пополам с никотиновыми благовониями. Андрей Янисович по-отечески внимательно следил за тем, чтобы вместо майки я надевал под пиджак теплый свитер и неодобрительно качал головой, когда я заходился в очередном приступе кашля. В общем, -- идиллия, да и только.
   На пляж я приходил регулярно, но только с наступлением темноты. Во время своего странного купания я умудрился потерять, точнее утопить, серебряную цепочку и теперь страшно боялся увидеть ее выброшенной морем на песок. Даже если этому и суждено случиться, пусть ее подберет кто-то другой, а я об этом никогда не узнаю.
   На цепочке помимо стандартного крестика болталось еще две цацки из серебра, которые, в общем-то, не представляли для меня особой ценности, но расстаться с которыми почему-то было выше моих сил. Каждая из них, в том числе и крест, подаренный мне женой, были овеществленным воплощением моего прошлого, и то, что я расстался с ними таким необычным способом, казалось мне символичным. Что-то вроде проститься с прошлым -- обрести будущее. А это было не просто символичное прощание, это было правильное прощание. И неплохая, пусть и невольная, жертва морю. Если оно ее приняло, значит у меня еще есть шанс...
   Кроме пляжа я никуда не выходил, даже в Старую Ригу не ездил. Да я никуда и не хотел. Мало-помалу пристрастился к сельской жизни и стал помогать Андрею Янисовичу с садом. В основном моя помощь заключалась в том, что я поправлял покосившийся забор, приподнимал крыльцо, сколачивал новые лавки, вместо прогнивших старых. Так разошелся, что даже сделал навес над летним столиком, за которым мы каждое утро пили: я -- крепкий кофе, Андрей Янисович -- чай с мятой. Странно, за все три месяца мне ни разу в голову не пришло, что можно что-то сделать для того, чтобы превратить этот сад в миниатюрное подобие Парадиза, а тут вдруг такое рвение. Трудотерапия, однако.
   Однажды после моей очередной прогулки по берегу моря Андрей Янисович встретил меня на пороге дома и сообщил, что получил письмо от сына, в котором тот пишет, что заедет к нему вместе с внучкой по дороге из Тарту, куда отбыл на какую-то филологическую конференцию. Жил он вместе с семьей в Питере и не часто баловал отца визитами, что, в общем-то, можно было оправдать изменившимся статусом бывшей союзной республики. Старик сообщил это совершенно спокойным голосом, но глаза выдавали охватившее его волнение, и я только тогда понял, как ему, в сущности, одиноко.
   Я спросил, сколько лет внучке. Оказалось -- всего пять. Пораскинув мозгами, я сказал, что мог бы сделать для нее качели в саду. Андрей Янисович как-то странно на меня посмотрел, кивнул головой и спросил, что для этого понадобится. С тех пор я целыми днями организовывал маленькую детскую площадку, стараясь успеть все подготовить к приезду гостей.
   В один из таких дней Андрей Янисович вышел на крыльцо и громко сказал:
   -- Даниил Сергеевич, вас к телефону.
   Я замер с занесенным молотком в руке -- вдоль хребта пробежал легкий холодок и затаился где-то в районе мозжечка.
   Медленно сосчитав до пятнадцати, я осторожно опустил молоток на землю и на ватных ногах пошел к дому.
   Я не ждал этого звонка.
   Я не хотел этого звонка.
   Я сам себя обманывал...
   Несколько секунд я тупо смотрел на лежащую на столе трубку, думая о том, что еще не поздно попросить Андрея Янисовича сказать свое лаконичное "нет", но рука помимо моей воли поднесла трубку к уху и чей-то чужой, абсолютно спокойный голос сказал:
   -- Я слушаю.
   -- Здравствуйте Даниил... не знаю вашего отчества.
   -- Сергеевич, -- машинально подсказал я.
   -- Здравствуйте Даниил Сергеевич. Это Эдик.
   -- Здравствуйте Эдик, -- почему-то я тоже перешел "на вы".
   -- Я выполнил вашу просьбу. Я звонил две недели назад, но мне сказали, что вас нет.
   -- Пожалуй, это наиболее близко к истине, по крайней мере, лучше всего отражает мое тогдашнее состояние.
   Он не понял, о чем я говорил, но уточнять не стал.
   -- Мы могли бы встретиться?
   -- Где и когда?
   -- Ну, давайте в том же баре. Если вас устроит, то сегодня вечером в шесть часов -- зачем тянуть.
   -- Да, действительно незачем. Хорошо.
   -- Вот и замечательно. Я буду вас ждать, собственно говоря, через полтора часа. До свидания.
   -- До свидания, -- я положил трубку.
   Выйдя во двор, я закурил и подошел к Андрею Янисовичу, нависшему над клумбой.
   -- У меня дела в Дзинтари, -- сказал я, почему-то стараясь не смотреть ему в глаза. -- Вы не ждите меня, если что...
   Он ничего не ответил, кивнул головой и вернулся к своим лилиям.
   Я надел твидовые брюки, белый свитер и свой новый серый плащ.
   В электричке было пусто, поэтому я уселся на одно из сидений возле окна.
   На улице шел дождь, и по стеклу сползали крупные капли. Одна капля ползала особенно медленно. Потом она догнала свою подружку, они слились в одну большую и какое-то время бежали быстрее. Потом опять задержались и так до тех пор, пока не наткнулись на следующую. На металлическом ободке в нижней части окна с внутренней стороны скопилась целая лужа, очевидно, где-то была щель, через которую и просачивалась дождевая вода. Когда электричка трогалась после очередной станции, лужа плавно растекалась по всему ободку, а когда электричка останавливалась, собиралась в уголке и избыток воды нехотя, словно через силу стекал по стене -- экспериментальное доказательство действия инерции.
   Эдик ждал меня в баре, сидя за одним из столиков. Он поднялся мне навстречу и, радостно улыбаясь, протянул руку.
   -- Добрый вечер, Даниил Сергеевич.
   Я молча кивнул в ответ на его приветствие и, не вынимая рук из карманов плаща, уселся напротив.
   Он посмотрел на меня пристальным взглядом и сказал:
   -- Вы не очень хорошо выглядите, -- смутился и добавил. -- Извините. Что-нибудь случилось?
   -- У меня было воспаление легких.
   Он удивленно поднял брови.
   -- Почему же ваш хозяин ничего мне не сказал? Я бы попытался помочь обратиться к врачам. Воспаление легких -- это не насморк.
   -- А вы спросили?
   -- Вообще-то нет. Я подумал, может быть, вы куда-то уехали, или уже нашли дом.
   Я оставил его оправдания без комментариев. Собственно говоря, с какой стати он вообще должен был передо мной оправдываться.
   Казалось, мое поведение здорово выбило его из состояния душевного равновесия. Я воспринял это как маленькую месть со своей стороны, вспоминая чувства, охватившие меня после первого разговора с ним. Если уж на то пошло, именно он и был причиной моей болезни и последующего хренового самочувствия, хотя вряд ли об этом догадывался.
   -- В Лиелупе продается двухэтажный дом. Совсем рядом с морем. На пляже там почти никого не бывает. Да и к Риге ближе... Я подумал -- вам это должно понравиться.
   -- Да, наверное.
   -- Но если это не то, я могу еще поискать.
   Он выглядел совершенно расстроенным. Я вдруг понял, что парень искренне пытается доставить мне удовольствие, оказать помощь, а я как последняя сволочь сижу тут и корчу из себя лорда Байрона. Он ведь ни чем мне не обязан и уж тем более не виноват в том, что мне вздумалось пойти на поводу у расшалившихся нервов.
   -- Да нет. Лиелупе -- это то, что надо.
   -- Вот и здорово, -- он как-то сразу посветлел. -- Я попросил хозяина, чтобы он не торопился с другими клиентами. В любое удобное время мы можем съездить и все посмотреть.
   -- Конечно. Мне надо закончить кое-какие дела на старой квартире. Думаю, до конца недели я управлюсь. Значит, послезавтра мы можем поехать на смотрины.
   -- Отлично, я предупрежу владельца.
   -- Вам, наверное, нужны деньги.
   -- Но ведь вы же еще не купили этот дом. Может быть, он вам не понравится.
   -- А как же... хм... представительские расходы?
   -- Что? -- удивленно переспросил он, не поняв моей шутки.
   -- Ну, оплата дороги и все такое...
   Он небрежно махнул рукой.
   -- Ерунда какая. У меня все равно проездной.
   Странно, последнее время с меня никто не хочет брать денег. Что-то это как-то подозрительно. А зачем тебе, Даня, дом на рижском взморье? Неужто ты собираешься жить в нем тихой спокойной жизнью?
   Почему-то этот вопрос возник у меня только сейчас. Нет, проблемы с оплатой не было. Я мог бы себе позволить даже квартиру в самом центре Риги. Только вот зачем? Еще одна тайна, покрытая мраком, -- причудливая прихоть моей разнузданной фантазии. Если быть до конца откровенным, разговор о доме я завел тогда только для того, чтобы хоть чем-то привлечь к себе внимание этого странного субъекта и, что мне очень свойственно, совершенно не задумывался о последствиях.
   -- Значит, договорились, -- я встал из-за стола и протянул ему руку.
   -- Договорились, -- он улыбнулся. -- В пятницу я вам позвоню.
   Домой я вернулся еще засветло и весь вечер старательно гнал от себя мысли о том, что я делаю и зачем мне все это надо. В конце концов, победила моя лень. Пусть все идет, как идет, а я посмотрю со стороны, заняв удобную позицию невмешательства.
  

***

  
   И я действительно смотрел со стороны на все, что происходило со мной в последующие четыре дня.
   Я видел, как высокий темно-русый мужчина неполных тридцати лет вкапывал в саду деревянные качели, проверял их на прочность и демонстрировал свою работу приземистому хмурому старичку с пышной седой шевелюрой.
   Я видел, как тот же мужчина в компании паренька в джинсовой жилетке и с янтарными четками на правом запястье осматривал небольшой двухэтажный дом с мансардой, расположенный чуть ли не в самой сосновой просеке, из окон которого открывался недурной вид на море.
   Видел, как он разговаривал с хозяином, чуть прищуривая правый глаз от сигаретного дыма, узнавая, есть ли в доме телефон.
   Видел, как он удовлетворенно кивал головой в ответ на требуемую хозяином сумму.
   Видел, как три часа спустя он сидел в комнате снимаемого им дома и тупо смотрел на небольшую дорожную сумку с уложенными вещами...
  

***

  
   Я достал сигарету, щелкнул зажигалкой, но в последний момент вспомнил -- Андрей Янисович терпеть не мог, если кто-то курил в помещении. Вышел в сад.
   На улице смеркалось. Ветра не было.
   Это моя последняя ночь на этой квартире. Завтра утром я переезжаю в свой дом.
   Не могу сказать, что меня радовал этот факт. Впрочем, и не огорчал. На меня напала такая апатия, что тратить себя на эмоции или попытки оценить положение было выше моих сил.
   Спать не хотелось -- жаль было терять такую ночь. Идти на пляж было лень. Андрей Янисович куда-то удалился. Я сел на качели, закурил вторую сигарету и стал медленно раскачиваться.
   К утру похолодало.
   Когда сквозь серую дымку стали просвечивать очертания крыши старенького дома, я выбросил пустую пачку в мокрую траву и поднялся в свою комнату. В свою бывшую комнату. В моей жизни стало на одно бывшее жилое помещение больше.
   Я зачем-то осмотрелся, окинув всю комнату беглым взглядом, взял с кровати собранную с вечера сумку и вышел из дома. Андрей Янисович суетился возле столика с навесом, расставляя чашки.
   -- Доброе утро, Даниил Сергеевич. Чайник горячий, попейте кофе на дорожку.
   -- Спасибо, не хочется. Уж извините, -- мне казалось, что если я сейчас сяду пить кофе, то никогда уже не уйду отсюда, а это будет неправильно, я должен довести начатое до конца и посмотреть, что же ждет меня там -- такое вот гадание на кофейной гуще.
   -- Напрасно. В новом доме пока еще обживетесь, да и вредно это -- не есть по утрам. Особенно с вашим пристрастием к курению.
   -- Горбатого могила исправит. Все равно большое спасибо.
   -- Что ж неволить не буду.
   -- У вас теперь и без меня хлопот достанет. Сын приедет, внучку привезет...
   -- Не приедет он, -- Андрей Янисович повернулся к столику и стал переставлять с места на место сахарницу и маленький пузатый чайник. -- Их поезд вчера должен был прийти. Так что они теперь уже по дороге к дому, видать, не сложилось что-то.
   Я вдруг остро почувствовал всю его боль. Стало мучительно стыдно за этого неизвестного мне человека, отнявшего у старика надежду на простые маленькие радости и заботы. А еще за зачем-то сотворенные моими руками качели, которые, прежде чем окончательно сгниют, простоят еще несколько лет нелепым памятником стариковскому счастью.
   Мне казалось, что я должен что-то сделать, как-то его ободрить, но ничего толкового в голову не приходило. Странный несвойственный мне приступ человеколюбия. Искреннего человеколюбия, а не потребности оправдать чьи-то ожидания.
   -- Ну, значит в следующий раз, -- пробормотал я, откуда-то зная, что следующего раза не будет.
   -- Значит в следующий раз, -- покорно согласился он.
   С минуту мы молчали, думая каждый о своем. Мучительно хотелось, ничего не говоря, просто развернуться и уйти, не оглядываясь.
   -- Андрей Янисович, пора мне. Спасибо за все -- пойду...
   -- Очень жаль! Я уже к вам привык, Даниил Сергеевич.
   Я оторопело на него уставился. Во-первых, я никак не ожидал от него подобного проявления симпатии к моей в высшей степени экстравагантной персоне. А во-вторых, он сказал это по-русски. Я, конечно, всегда догадывался, что он владеет моим языком ничуть не хуже, а скорей всего лучше, чем я его, но даже предположить не мог, что когда-нибудь этот славный старик снизойдет до того, чтобы изъясняться на нем.
   Я так растрогался, что немедленно достал из кармана органайзер, вырвал лист и записал на нем свой адрес.
   -- Андрей Янисович, вот адрес моего дома, -- я тоже невольно перешел на русский. -- Приезжайте в любое время, как только захотите. Это ведь совсем близко.
   -- Э нет, молодой человек. Юности нет дела до стариковских проблем. У вас наверняка найдутся заботы поинтересней. К тому же это для вас, молодых, пол рижского взморья -- близко, а в моем возрасте...
   Бумажку он, однако, взял.
   Я с благодарностью на него посмотрел и поднял с земли свою многострадальную дорожную сумку (за все время проживания в его доме я так и не обзавелся никаким скарбом).
   -- Даниил Сергеевич...
   Я повернулся к нему.
   -- Если вам еще когда-нибудь взбредет в голову поболеть, -- он многозначительно помолчал и дотронулся тыльной стороной ладони до горла. -- Звоните, возможно, у меня возникнет желание к вам присоединиться.
   -- Андре-ей Я-янисович! -- Я постарался произнести это как можно укоризненней, но боюсь, у меня не слишком хорошо получилось. -- Не такой уж я конченый человек.
   -- Разве я так сказал? -- Он протянул мне руку. -- Всего доброго, Даниил Сергеевич.
  
