Будем здоровы?!
Самиздат:
[Регистрация]
[Найти]
[Рейтинги]
[Обсуждения]
[Новинки]
[Обзоры]
[Помощь|Техвопросы]
БУДЕМ ЗДОРОВЫ?!
Рассказы
Оплеуха
Морозец был замечательный — пощипывал, но не кусал. Медленно падал снег, и в свете уличных фонарей его хлопья казались неправдоподобно большими.
Шагали по своим делам пешеходы; громыхали по рельсам трамваи; тяжело катили переполненные автобусы; сновали кокетливые легковушки, среди которых акулами шныряли бесцеремонные такси.
Обычный вечерний город. Но в этот вечер его слегка лихорадило: торопливая поступь на редкость улыбчивых прохожих, помаргивание разноцветных огоньков в окнах домов.... Все говорило о приближающемся Новом годе.
Среди прочих горожан, у автобусной остановки стояли двое. Она, в модном пальто с окантовкой под мех, светилась молодостью и красотой. Пальто выделяло ее из людской массы, что при удачном сложении девушки не могло ей повредить; но это же не по возрасту броское пальто «подкладывало пигалице свинью» и наводило на размышления о бюджете ее родителей. Впрочем, девушке ничего такого не казалось. Она хмелела от собственной неотразимости, и благосклонная улыбка беспрестанно сияла на ее мордашке.
Он — долговязый птенец, насмерть влюбленный в собеседницу что-то лепетал ей, заискивающе улыбался. Такая улыбка портила лицо парня с предполагаемой многогранной одаренностью в чертах, вносила элемент комичности в его облик.
Конечно, замызганная шуба, не новые летние туфли мало гармонировали с нарядом девушки и без «комплексов» здесь не обойтись. Однако робкие мысли о взаимности будоражили кровь, а жемчужная улыбка Шурочки, ее обещание встретить Новый год вместе... Черт побери! Какое им дело до шубы. Их ожидает море любви и счастливая, дружная жизнь. Шурочка ворвалась в его, Вальки Осипова, будни неделю назад. Она будет поступать в институт, где он — Валька — уже первокурсник... Они вчера целовались в подъезде...
Эх!... Куда же запропастился автобус?!
Малиновые «Жигули» притерлись к бровке и остановились в нескольких метрах от Шурочки и Валентина. Отворилась задняя дверца, из салона ловко выскочил и уверенно подошел к парочке надушенный молодой мужчина в безупречной черной тройке. От него так аппетитно пахло недавно выпитым, видимо, хорошим вином, что можно было восторженно заорать: «Да здравствует вино!...»
Мужчина, словно Валентин и не существовал, полуобнял Шурочку за плечи и, увлекая ее в сторону, спросил недурно поставленным баритоном:
— Вы... Шурочка?
Он шептал Шурочке на ухо, она лучезарно улыбалась и шла с незнакомцем к тихо урчащему жигуленку.
Вальки для нее не бы-ло!
Ловушка с треском захлопнулась, буксанула задними колесами, сорвалась с места и растворилась в белесом снежном великолепии.
Валентин, ничего не соображая, стоял бессмысленно хлопая глазами. Кружилась голова. Во рту пересохло.
Вот так Шурочка!
Валентин ощутил в руке тяжесть полиэтиленовой сумки с бутылкой болгарского вина, шмякнул ею об урну и поплелся прочь от остановки, чувствуя себя ничтожным, оплеванным гномом. Ему казалось, что все люди с насмешкой смотрят ему вслед. От этого голова втягивалась в плечи. Стыд и боль глушили парня, и краска заливала лицо.
Так же медленно падал пушистый снег, где-то куранты отзванивали полночь, а Валька, убитый, брел из улицы в улицу ... с трешкой в кармане и с великими надеждами на будущее.
Желтые розы
Кто-то здорово молился за Серегу Смирнова. Он чудом остался живым и невредимым после падения во время монтажа. Чудом было то, что перекрытие, которое «по всем правилам» должно было аккуратно расплющить Серегу, неожиданно кувыркнулось и, заклиненное между стеной и перилами, покачиваясь, зависло над лохматой головой считавшего себя уже мертвым парня. Радость жизни, охватившая Серегу, заглушила боль от удара о бетон, а царапины по всей спине — какие пустяки!.. Отдышавшись, он даже доработал смену. После этого случая Серега добросовестно набрался с Толькой Огоньковым. Разобидевшись на серую, одинокую и при друзьях, такую непрочную жизнь, он полез на высоту пятнадцатиэтажного дома — знакомиться с крановщицей, о ком только и знал... ножки да мордашка. С пьяных глаз не нашел лестницы и лез по телу работающего башенного крана, а на опасность в том состоянии он плевать хотел.
По вибрации чуткого, как струна, механизма Танечка Озерова поняла, что кто-то взбирается к ней. Она приготовилась к визиту инспектора по технике безопасности. «Инспектор» своим появлением перепугал девушку: «Ну не дурак ли: собрался полететь с такой высоты"... Этого парня с широкими плечами она видела в пересменках и, боясь за него, впустила в кабину. Серегу «понесло». Он рассказал Танечке о подруге, не дождавшейся его из армии, о том, что родители далеко и, что он один, как перст. Если бы не спиртное, Смирнов никогда не решился бы на подобные откровения с девушкой. А тут... разве что не прослезился.
С крана они спускались вдвоем.
Жизнь Сереги наполнилась смыслом. Тольке пришлось искать другого собутыльника. А Серега в новом костюме, при галстуке и (черт возьми) с цветами отирался у женского общежития.
Они с Танечкой сходили в кино, посидели в «Кафе-мороженое"... Расставаться не хотелось. Тихонько беседуя, они бродили по вечернему городу, потом пошли в сад какого-то института. Целовались, замирая от трепета сердец. И, вдруг, увидели, что стоят у огромного куста чайных роз.
— Что, Таня, похулиганим?! — улыбаясь, предложил Серега. Подразумевалось, что они сорвут несколько цветков и пойдут дальше. Но Танечка набросилась на куст. Она безжалостно драла беспомощные цветы. Серега оторопело смотрел на нее и краснел в темноте. С высоты 21 года он не разглядел детскости в подружке, а увидел лишь бездушность и алчность.
Опустив голову и пряча глаза, Серега шел рядом с Танечкой. Они могли стать красивой парой, но он проводил девушку до общежития и ушел, чтобы никогда не возвращаться.