  
   А за городом не лес, а картон
   И не снег, а пенопласта поля.
   И я знаю, что внутри соловья
   Механический зашит патефон...
  

Ка Па Дзонг

  
   ...Ветер трепал края моей длинной свободной одежды и ласково проходился чуть влажной рукой по ежику коротко остриженных темных волос, так и не отросших после обряда Вступления. Я ощущал спиной прохладное спокойствие каменной стены, хотя стоял не менее чем в трех метрах от нее. А в лицо жадно дышало солнце смрадом прелой травы, каленого песка и потной одежды.
   Приближался полдень -- час Воздаяния.
   Вся площадь по краям была усеяна людьми в таких же серых свободных одеждах, как и у меня. Только моя одежда была перехвачена на поясе тонкой тесьмой, сплетенной из моих остриженных волос -- знак посвящения.
   Сегодня был Великий Праздник.
   Я ненавидел праздники с тех пор, как прошел обряд Вступления, ведь теперь я не имел права на ошибку. Иначе смерть или отлучение, и не известно, что хуже. Но у меня был талант, как говорили здесь, Чувство Гармонии, и до сих пор это спасало меня.
   Я видел безумно счастливые глаза людей, исступленно ожидающих начала празднования. Я видел, как они восторженно смотрят на нас -- четырех юношей с поясами посвящения, кому суждено было сегодня воздать должное Гармонии и Порядку. Я ненавидел эти глаза. Они также не оставляли мне права на ошибку, я не мог не оправдать их ожидания.
   По левую руку от меня стояли еще три избранника. Их лица сияли гордостью и надеждой. Откуда эта вера? Почему я не могу черпать ее из того же источника? Я хотел только одного -- выжить. И я был напуган. Это было неправильно. Но ни о чем другом думать я не мог.
   С ужасом я заметил, что невольно вытер об одежду влажные ладони. Видел ли это кто-то еще? Понял ли, как мне страшно и как сильно я сомневаюсь в себе?
   Я почувствовал у себя за спиной прерывистое поверхностное дыхание. Скосив глаза, я увидел мальчика лет пятнадцати в белой одежде. Неофит. Ему суждено сегодня пройти первую ступень на пути посвящения. Огненно-рыжие, длинные, чуть вьющиеся волосы обрамляли его красивое, бледное, слегка взволнованное лицо. Сколько всего было в этом волнении: вдохновенное уважение, безоговорочное почитание, тихий испуг и мальчишеская зависть. Наверняка в мечтах он представлял себя на нашем месте возле огромного барабана.
   Неужели я был таким же?
   Заметив мой взгляд, он чуть вздрогнул, крепче сжал в руке тяжелое било, обмотанное на конце белой тряпкой, и решительно встал вровень со мной по правую руку. Значит, Ведущим должен был стать я. Мне выпала главная партия и возможность испытать этого юнца. Достанет ли у него умения и присутствия духа сделать все как надо?
   Я вдруг совершенно успокоился. Мне стало абсолютно все равно. И даже не было стыдно за это. Я ненавижу праздники, ненавижу свой талант, ненавижу Гармонию, ненавижу Порядок, ненавижу себя за то, что все это ненавижу! Я чужд этой веры и чужд этой вере! Я не понимал ее смысла. Как же можно допустить, чтобы я служил ей?!
   Слепящий щит солнца выкатился на середину, касаясь лучом главной стены. Одновременно с ним на площади воцарилось молчание. На белый песок ступила нога Великого Старца. Время воздавать должное Гармонии. Время создавать Гармонию.
   Внутри меня что-то щелкнуло, и я вместе с остальными сделал шаг вперед по направлению к барабанам. Один шаг четырех человек, совершенно синхронный и ровный до миллиметра. Старик удовлетворенно кивнул головой, и мы подняли руки с палками.
   Я уже никого и ничего не видел, полностью сосредоточившись на натянутой коже барабана. Палки мелькали перед моими глазами, сводя с ума бешеным темпом движения, выверенный ритм полностью поглощал мысли, завораживая, вводя в бездумное оцепенение.
   Это было красиво!
   И я делал это, как никто другой.
   Но зачем, ради чего я делал это?! Ради Гармонии?!
   Обряд продолжался бесконечно долго, перед глазами плыл розово-серый туман, руки немели. Я вел свою партию, звук моего барабана выделялся на фоне дробного ритма остальных.
   Бо-о-ом. Глухой вибрацией отозвалась его боковая часть. Это вступил мальчик. Вовремя. Секунда в секунду. И удар был нужной силы.
   Бо-о-ом. Дробь.
   Бо-о-ом. Дробь.
   Бо-о-ом...
   И так до бесконечности.
   На секунду его рыжие волосы мелькнули перед моими глазами. Все сжалось во мне в упругий комок.
   Нет!
   Поторопился. На сотую долю секунды. Но этого было достаточно.
   Гармония нарушена.
   Я увидел, как поднялся из своего кресла Старец, и опустил руки. Теперь мое искусство уже не имело значения.
   Гармония нарушена.
   Я поднял глаза. На площади стояла тишина. Лица людей -- отрешенные и разочарованные, на лицах других избранников -- жалость и презрение, на лице мальчика -- смертельный испуг и ненависть, и только лицо Старца оставалось непроницаемым и спокойным. Он махнул рукой и скрылся в крепости.
   Словно во сне я видел, как к нам подошли четыре стража. Двое из них увели мальчика, не смеющего издать ни единого звука, даже сдержанного всхлипа, двое других взяли у меня палки и повели по направлению к крепости.
   Мы долго поднимались по бесконечной темной лестнице, потом так же долго шли по длинным прохладным коридорам, пока, наконец, не остановились перед каменной дверью одной из комнат. Меня втолкнули внутрь и задвинули тяжелый камень.
   Меня оставили одного, чтобы я мог подготовиться.
   За подобное преступление полагалось суровое наказание. Не такое суровое, как для мальчика, но ведь это звук моего барабана нарушил Порядок, следовательно, я должен был чем-то искупить это деяние.
   Я видел, как казнили тех, кто нарушал Гармонию, ведя главную партию, и воспоминания об этом зрелище судорогой свели все мое тело. Я прижался лбом к холодной стене, чтобы унять жестокий приступ тошноты. Никто не смеет нарушать Гармонию, особенно во время праздника. Но кто так решил?
   Я немного успокоился и стал думать, какое наказание полагается мне. Смерть -- слишком сурово, в конце концов, сам я все делал правильно. Почему я вообще должен быть наказан? Я использовал свой талант в полной мере. Может быть, это расплата за мои сомнения в истинности установленного Порядка?
   Я подошел к крохотному окошку. Бескрайняя бесконечная пустыня смотрела на меня своими бездонными глазами. Ходили легенды, что там, где она кончалась, была зеленая, цветущая земля, где нет никаких законов и никакого Порядка. Но говорили и то, что за стенами города нет ничего, кроме песка. Мир рухнет, если не будет Порядка и Гармонии. Но ведь никто не пробовал жить без них!
   Я сам ужаснулся чудовищной ереси, царившей в моей голове. Должно быть это от страха. Но чего мне было бояться? Что мне было терять? Я должен быть наказан, но думал об этом не с ужасом, а с отвращением. Что ждет меня после наказания? Вечное искупление? Не моей вины.
   Я не хочу здесь оставаться!
   Я понял это так ясно, что на глаза навернулись слезы. Хотя, может быть, это оттого, что я слишком долго смотрел на пустыню. Или от нечеловеческой тоски по Зеленой Земле?!
   Я найду ее. Я не верю в Гармонию. Но я не верю и в то, что мне нет места под этим солнцем. Значит, я обязательно найду ее. У меня был шанс.
   Я подошел к двери и стал изо всех сил колотить бесчувственный камень. Через минуту валун откатили.
   -- Я хочу видеть Старца.
   На лице стражника промелькнуло удивление и испуг. Он знал, что означает эта просьба готовящегося к наказанию. Ни слова не говоря, он закрыл выход, и я услышал его легкие удаляющиеся шаги.
   Я сел на пол, привалился спиной к стене и стал ждать. В голове было ясно и светло, словно я, наконец, понял свой истинный путь.
   Было так тихо, что я мог услышать, как ветер перебирает крохотные песчинки за стенами города, перемешивая в хаотичном беспорядке составляющие вселенной.
   Я закрыл глаза, и мое расслабленное тело погрузилось в состояние близкое к болезненной, но счастливой сонливости, избавляющей изможденного солнцем и обезвоживанием человека от дальнейшей необходимости ощущать реальность.
   Я видел, как над моей головой раскачиваются ветви деревьев, задевая волосы, плечи и лицо влажными зелеными листьями. Я не знал, как они выглядят, но я видел их. И это было гораздо прекрасней моего искусства.
   Прямо передо мной раскинулась огромная темно-синяя пустыня. Ее поверхность ни на минуту не оставалась неподвижной. Она все время делала попытки продвинуться дальше -- то наползала на холодный песок, то, словно смутившись своей решительности, отступала обратно. И тогда на песке оставались мелкие, блестящие на солнце камешки и бурые спутанные пучки какой-то травы.
   Рядом со мной лежал большой предмет с выступающим спиральным рисунком и двумя отверстия по краям. С одной стороны отверстие было большим и уходило куда-то в розовое нутро предмета, с другой -- совсем крошечным. Я знал, как это называется -- раковина.
   Бережно взяв ее в руки, я зачем-то приложил раковину маленьким отверстием к губам и дунул. Раздался протяжный нежно-печальный и бесконечно-прекрасный звук. Казалось, он исходит не из раковины, а от самой синей пустыни. Я начал извлекать этот звук, совершенно не заботясь о его стройности и чистоте и не боясь рождения Хаоса. От глубоких вздохов кружилась голова. Но даже если бы я мог умереть от этого, ничто не заставило бы меня остановиться.
   Примерно через час я очнулся от звука откатываемого валуна. Видение исчезло, не оставив даже сладковатого аромата, высыхающей на солнце травы, выброшенной на песок синей пустыней. Я с трудом распрямил затекшие ноги и поднялся.
   На пороге стоял Старец. Лицо его было спокойно, но не безмятежно.
   -- Я сделал свой выбор, -- сказал я, пренебрегая полагающимся по церемонии поклоном.
   -- Хорошо ли ты подумал?
   -- Я сделал свой выбор, -- настырно повторил я.
   Старец помолчал минуту, потом пересек комнату и остановился у окна на том самом месте, где я принял решение.
   -- Наказание не будет слишком суровым. Твое преступление не так велико, -- тихо сказал он, и в его голосе мне послышалось сожаление.
   -- Я хочу уйти.
   -- У тебя талант.
   Я молчал.
   -- Мы могли бы забыть об этом случае. Ради Гармонии. Ты хорошо извлекаешь звуки. Ты мог бы построить лучшую Гармонию.
   -- Я не хочу этого.
   Он повернулся ко мне, и в его глазах промелькнуло сомнение.
   -- Отдаешь ли ты отчет в своих словах?
   Я молчал, но не отводил взгляда.
   Он снова повернулся к окну, уставившись невидящими глазами на пустыню.
   -- Отрекшиеся утрачивают расположение Гармонии. Ты ищешь смерти?
   -- Я хочу жить.
   -- Там нет жизни.
   Я молчал.
   -- Это только легенда, -- печально сказал он, словно прочитав мои мысли.
   -- Разве кто-то пытался ее опровергнуть?
   Он замолчал надолго и, казалось, думал о чем-то своем, совершенно забыв обо мне. Голос его прозвучал неожиданно громко и жестко.
   -- Ты видишь что-нибудь, кроме песка?
   -- Я вижу дальше.
   Он вновь повернулся ко мне, и я с удивлением увидел глубокие болезненные складки, появившиеся в уголках его рта.
   -- Это твое последнее слово?
   Вместо ответа я развязал тесьму, сплетенную из моих волос, и протянул ему -- знак отвержения.
   Он долго не брал ее, и моя уставшая во время церемонии рука начала затекать и опускаться. Из последних сил я заставлял себя быть твердым. Наконец он принял повязку и медленно кивнул головой.
   -- Мы откроем ворота.
   Я молча опустил голову в знак благодарности.
   Утром весь город собрался на площади смотреть на исход Отрекшегося. Я старался не видеть их лиц.
   В полной тишине стражи открыли ворота города, и я услышал за своей спиной испуганный вздох, когда за ними показалась бесконечность пустыни.
   Все произошло очень быстро. Я просто сделал шаг навстречу пустыне, и все было решено.
   Последнее, что я почувствовал -- запах паленых волос. Они сжигали мою тесьму, предавая память обо мне забвению...
  