Стебелек
Для зимы его экипировка была сносной: потертая на локтях черная шубейка и подшитые дедом старенькие валенки. Но летом он щеголял в бледно-зеленых рейтузах, служивших ему одновременно и штанишками, и рубахой.
Мама Вальки Стеклова — красавица с грустными глазами, жила на Севере, где хрупкий мальчишечка, прозванный за худобу Стеблем, часто болел. По этой причине Стебелек на несколько лет переехал в теплый приволжский городок к деду и бабе.
В доме стариков жили без разносолов. Хоть в магазинах все лежало в изобилии, в сахаре ограничивали даже мальчика. Добытчиком являлся старший сын стариков Анатолий — крупный мужчина с красивой, хорошо посаженной головой. Он вернулся с войны, принеся в дом радость и боль: уходил цветущим красавцем, а пришел седым ребенком, не знающим назначения часов. После госпиталя не знал, где был ранен и где лечился: помнил только, что везли его на танке.
Дед по старости прирабатывал шорником. Анатолий добывал хлеб трудом грузчика и, принося домой деньги, не видел различия между рублем и десяткой.
Мама регулярно высылала деньги на содержание сына, но их почти целиком пересылали в Ленинград младшему незадачливому дяде-студенту.
Летом сводить концы с концами помогал сад-огород, зимой же белый хлеб ели не часто. И все-таки, раз в день, дед торжественно вручал мальчику прозрачный розовый леденец, что чрезвычайно нравилось Стеблю.
Чаще всего Валя был предоставлен самому себе и познавал мир самостоятельно. «Что» и «почему» сыпало из него постоянно, и дед, делая страшные глаза, вещал, показывая на внука пальцем:
— Цэ хлопец шутоломной породы...
Однажды в воскресный день, когда светило ясное солнышко, Стеблю с утра начало крупно «не везти». Дед, заядлый голубятник, тяготы жизни сопровождающий кудрявой фольклорной матерщиной, отправился на базар, что было торжественным ритуалом. Баба за игру внука с лягушкой, которую он поймал в огороде, надрала ему уши и, оставив мальчика с крупными, как горошины, слезами на лице, ушла в магазин.
Отплакавшись по выброшенной лягушке, Стебель пошел за сарай, но атакованный курами, в панике бежал, волоча зацепившееся за ногу обмундирование. Анатолий оббивал дранкой стены в летней кухне, напевая фальцетом одну и ту же строчку из песни: «Синенький скромный платочек...», «Синенький скромный платочек...». И позорного бегства племянника не видел. Изредка он начинал ворчать, — значит попадал молотком по руке — и, подув на «отсушенные» пальцы, снова постукивал молотком и исполнял: «Синенький скромный платочек...».
Пятилетний Стебель пошел в огород, долго искал, но другой лягушки не нашел. Тяжко вздыхая по исчезнувшей игрушке, он решил полакомиться палыми яблоками, плавающими в наполовину наполненной водой металлической бочке. Мальчик уперся животом в завальцованный край, нагнулся и соскользнул в бочку головой вниз. Стебель не утонул лишь потому, что Анатолий услышал барахтанье и выдернул за ноги перепуганного, но живого мальчугана.
Детские слезы, как роса. И скоро дядя с племянником сидели, радуясь теплу, и ели сочные яблоки. Два ребенка — большой и маленький.
У маленького впереди была целая жизнь, по большому счету оплаченная большим.
Как расстаются любимые
Объяснение между ними было коротким, но бурным. Через пять минут, вместивших в себя и взаимные упреки молодоженов, и рожденное в перепалке глубокое убеждение обоих в том, что они не пара, и слезы женщины, и т. д., об пол грохнулась тарелка. Не успели фарфоровые брызги разлететься, как другая тарелка, пущенная теперь уже твердой мужской рукой, украсила пол белоснежными осколками. На этом боевые действия прекратились. Наступила тишина. Противники рассредоточились по разным углам комнаты и занялись неизбежными при разводе приготовлениями.
Он что-то бурчал себе под нос, укладывая в чемодан книги. Она всхлипывала, сметая с трюмо в сумочку батарею косметических тюбиков и склянок.
За этим занятием их и застала ночь.
Он, будучи джентльменом, уступил недавней подруге кровать. Сам же расположился на спартанском ложе: на старом пальто другими словами.
Она глядела в невидимый потолок и заново переживала случившееся. Все было предельно ясным: муж, отказывающийся мыть посуду (подумать только... устал на работе), — это не муж. Устроить скандал из-за элементарной посуды... Не мог помыть... Нет-нет! Примирения не будет. Хватит!...
Она вспомнила все его поступки за три месяца совместной жизни. Ничего хорошего за эти месяцы он для нее не сделал. Куда же она глядела, выходя замуж за этого беспардонного грубияна... Она всплакнула и незаметно для себя уснула. Поздно ночью женщина проснулась и долго не могла сообразить — почему рядом нет теплого мускулистого мужчины с мерно поднимающейся в такт дыханию грудью. Она часто любовалась спящим, дорогим ей человеком. Где же он?.. Тут она вспомнила о вчерашнем скандале. Все мгновенно встало на свои места: развод и только развод! А посуду, назло ему, надо пойти и помыть...
Она поднялась. Осторожно ступая в темноте, пошла на кухню. Возле двери столкнулась с ним.
— Ты куда? — спросила она шепотом.
— На кухню, — с виноватинкой в голосе произнес он.
— И я на кухню, — расцвела она.
Посуда осталась грязной, зато обе враждующие стороны, бок о бок, вернулись в комнату, клянясь друг другу в вечной любви.
Через неделю, на той же кухне, гранатой разорвалась тарелка. И вновь начались спешные приготовления к разводу, которому никогда не суждено будет состояться.
Квартира
Субботнее утро в седьмой квартире как две капли воды походило на предыдущие утренние часы выходных дней.
Витюля Горюнов сидел на корточках в обнимку с унитазом и страдал, отдавая последнему винегрет и прочее съеденное и выпитое накануне.
Витюля — хозяин номер три в квартире, как здесь говорят, «на трех хозяев». Плотно сбитый 23-летний монтажник с золотыми руками и с желудком из легированной стали, позволяющим ему пить в неограниченном количестве все, что горит. Это не мешало ему быть до странности застенчивым: изнывая от понятной потребности, он мог часами стоять (или сидеть) у своей двери в ожидании момента, когда можно будет не замеченным соседями нырнуть в туалетную комнату. Все остальное время, свободное от этих ежедневных бдений и часов, проведенных на работе, он пил (когда были деньги) или мужественно голодал (когда не было денег) с книгой Пушкина, Толстого или иного классика в руках.