***

  
   Я проснулся весь мокрый. Долго лежал, не двигаясь и соображая, что же собственно происходит. С улицы доносилось тоскливое и протяжное завывание ветра, по крыше, словно по темени, часто ударяли мелкие капли дождя. Откуда-то тянуло слабым и сладким запахом дыма.
   Ощущение было такое, будто я находился в заколдованном лесу в замке какого-нибудь сказочного маргинала, ни дать, ни взять Мальчик-с-пальчик или Гензель. Тело было каким-то деревянным и непослушным как у только что выструганного Буратино.
   Оказывается, я заснул на диване в гостиной прямо в одежде, даже не сняв плаща и ботинок. Странно, вроде бы просто прилег...
   Чувствовал я себя совершенно разбитым, расклеившимся и к тому же не выспавшимся. Интересно знать, сколько я проспал?
   Я осторожно спустил ноги и попытался принять вертикальное положение.
   Ноги гудели, словно я целый день, не останавливаясь, шел куда-то в тесных ботинках по раскаленному асфальту. Рубашка под плащом была насквозь мокрой. Почему-то страшно хотелось пить, но что-то подсказывало мне, что это только иллюзия жажды. Говорят, такое бывает на нервной почве. Чтобы утолить эту жажду достаточно просто в течение некоторого времени смотреть на воду, лучше всего на водопад.
   Водопада у меня не было, однако, поразмыслив немного, я понял, что единственное, что могло сейчас привести меня в норму -- это горячая ванна.
   На ватных ногах я вышел из комнаты, по дороге машинально сняв плащ и перекинув его через левую руку. Зашел в ванную и включил воду. Несколько секунд слушал мирное и размеренное шуршание воды, заворожено наблюдая за абсолютно ровной струей, затем перевел взгляд на начинающее запотевать зеркало.
   Вид мне открылся, надо сказать, тот еще. На меня смотрел всклокоченный парень с темными кругами под глазами и синеватой щетиной (вчера только брился -- когда успела так вымахать?!) в мятой рубашке и с плащом, небрежно перекинутым через руку. На фоне банного безобразия в виде клубов пара смотрелось это в высшей степени феерично. Я криво усмехнулся, невольно поймав себя на мысли, что для полноты картины не хватает останков расчлененного тела на дне ванны, кровавых разводов по поверхности зеркала и надписи "Go to the hell!".
   Ванна быстро наполнилась, многострадальный плащ занял свое место на вешалке, а сам я погрузился в воду.
   Не знаю, как долго я отмокал, но самочувствие мое заметно улучшилось, а вместе с ним и настроение. Чертовски захотелось есть.
   Я вспомнил, что в холодильнике у меня блоха на аркане и стал думать, идти ли мне в магазин за продуктами или перекусить в какой-нибудь местной забегаловке.
   Мои размышления о гастрономическом благополучии прервал звонок в дверь.
   Вообще-то я никого не ждал. Скорей всего, кто-нибудь из знакомых прежнего владельца дома. Сейчас придется долго объяснять, кто я такой, что тут делаю, тем более в голом виде, и куда подевал хозяина.
   Я нехотя вылез из ванны, соорудил из полотенца подобие набедренной повязки и отправился открывать дверь.
   На пороге стоял Эдик.
   -- Я не вовремя?
   -- Да нет, -- оторопело ответил я и открыл дверь пошире. -- Проходи, если тебя не смущают мокрые мужики.
   Он усмехнулся и вошел.
   -- Присаживайся, я сейчас.
   Рассудив, что все-таки не стоит шокировать своего посетителя, разгуливая перед ним в одном полотенце, я надел джинсы.
   -- Что-нибудь случилось? -- Спросил я, старательно зачесывая назад влажные волосы.
   -- Нет, просто я решил, что неплохо будет обмыть покупку недвижимости и заодно отметить новоселье, -- ответил он, доставая из внутреннего кармана бутылку мартини.
   -- Пить в такую рань?! Или у вас так принято?
   Не то чтобы я вдруг ощутил приступ ханжества или захотел произвести на него впечатление человека положительного во всех отношениях, тем более что мне это все равно вряд ли удалось бы: за время пребывания в Риге я уже успел обзавестись свидетелями моей распущенности и невоздержанности, но, как говорится, есть же границы каких-то рамок!
   Он недоуменно на меня посмотрел.
   -- По-моему, самое время. Почему собственно рань?
   -- А сколько сейчас времени?
   -- Восемь часов.
   -- Все правильно, -- по моим внутренним часам примерно так и было. -- Тебе не кажется, что мартини с утра -- не самая лучшая идея.
   -- При чем здесь утро? Сейчас восемь часов вечера.
   Я уставился на него, пытаясь сообразить, не разыгрывает ли он меня.
   -- Ты уверен?
   -- В том, что сейчас восемь часов?
   -- В том, что сейчас вечер?
   -- Абсолютно. Что за странный вопрос?
   -- Да так. Померещилось, или deja vu, -- ответил я и медленно опустился в кресло.
   Я не стал спрашивать, какое сегодня число, чтобы окончательно не убить парня. Впрочем, это бы мне ничего не дало. Я не знал, какое число было вчера, и какое будет завтра, и вообще всегда крайне пренебрежительно относился к датам. А спрашивать, какого числа я должен был переехать в свой дом, и сделал ли я это в соответствии с установленным расписанием, было не просто глупо, а откровенно попахивало клиникой.
   Что же это получается -- я проспал целые сутки и даже этого не заметил? Я совершенно точно помню, что после всех хлопот, связанных с въездом, я, не раздеваясь, прилег вечером на диван и задремал. А, проснувшись, был совершенно уверен в том, что сейчас раннее утро. Может быть, я проспал всего пару часов, и сегодня еще вчера? Тогда кстати понятно, почему я чувствую себя не выспавшимся. Но этого быть не может, потому что когда я засыпал, было уже темно, то есть примерно часов десять или одиннадцать, а сейчас еще светло (хотя я наивно полагал, что уже светло). Ерунда получается.
   С ума можно сойти!
  

***

  
   Когда я был маленьким, со мной произошел забавный случай. Я чем-то болел, не помню точно, но это было какое-то стандартное детское заболевание по типу кори или скарлатины. У меня была высокая температура, поэтому родители напичкали меня аспирином, после чего я погрузился в сон. Крепкий сон -- самое лучшее лекарство от всех недугов, как физических, так и душевных.
   Проснулся я рано утром. За окном было еще сумеречно, а в квартире тихо. Единственным звуком, нарушавшим утренний покой, был стук печатной машинки, за которой работал мой старший брат. Родителей явно дома не было, видимо ушли на работу.
   Я выполз из своей комнаты и направился к нему, поскольку одному стало скучно. Брат сидел за столом у окна и печатал, очевидно, корпя над очередной работой по лингвистике. Мы обменялись приветствиями, после чего я забрался на диван и начал к нему приставать, как и положено младшему брату. Спросил, сколько времени. Оказалось восемь часов. Я невольно прислушался к звукам, доносившимся с улицы, и с удивлением обнаружил, что к печатной машинке добавился нестройный хор веселых детских голосов. Естественно, я не преминул прокомментировать сей факт, высказав недоумение по поводу того, что дети слишком расшумелись в такой ранний час.
   Моя реплика настолько поразила брата, что он даже оторвался от своей работы и популярно объяснил мне, что все, кто не валяется дома с температурой, имеют полное право резвиться на улице в восемь часов вечера. Я испытал настоящий шок, поскольку был уверен, что сейчас именно утро. Оказалось, я спал совсем недолго, но так крепко, что мне показалось, будто уже прошла целая ночь. После шока меня посетил неописуемый восторг. По детству я счел, что стал счастливым исключением из всего человечества, так как мне довелось прожить два дня за один.
   А сейчас все было с точностью до наоборот. Видимо пришло время вернуть долг.
   Почему-то это обстоятельство крайне меня огорчило (я уже не говорю о том, как оно меня огорошило). Я, конечно, не самый жадный парень, но воистину "и жить торопятся, и чувствовать спешат" -- это про меня. Мне всегда было страшно жаль напрасно потраченного времени.
   Помниться, когда мне приходилось тратить два часа в день на дорогу до работы и обратно, я просто болел и старался по возможности с толком использовать эти короткие отрезки своей жизни, вися на поручне с книжкой в руке, или, когда такой возможности не было, рассуждая об устройстве вселенной и загадках мироздания, ломая голову над концепцией новой книги, на крайний случай, рифмуя строчки для очередного графоманского опыта. А тут такое досадное недоразумение. Вот так за здорово живешь убить целый день и даже не суметь по-настоящему выспаться, надо было еще умудриться. По всей видимости, меня можно заносить в "Книгу рекордов Гиннеса" в раздел "самое бессмысленное и нелепое времяпрепровождение".
   Я мучительно стал вспоминать, как же я провел сэкономленное в детстве время, но ничего у меня не вышло. Вероятно потому, что ничего грандиозного и выдающегося я так и не совершил. Скорей всего, посмотрел какой-нибудь фильм и с чувством выполненного долга отправился обратно на боковую. Sik transit gloria mundi! Получается, что я благополучно упустил свою счастливую возможность, причем дважды.
   Но самое удивительное было в том, что я не испытывал по этому поводу явно отрицательных эмоций и не собирался кусать себе локти и рвать волосы на груди. Да, огорчение было искренним, но не ранящим. Может быть, эта первая стадия вселенского пофигизма? А может быть, сказывается "перемена мест".
   Я вдруг осознал, что со времени моего приезда в Ригу мне еще ни разу не довелось столкнуться с висельным настроением. По сравнению с тем состоянием, в котором я прибывал накануне моего дезертирства с родины, во время непосредственного осуществления плана бегства и в течение первых нескольких часов психологический адаптации, даже мое ночное купание было безумством совершенно иного толка. И это притом, что ничего особенного со мной не происходило. Вернее, вообще ничего не происходило. Никаких событий, способных отвлечь меня от сомнений относительно смысла и оправданности моего существования.
   И сейчас откровение о моей явной невменяемости (а как еще назвать состояние, в котором человек ничего не помнит о своем суточном коматозе и даже не подозревает о том, что что-то не так?) не произвело на меня особого впечатления. Я не почувствовал ничего, кроме чувства легкой и какой-то детской досады.
   Должно ли это настораживать -- не знаю.
  

***

  
   От нерадостных размышлений меня отвлек недоумевающий взгляд Эдика.
   -- Что-нибудь случилось?
   -- Просто потерялся во времени. И как следствие выпал в осадок. Прямо lost generation какое-то.
   -- Бывает, -- сочувственно произнес мой собеседник. -- Время вообще штука, не поддающаяся контролю извне. А внутренний контроль -- еще не критерий, поскольку слишком субъективен и подвержен влиянию сиюминутных эмоциональных состояний. Для меня, например, время всегда дискретно и изменчиво, причем спонтанно изменчиво, хотя с научной точки зрения -- это полная ересь, поскольку принято считать, что конкретные отрезки времени -- явление иммобильное, то есть статичное. Другими словами, пять минут -- это всегда 5 минут, то есть 300 секунд, 1/12 часть часа. А ведь за это время можно родиться и умереть, или умереть и снова родиться, убить или спасти от гибели. А такие понятия, как жизнь и смерть измеряются вечностью. Вопрос -- могут ли пять минут быть приравнены к вечности, или математика здесь бессильна?
   Я ошалело на него уставился, потрясенный столь патетической, но, как мне показалось, совершенно бессмысленной тирадой.
   -- С чего это ты сегодня такой мудрый?
   -- Разве это мудрость? -- Он достал четки, зажал их в руке и я был практически уверен, что сейчас он произнесет: "слыхал я такую мудрость, по сравнению с которой эта...". -- Это всего лишь следствие агностических рассуждений. Тем более, даже не моих. Если я говорю умные вещи, это еще не проявление мудрости. Если я совершаю безумные поступки, это не значит, что я не мудр. Докопаться до истины сложно, поскольку все представляется довольно запутанным. Очевидно, поэтому большинству людей свойственно вкладывать в это понятие негативный смысл. "Эка ж ты намудрил!" -- явно выраженная отрицательная коннотация. Ведь и вы сейчас употребили это слово с изрядной долей иронии. Разве не так?
   Я молча кивнул. Захотелось ущипнуть себя за палец, поскольку я никак не мог поверить, что все это не очередное мое кошмарное сновидение.
   -- И вообще, что такое мудрость? -- Не унимался мой разошедшийся собеседник. -- Считается, что этим достоинством наделены только старые люди. Но вы когда-нибудь хоть раз видели по-настоящему мудрых стариков? Все они сетуют на свою беспомощность и никчемность. Конечно, в страхе перед смертью и слабости нет ничего хорошего. Но, с другой стороны, Сенека говорил, что и в старости можно найти много приятных моментов, главное -- суметь правильно ей распорядиться. Был ли он мудр? Пожалуй, по крайней мере, вполне вероятно. Но вся сложность в том, что мудрость не зависит от жизненного опыта, интеллектуальных возможностей или степени эрудированности. Мудрость -- это дар или талант, если хотите. Мудрым можно быть или не быть. Но стать мудрым невозможно. Мудр тот, кто живет в согласии с собой, даже если он законченный идиот. И главное: мудрость -- это то, что человек знает о себе априори и не требует доказательств ни в теории, ни на практике.
   Моя бедная крыша давно уже сползла до уровня цоколя. Вот только устных философских трактатов мне сейчас и не хватало.
   -- Бред офф сив кэбэл, -- промямлил я, как прикованный следя за быстрым перемещением янтарных шариков под его пальцами. -- Нечем помочь!
   -- Это вы о чем, Даниил Сергеевич?
   -- Это я... -- я замялся, как-то неудобно было говорить, насколько нелепо звучало все, что он только что выдал. -- Это я о своем преждевременном склерозе. И вообще, Эдик, я не старый приятель твоего батюшки и не твой работодатель. Посему, будь добр, избавь меня от своей манеры обращаться на "вы" и по имени-отчеству.
   -- Как скажешь, -- он произнес это просто, без пошлых намеков на то, что его воспитание и природная деликатность не позволяют обращаться на "ты" к малознакомому и к тому же старшему человеку. -- Кажется, я утомил тебя своими изысками. Оно и понятно. Если я все правильно понял, ты полагал, что сейчас утро, а такие лекции на только что проснувшуюся голову воспринимать довольно тяжеловато.
   -- Что и говорить, я на самом деле устал от твоих интертрепаций расхожих и до сегодняшнего дня вполне определенных для меня понятий. Тем более что действительно ощущаю себя не совсем в своей тарелке. Если ты уверен в том, что сейчас вечер и моей нравственности ничего не угрожает, давай сюда свой мартини -- без него мне довольно тяжело будет примириться с объективной действительностью. Только предупреждаю, поскольку большую часть времени я провел в вынужденном анабиозе, с закуской у меня, сам понимаешь, напряженка.
   -- Я все еще не совсем понимаю, что произошло, но думаю, что это и не важно. А насчет закуски не беспокойся. Сейчас мы что-нибудь сообразим. На худой конец можно и до какого-нибудь супермаркета добежать.
   -- Было бы неплохо, потому как жрать хочется изрядно. Я бы даже сказал "мудрое решение", если бы не боялся, что ты опять будешь вдаваться в дебри этимологии и философии этого треклятого слова, будь оно неладно.
   -- Тогда я все-таки схожу в магазин. Знал бы, что ты собираешься питаться святым духом, сразу бы принес что-нибудь более калорийное, -- последнюю фразу он произнес уже с порога.
   Я смотрел ему вслед, недоумевая, когда же он успел превратиться из занудного любителя спонтанных философских диспутов в знакомого мне немного чокнутого паренька с походным комплектом ветра и романтической бредни в голове. Словно это не он пять минут назад полоскал мне мозги теорией относительности времени.
   А может быть и в самом деле не он...
   Я помотал головой и только сейчас вспомнил, что на протяжении всего этого идиотского разговора так и сидел с голым торсом, поскольку не потрудился надеть на себя рубашку.
   Это обстоятельство несколько меня развеселило. Я всегда любил коллекционировать различные забавные несоответствия, а тут и сам попал в эту коллекцию. Вот уж ей богу ни ко времени и ни к месту. По пояс голый человек, все равно -- снизу или сверху, участвующий (пусть даже пассивно) в философской беседе, выглядит так же нелепо, как бутоньерка на телогрейке. Забавное зрелище. Пожалуй, единственное исключение можно сделать для сидящих в голом виде в римской бане.
   Я блаженно улыбнулся, почти физически ощущая, как непонятное чувство дискомфорта и тревоги легкими толчками выходит из тела, вытесняемое таким же непонятным приливом спокойствия и неги. Все-таки чувство юмора, а в особенности самоирония, способны на великие и непостижимые разумом чудеса.
   До чего же славно, что законченный циник не до конца вытеснил из меня веселого романтика, свившего себе уютное гнездо где-то в самом дальнем уголке моей души и выглядывающего оттуда в самые неподходящие моменты, тем самым, спасая мозг от неотвратимого безумия. Славно и странно.
   До чего же все-таки в нас сильны старые добрые привычки и что это должна быть за сила, способная убить их раз и навсегда?!
   В такие минуты мне начинает казаться, что резервы моего жизнелюбия неисчерпаемы. А ведь наверняка есть еще какой-нибудь НЗ с пометкой "вскрыть в самом безнадежном случае".
   Эдик вернулся не только с едой, но и с неизвестно где раздобытым пятилитровым бочонком "Балтики N5" (очевидно решил сыграть на моем патриотизме), коей мы, спустя два часа, благополучно отшлифовывали мартини -- отвратительную приторную гадость, пить которую можно только с водкой, но к крепким напиткам Эдик, очевидно, не был расположен.
   -- Знаешь, -- неожиданно для себя самого сказал я. -- Пока ты гулял, у меня было время подумать над тем, что ты тут наговорил.
   -- Во-первых, я не гулял, а претворял в жизнь гуманитарную акцию по спасению от голодной смерти беспечных русских туристов. А во-вторых, о чем ты думал?
   -- О том, что о своей мудрости человек знает априори. Тебе не кажется, что в этом утверждении есть что-то неправильное?
   -- Ничуть. А что тебя смущает?
   -- Разве человек может познать себя до конца?
   -- Все зависит от того, что ты вкладываешь в это понятие "до конца". Свои возможности? Они известны каждому человеку с самого рождения, просто не все могут вспомнить. Не существует никаких ограничений и никаких скрытых резервов -- каждый сам определяет степень и меру использования своих возможностей и ведет себя в соответствии с собственными ожиданиями и ожиданиями других людей.
   -- Хочешь сказать, что все зависит только от желания? Захотел -- стал могущественным, захотел -- остался беспомощным ничтожеством? Если бы это было так, все бы давно подались в великие вершители судеб мира.
   -- А кто тебе сказал, что все этого хотят? Самому-то тебе охота взваливать на себя такую ответственность? Могущество -- это, скорей уж, бремя, чем благодать. Поэтому большинство людей в гораздо большей степени прельщает роль пассивных исполнителей чужой воли. Собственно за этим и понадобились боги. Разумный эгоистический фатализм. Мало кто захочет вершить собственную судьбу -- слишком хлопотное дело, чего уж говорить об остальном человечестве. К тому же я уже сказал, не все помнят.
   -- Выходит, человек -- раб своих желаний и лени?
   -- Человек -- раб своих привязанностей. Любо-дорого посмотреть, сколько он тратит усилий, чтобы отгородиться от собственного могущества. Пожалуй, это единственная стезя, на которой он достиг таких выдающихся успехов. Обязательства, необходимости, чувство ответственности, да мало ли что еще. Две самые красивые легенды -- любовь и неприкаянность. В первом случае, мы связываем себя по рукам и ногам необходимостью жить ради другого человека, во втором необходимостью поддерживать имидж неудачника, против которого ополчился весь мир, и лелеять собственные нереализованные возможности (я имею в виду возможности, имеющие ценность в мире классических обывателей). Одним словом, весь мир бардак, все бабы... Ну и далее по тексту.
   -- Да вы, батенька, циник, да еще и человеконенавистник! А как же вечные попытки раскрыть тайны мироздания, постичь смысл бытия и вся это прочая философская дребедень вместе с понятиями теории познания?
   -- А что такое теория познания? Ни один человек не может узнать или открыть ничего нового, в том числе и о себе самом. Все, что могло случиться, обязательно когда-нибудь с кем-нибудь уже случалось. Мир скушен -- в нем все повторяется в тот момент, когда люди становятся слишком ленивы или слишком довольны для того, чтобы не давать памяти заплывать жиром. Гениальное детище человеческой лени и изворотливости -- Лета в царстве Аида. Древние были большими хитрецами, они уже тогда придумали лекарство от скуки -- забвение. А по большому счету слова "познать" и "вспомнить" -- синонимы. И все эти nosce te upsum не больше, чем инсинуации особо извращенных ипохондриков, неудовлетворенных стандартной легендой обычных обывателей. Поэтому правильнее было бы говорить -- "теория вспоминания". Кстати, если ты думаешь, что я сказал что-то новое -- то это еще одно твое жестокое заблуждение. А что касается твоих упреков в адрес моего отношения к человечеству, ты и сам-то не слишком любишь людей.
   -- Чушь! -- Ответил я, старательно игнорируя его последнее замечание. -- Как можно вспомнить то, чего не знаешь?
   -- Откуда я знаю? -- Он безразлично пожал плечами и поднял изрядно опустевший бочонок. -- Если бы знал, то уж точно не сидел бы тут с тобой. Долить тебе пива?
   Я понял, что пытаться продолжить разговор бессмысленно, да мне и не хотелось. Состояние было, что называется, самое то. До "ты меня уважаешь" мы не нахрюкались, но приятная беспечность ненавязчиво кружила осиротевшую без гнетущих мыслей голову.
   Рассказав очередной дурацкий анекдот, Эдик вдруг кат-то странно притих. Он молча сидел так с минуту, ритмично проводя большим и указательным пальцами по стенкам высокого бокала, потом, как бы нехотя произнес:
   -- Слушай, ты ведь не думаешь, что я такой славный добрый малый, решивший сделать тебе приятное, побаловать своим обществом и скрасить твое пребывание в чужой стране?
   -- Как тебе сказать?! Вообще-то я именно так и думаю.
   -- В таком случае жаль тебя разочаровывать.
   Я невольно напрягся.
   -- У меня сейчас некоторые затруднения... Нет, не денежные. С этим как раз все в порядке. Мне бы надо перекантоваться где-нибудь какое-то время. Снимать квартиру у незнакомых людей ужас как не хочется. Я подумал, может быть, ты приютишь меня ненадолго. Действительно ненадолго -- я только решу все свои проблемы и оставлю тебя в покое.
   Так и знал, что этим все кончится. Впрочем, почему бы и не помочь парню?
   В любой другой момент я бы наверняка нашел десять тысяч способов деликатно послать его, поскольку с трудом выношу продолжительное присутствие в своих апартаментах посторонних элементов, но этот обаятельный поганец предупредительно напоил меня и привел в благостное расположение духа, чем полностью обезоружил.
   -- Ну ладно, если пообещаешь, что от тебя не будет много шума.
   -- Да ты меня вообще не заметишь, -- обрадовался он, как ребенок, которому, наконец-то, подарили долгожданную игрушку.
  

***

  
   Эдик сдержал свое обещание. Он не водил ни друзей, ни девок, не предпринимал попыток устроить пьяное гульбище со всеми вытекающими отсюда последствиями, приходил только переночевать, даже музыку слушал исключительно в наушниках, очевидно решив, что я ярый поборник тишины.
   Я смутно представлял, а точнее вообще не представлял, чем он зарабатывает себе на жизнь, но меня это и не волновало. Главное -- его присутствие не доставляло мне никакого беспокойства, впрочем, как и отсутствие.
   Дни летели незаметно, похожие один на другой. Мне казалось, что все они -- сплошное перманентное deja vu. По крайней мере, у меня было устойчивое ощущение, что все это я уже когда-то проживал (сказать "переживал" язык не поворачивается, потому что никаких эмоций я не испытывал).
   Однажды утром, в начале одного из таких бывших-будущих дней, я сидел в кресле в гостиной, курил, пил кофе и читал какую-то газету, не уверен, что свежую. Из ванной доносилось протяжное мычание Эдика -- по всей видимости, он думал, что что-то напевает, но лично у меня возникали серьезные сомнения относительно его вокальных данных.
   -- Слушай! -- Не выдержал я. -- Что ты там делаешь вот уже полчаса?
   -- Бреюсь, -- спокойно ответил Эдик.
   -- Полчаса?! Ума не приложу, что бы я делал, если бы тут был совмещенный санузел.
   -- Мочился бы в раковину на кухне, -- не меняя интонации, ответил тот.
   Я невольно усмехнулся.
   Эдик, наконец, вышел из ванной, похлопывая себя по гладко выбритым щекам, морщась и шипя от одеколона. Было видно, что его изнеженной коже эта процедура явно не доставляла удовольствия. Тем не менее, от него за версту разило густым устойчивым амбре. Всяких там гелей после бриться у меня в ванной отродясь не водилось.
   -- Что, скобленое рыло, тяжко жить в доме аскета, не привыкшего баловать себя благами цивилизации, как то достижения современной парфюмерной и косметической промышленности?
   -- Что поделаешь -- красота требует жертв, -- он критически посмотрел на мою небритую рожу. -- Тебе, кстати, тоже не помешало бы.
   -- Отстань, провокативный! Это искусство требует жертв, а красота -- страшная сила.
   -- Ты еще скажи, что ее ничем не испортишь. Хотя в принципе трехдневная щетина смотрится на тебе неплохо, вообще гранж -- это твой стиль. Пожалуй, я бы одобрил, если бы не знал, истиной причины ее появления.
   -- Причины?
   -- Не мне тебе объяснять. Ты вот что сейчас делаешь?
   -- Слушаю всякую чушь, которую несет провонявший моим одеколоном вечный подросток, возомнивший себя философом, вместо того чтобы спокойно читать утреннюю газету.
   -- Нет. Ты активно культивируешь в себе чувство стыда за бесцельно прожитые годы. Сидишь и ждешь, когда на тебя свалится великое откровение. Анекдот помнишь? Билет хотя бы купи. И кстати, посмотри на число на газете...
   -- О-о-о! Психоаналитический тренинг?
   -- Дурак ты, Даниил Сергеевич! -- Досадливо отмахнулся Эдик.
   Он уже давно не называл меня по имени-отчеству даже в шутку. И сейчас это нелепое сочетание почему-то всколыхнуло во мне целую бурю эмоций. Паршивец был прав. Я понял, почему мне казалось, что все это уже было.
   Мое нынешнее растительное существование напоминало постреабилитационную жизнь у Андрея Янисовича, когда я только ел, спал и самозабвенно занимался разными домашними делами, что мне совершенно не свойственно. Тогда из состояния транса меня вывел звонок Эдика, вернее даже фраза Андрея Янисовича "Даниил Сергеевич, вас к телефону". И теперь этот глупый набор звуков -- мой личный бытовой идентификационный номер, в простонародье называемый именем и отчеством, -- прозвучал как кодовая фраза.
   А ведь действительно, Даниил Сергеевич, ты дурак!
   -- Слушай, умник, а какие у тебя планы на ближайшее тысячелетие и на сегодня в частности?
   -- Можно сказать никаких. А что -- есть идеи?
   -- Есть. Я вообще очень идейный товарищ. А вот теперь мне безумно захотелось осуществить нереализованную мечту своей юности и посетить-таки океанариум в Клайпеде. Так сколько стоит билет до Клайпеды?
   Несколько секунд он внимательно меня разглядывал, очевидно прикидывая, не тронулся ли я умом от безделья, потом пожал плечами и ответил:
   -- Что ж, я полезных перспектив никогда не супротив -- поехали.
  

***

  
   На следующий день мы уже стояли на мосту через небольшой ров, окружающий океанариум и любовались на резвящихся внизу вольноотпущенных тюленей и морских львов.
   Содержимое океанариума потрясло меня до глубины души. Ракушки, раковины -- маленькие, большие и огромные. Морские звезды, скелеты доисторических рыб, чучела морских птиц и огромные бассейны с живыми, самыми разными рыбами.
   Эдик просто пришел в экстаз от пингвинов. Я битый час не мог увести его от вольера с этими нелепыми подобиями птиц. Ему почему-то казалось, что им крайне неуютно в нашем теплом климате, и он никак не мог понять, как же эти создания обходятся без снега и арктических льдов.
   В конце концов, мы выбрались на свежий воздух, я -- несколько подавленный, он -- изрядно возбужденный от обилия впечатлений. Примерно через полчаса должно было начаться представление с морскими львами. Эдик сказал, что ни за что на свете не пропустит этого зрелища. Я не стал сопротивляться.
   Думая, как убить время, мы ненароком забрели в магазинчик напротив океанариума, где было огромное количество украшений и поделок из янтаря. Я вспомнил, что именно у таких же лоточков с янтарными безделушками и познакомился с ним и невольно задумался, почему же я все-таки тогда не смог его отпустить. Должно же быть этому какое-то рациональное объяснение. Хотя с тех пор все мои поступки совершенно не поддаются никакой логике. Внезапная покупка дома, внезапный квартирант, внезапная поездка в Клайпеду, опять же в обществе Эдика, -- чушь собачья. Как говорил кто-то из великих, стопроцентно страдающий манией величия, но нелишенный при этом способности к логическим рассуждениям и рациональным выводам, все люди делятся на две категории: на тех, от кого что-то надо мне и на тех, кому что-то надо от меня. Мне от Эдика ничего не было нужно. Значит, я чем-то могу быть ему полезен. Конечно, сейчас я предоставляю ему жилье, но не думаю, что без меня он бы пропал. К тому же это не он, а я предложил ему "Кока-колу".
   Разбираться во всем этом было откровенно лень. И я решил не мучить больше понапрасну свою бедную голову -- пусть все идет, как идет. Никак не быть не может -- как-нибудь да будет. О том, что может скрываться за этим самым "как-нибудь", я даже думать не хотел.
   Мне надоело толпиться возле янтарного изобилия, я вышел на улицу, достал сигареты, закурил и, не торопясь, направился в сторону океанариума. Эдик догнал меня на полпути.
   -- Решил от меня избавиться? -- улыбаясь, спросил он.
   -- Да вот, хотел незаметно добежать до канадской границы.
   -- Смотри, какой огромный якорь! -- Закричал он, обгоняя меня и забираясь на один из гигантских старинных якорей, расставленных вокруг невысокой кирпичной стены, окружавшей океанариум.
   -- Слезь -- не позорься. Чисто ребенок. Повисишь так еще минут десять и пропустишь свое представление.
   -- Хорошо, мамочка, -- противным писклявым голосом ответил Эдик, но с якоря слез.
   На небольшой площадке уже суетились юноши в униформе, расставляя тумбы для львов, раскладывая надувные мячи, обручи и прочую цирковую дребедень.
   -- Пойдем поближе, а то потом народ набьется, как Диогены в бочки -- приличному человеку сморкнуться будет некуда.
   Я выбросил окурок и послушно последовал за ним к самому ограждению. Буквально через минуту за моей спиной сомкнулись плотные ряды любопытствующих. На площадке стали появляться четвероногие, вернее четвероластые, а уж если совсем точно -- двуласто-хвостатые, артисты.
   -- Да уж, кого тут только нет! -- С восторгом пробормотал Эдик. -- Разве что кита.
   "Нет кита, -- невольно повторил я про себя. -- Кита, кит... Кит!"
   -- Здесь нет Кита!
   -- Ты чего это? -- Удивленно вытаращился на меня Эдик, очевидно среагировав на интонации моего голоса. -- Да не убивайся ты так. Ну нет и нет. Все киты на свободе. Помнишь фильм "Освободите Вилли"? Короче, все будет хорошо. Все будет happy end...
   Освободите Вили...
   Я не обращал внимания на его болтовню. По сердцу вдруг полоснуло какой-то тоской. Странно чужой, не моей тоской. Освободите кита...
   Освободите Кита!
   У меня потемнело в глазах, из последних сил я вцепился руками в перила ограждения.
  