Горюнову не повезло с женой. Склочная, мелочная бабенка обобрала его после развода, и парняга, без промаха «шлепающий в отметку» любое изделие на строительстве домов, ударился в затяжное беспробудное пьянство. А исправно, без прогулов, работал исключительно благодаря бычьему здоровью.
В это же утро хозяин номер два — интеллигентного вида электрик строительного участка — «штурмовал» производственный план. Его жена, Татьяна Петровна, миловидная женщина лет тридцати, разрывалась между потрошением курицы на кухне и попискивающим шестимесячным наследником в комнате.
Хозяева номер один — степенный, знающий себе цену молодой инженер Иванов с супругой Ольгой, тоже инженером, — с вечера гостили у родственников.
Ольга Иванова отличалась от многих женщин тем, что лицо ее, при беглом взгляде, могло показаться отталкивающим (тонкогубое, с конопатым с горбинкой носом), но при самом непродолжительном знакомстве с Ольгой обнаруживалось, что трудно найти более привлекательное лицо; холостякам (и не только им) приходилось сожалеть о том, что эта умная, элегантная и ... прекрасная женщина уже чья-то жена.
Кроме хозяев в квартире (в комнате Витюли) уже больше полугода проживал некто Владимир Зеленков, ровесник Витюли, работающий в одном с ним стройтресте. За эти полгода Владимир стал своим человеком в квартире и, что само по себе интересно, с различными житейскими просьбами хозяева номер один и хозяева номер два обращались не к Витюле, а к Зеленкову. А Татьяна Петровна (Таня), случалось, просила Владимира посидеть с ребенком, когда у нее с мужем появлялась необходимость отлучиться.
Если, по мнению Тани, Витюля был тряпкой (хотя для Владимира он прежде всего был честным, добросовестным человеком), то Владимир казался ей хохмачом. Он мог «надраться» с Витюлей и горланить песни под гитару, сорить анекдотами, но.... На следующее утро он будет «опохмеляться» струей холодного душа, бурча под нос что-нибудь типа «Пора — пора — порадуемся на своем веку...». И потом дня три будет, как девочка, опускать при встрече глаза. Тане, как и ее мужу, нравился Зеленков. Им думалось, что стоит Володьке «выбросить дурь из головы», жениться — и все дела...
Хозяин номер один относился к Владимиру несколько суховато и «в кухонном трепе», так или иначе возникающем между живущими в одной квартире людьми, участия обычно не принимал. А именно «кухонный треп» сближал обитателей седьмой квартиры. Ольга Иванова постоянно спорила или соглашалась с запутавшимся «в самом себе», битым — перебитым, но жизнерадостным, без признаков уныния Зеленковым.
Кто-то, когда-то не за то поставил его в угол, по ошибке влепил вместо «пятерки» «двойку», родители, не разобравшись, устроили ему головомойку. И сколько же было этих «не за то», «по ошибке», «не разобравшись», если улыбчивый, патологически добрый Владимир бросился в одиночку «переделывать человечество», избрав оружием авторучку. Он не мог или не хотел понять, что выбранная им цель недостижима, что она на грани безумия, что разговор может идти не о «переделывании человечества», а лишь о поддержании какого-то равновесия между силами добра и зла. Ольга отчетливо видела, что Владимир верит в свое детское «вот вырасту большим и расскажу всем, как больно... как обидно, когда незаслуженно наказывают», верит в действенность своего «вырасту и расскажу». И не менее отчетливо женщина понимала, что эта вера когда-нибудь дорого обойдется Владимиру. Удар будет тем сильнее, чем сильнее вера. Зеленкова еще не ударила любовь. А ударит она его непременно: простенькая девчонка не поймет его порывов, а мудрые матроны не любят нищих оригиналов. Им подавай нечто солидное, с бездонным бумажником, упакованное, как минимум, в «Жигули». И когда Зеленкова «саданет» под сердце неразделенное чувство, когда рухнет его вера, то одному богу известно, уцелеет ли Владимир вообще. А пока он живет в счастливом заблуждении, простодушно думает, что все женщины созданы для него одного. И пьет, когда хочет, горькую с Витюлей, считающим все разговоры о вреде пьянства личным оскорблением, и шуршит по ночам страницами книг или пишет свои опусы, превращая их к утру в кучку изорванной бумаги.
Владимир и Ольга были дружны, но однажды в разговоре образовалась пауза, во время которой Ольга потупилась, чувствуя, как розовеют ее щеки. Владимир же закашлялся и, сбежав в комнату Витюли, выкурил подряд три папиросы, частым покашливанием прогоняя подступившую хрипоту.
Ничего не произошло, но с того дня с глазу на глаз Ольга и Владимир больше не встречались.
В описываемое утро после очередной бессонной ночи Владимир спал на своей раскладушке.
Несчастный Витюля покинул туалет и, испив водицы, закопался в одеяло с головой.
В прихожей звякнул звонок. Дверь открыла Татьяна Петровна. Перед ней стоял невысокий мужчина лет сорока, в зеленом в крупную красную клетку пальто, с ободранным этюдником на ремне через плечо. Его потасканное лицо, при усишках, с прищуром не то добреньких, не то хитреньких масляных глазок, излучало добродушную улыбку. В ответ на вопросительный взгляд Тани мужчина потоптался на месте и воскликнул:
— О! Вот это лицо!... Да с вас, моя дорогая, только портрет писать!
Польщенная Таня смущенно улыбнулась. Увидев это, незнакомец обратился к женщине с просьбой:
— Можно у вас порисовать?... Я художник... Из ваших окон должен быть хороший вид на восход...
«Ну и народ, эти художники, — подумала Таня с уважением, — суббота... спал бы себе и спал, а вот... ни свет, ни заря, а за работой...»
О том, что вламываться «ни свет, ни заря» в чужую квартиру, пусть даже и «порисовать», по меньшей мере, бестактно, Таня почему-то не подумала. Через минуту живописец, как был в пальто, устанавливал треногу посреди Таниной комнаты напротив окна, за которым действительно проклевывался край огромного багрового солнца.
Таня быстренько плюхнула курицу в кастрюлю, сбросила передник, поправила упавший на лоб локон и вернулась в комнату. С ребенком на руках она во все глаза смотрела на художника и легонько волновалась от приобщения к таинству рождения Прекрасного.