  
   Там, где пространство гремит цепями,
   Пеплом сгоревших поют дороги.
   Но каждый твой шаг будто вначале
   Там, где танцуют глухие боги...
  

Ка Па Дзонг

  
   ...Я закрывал глаза и купался в ласковых волнах пустоты. Такой знакомой и теплой, что было легко и уютно.
   Я открывал глаза и видел обложенное утренним туманом побережье Адриатики, белоснежные конские гривы резвых темных волн океана и ненормально высокое небо над островом со стеклянной башней...
   Я сидел на берегу Адриатического моря и смотрел, как робкие до поры до времени волны пытаются добраться до носков старых, изрядно потрепанных кроссовок.
   За моей спиной раздавались нестройные пьяные голоса вперемешку с терзающими слух завываниями мудреных музыкальных инструментов и лязгом металла. Наконец разрозненные рыкающие звуки слились в единый боевой клич, перекрывающий протяжный напористый призыв сигнального рога, и перед моими глазами замелькали обнаженные тела светловолосых рослых гигантов, с призывными криками врывающихся в бесконечные просторы морской пучины и безвозвратно исчезающих в ажурных кружевах его медово-молочной пены.
   Воистину прав Аристотель -- храбрость варваров состоит из пылкости. И правы другие эллины, утверждающие, что от воды кельтов погибло больше, чем от войн.
   Я смотрел на алеющий закат до тех пор, пока не заслезились глаза, утомленные рожденным подсознанием видением: далеко на горизонте показалась темно-синяя колесница, запряженная четверкой голубых кровей коней, чьи белоснежные гривы струились по крупам искрящейся в лучах заходящего солнца сукровицей океана.
   Колесница, приближающаяся ко мне по волнам, рожденным смертью воинственных атлетов, остановилась возле самого берега, и прекрасно сложенный возница с неестественно бледной кожей уставился прямо на меня подчеркнутыми идеальными линиями бровей серыми глазами. Его обнаженный торс прикрывал тонкий полосатый плащ, перехваченный изящной фибулой, инкрустированной кораллом и слоновой костью.
   -- Смотри-ка! Диан Кехт! И правда ты. Не ошибся старый Ойсин, предсказав твое возвращение.
   Он протянул мне сильную руку и улыбнулся.
   -- Ну, чего расселся?! Поехали -- тебя все ждут.
   -- Поехали, -- ответил я, встав с влажного песка и, опершись на протянутую руку, взобрался на высокие ступени колесницы.
   -- И где ты пропадал?! -- Разворачивая коней, поинтересовался возница. -- Мы уже не думали, что увидим тебя.
   В ответ я пожал плечами.
   -- Аирмед дважды приплывала ко мне на острова, думала, что я прячу тебя среди мертвых. Кстати, где твоя борода?! -- Он окинул меня любопытным взглядом, словно только что увидел, хотя мы были уже далеко от берега. -- И вообще, ты выглядишь совсем как Луг.
   -- Это как? -- Вяло поинтересовался я.
   -- Молодо...
   -- А кто такой Луг?
   -- А-а-а! Ты же ничего не знаешь! Твой недавно обретенный потомок -- очень талантливый мальчик.
   Я был изрядно обескуражен внезапным сообщением о пополнении в своем семействе. Два сына и дочь еще куда ни шло (по крайней мере, о них я помнил, хоть и с трудом), но четвертый наследник, это, знаете, как-то уже слишком. Слава Зевса никогда меня не прельщала
   -- Это когда же я успел?
   -- Ну, ты здесь ни при чем. Почти... Луг -- твой внук.
   -- Тоже ни хреново! -- Это известие приужахнуло меня еще больше.
   -- Ты что голоден?! Не переживай. В твою честь готовится изрядное пиршество. Так что законные полтуши кабана и кубок отличного эллинского вина тебя не минуют. А с Лугом я вас сам познакомлю. Ты очень вовремя вернулся -- без твоего умения нам пришлось бы туго в ближайшее время.
   -- Ты-то чего радуешься?! -- Поинтересовался я, внезапно вспомнив о наших старинных распрях (память возвращалась неохотно, отдельными кусками, совершенно несвязанными друг с другом). -- Тебе от моих талантов только убытки.
   -- Это верно. Если бы не твоя привычка оживлять все, что движется, особливо ежели оно с мечом в руках, я бы уже давным-давно переплюнул Осириса, благо у египтян таких умельцев отродясь не водилось.
   -- Значит ты, собака страшная, до сих пор пробавляешься, насылая наводнения и штормы на поселения кельтов?
   -- А что делать? В боях их гибнет не так уж и много, -- ответил он, нисколько не обидевшись на мое в высшей степени пренебрежительное обращение. -- Уж больно лихие парни, аж сердце радуется. Зато, благодаря моим стараниям, они не сидят на месте. У кельтов теперь новый обычай -- отправлять молодежь на освоение неизведанных земель.
   -- Этот обычай стар как сама Дану. Еще старый Амбигат, любящий помахать мечом направо и налево, неплохо решил жилищный вопрос, отослав своих племянников подыскать что-нибудь пригодное для заселения. Кстати сказать, на Сеговеза у меня всегда были слабые надежды, а чем закончился поход Веговеза на Италию?
   -- Об этом ты лучше поговори с Нуаду. У него по этому поводу, как бы сказать...
   -- Свои тараканы в голове, -- подсказал я.
   -- Чего-чего? -- Не понял Мананнан, владыка потустороннего мира и мой временный таксист. -- Не знаю, черепушку я ему не вскрывал. У нас по этому делу твой старшенький, то бишь Миах, мастер. Парень в твое отсутствие здорово поднаторел в искусстве врачевания.
   -- Так на кой тогда вам я сдался?
   -- Мастер-то он мастер, а мертвых оживлять все равно пока не могёт. Тут тебе равных нет, кому как не мне это знать.
   -- Ну да, ну да, -- невольно потер я шрам над бровью, заработанный мной после очередной стычки с Мананнаном из-за воскрешенного воина.
   Грешные фоморы, как давно это было! Тысячу, две тысячи лет назад, или тысячи лет до нашей эры?! Впрочем, что теперь мне следовало называть "своей" эрой -- большой вопрос.
   -- Приехали, -- прервал мои хронологические размышления Мананнан. -- Вылазь, сейчас тебя будут расцеловывать все, кому не лень. Ох, и не завидую!
   Пророчество бога морской стихии и по совместительству покровителя мертвых сбылось почти один в один. Божества Племени Дану действительно были рады мне, как родному. Впрочем, о чем это я? -- они и были моими родными братьями и сестрами. Я едва успевал отвечать на все ритуальные приветствия.
   Память возвращалась медленно, рваными клочками, словно обрывками некогда прочитанных древних легенд.
   -- Отец?! -- Раздался за моей спиной звонкий девический голос.
   Я обернулся...
  

***

  
   -- Слышь, отец, проходи, нечего пялится... Ну, плохо человеку стало... Сам ты алкаш!..
   Очнувшись, я обнаружил себя на скамейке.
   Рядом суетился Эдик, вытирая мне лоб мокрым носовым платком. У него было совершенно растерянное выражение лица. Первые пять минут оказались самыми счастливыми, поскольку я, как водится, ничего не помнил и не понимал.
   -- Что тут, собственно говоря, происходит?! -- Тоном, требующим немедленных разъяснений, сказал я, разглядывая свою залитую кровью рубашку.
   -- Слава богу! -- С лица Эдика постепенно стала исчезать мертвенная бледность испуга. -- У тебя пошла носом кровь, а потом ты потерял сознание и ударился головой о перила. Или сперва ударился, а потом пошла кровь. И часто с тобой это бывает?
   Медленно подняв руки, я стал ощупывать себя в поисках сигарет. Пиджак с пачкой лежал рядом на скамейке, но тянуться до него было слишком далеко.
   -- Достань сигареты, -- потребовал я.
   Эдик послушно извлек из внутреннего кармана пачку, вынул сигарету, сунул ее мне в рот и щелкнул зажигалкой.
   Я глубоко затянулся и почувствовал приступ тошноты. К табаку примешивался острый солоноватый привкус крови.
   Я вспомнил все.
   Все.
   Знание накрыло меня сорвавшейся от неосторожного крика лавиной, я из последних сил сопротивлялся ему, но это было сильнее меня. Это было самим мной. Я согнулся пополам, задыхаясь от чудовищной боли в груди, и сплюнул себе под ноги густой бардовый слизистый сгусток. Перед глазами плыли разноцветные круги.
   Господи, не так быстро! Я не выдержу, я сойду с ума! Лекарство надо вводить по Безредко, маленькими дозами через каждые полчаса, чтобы убедится в том, что нет аллергической реакции. Но в моем случае никто не подумал о том, насколько сильным будет процесс отторжения, и я получил свою дозу лекарства от забвения по полной программе. Все и сразу.
   Я не мог принять это разумом. В конце концов, я просто человек и мне страшно до шума в ушах, до ломоты в костях, до хрупкой сосульки вместо позвоночника. Этого не может быть! Я -- другой! Или это уже другой я?! Не хочу, не хочу знать ответы на вопросы, беспорядочно роившиеся в моей голове! Но меня никто не спрашивал.
   Нет, так нельзя.
   Спокойно, спокойно...
   Я почувствовал, как мое дыхание стало выравниваться, боль отступала, мышцы постепенно расслаблялись, предметы стали приобретать более четкие контуры, тошнота прекратилась.
   Я подумаю об этом после, я обо всем подумаю, и все встанет на свои места. Даже если это будет самой страшной рокировкой в моей жизни, мне уже ничего не изменить, но я подумаю об этом после, ни здесь, ни сейчас. Чтобы там ни было, оно будет потом, а сейчас у меня есть гораздо более важная задача -- сохранить рассудок.
   Я поднял голову и попытался распрямиться.
   Напротив меня на корточках сидел Эдик. Лицо его было даже бледнее, чем в момент моего возвращения к действительности. Подумать только -- ему тоже страшно! Я искренне позавидовал его безобидным и будничным страхам и почувствовал, как во мне закипает чувство ненависти. От виска вдоль скулы проползла холодная струйка пота.
   -- Знаешь что, -- сквозь стиснутые зубы процедил я, стараясь держать себя в руках. -- Пошел бы ты прогулялся. А еще лучше -- возвращайся обратно.
   -- Ты в своем уме или бредишь?! -- Испуганно пробормотал он. -- Тебе надо к врачу!
   -- Поздно!
   Я увидел, как расширяются от ужаса его глаза, и почему-то рассмеялся.
   -- Я сам о себе позабочусь.
   -- Но... -- робко попытался возразить Эдик и осекся, не выдержав моего взгляда.
   -- Проваливай!
   Он поднялся и быстро пошел прочь, не оглядываясь. Надеюсь, он и сам счел такой поворот событий за благо. Боюсь, если бы он настаивал, я бы просто его убил.
   Первым делом я осмотрел свою рубашку. Крови было не слишком много, но вполне достаточно для того, чтобы первый же мент упек меня в кутузку по подозрению в убийстве. Конечно, после анализа крови станет ясно, что в лучшем случае это могло быть неудачной попыткой самоубийства, тем не менее, у меня не было ни желания, ни возможности тратить время на эти глупые разбирательства.
   Я надел пиджак и старательно застегнул его на все пуговицы. Ну вот, так гораздо лучше. Теперь был виден только воротник, который, к счастью, не пострадал. На скамейке валялись мои сигареты. Я поднял их, но положил не во внутренний карман, как делал это всегда, а в правый накладной. Пока мне не удастся переодеться, пиджак лишний раз лучше не расстегивать.
   В принципе можно было идти, но что-то меня удерживало. Я опустил взгляд себе под ноги и увидел в лужице крови янтарные четки. Очевидно, Эдик выронил их, когда доставал платок -- сроду у него все в одном кармане. Я бережно поднял четки, аккуратно вытер их валяющимся рядом влажным платком, расстегнул верхнюю пуговицу пиджака и спрятал свою находку в нагрудном кармане. Она мне еще не скоро понадобится.
   У меня не было никакого плана действий, просто надо было побыть в одиночестве и если не привести в порядок, то хотя бы дать отстояться моим новым знаниям, кашей растекшимся в голове.
   Я направился в центр города. Скопление народа меня не смущало, я просто никого не замечал, да и они не обращали на меня никакого внимания. Я был один и шел в никуда, с наслаждением ощущая, как с каждым шагом мое тело становится неуязвимо легким, словно и не было никогда никакого Ньютона с его нелепым законом всемирного тяготения.
   Машинально я достал сигарету и закурил. Этот процесс не принес мне привычного чувства спокойствия и удовлетворения.
   Через сотню шагов передо мной возникла девушка, затянутая в блестящий обтягивающий комбинезон, и вежливо о чем-то осведомилась. Я невольно остановился и уставился на нее в некотором замешательстве -- литовского я не знал.
   Девушка понимающе улыбнулась и повторила свой вопрос по-русски (почему именно по-русски, а не, например, по-английски? можно подумать у меня на роже написано "гей, славяне"):
   -- Извините, молодой человек, можно узнать, какие сигареты вы курите?
   В руках у нее была открытая белая пачка с синей полосой и рекламный проспект. Я глубоко затянулся, медленно выпустил густой клуб дыма и эффектным щелчком отшвырнул окурок.
   -- Никакие, -- ответил я и протянул ей свою полупустую пачку "Житана" -- мне она больше была не нужна.
   Значит, говорите, мудрость это то, что человек знает о себе априори? Хрен на рыло! Ни черта я о себе не знаю! Жить в согласии с собой? Как я могу жить в согласии с собой, если не знаю, что я за зверь? Оригинальная собачка Жужа белой масти. Да нет, не собачка -- волк. Волк одиночка. Волк, которому не нужна семья, не нужны друзья, не нужно ничего из того, в чем нуждаются его божьей волей братья по плоти, но не по крови и который по странной прихоти судьбы все никак не может осознать до конца этой ненужности. Подранок, только рана ни в шкуре, ни в мясе, ни в кости и даже ни в душе. Рана где-то глубже, так глубоко, что не понять, не постичь, не осознать. Можно только чувствовать. Чувствовать эту боль, помнить о ней даже во сне, отхаркиваться болью пополам со слюной бессилия и искать. Искать не противоядье, не причину боли, искать саму боль, то и дело теряя нюх, сбиваясь со следа и от этого болея еще сильнее.
   И это называется априори?! Нет уж. Я сам разберусь в том, что я и зачем. Сам, на собственном опыте, на собственной волчьей шкуре. В качестве аксиомы я согласен принять только то, что вернулось ко мне вместе с памятью, открыв шлюзы боли и страха, надежды и уверенности. Все остальное -- моя теорема, и я сам буду искать доказательство. Возможно, мне не достает для этого опыта, но сублимировать чужой, синтезируя себя из осколков чьих-то откровений, я не хочу. Ибо буду уже не я. А я и так слишком долго был не собой. Слишком долго. 26 лет. Или 26 тысяч лет. Или дольше. Дольше, чем рождался и дольше, чем умирал. Дольше, чем пять минут -- 300 секунд -- 1/12 часть часа. И если мне его все-таки недостанет, буду умирать и рождаться снова и снова, с каждым разом все острее чувствуя свою волчью боль. Каждый раз забывая ее и вспоминая по новой. Зная, что иначе быть не может. Ибо иначе, уже не я.
   Или все еще не я...
  