Маэстро Киселев священнодействовал у листа бумаги, восторгая Таню полными целомудрия жестами. Киселеву было наплевать на восходы и закаты, на живопись в частности и на творчество вообще. С последнего места работы (грузчик в овощном магазине) его вытурили за прогулы: два дня подряд он ничего не ел, и все помыслы его сводились к одному: «чего-нибудь пожрать».
Начинал Киселев неплохо. Наделенный от природы приличными данными, он получил некоторое специальное образование, а вместе с ним и недурственное для его возраста место художника. Он безотказно что-либо оформлял, лепил, выполнял заказы театров по изготовлению всевозможных бутафорских поделок. Ему отдавали должное, деньжата водились. Почести и деньги — вещи хорошие, но с ними надо уметь обращаться. Киселев не умел. Дальнейшая учеба, достижение каких-то там вершин показались ему никчемной белибердой. И Киселев... поехал вниз. Началось исполнение известных «песен» о завистниках и интриганах, о зажимщиках и клеветниках. Жизнь такова, что все это, наверное, было. Но главного завистника и клеветника — в себе — он не захотел разглядеть. Двери квартир друзей и знакомых Киселева захлопывались перед ним. В одном доме, где он всегда мог выпить чашку чая, где встречал какое-то сочувствие, Киселев «столовался» несколько лет, но и там скомпрометировал себя бездарной кражей зажигалки...
Маэстро рисовал восходящее солнце, а запах варившейся на кухне курицы призывал его к действиям иного порядка. Начал он с трогательного рассказа о любви к своей маме, которая, кстати, сегодня вечером приезжает из Москвы. Да вот незадача — на сегодняшний день у художника нет наличных. Понятно, без денег маму встречать нельзя, и очаровательная Танечка очень бы его выручила, если бы одолжила до понедельника пятерку...
Таня поняла, что за художник стоит в ее комнате и зачем он пришел сюда порисовать. К набитым дурам Татьяна Петровна не относилась, да и не имелось у нее лишних «пятерок».
Услышав от Тани естественное «денег нет», маэстро надтреснутым от глубокой скорби голосом изрек:
— Клянусь курицей, которая варится там, на кухне, вы, Танечка, любите искусство только издали...
Запах такой близкой и такой недосягаемой жратвы едва не выдавил слезу из глаз голодного Киселева. А Таня, между тем, сказала художнику, что он может идти на все четыре стороны. Маэстро уходить вроде как не собирался, обмочившийся и проголодавшийся Герка орал на руках у матери, и Татьяна, обойдя живописца с его причиндалами, постучалась в Витюлину дверь со словами:
— Володя! Выйди, пожалуйста!
Увидев громилу с заспанным лицом и папиросой в зубах, Киселев смекнул, что сейчас он вылетит из теплой квартиры. Без всякой связи он с неожиданной быстротой затараторил, обращаясь уже не к Тане, а к громиле:
— Клянусь «Беломором», который ты куришь! Нас много!!! И между рисующей, пишущей и музицирующей братией идет тихая, но безжалостная «резня», и правила в этой «резне» далеки от джентльменских! Как, например, дуэли...
Маэстро не смог бы сказать, что с ним произошло — трюк ли это «лейтенантского сына» или «откровение"... Он держался за этюдник, по лицу его текли слезы, и он выразительным полушепотом договорил свой монолог:
— Как, например, дуэли, придуманные, казалось бы, для борьбы с подлостью. А на самом деле... Выбирается жертва, приятели бретера сплетнями, насмешками и клеветой доводят человека до состояния прострации... А мглистым или солнечным утром бретеришка шутя подстреливает выбитого из колеи неугодного свету искателя истины, пистолет в чьих руках не опасней зубочистки...
Маэстро высморкался в рукав, стал собирать этюдник и обронил давно просящуюся наружу фразу:
— Я два дня не ел...
Татьяна занялась уставшим кричать сыном. Владимир проводил сникшего маэстро к выходу и со словами: «Не ходите сюда больше рисовать» протянул ему трехрублевку. Киселев молниеносным взглядом полоснул по лицу парня, без «спасибо» взял деньги и затоптал сапожищами по лестнице.
«Творчество — дело серьезное, и слюнтяю, пройдохе, как и дураку, на этом поприще делать нечего. Но кто признает себя слюнтяем, пройдохой или дураком"... — думал Владимир, раскуривая «беломорину», которой клялся маэстро.
Покуривая, Владимир сидел за столом и задумчиво смотрел на скорчившегося в постели Витюлю.
Уверенный в себе, презирающий «бытовую мелочевку», может быть, талантливый, он и не подозревал о том, что сам является будущей жертвой бретера, о котором так красочно рассказывал маэстро, а бретер это — Жизнь.
Владимир жалел Витюлю, а Витюля уважал своего постояльца, втайне дорожил его дружбой и, дурачина, завидовал ему.
Один из ее мальчиков
Татьяна Николаевна Голубева не спеша шла по городскому кладбищу. Она привела в порядок могилку матери, умершей несколько лет назад, всплакнула, вглядываясь в родное лицо на попорченной непогодами карточке под стеклом. Мама, ее мама сегодня стояла перед глазами живой, и думы о ней, как о живой, помогли сделать грустное открытие: Татьяна Николаевна впервые поняла, что она уже немолодая женщина. А ведь... совсем недавно она приехала в родной город новоиспеченным преподавателем математики со значком спортсмена-парашютиста на блузке...
И вот... Волосы наполовину седые, здоровье... не то: сердце..., она чувствует, что у нее есть сердце...
Не длинен путь по скорбному месту до автобусной остановки, но на глаза женщине попадались могилы бывших ее коллег или знакомых; тогда она, думая о них живых, вспоминала отдельные периоды своей жизни. Получался своеобразный экскурс в собственное прошлое. Вспомнила она о дне замужества, о рождении сына.... Всю жизнь «по кусочкам». В воспоминаниях грустные дни чередовались с днями радостными..., ошибки окупались достижениями.... В жизни — как в жизни...
Татьяна Николаевна переходила от могилы к могиле, пробираясь к выходу, и думала уже о текущих печалях и заботах...
Сын окончил мореходное училище, женился, живет в Мурманске.
Муж... Она не простила ему похождений. Чтобы не травмировать сына, притерпелась к жизни с легкомысленным красавчиком-супругом. Но когда Игорек встал на ноги, пробил свою дорогу в жизни, Татьяна Николаевна, без промедлений, рассталась с опостылевшим спутником жизни. Жить с человеком, считающим ее посредственностью, стало... как-то ни к чему.
Самовлюбленный вертопрах начисто забыл, что исключительно благодаря жене он получил высшее образование... Справедливее было бы его диплом выдать ей. Недавно он «устал от общения с интеллектуальными особами», пришел с покаянием, и был страшно удивлен и обеспокоен решительным отказом с ее стороны. Татьяна Николаевна не испытывала сострадания к бывшему мужу. А любовь и нежность... он сам украл их у себя, и у нее...
Школа, ученики, — вот что оставалось у Татьяны Николаевны. Это главная и последняя ее отрада. И она не считает, что этого ей мало. Только вот каникулы.... Куда деть абсолютно лишние дни отпуска...
Свежую могилу, утопающую в цветах, обойти было невозможно.
С фотографии в траурной рамке на учительницу смотрел сверкающий улыбкой молодой офицер... Сердце женщины защемило ноющей болью.
Андрюша Столбов, Андрюша.... Но почему ты улыбаешься с фотографии на памятнике? Тебе здесь не место.... Как же так?.. — прошептала Татьяна Николаевна.
Жестким, сухим языком все объясняла надпись на табличке: «...апреля 19.. года, выполняя интернациональный долг, в бою с афганскими мятежниками погиб старший лейтенант Столбов Андрей Иванович...»
Дальше Татьяна Николаевна не читала. Все было понятным: один из ее учеников убит в Афганистане.
27 лет было Андрюше... а гибнут парни еще моложе...
Прошлой весной, в это же время, она разговаривала с ним. Татьяна Николаевна не узнала в стройном офицере Андрюшу Столбова. Когда он поздоровался с ней на улице, женщина с улыбкой попросила его назвать себя. Парень, удивленный и слегка обидевшийся, представился. И только тогда учительница нашла в лице молодого человека знакомые черточки Андрюши Столбова. Не его вина, что годы, прожитые далеко от родного города, заново «перестроили» его лицо.
Они совсем чуть-чуть поговорили. Татьяна Николаевна узнала, что Андрей в отпуске, холост, скоро возвращается к месту прохождения службы.
Откуда ей было знать, что это за служба, и как им придется встретиться вновь...
Тогда она пожелала офицеру счастья и пошла домой. Шла и вспоминала, как влюбленный в свою учительницу Андрей установил за ней «негласный надзор». Разве не смешно и, в конце концов, не приятно, что ученик ходит за учителем по пятам и считает долгом защитить его от неприятностей. Дурашка..., он считал, что она непременно должна была стать жертвой уличных хулиганов.... Да, Андрей был хорошим, славным мальчишкой, и мужчиной он стал настоящим. Только никак не вяжутся с его именем три понятия: мирное время, фотография на памятнике, 27 лет...
Сидя в автобусе, увозящем ее из «города мертвых», Татьяна Николаевна зримо представила картину похорон...
Цинковый гроб в алом бархате; группа родных, знакомых друзей; безутешно плачущая мать... Резкие залпы прощального салюта, смахнувшие с кладбищенских сосен зеленые хвоинки. И девушка, обязательно девушка, обреченно стоящая у оградки с переполненными горем глазами.
Визит
Нежданный и незваный гость еще придумывал, чем объяснить свое появление, а Селезнев уже знал, кого и для чего разыскивает паренек с грустью не только в глазах, но и в подметках своих ботинок.
Селезнев, мужик бывалый, в поисках счастья исколесил страну вдоль и поперек и заодно по диагоналям не раз, и не сел в тюрьму, потому что искал счастье, а не выдирал его. На людей Селезнев насмотрелся вдоволь, героем не стал, но знал цену поступку, ужимке тоже цену знал. Никакими «верительными грамотами» сбить его с толку было почти невозможно: в умном он видел умного, в дураке — дурака, в хаме — хама, в наглеце — наглеца, в свинье — свинью. Труднее им раскусывались подлецы (не с первого, во всяком случае, раза), подлость — явление универсальное, и если в дураках она видится сразу, то в субъектах, как в коктейле, разболтавших в себе все компоненты от «умного» до «свиньи», эта самая подлость так талантливо скрыта, что не раз умоешься «красной юшкой», пока поймешь, откуда дует ветер. Бивали Селезнева комбинации подлецов. Может быть, в категоричных, без оттенков, оценках Селезнев не всегда оказывался прав, но он никому не навязывал собственных выводов и страдал (если страдал) сам, живя не в угрюмом, но одиночестве. Он разучился искать радости в дружеских застольях в стороне от дома и семьи после того, как жена схватила ребенка в охапку и дунула от него, молодого и красивого, к родителям. И оказалось, что счастье не там, где он «наматывал нечто на кулак», не в пьянках с приятелями, а в жене и сыне; в простой, как ни смешно, работе; в зарплате от получки до получки. Много ли надо человеку в короткой «с ахом», как выстрел дуплетом, жизни. Но нет! Амбиции, зависть, жадные взгляды на соседа — не больше ли масла намазал он на свою горбушку.... Но хапают-то чужое масло не соседи, вкалывающие наравне с нами и рядом с нами...
Жена к Селезневу не вернулась, вторично он не женился. Почему? Особой любви к супруге Селезнев не испытывал, но она была для него «как воздух», как раз и навсегда «богом даденная» жена. Шалил? Да. Но это были случайные штуки, за которые он казнил себя и, казнясь, подозревал в изменах спутницу жизни.
До, во время и после «причесанной» жизни он невесело размышлял, обобщая личный опыт, о том, что жены не подозревают о прыти, таящейся в их мужьях, а мало ли, хорошо ли знакомые случайные подружки полной мерой вкушают «азиатскую страсть» чужих мужей. Однако рассуждающий человек — это не баран с крыжовниковыми зенками сумасшедшего мыслителя, и Селезнев понял, что семейная жизнь не нуждается в «брызгах шампанского»: она и без того крепчайший и чудесный напиток, если в доме мир и согласие.... Вот оттого вторично Селезнев не женился: он не верил «в мир и согласие» во второй раз. Жена не была плохим человеком, а они не ужились. С худшей женщиной он жить не сможет, а лучшая... Катастрофы школят, но и учат осторожности, случается, до «перебора».
Как и великое множество россиян, Селезнев пробовал спиртом залить маяту, рожденную сознанием обманутости в чем-то большом, хоть никто его вроде бы не обманывал. Конкретно суть обманутости невозможно членораздельно сформулировать, не разбивая с детства вбитых в голову истин. А разбивать эти истины он не мог. И в итоге получалось, что истины верны, он старался им следовать, но он обманут. И Селезнев пил, пока не увидел, что собственными руками уничтожает себя.