***

  
   Домой я вернулся вечером следующего дня.
   Впрочем, что мне теперь следовало называть "домом"? Все было так относительно.
   Поначалу я немного удивился, увидев теплый приглушенный свет в окне гостиной, но потом вспомнил, что сам заставился Эдика вернуться. Правда, я имел в виду Ригу или Латвию, или вообще все, что угодно, лишь бы не маячил перед глазами, а он вернулся в мой дом.
   Мой дом...
   Эдик сидел в кресле в гостиной и курил. На журнальном столике стояла наполненная доверху пепельница. Рядом валялись какие-то скомканные бумажки. Раньше я не замечал за ним пристрастия к никотину.
   Я молча прошел мимо него в ванную, на ходу бросив на свободное кресло свой кожаный пиджак с его четками во внутреннем кармане. Включил холодную воду и наконец-то снял рубашку. Кровь давно засохла, и огрубевшая ткань неприятно натирала кожу. Сунул голову под струю и стоял так до тех пор, пока не заломило затылок. Потом намочил руку и стер с груди размытые следы крови. Лезть в ванну было лень, поэтому я решил ограничиться незначительными водными процедурами.
   Поднялся на второй этаж в свою комнату, зачем-то зажег стоящую на столе свечу и надел свою любимую фланелевую рубашку. Мягкая ткань приятно обволакивала и согревала уставшее тело. Но ощущение раздражения осталось, как будто мне так и не удалось избавиться от следов запекшейся крови. Я знал, в чем причина того, что я не мог позволить себе расслабиться. Эта причина сидела на первом этаже в моем доме, как заноза между пальцев. Надо было что-то делать.
   Но вместо этого я резким движением распахнул окно, подставляя лицо под прямые удары северного ветра, с астматическим хрипом ворвавшегося в комнату. Ночь постепенно вступала в свои права, хотя по отяжелевшему, набрякшему небу еще были разметаны алые брызги заката, словно кто-то гигантским ножом вспорол облака.
   Я уселся на подоконник, спиной и чуть согнутой левой ногой упершись в раму. Правую свесил наружу.
   Моря не было видно, но я отчетливо слышал его размеренное бормотание, словно тот же кто-то, взрезавший рыхлые тела облаков, машинально твердил слова молитвы, перебирая пальцами отшлифованные до блеска четки.
   Если ветер не утихнет, ночью будет шторм.
   Будто подслушав мои мысли, ветер подергал за края серую занавеску, охранявшую комнату от дневной жары, подул на свечу, распугав ночные тени, тяжелой, но бесшумной походкой подкрадывавшиеся к робкому источнику света, отвоевывая пядь за пядью у вечернего полумрака, смахнул со стола лист бумаги с какими-то записями... скучно!
   Море ответило протяжным долгим выдохом.
   Десять лет назад я купался в Балтийском море в шторм. На пляже не было ни души. Я стоял в воде по колено, и стремительно и неотвратимо надвигающаяся волна с ажурной белой кромкой накрывала меня с головой, сбивая с ног. Я долго не мог выбраться на берег, беспомощно барахтаясь в полосе прибоя. Слишком долго. Как ни пытался я рассчитать траекторию движения волн и выплыть на наступающей на берег волне, отчаянно хватаясь побелевшими руками за проскальзывающий между окровавленными пальцами темный песок, идущей обратно волной меня снова и снова отбрасывало от такой близкой, но такой недосягаемой тверди в не охватываемый разумом хаос. Это продолжалось, пока я не понял, что нет одной волны и нет другой волны, что все это единый организм. Что волны идут не одна за другой, а сворачиваются, подобно ленте Мебиуса, представляя собой единую поверхность, совершенную в своей бесконечности. Как только я понял это, море отпустило меня, выплюнув, словно обмусоленный сглаженный со всех сторон кусок янтаря, как капризный малыш выплевывает внезапно надоевший леденец.
   Именно тогда я перестал бояться воды. Просто знал, что каждый раз я выхожу из моря другим человеком. Не обновленным, не измененным, не очистившимся. Просто другим. Точно так же, как каждый раз вставал другим человеком ото сна.
   Сны.
   Мои безумные, мои яркие, мои иррационально реальные сны. Более реальные, чем моя эфемерная реальность. Как они от меня далеки...
   Еще с минуту я как-то отстраненно наслаждался ночными волнениями Балтийского моря, прислушиваясь к успокаивающему шелесту волн, потом с неохотой сполз на пол, чувствуя, как северный ветер легонько сталкивает меня с подоконника, точно желая занять мое место, подошел к двери, но в последний момент обернулся.
   Тревожно потрескивала почти догоревшая свеча, расплескивая по столу последние остатки бронзово-алых отблесков тонущего в оплавившемся воске пламени. Вот уже распростерлась над ним широкая ладонь сгустившейся темноты. Вот уже истончились неровные очертания подрагивающих крыльев живого тепла. Вот уже заструился призрачно-черный дымок -- последний выдох умирающего огня...
   Я скользнул за дверь, спустился в гостиную и остановился на нижней ступеньке.
   Эдик все еще сидел, держа в руке истлевшую до половины сигарету. Казалось, с момента моего возвращения он так и не пошевелился.
   -- Между прочим, я волнуюсь, -- неожиданно прохрипел он, еле выговаривая слова, и поднял голову.
   Глаза были покрасневшими, зрачки расширены, нос распух, губы потрескались. Пьян он что ли? Да, похоже, еще и ревел.
   -- Ты слышишь? -- Он повысил голос. -- Я сказал, что волнуюсь!
   Он пытался выглядеть уверенным, но язык совершенно его не слушался. Не знаю, что бесило его больше -- мое молчание или собственная беспомощность.
   -- Что, оглох? -- Его начало трясти, сигарета выпала из руки. -- Тебя не было двое суток! Я тут с ума схожу!
   Я проследил глазами за полетом сигареты и равнодушно отметил, что на ковровом покрытии обязательно останется выжженный рубец. Что за нелепость? Ведет себя словно ревнивая истеричная стерва.
   -- Я жду!!!
   И тут я понял, что меня так взбесило в нем там, в Клайпеде, и что настораживало на протяжении всего нашего общения. Он слишком часто менялся для того, чтобы быть живым человеком. Он был какой угодно и никакой. Он то давал мне необходимые подсказки, то олицетворял все то, чего я боюсь и ненавижу. Он был наваждением, плодом моего воображения, недостающим связующим звеном. И теперь, когда он выполнил свою миссию, когда цепочка замкнулась, он стал лишним.
   С пугающим спокойствием я подумал о том, что должен избавиться от него любой ценой.
   -- Бесчувственная скотина! -- Не унимался Эдик. -- Ты заставил меня оставить тебя там одного, в кровище, нес какой-то бред, а теперь являешься как ни в чем ни бывало и даже не находишь нужным хоть что-то объяснить... черт!
   Он резко вскочил, едва удержавшись на ногах и чуть не свалившись обратно в кресло.
   Как это все глупо, требовать от меня каких-то объяснений. Что я мог ему объяснить? Ему ведь ничего неизвестно -- он всего лишь орудие, не понимающее своего назначения.
   -- Что с тобой происходит?! Я сам видел, как ты отплевывался кровью. На каком дерьме ты сидишь?!
   Он захлебнулся собственным криком, закашлялся и вдруг высморкался прямо на пол.
   Даже при свете настольной лампы я разглядел бледно-розовый кровавый сгусток соплей. Кокаин. Теперь понятно, откуда этот распухший нос и бессвязная речь.
   Тупая бессмысленная ярость захлестнула меня, заставляя до боли в суставах сжать кулаки. Перед глазами опять заплясали мои навязчивые знакомые -- разноцветные круги. Его лицо стало расплываться, принимая чьи-то чужие, но до боли знакомые очертания. Кого или что я так ненавидел? Ни в одном языке мира не было слов, способных объяснить природу моей ярости.
   Не в силах больше противостоять своему внезапному желанию, я медленно подошел к нему совсем близко, почти вплотную. Он замер, ожидая, что я скажу. Но вместо слов я ударил его прямо в лицо, почти не размахиваясь, коротким, резким движением. Не ожидая удара, он отлетел на два метра и повалился на пол. С трудом поднялся -- из обеих ноздрей сочилась кровь. Я снова подошел и ударил его в висок. Он даже не пытался защищаться. Еще один удар, жесткий и безжалостный. Он медленно осел мне на руки, уткнувшись лицом в грудь. Еще одна рубашка безнадежно испорчена. К тому же любимая.
   Я подхватил его подмышки и стал методичными размеренными движениями бить коленом в живот.
   Я бил его долго, до тех пор, пока он не потерял сознание. За это время он не издал ни единого звука, может быть, именно поэтому я оставался совершенно безучастным и к процессу, и к внезапно настигшему меня откровению -- должно быть я тоже всего лишь чье-то наваждение. Возможно даже самого близкого и дорогого мне человека...
   Когда его тело совершенно обмякло, я аккуратно подхватил Эдика на руки и осторожно положил на диван.
   Снимая на ходу рубашку, я вернулся в ванную и повторил проделанную мной несколько минут назад процедуру: включил холодную воду, сунул под струю голову, стер влажной рукой с груди свежие следы его крови. Затем сел на край ванны и стал смотреть на воду.
   Я не чувствовал ни усталости, ни жалости, ни укоров совести. Я не пытался понять, почему я это сделал, и мне было совершенно наплевать на то, как он это воспримет. Для меня больше не существовало парня, купившего в Дзинтари янтарные четки с замурованным в одном из камней допотопным насекомым. Точнее, его вообще больше не существовало. А еще точнее, не существовало никогда.
   Время вытекало из меня тонкой струйкой, исчезая где-то в недрах сливного отверстия.
   Не совсем понимая, что делаю, я намочил под струей рубашку, выключил воду, вышел из ванной и погасил свет.
   Он еще не пришел в себя. Я сел рядом и стал вытирать кровь с его лица. Его рубашка тоже была в крови. Пуговицы на ней были оторваны, поэтому один ее край свисал с дивана, обнажая крупное фиолетово-красное пятно на боку. Видимо я умудрился сломать ему пару ребер.
   Убедившись, что на лице и груди не осталось ни одного пятна крови, я поднялся в свою комнату, не зажигая света, разделся, лег в кровать и заснул крепким, спокойным сном, посетившим меня впервые за последние трое суток.
  
  
   Омою раны талой водой.
   Я -- твоих дорог пилигрим.
   Тени за моею спиной
   Снова шепчут: "Все пути в Рим".
   Как же вы смогли допустить,
   Что сегодня так мне светло?
   Вам опять пара уходить,
   Мне опять лететь высоко...
  

Ка Па Дзонг

  
   ...Боль уходила медленно.
   Гораздо медленнее, чем удивление.
   Даже медленнее, чем страх.
   Наверное, она и не уходила. Наверное, я просто привыкал к ней, смиряясь с ее неизбежным присутствием.
   Да, и было так. Боль не уходила.
   Мне трудно понять, а тем более описать, пусть даже для себя, что такое боль. Мне, никогда не испытывающему боли. По крайней мере, никогда раньше.
   Я и теперь не могу понять, почему решил, что это боль. Просто знал и все.
   Нет, чувствовал.
   Чувствовал боль, чего в принципе не мог чувствовать.
   Удар -- да. Силу удара, искусство удара, неизбежность удара, отчаяние удара, искренность удара, расчетливость удара, подлость удара -- да, мог. И тепло. Тепло, растекающееся по мне после моего собственного удара, тепло живое, пульсирующее. Мог чувствовать тот неуловимый момент, когда тепло становится мертвым, бессмысленным и безопасным, и остается таким навсегда, оседая тонким налетом где-то глубоко в бесконечных зарубках моей памяти. Некоторые такие моменты были свежи, несмотря на то, что от дня сегодняшнего их отделяло дурманящее своей неисчислимостью количество дней и сотни подобных им, но в то же время в чем-то отличных моментов. Другие, почти сразу накрывались саваном равнодушия, накладываясь один на другой и оставляя после себя даже не воспоминание и не знание, а смутное ощущение: да -- было. Было пережито и пережито.
   Думать было трудно.
   Боль не уходила, от этого мысли становились путаней узора кельтской вязи.
   Я ничего не понял.
   Не успел понять.
   Просто пришла боль (тогда я тоже еще не успел этого понять), затем удивление и испуг. Испуг совершенно реальный, не менее чем в момент, когда понимаешь: увеличься угол поворота еще на несколько градусов, и ты будешь переломлен в поперечнике. Потом удивление и испуг ушли. Им уже нечего было здесь делать. Все заполнила боль.
   Откуда? Как я мог ее чувствовать?
   Быть может все дело в том, что было слишком много тепла? И в том, как быстро оно становилось холодной, вязкой, липкой лужей? В том, что я до сих пор оставался в этой луже?
   Да, я лежал на каменном полу в холодной луже бывшего живого тепла. Я чувствовал, как остатки этого тепла высыхают ближе к основанию, покрывая меня хрупкой коростой, страшнее ржавчины.
   И я вспомнил.
   Вспомнил, откуда взялось удивление. Не от охватившей меня боли, нет, это я понял гораздо позднее, когда сил удивляться уже не было. Я вспомнил, как ослабели пальцы на рукояти. Вспомнил, как их мелкая дрожь рябью прошлась по разгоряченному в битве клинку. И это удивило меня.
   И я вспомнил.
   Вспомнил, откуда взялся страх. Не от нового непонятного ощущения, нет, его я осознал гораздо позднее, когда места для страха уже не осталось. Я вспомнил, как пальцы безвольно поникшей руки неуверенно ползли все дальше от гарды. Вспомнил, как из последних сил они цеплялись за рельеф рукояти фалангами. И это испугало меня.
   И я вспомнил.
   Вспомнил, как с пронзительным, звонким криком упал на каменный пол, утратив точку опоры, утратив способность полета, утратив свою силу, став беззащитным, беспомощным и ненужным.
   И все это время со мной была боль.
   И я понял.
   Понял, что это была не моя боль. И в то же время моя.
   Это была ЕГО боль...
  