Высоким мнением о персональных умственных способностях Селезнев не страдал, зато знал, что руки у него умелые. Он не мог подковать блоху, но кто знает, может, и подковал бы после некоторой тренировки. Последние десять лет он работал гидроиспытателем на заводе. Название профессии заманчивое, звучащее почти как «летчик-космонавт», но космонавты летают, что-то там делают в космосе, а Селезнев на грешной земле катал тяжеленные, отлитые из стали, тракторные картера и другие части, коим положено быть герметичными, поднимал их приспособлением из рук и живота на стенд, заполнял эмульсией под давлением и так далее... Он без труда нашел бы работу полегче и поинтереснее, но сколько можно искать: работа есть работа, и оплата, в конце концов, приличная. Дома, при включенном телевизоре, Селезнев вырезал фигурки из дерева и в ус не дул, и насобачился в этом деле так, что из простой деревяшки иногда получались забавные зверюшки и человечки.
Помня об «ошибках молодости», Селезнев, тем не менее, держал в доме спиртное и не вспоминал о нем месяцами. А если навалится грусть — тоска — кручина, он бедным родственником примостится на краешке табуретки на кухне и устроит не запой, но грандиозный выпивон, «закусывая» водку сигаретным дымом. Пьет, вяло думает о том, о сем и о сем, и об этом.... Так Селезнев, без всяких утренних недомоганий, мог «усидеть» литр. А когда мозги станут ватными, негромко запоет — замурлычет нечто, похожее на реквием по своей раздерганной жизни (сорок пять... много ли ему еще светит...), и, сознавая, что «не вяжет лыка», отправится спать.
Не роптал Селезнев, не предъявлял счета житью-бытью, огорчала его, била в темя младшая сестренка, чьи выкрутасы были как огромные ведра помоев, выплескиваемые на голову. Из-за этой вертихвостки пришел сегодня смешной от безысходной горемычности (в 20-то лет!) Вовка Сорокин. Парень «агонизировал» около месяца на глазах Селезнева, в Вовкину лохматую башку медленно вползала догадка, что сохнет он по родственнице напарника по работе.
Разбиться о Тоньку, потерять голову — пара пустяков: сестра Селезнева — это не черт знает что, а настоящая красавица и не какая-нибудь инфантильная синеглазка... Тонька — искрометная деваха с фигурой, убивающей мужиков. Селезнев не забыл, каким милым пупсиком была его сестренка, как она плакала, когда котенок не стал есть мандаринку из ее подарка. А сейчас это опытная людоедочка, жаждущая всего-навсего «хлеба и зрелищ». А платила развлекающим ее парням ни много ни мало — своим телом, на которое Вовка Сорокин молился как на произведение искусства. Но в заскоках Тонька была верна себе и с мужиками, безразличными ей, дел не имела. Тонька жила в доме матери на другом конце города, но часто ночевала у Селезнева, чтобы не портить нервы себе и матери... Брата Тонька не боялась: ну, поучит жить; ну, погоняет по скулам желваки; ну...огреет ремнем по спине. На что она скажет обычное «дурак» и, в упор не видя наставника, прямиком впорхнет в ванную.
Селезнев не знал (как не знал и Вовка, чья сестра «стреножила» его), что Тонька очаровала парня, заглотившего наживку, как ерш. Селезнев видел, что с неделю Вовка как лампочка освещал все закоулки цеха обалделой и восторженной улыбкой мальчишки, нашедшего гранату.
«Нашел Вовка свое счастье, — добродушно и не без грустинки думал тогда Селезнев, — а почему бы и нет? Вовка — парень правильный, из хорошей семьи, и не просто парень, а кавалергард...» А потом Вовка заметаморфозил в обратную сторону: отмалчивался, работал через силу, ходил, как тень, и неискушенный, не умеющий еще скрывать чувства, кричал своей физиономией о мучительных усилиях понять что-то непонятное и ускользающее от понимания. Селезнев по-мужицки утешал волком зыркавшего в ответ Вовку однотипными фразами:
— Плюнь ты на нее! Чего из-за бабы убиваться!.. За тобой девки табунами бегают, а ты за какой-то... гоняешься...
Правда, припарки «мертвецам» еще ни разу не помогли.
И вот он, Вовка, направленный сюда матерью Тоньки и Селезнева, сидит напротив хозяина квартиры, и они молча садят сигарету за сигаретой: о чем говорить, все сказано раньше.
Увидев у порога Вовку, Селезнев разобрался и в странностях Тонькиного поведения за последние недели. Все оказалось проще выеденного яйца. Непутевая сеструха слету «втюрилась» в Вовку, но он оказался старомодным и хотел не постели, а, представьте себе, любви. Тонька от парня ждала другого. Победил, конечно, не Вовка, а Тонькина тяга к экстравагантной жизни. Она проревела пару ночей и, плюнув на Вовку и на работу, укатила на гульбище в соседний город к какому-то Юре.
Селезнев прятал глаза от вопрошающего Вовкиного взгляда. Он знал, чем не угодил Вовка сестренке, Вовка же этого может не узнать никогда. А с ним эта дура могла бы узнать, что такое звезды. А так угробит парня, если тот упрется, и сама пропадет, когда обморозит глаза.
Покурили. Помолчали. Раскланялись.
Селезнев посмотрел в окно на унылую спину друга и, виноватый перед всеми и собой, зашагал, забегал по квартире, превратившейся в клетку.
Люблю плохих людей
Я сижу у зеркала, смотрю на свое отражение и думаю. Могу думать о чем угодно, и о ком угодно. Сегодня я думаю о людях, плохих людях... Главным образом об одном человеке. Зовут его Алик. Работал он в нашем научно-исследовательском институте. Но все по порядку.
Когда я приехала в Ленинград и поселилась в общежитии, то в первый же день столкнулась с ним на лестнице. Этот тип и не подумал извиниться, а вытаращил на меня глаза, ухмыльнулся и преспокойненько побежал вниз. Меня не каждый день толкают на лестницах, а если и случается такое, то извиняются люди за свою неловкость. А он!.. Я не могла так просто оставить это дело, поэтому и навела справки у Ирины Андреевны, с которой жили в одной комнате. Она задумчиво посмотрела на меня и сказала: «Алик? Черствый он человек, плохой».