***

  
   ...Темнота рассеивалась медленно.
   Гораздо медленнее, чем отступала тишина.
   Даже медленнее, чем развеивался солоновато-приторный металлический запах.
   Наверное, она и не собиралась рассеиваться. Наверное, она стала частью меня, большей частью.
   Да, и было так. Темнота не рассеивалась.
   И это было правильно. Я слишком устал, чтобы смотреть на этот мир. Да и он на меня насмотрелся. Мне нечего было дать этому миру, а ему нечего было дать мне. Но иного мира у меня не было.
   Кажется, это была моя единственная мысль.
   Думать было трудно.
   Темнота не рассеивалась, и от этого мысли каплями холодного пота неравномерно падали, уходя куда-то вниз в пугающую бездну сознания.
   Я ничего не понял.
   Не успел понять.
   Просто стало темно, а потом тихо, и в этой темной тишине расползалось мутное, сладковатое зловоние. Такое идет от освежеванной туши забитого животного.
   Почему же все-таки так темно?
   Тишину нарушали неестественно ровные удары моего сердца, легкий шелест дыхания и странно далекий, равнодушно свистящий звук. Ветер?
   Наверное, ветер.
   Преследовавший меня запах медленно, но непреклонно растворялся в запахе сырости, плесени и холода. Оказывается, у холода тоже есть свой запах. Он шел снизу от каменных плит пола. Хотелось упасть навзничь, почувствовать спиной их манящую прохладу, но я слишком устал, чтобы пошевелиться. Спину подпирала сложенная из гладких булыжников стена, и она почему-то была неприятно теплой. А еще она мелко дрожала, словно от страха, или от омерзения, или от гневного ропота.
   Что там за спиной? И почему так темно? Почему я не вижу ничего вокруг себя? Почему я не вижу себя и не вижу в себе?
   Может быть, все дело в усталости? А может быть, виной всему камень.
   Да, я сидел на холодном каменном полу, и вокруг меня было что-то гадко липкое, застывающее. Я не видел, но чувствовал, как это что-то разъедает влажные плиты, словно ржа клинок брошенного в воду меча.
   И я вспомнил.
   Вспомнил, почему стало тихо. Я вспомнил, как моя рука вычертила в воздухе неумолимую спираль и резко подалась вперед. Вспомнил, как мой меч с легким шелестом погрузился во что-то мягкое. И наступила тишина.
   И я вспомнил.
   Вспомнил, откуда взялся запах. Я вспомнил, как медленно отвел согнутую в локте руку назад. Вспомнил, как вдоль клинка суетливо побежала вниз густая теплая струя. И отовсюду пополз тошнотворный запах.
   И я вспомнил.
   Вспомнил, что впервые в жизни выронил меч, а сам беззвучно осел на пол, в последний момент сбросив шлем, неловко подвернув ногу и не почувствовав боли.
   И меня окружила темнота.
   И я понял.
   Понял, что темнота была внутри меня.
   Неловко с усилием я оторвал руки от лица и опустил голову.
   На рубашке рубиновым крапом раскидались мелкие заскорузлые точки. Кровь. Моя? Может быть. А быть может, чужая.
   Совсем рядом в луже одного цвета с крапом на рубашке лежал мой меч.
   В темноте было лучше.
   Губы мои издали странный протяжный звук, и я торопливо спрятал боль в ладони.
   Темнота вернулась...
  

***

  
   ...Пальцы мелко дрожали, отдаваясь в животе едва ощутимой, но болезненной вибрацией.
   Пальцы дрожали, скользя по рубашке с неразличимым неопытным глазом крапом.
   Пятисекундный тайм-аут -- и я смогу унять эту дрожь до того, как кто-то из игроков успеет ее заметить.
   Я перегнал сигару из правого угла рта в левый и, продолжая держать одну руку на колоде, другой поднял со стола тяжелый старинный подсвечник, форму которого совершенно невозможно было различить под почти полностью поглотившей его грудой оплывшего воска.
   Раз... два...
   Пламя свечи причудливо изгибается, оставляя на том месте, где только что находилось, мутный черный след, словно разрывает пространство, приоткрывая дорогу в бесконечное ничто.
   Три... четыре...
   Пламя свечи испуганно трепещет, едва касаясь кончика сигары, словно содрогается от подобного святотатства, на мгновение тонет в густом клубе дыма и ярко вспыхивает, заливая мое лицо теплом живого света.
   Пять...
   Я снял карту и опустил глаза.
   Девятка мечей.
   Каменный пол, кирпичные стены. В самом центре в неудобной позе с нелепо подогнутой правой ногой человек. Локти упираются в колени, руки поддерживают безвольно поникшую голову. Пряди спутанных, слипшихся волос спадают на скрюченные застывшие пальцы, прикрывающие лицо.
   Отчаяние.
   Отчаяние и безысходность, которые невозможно выразить ни словом, ни жестом, ни стоном, ни судорожным биением сердца. Отчаяние, граничащее с безумием, со смертью.
   Некогда отчаянный, а теперь отчаявшийся. Как долго он так сидел в темно-багровой луже, не чувствуя боли ран, не ощущая вокруг себя привычности бытия, не видя длинных романских мечей, висящих на стене по три с каждой стороны от щита и еще двух, скрещенных за щитом, не видя валявшихся рядом наспех сброшенных искореженных доспехов, забыв про свой собственный захлебнувшийся в крови меч?
   Я один знал, что он чувствует. Не догадывался, не понимал, а знал, потому что сам это чувствовал. В моей власти было решать, поднимет ли он свой меч и если поднимет, то для чего.
   И я решил...
  

***

  
   ...Я давился его болью.
   Страх вернулся.
   Он выронил меня.
   Выронил впервые в жизни.
   Даже умирая от ран, он продолжал крепко сжимать мою рукоять в своей руке. И когда он удалялся от меня, теряя контроль, я, продолжая оставаться единым с ним целым, довершал начатое, ведя послушную руку.
   Но сейчас все было по-другому. Он уходил все дальше, а я не мог понять, как справиться с этой болью и только знал, что дело не в ранах. Он уходил добровольно. Он сломался у самого основания. Он убивал себя.
   Тихо,
   Боже, как тихо!
   Как тихо.
   Словно сердце остановилось.
   Словно с губ не срывается больше с легким шелестом ветер дыханья.
   Словно кровь не струится по жилам.
   Словно спящих ресниц трепетанье никогда не нарушит покоя потонувшего в вечности взгляда.
   И не надо.
   Не надо...
   Не надо!
   Как, чем я мог его остановить?!
   Я, тупая, бесчувственная железяка, вдавленная в камень невыносимой человеческой болью!
   Я лежал рядом с ним, но его рука оставалась бесконечно далека.
   Он уходил.
   Как темно.
   Словно звезды упали и погасли в потоке пространства.
   Звезды умерли, чье постоянство мне зароком бессмертья служило.
   Словно выгорело и остыло и рассыпалось пеплом над морем что-то хрупкое и дорогое.
   Словно брошена тень поверх тени тех, кто тени отбросить не могут.
   Имя им легион, их так много...
   Не объять оборвавшимся взглядом.
   И не надо.
   Не надо...
   Не надо!
   Я хотел только одного: дотянуться, вновь почувствовать упрямую твердость его пальцев, замеревших на рукояти в решительном, умелом хвате. И тогда боль уйдет. Может быть, даже навсегда.
   Но он был все дальше.
   Вот расплата, она же награда и она же -- единственный смысл...
   Мои звезды мне больше не светят.
   Так чего ради все это было?
   Страшно руки отнять...
   И рубашка в частых крапинах цвета рубина.
   Кровь...
   Моя...
   А, быть может, чужая...
   Кровь за кровь -- только ей откупаюсь.
   Я ли это?
   Не знаю.
   Не знаю...
   Кем я был, я забыл.
   Отрекаюсь.
   Я не мог остаться один. Я умирал вместе с ним. Потому что был частью него. А часть не может жить без целого. Наверное, если бы сломался я, он бы тоже умер. Потому что уже не был бы целым.
   Может быть, если он поймет это...
  

***

  
   ...Я растворялся в темноте.
   Мне уже было все равно, была ли она вокруг меня, или шла изнутри. Какая, в сущности, разница?
   Вернулась тишина, и я беззвучно возблагодарил ее за верность.
   Мне было спокойно и уютно. Мне не хотелось шевелиться, не хотелось думать -- хотелось оставить все как есть. Главное -- не вспоминать.
   Я и не помнил.
   Кажется, я начал засыпать: мне снился сон.
   Я стал мечом.
   Я бил живым ключом.
   Я сквозь него прошел дождем.
   Я сам в себе прочел.
   Странный это был сон. Казалось, я был мечом, и мне больно. Бесконечно больно. И я умираю. И я не хочу этого. И я, совершая невозможное, сам тянулся к равнодушной, предавшей меня руке. Я не винил ее за это предательство, я был готов простить все на свете за одно только движение навстречу.
   Сбивчиво, путано, как умел я убеждал, уговаривал сам себя: ведь в рану битвы погружен, я боль терпел как он. И если он был обречен -- я с ним был обручен.
   О чем это я?
   Ах да, о руке...
   Нет, о том, чья рука держала меня. О том, с кем мы вместе, гарда к запястью, проходили один на двоих путь, прорубая себе дорогу там, где просто так пройти было невозможно.
   Да, мы убивали. Но даже у всевышнего нет прав осуждать нас за это: пусть тени мертвых за плечом, его... моим плечом вдоль спин гуляли горячо стреноженным бичом.
   Забвенье под седым плащом блевало кумачом, и память сытым палачом молчала ни о чем.
   Память молчала?! Тогда почему я помню? Помню, как его... моя рука отходит назад и повисает обрубленной виноградной лозой, как пальцы скользят по внезапно ставшей абсолютно гладкой рукояти, как все дальше и дальше от меня часть меня.
   Да очнись же ты!
   Пойми: это больше, чем смерть!
   Дотянись!
   Ты можешь!
   Ты должен!
   Он (или я?) почти кричал: металл и плоть -- вода с огнем, но, позабыв о том, ты шел со мной моим путем, я шел твоим путем.
   И я услышал.
   Я понял.
   Рука сама опустилась на каменные плиты, непослушные пальцы, с трудом шевелясь, медленно, почти так же, как уходила боль и рассеивалась темнота, двигались к зовущей рукояти.
   Клинок, не в силах совладать с охватившим его возбуждением, пел срывающимся, дребезжащим звоном: а значит, не было "потом" -- мы жили этим днем. Ты бил мечом. Ты был мечом. Я был твоим щитом.
   Я понял.
   Я знаю.
   Прости!
   Я сейчас.
   То ли рука обрела утраченную уверенность, то ли меч сам преодолел последние миллиметры, но теплая рукоять легла на влажную ладонь, и пальцы плющом обвились вокруг перекрестья.
   Это было похоже на клятву. Клятву верности друг другу. Клятву себе: я научусь бить кулаком, а я -- разить клинком.
   Нам снился сон: ты стал мечом.
   И мы остались в нем...
  

***

  
   ...И я решился.
   Здесь и сейчас за этим карточным столом только я один понимал, что это больше, чем игра. Больше, чем жизнь. И тот, кто рассчитывал на крапленую колоду сурово просчитался в своих расчетах.
   Девятка мечей.
   Всего лишь карта в колоде Тарот. Но это моя карта.
   Я подбросил ее, и, перевернувшись несколько раз в воздухе, девятка упала на стол с хлестким, похожим на пощечину звуком.
   Эту партию я выиграл...
  