Вот, например, самое первое, что я о нем узнала. Оказывается, Ирина поверила в порядочность парня, и до сих пор кается. Алик, как говорится, произвел на нее впечатление. Она хотела поближе с ним познакомиться, и они познакомились. Алик вежливо улыбался, помогал ей делать сложные расчеты, и добился своего — девушка его полюбила. А этот сухарь и не думает о ней. В кино и то ни разу не пригласил. Она, бедняжка, так надеялась, но ее надеждам не суждено было сбыться.
Когда же Ирина убедилась, что Алик и в самом деле черствый человек, она перестала с ним разговаривать. А этот... этот еще и травит ее: мол, что ты, Ирочка, мрачной такой ходишь? Может, обидел кто?.. Разве хороший человек будет так себя вести? Нет, не будет. И чем больше я узнавала, тем сильнее утверждалась в своем мнении об Алике. Что же еще.... Ах, да!
На другой день после нашего столкновения на лестнице Веселов (это фамилия Алика) пожаловал к нам в гости. Поздоровался, опять же улыбаясь, говорит: «Извините, девушка, я вчера толкнул Вас». Я отвечаю: « Да что Вы, не за что». А сама думаю: «Шустряк какой, сразу надо извиняться. После времени это не извинение, а так...».
Ирина презрительно фыркнула и вышла из комнаты. Тогда Алик, нагло краснея, стал приглашать меня в театр: у него, видите ли, лишний билетик завалялся. Пришлось согласиться, подумает еще, что боюсь его. В театре он все смотрел на меня, делал вид, что вздыхает, что ему больно видеть мое безразличие. Но я как девушка принципиальная не взглянула на Алика даже в буфете, где он угощал меня мороженым. Поблагодарила, конечно, все же 28 копеек человек истратил. Но смотрела при этом не на него, а на узоры оберточной бумажки.
На обратном пути Алик мне все уши прожужжал, выказывая свои познания в искусстве, а на прощание руку протянул, упругую такую, теплую, как у людей. Но я то знала, с кем имею дело. Подумаешь, рука!
Дома Ирина выслушала рассказ о наших с Аликом похождениях и промолвила, глядя на портрет французского киноактера Алена Делона: «Видишь, он и нас хочет поссорить». Я спросила: «Кто, Делон?». Ирина, не ответив, продолжала: «А может быть...», — но я перебила ее, дескать, нечего нам много говорить о каком-то Алике, и без того ясно, что он за личность.
А злодей Алик продолжал надоедать мне. Я же принимала его притворные ухаживания, желая до конца раскусить его. И не зря. Я открыла в нем еще одно отвратительнейшее качество.
Как-то поздно вечером мы возвращались из кино (Алик на этот раз притворялся грустным), а на встречу нам шли двое подвыпивших парней. Ну, место-то темное, хочется ребятам похулиганить, а тут им на радость мы подвернулись. Стали они ходить вокруг нас, обзывать Алика какими-то словечками, я таких даже в вузе не проходила. А мой спутник вежливо уговаривал их идти домой и не валять дурака. Ребята домой не шли, валяли дурака, Алик уговаривал их.
Я хоть и дрожала от страха (что поделаешь, женщина!), но думала: неужели меня ввели в заблуждение, Алик, кажется, в самом деле вежливый, добрый парень. Вот только немножко трус, но это ничего.... Пока я так думала, один из пьяных ткнул мне в грудь сигаретой и «водолазку» новую прожег. Тут-то и слетело с Алика все притворство. Он ударил того парня в лицо, да так, что у того кровь носом пошла, ударил еще раз.... И дрался, пока милиция не приехала. Не могу понять, почему Алика не забрали?..
После драки мы остались одни. Веселов, окончательно упавший в моих глазах, осмелился, как девчонку, погладить меня по голове. Я же, дура, ревела, глядя на его синяки. Больше того: поцеловала Алика в разбитые губы и ужаснулась, вспомнив, что рядом со мной стоит черствый и злой человек. Но чего не сделаешь ради «водолазки». Ирине я ничего не рассказала. Зачем подругу беспокоить?..
Не зря говорят, что все приходит и уходит. Пришло время нам с Аликом расстаться. Его перевели на работу в другой город. И что же? Опять он умудрился показать себя.
Перед отъездом он возмутил меня еще одним, выходящим из всех рамок, поступком. В одну из суббот активисты нашего общежития организовали для желающих лыжную вылазку. Мы с Аликом тоже «вылезли». Вместе с нами решила прогуляться и Ирина. Не буду говорить, какое счастье скользить по искрящемуся снегом склону... Все было хорошо в тот день, но случилось, что на обратном пути Ирина упала и вывихнула ногу. А так как мы возвращались последними и на постороннюю помощь надеяться не приходилось, то Алик взял пострадавшую на руки (по-моему, можно было и саночки из лыж соорудить) да так и нес ее три километра до базы. Я плелась сзади и зеленела от злости: тащит и тащит, болтает с ней, улыбается. На меня и не оглянулся. Ну не изверг ли? Можно ли назвать его хорошим?..
Естественно, после такой выходки я видеть его не могла, но вечером он разыскал меня на кухне. Пришлось ему высказать все, что я о нем думала. Ох, я ему и сказанула! Но вместо того, чтобы уйти, этот Алик обнял меня...
Прошло полгода, как уехал Веселов. Он все писал и писал свои дурацкие письма...
И вот я сижу, хоть давно надо быть одетой. Через час улетает мой самолет, в тот город, где живет Алик. Я лечу к нему, потому что в последнем письме он написал, что немножко простыл. Немножко.... Но я знаю, если этот сухарь написал «немножко», то будьте спокойны, — он температурит и лежит в постели...
Я лечу к Алику, потому что люблю его.
Гонорар
Зимой, когда особенно холодно бродячим кошкам и собакам — а с некоторых пор и люди стали чувствовать себя капельку кошками и собаками и именно бродячими, не важно в каком городе, в редакцию заводской многотиражки зашел человек. Он не знал, что делать со своей воспитанностью, и смущался от неумения вести себя в непривычной обстановке. В узком и длинном редакционном коридоре посетитель увидел знакомого — мужчину лет под тридцать, в джинсах и в темной куртке, и сразу коридор стал шире и освещенней.
— Здравствуй, — чуть пришибленно сказал посетитель.
— А... привет, — раскованно, с нулевой окраской голоса ответил парень в джинсах, — за рассказом пришел?
— Да. Нужно несколько экземпляров газеты.
Оба вошли в комнатенку с запудренным дыханием заводских труб окном и с громкой надписью на двери: «такой-то, такой отдел»; войдя, разместились на стульях по разным краям письменного стола.