***

  
   Утром я проснулся на удивление бодрым. Настроение мое не испортилось, несмотря на то, что я сразу же вспомнил о том, что произошло вчера.
   Я спустился вниз.
   Не знаю, что я ожидал увидеть, но я не увидел ничего. Никаких следов Эдика. Ни его самого, ни его вещей не было. Я прошелся по гостиной.
   На полу возле дивана валялась моя фланелевая рубашка в темных пятнах крови. Вещи, оставленные мной валялись там, где я их бросил, вещей Эдика не было. А был ли мальчик -- может, мальчика-то и не было?!
   Я попытался вспомнить его лицо и не смог.
   Мой потеряно блуждающий взгляд упал на кресло, на котором валялся небрежно брошенный пиджак. Я дотянулся до него и быстро сунул руку во внутренний карман.
   Пальцы наткнулись на гладкий холодный камень. Осторожным движением, словно боясь разрушить последний мостик реальности, я извлек на свет четки из белого янтаря. Медленно поднял их на уровень глаз. Перед моим лицом мерно раскачивался пронзительно-желтый камень с замурованным в него муравьем.
   Интересно, можно ли извлечь его из янтаря? Что если попытаться раздробить камень? Почему-то возникла уверенность, что едва стены янтарной тюрьмы будут разрушены, ее пленник тут же убежит своей неведомой мне муравьиной тропой.
   В памяти всплыл роман Майкла Крайтона "Парк юрского периода". Я подумал, что именно таким образом, добыв ДНК динозавра из капли крови, сохранившейся внутри доисторического комара, воссоздали целую эпоху, утраченную, казалось бы, безвозвратно. Этот смелый эксперимент едва не обернулся гибелью всего человечества. А на что был бы способен этот муравей, если бы ему удалось вырваться из своего декоративного заключения?
   Я никогда не испытывал особой тяги к естественным наукам, поэтому не стал долго тешить свое воображение смелыми гипотезами. Тем более что и вопрос-то был скорей философский, нежели сугубо биологический, а от любомудрия я и так натерпелся за последнее время.
   В комнате еще с вечера было накурено, отчего голова начала заходиться легкими, но неприятными приступами давящей, ноющей боли. Мне захотелось вдохнуть глоток свежего воздуха, и я решил прогуляться на пляж.
   Положил четки обратно в карман и надел пиджак. Он привычно обволок тело, давая ему уверенное ощущение тепла и защищенности, словно это была не понтовая кожанка, а надежная прочная кираса. Почему-то из всей своей одежды я любил его больше всего. Видимо именно поэтому это был единственный по большому счету совершенно ненужный предмет, захваченный мной из дома в Ригу.
   По дороге я скорей по привычке, чем по необходимости купил бутылку светлого пива "Kimmel".
   Выйдя на пляж, я огляделся и прямо перед собой увидел уютную сдвоенную лавку. Она стояла едва ли не у самого подножья асфальтированной дорожки.
   Уселся лицом к морю, ключами открыл бутылку и сделал большой глоток. Курить по-прежнему не хотелось. Было утро и было холодно, поэтому кроме меня больше никого не было. Я, наконец, расслабился и ни сразу заметил, как ко мне пошел старик.
   -- Бутылочку не оставите? -- Пробурчал он, и мне послышалась в его голосе плохо скрываемая ирония.
   Я молча кивнул в ответ, но он продолжал на меня смотреть, никуда не отходя.
   -- Отец, не стой над душой. Конкуренции здесь никакой.
   Он засуетился, пару раз кашлянул, имитируя не то смущение, не то чахотку в последней стадии, и послушно отошел.
   Сзади послышался легкий шорох песка. Я обернулся и увидел двух молоденьких девчонок, оживленно о чем-то спорящих. Очевидно, они были так увлечены предметом разговора, что, как и я не стали искать другую лавку, а уселись спиной ко мне по другую сторону. Казалось, меня они даже не замечали.
   Через пару минут я уже знал, что невзрачная большеносая блондинка в очках выучила все экзаменационные билеты по физике, а высокая стройная шатенка с забавно вздернутыми бровками согласна отказаться от своего пригласительного на концерт "БИ-2", если ей каким-то чудом удастся не провалиться.
   Поначалу мне было даже забавно. Слишком уже все это казалось нелепо и буднично. Я тут же окрестил про себя блондинку "учебищем", а шатенку -- "ненормалкой", но уже через десять минут их милого щебетания я почувствовал смертельную скуку.
   -- А вот, смотри, -- "учебище" перелистнула страницу своей тетрадки. -- Билет N 26. Сила Кориолиса.
   -- Понятия не имею!
   Я позавидовал тому, с какой наивной и искренней беспечностью это было сказано. Впрочем, я тоже не знал, что такое сила Кориолиса, но мне это вполне простительно. В конце концов, я скорей лирик, чем физик.
   -- Значит так: сила Кориолиса -- одна из сил инерции, которая вводится для учета влияния вращения подвижной системы отсчета на относительное движение тела.
   -- Замечательно, -- шатенка поддела носком туфли песок, наблюдая, как его мелкие частицы относит ветром в сторону моря. -- Знать бы еще, что такое относительное движение.
   -- Относительное движение -- это движение тела по отношению к системе отсчета, перемещающейся относительно некоторой другой, основной системы отчета, условно называемой неподвижной, -- как автомат оттарабанила "учебище".
   -- Убиться веником! Тридцать три системы отсчета, неподвижное, которое подвижно, влияние вращения на движение!.. Если нет человеческого объяснения, этот гранит мне не по зубам.
   -- Ну что тут непонятного? Воздушные массы двигаются под действием силы барического градиента...
   -- Чего?!
   -- Изменения давления в пространстве от более высокого к более низкому.
   -- Ну да! Разумеется! И как это я забыла?
   -- Трудно вспомнить то, чего никогда не знала. Так вот: воздушные массы отклоняются от своего истинного курса под действием силы Кориолиса, которая является следствием вращения Земли, то есть расходятся с ее вектором барического градиента.
   -- И что?
   -- И ничего. В северном полушарии воздушные массы двигаются из области высокого давления в область низкого и отклоняются вправо, а в южном -- наоборот.
   -- А ты не могла бы повторить то же самое, только на человеческом языке?
   -- Объясняю популярно, -- блондинка явно решила взять шефство над своей нерадивой подружкой. -- Буквально на пальцах. Представь себе, что человек родился и вырос в вагоне железнодорожного состава, стоящего на запасных путях. Окон в вагоне нет, поэтому человек даже не догадывается о существовании какого-то иного мира, кроме того, что он видел внутри этого самого вагона, тем более о том, что он находится на планете, которая вращается вокруг своей оси, да еще и вокруг Солнца. Все, что у него есть -- это лампочка на шнуре под потолком. И когда он случайно или нарочно задевает ее, она начинает раскачиваться.
   -- Страсти какие! -- Съехидничала шатенка.
   -- Не перебивай! Представь, что вращающаяся лампочка и есть те самые воздушные массы, а вагон -- планета Земля, только не вращающаяся, а статичная.
   -- Допустим представила.
   -- Но вот однажды Земля, то есть вагон тронулся...
   -- То есть, как это тронулся? Ни с того, ни с сего?
   -- Неважно. Как это произошло, не имеет никакого значения, главное, что он пришел в движение. Первое, что увидел человек, как раскачивающаяся лампочка изменила свое направление. Нам-то понятно, что это обычная инерция плюс воздействие отклоняющей силы вращения Земли, то есть в нашем случае движения вагона. Но он и об этом не знает. Он даже не знает, что движется вместе с вагоном, в котором находится. Для него качающаяся под потолком лампочка начинает двигаться в другом направлении без всяких видимых причин, -- она выдержала эффектную паузу и закончила. -- Таинственная и необъяснимая, с точки зрения этого человека сила, изменившая направление движения лампочки, и есть сила Кориолиса.
   -- Восторг! -- На выдохе произнесла "ненормалка". -- Это же готовый сюжет для романа!
   -- Чего ты несешь! -- Возмутилась "учебище". -- Экзамен завтра, а у тебя романы на уме.
   -- Ничего ты не понимаешь! Лампочка -- это не какие-то там массы, это символ! Сигнал, дающий возможность задуматься о том, что мир не ограничивается привычным, обжитым и дорогим, но таким скудным и приевшимся вагоном. За его стенами огромная непознанная вселенная! Стоит только выйти!..
   В ее голосе слышалось такое восхищение, надежа и страстная жажда чего-то нового и необычного, что я, не удержавшись, повернулся к ним лицом.
   -- Тебе надо было идти на философский, -- махнула рукой блондинка, словно поставила подпись под диагнозом "безнадежна".
   -- Глупая! Может быть, это и есть настоящая свобода?
   -- Как знать? Может быть, это еще большее рабство. Возможно, со временем окажется, что открывшаяся вселенная тоже вагон, просто немного побольше. Достанет ли тогда сил, выйти и из него, ведь к хорошему быстро привыкаешь, а неизвестность пугает?
   С чувством невыразимого изумления я обнаружил, что эта тирада принадлежала ни кому-нибудь, а мне самому.
   Девчонки притихли, глядя на меня, блондинка -- с явной опаской, шатенка -- с нескрываемым интересом. Сам же я торопливо сделал большой глоток пива, смущенный собственной выходкой, естественно захлебнулся и закашлялся.
   -- Слушай, нам ведь еще в библиотеку надо, -- словно очнувшись, пробормотала блондинка. -- Пойдем.
   Вставая, она уронила на песок свою тетрадь. Я невольно проследил за ее падением. На обложке аккуратным каллиграфическим почерком было выведено: "Sapere aude".
   Окончательно напуганная девушка быстро подняла тетрадь, схватила за руку свою подружку и потащила ее по направлению в город.
   Я судорожно стал рыться в памяти, пытаясь извлечь оттуда уроки латыни.
   "Sapere aude". Гораций. "Решись быть мудрым".
   В моей голове постепенно начали складываться в единую картину, засевшие в памяти обрывки разговоров. "Мудрым можно быть или не быть...", "возможности известны каждому человеку с самого рождения, просто не все могут вспомнить...", "мудрость -- дар, могущество -- бремя...", "человек -- раб своих привязанностей...", "за стенами вагона огромная непознанная вселенная...". И откуда-то совсем издалека, словно из забытого сразу после пробуждения сна, пришли странные стихотворные строчки:
  
   Металл и плоть -- вода с огнем,
   Но, позабыв о том,
   Ты шел со мной моим путем,
   Я шел твоим путем...
  
   Я с силой сжал почти полную бутылку с пивом. Казалось, еще немного, и она разлетится на сотни мелких осколков.
   -- Эй, отец! -- Я вдруг вспомнил, что эта бутылка мне уже не принадлежала. -- Держи.
   Старик возник откуда-то из-за спины, куда только что поспешно удалились напуганные моей общительностью студентки. Протягивая бутылку, я с удивлением заметил, какие у него аккуратные, ухоженные и совсем молодые руки.
   Он тщательно вылил остатки пива, осторожно уложил бутылку в сумку поверх других ее товарок, развернулся и медленно побрел вдоль берега, так и не сказав спасибо за свой нехитрый трофей.
   Я смотрел ему вслед, не в силах забыть изящных очертаний его тонких длинных пальцев, и видел, как ветер играет полами его ветхого плаща, обрисовывая сухое, но все еще крепкое старческое тело.
   -- Стой! -- Я вскочил с лавки и кинулся за ним.
   Я бежал изо всех сил, но мне казалось, что я топчусь на месте. Ноги увязали в песке, разыгравшийся ветер мешал дыханию. Я бежал бесконечно долго, а он медленно уходил все дальше. Когда я уже готов был срывать голос в отчаянном крике, он остановился и повернулся ко мне. Неожиданно я оказался совсем рядом, на расстоянии вытянутой руки.
   Ничего не говоря, я стал судорожно снимать с себя пиджак, путаясь в рукавах. В конце концов, мне удалось справиться со своенравной одеждой, и я накинул свой черный кожаный пиджак на плечи старика прямо поверх его плаща.
   Он смотрел на меня печально и в то же время совершенно отстранено и равнодушно. Ветер трепал его спутанные длинные белые с желтоватым как у слоновой кости отливом волосы, не давая мне запомнить черты его лица.
   -- Можно ведь и не выходить... -- тихо сказал он, развернулся и ушел на этот раз навсегда.
  

***

  
   Я стоял один посередь пустынного пляжа на пронизывающем ветру в одной футболке и совершенно не испытывал холода.
   Я все понимал и все помнил, но, черт возьми, это не значит, что я знал, что мне надо делать.
   Я сел на песок, прямо, где стоял. Сделал глубокий вздох и задержал дыхание.
   Я сидел так бесконечно долго -- минуту или час. Когда уши заложило, а в глазах потемнело, медленно выдохнул и задышал в обычном ритме. Тело погрузилось в приятную бессильную негу, помимо моей воли восстанавливая кровообращение и регулируя сокращение сердечной мышцы.
   Только теперь я понял, как сильно устал от собственной непроходимой и упрямой тупости.
   Все это время я отчаянно пытался сопротивляться неизбежному, трусливо прячась за баррикадой суетливых житейский проблем и милых сердцу глупых привязанностей. Мне понадобилось полгода, для того чтобы осознать и примириться со своей истиной сущностью. Не то чтобы мне было жалко упущенного времени -- оно перестало иметь для меня значение и, в конце концов, это не 15 лет, потраченные на разгадку какого-нибудь коана, но этот долгий и мучительный путь совершенно меня измотал. Я как последний идиот цеплялся за кромку привычной прежнему Дану реальности, где-то глубоко внутри себя зная, что этого Дана уже не существует, а реальность -- всего лишь защитный барьер, выставленный мозгом, не поспевающим за изменившимся сознанием.
   Мне на руку упала тяжелая капля и разлетелась на сотни крошечных брызг, часть из которых зависла в волосках, как утренняя роса в паутине.
   Дождь?
   Еще одна капля прожгла песок, съеживаясь и втягивая в себя мелкие песчинки.
   Нет, слезы.
   Обычные человеческие слезы.
   Что ж, это уже лучше. В прошлый раз организм отреагировал жестоким приступом убийственной боли, сопровождаемой беспричинным паническим страхом и кровавыми соплями. А теперь только слезы.
   Я не сдерживал их -- сидел и смотрел, как песок передо мной покрывается многочисленными темными веснушками. С каждой новой крапинкой становилось легче и спокойней. Как только следующая капля касалась белесой поверхности пляжа, я понимал, что все осталось в прошлом, которого на самом деле никогда не было.
   Раз...
   Я уже никогда не проснусь в своей постели от звука любимого радио.
   Два...
   Я уже никогда не буду проходить два раза в день по одной и той же дороге, ведущий на работу и обратно.
   Три...
   Я уже никогда не буду искать спасенья от себя самого и никогда не напишу ни одного стихотворения и ни единой строчки прозы.
   Четыре...
   Я уже никогда ничего никому не смогу рассказать о себе.
   Пять...
   Я уже...
   Шесть...
   ...никогда...
   Семь...
   ...уже...
   Восемь...
   ...не я...
   Я поднял голову и с шумом втянул ноздрями воздух, расщепляя и анализируя атомы информации. Я мог брать ее из воздуха, высасывать из пальца и вообще, откуда угодно. Я мог многое, скорей всего, даже все.
   Осознание этого факта не доставило мне особого удовольствия, но сам процесс...
   Я с наслаждением воспринимал этот мир так, как мог его воспринимать только я. Я буквально захлебывался от обилия новой информации и своих собственных ощущений.
   Не осталось и тени усталости, нерешительности, страха перед неопределенностью. Может быть, остался только страх перед самим собой, но этого я был еще не в состоянии переосмыслить, хотя что-то мне подсказывало, он еще проявится.
   Как непохоже было это новое ощущение на растерянного, утомленного мальчика, полгода назад нерешившегося выпить кофе в небольшом кафе рядом с Домской площадью из-за дурацких опасений разочароваться в последнем оплоте сентиментальных юношеских привязанностей, из боязни столкнуться с еще одним несоответствием, утратить связь с прошлым, как выяснилось, даже не моим. Именно так и должен ощущать себя человек, чье сознание очнулось от многовековой гибернации.
   У меня немного болела голова -- обоняние обострилось до звериного, и теперь каждый резкий или просто достаточно сильный запах, особенно искусственного характера, причинял мне изрядное неудобство, а полифония различных ароматов вызывала состояние, близкое к сильному алкогольному опьянению. Но даже это доставляло мне несказанное удовольствие, и я жадно вдыхал прибрежный воздух, несмотря на то, что каждый вдох разрывал меня изнутри веселящим взрывом боли пополам с изысканнейшей симфонией понимания своих возможностей и предчувствия нового знания.
   Совсем рядом, на расстоянии вытянутой руки равнодушно обыденно охаживало берег безмерное море. Абсолютно черное у горизонта и прозрачно-желтое у кромки воды. Если расфокусировать зрение, граница между водой и песчаным берегом совершенно растворялась. Но в отличие от тверди море ни на минуту не оставалось неподвижным. Эта тихая экспансия стихии была страшнее штормовых шквалов, яростных, но недолговременных. Медленно, но верно море поглощало пространство, точно само время высасывало беспомощные песчинки из разбитых часов.
   Я неловко завалился на бок, перевернулся на спину. Море тут же запустило в разметавшиеся волосы прозрачные руки, ласково гладя по голове, как мудрая мать непутевого сына. Я лежал так долго, ощущая на губах соленые поцелуи моря, уставившись в беспредельно глубокую высь неба. Казалось, еще немного и я свалюсь в эту бездну, буду падать бесконечно долго, пока вдребезги не расшибусь о холодную синь. Но море надежно держало меня. Я лежал на призрачной границе, ни здесь и не там. Я был единственным, что удерживало эту стихию. Я сам стал границей, песком и водой, с каждым вздохом все больше растворяясь в его бесконечной мудрости.
   Сев, я повернулся к морю лицом и вытянул вперед руку, большим пальцем ограничив полосу прибоя, а указательным -- линию горизонта. Бескрайнее море послушно подрагивало между пальцами, словно желая свернуться уютным калачиком у меня на ладони. Такое маленькое! И если отходить все дальше и дальше, расстояние между пальцами будет уменьшаться, пока не исчезнет совсем.
   Я опустил руку, и море обрушилось на меня беспощадной всесильной безмерностью, затопив изнутри новым, единственно истинным смыслом.
   Вот она -- огромная непознанная вселенная. Моя вселенная, где я был и демиургом, и вестником апокалипсиса.
   Я не смог остаться в вагоне, когда качающаяся лампочка изменила свое направление, он был слишком тесен для меня. Больше того -- я сам толкнул эту лампочку в другую сторону. В этом мире я и есть сила Кориолиса. Необъяснимая, непостижимая, непредсказуемая и неотвратимая...
   Что ж, держите меня семеро!
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"