Пришедший с улицы положил шапку на колени (пальто он расстегнул еще в коридоре) и опять растерялся: с одной стороны — свои люди, с другой... корреспондент газеты, черт его дери, — фигура, требующая уважения. А как уважают корреспондентов? Разговаривают с ними на отточенном литературном языке? Хлопают кистью руки по плечу? Стоят перед ними навытяжку? Развлекают классными анекдотами? Светским тоном предлагают закурить? А может, выпить?
— Курить здесь можно?
— Можно... Интересно, чай там остался?..
Журналист чем-то брякнул на полу у стола со своей стороны и воткнул штепсельную вилку в розетку.
— Да! Чай — это хорошо, — гость почти естественно разминал пальцами сигарету, но улыбался натянуто.
— Не радуйся. Нет чая... Старая заварка...
— Ерунда. Ополоски — тоже не отрава...
В сущности, обоим не было друг до друга никакого дела. Они и познакомились-то только-только.... Как тому, так и другому хватало причин быть недовольными собой. Оба, хоть это говорить и неприлично, чувствовали себя пожившими и уставшими.
Первый — хозяин отдела, в свое время закрепил полученную в школе информацию о жизни и досыта нахватался лиха, смоля из автомата в Афгане, и даже был там немного продырявлен. Второй — либо моложавый сорокалетний, либо испившийся тридцатилетний — обыкновенный дурачок, не сляпавший счастья и карьеры в мирном и счастливом Союзе. Но как бы там ни было, у того и у другого были в кровь избиты души, и тот и другой решили доконать эти души на усыпанной розами стезе мэтров изящной словесности. Оставались пустяки — стать мэтрами. И пошло.... Загоришься, и погаснешь.... Спикируешь, и скапотируешь.... Оба знали: оценка творчества в литературе — материя неуловимая. Хорошо технарям. К примеру, состряпали двое по ракете; ракета одного ухлопала сто человек, ракета другого — сдунула с планеты тысячу. Идиоту понятно — какой кадр ценнее.
Литераторы убивать никого не хотят. По идее они должны заниматься противоположным делом — духовно, конечно, а не физически. Это только говорят, что словом можно убить.... Может быть — во времена Тургенева. А современного человека словом не убьешь. Набором слов — можно, если еще в руке покушающегося будет или нож, или топор, или увесистый дрын, или иные забавные штучки — от кастета до красавицы «Ф-1». Есть исключения.... Ужалит кого инфарктик или боднет кто в расстроенных чувствах электричку.... Но это уже — экстремисты, и бог им судья.
Литераторы понимают — нужны ракеты, технари понимают — нужны хорошие книги.
Ракет плохих не бывает, а вот книг...
Как определить ценность исписанной бумаги? И ломают мэтры изящной словесности гудящие головы: что же Оне такое, и каков их вклад в мировую литературу? Желающие стать мэтрами совсем без голов ходят: они не доросли до категории «Оне». Хотеть — одно, быть — другое. Тут и запоешь, и запьешь, и психанешь, и устанешь. А пить, психовать, уставать нельзя. Петь — пожалуйста. Но не до залета в психбольницу.
Еще будущие мэтры, возможно, знали — «хватай жизнь за морду» или не хватай, даровитее их произведения это не сделает. Здесь уж... кому какая башка досталась при распределении и как этой башкой кто распорядится. И хочется громко заявить о своем Я, но никак не заявляется. И до душевности ли тут к ближнему, когда все летит вверх тормашками?
Да, собраться... Да, если высоким стилем (а вдруг?), святые и грешные... Но выпячиваются защитные шипы, выросшие на почве соперничества и ревности (пусть простят неотесанных мужланов женщины: разговор идет о творчестве), и незаметно становились и стали считаться дурным тоном откровенность и простодушная независимость в общении. Ну, что ж... если надо, значит — надо.
Пьют товарищи кипяточек с распаренными чаинками в стаканах.
—Как тебе мой рассказ? — спросил гость.
— Да так... Мой последний читал? — ответил и спросил газетчик.
— Читал...
— Что у тебя с работой?
— Неконтактным я стал.... Второй месяц болтаюсь...
— Без работы подохнешь.
— Знаю. В кармане давно — ни цента.
— Совсем?! — Первый выдвинул ящик стола, достал две цилиндрические банки в смазке. — Возьми. Сегодня наборы давали.
— А тебе?
— Бери. Считай, что это гонорар.
— Давай. С меня причитается, — второй обернул консервы бумагой, запихал их в карманы.
Разговор не клеился. Молчание не было уютным.
— Я тебе не мешаю? — спросил гость.
— Вообще-то ... работы много.
— Тогда я пошел. Спасибо за чай, — обменялись кривыми улыбками. — До свидания. Будь здоров.
— Будь.
Жизнь продолжалась.
Вечерний вояж по родному городу
Андрюшка Ящиков, внук Ящикова Петюшки, со времен оных читал газетные передовицы. Он был человеком доверчивым и, как ему думалось, обстоятельным. Андрюшка, в отличие от деда, мастерски описанного мастером слова Михаилом Зощенко, бензином шею не мыл и, извините меня за вульгарность, носки носил симпатичные, то есть чистые. А когда ему приходилось посещать медиков, то независимо от того — верхняя ли болезнь приводила его к врачевателям или нижняя — краснел пред их ясными очами лишь за деда, за его давнишнее приключение с пшенной болезнью; а сам Андрюшка благоухал от пяток до макушки, разумеется, запахом душистого мыла, а не горючей парфюмерией при выдохе.
Но это все не главное, главное — это то, что Ящиков-младший читал газетки, да при великом желании не мог верить прочитанному. Очень хотел и очень не мог, а вот не буйной, но головушкой недоуменно покачивал.
А тут нагрянула Перестройка с ее гласностью. И однажды, после прочтения какой-то передовицы, Андрюшке под хвост попала шлея, он решил, что обещанная манна, за которую, между прочим, он дрался упрямым противостоянием разным прохвостам всю жизнь, уже туточки, не за горами. А между тем, товарищи дорогие, до манны нам еще топать и топать. А Андрюшка решил, что баста! Что притопали. Он вновь, забыв былые обиды, обостренно возлюбил человечество (не будем смеяться: такое ведь тоже бывает), и ему захотелось поделиться великой радостью с ближними — людьми-человеками.
Надо сказать еще, что Андрюшка отличался редким простодырством. Работал честно, но с денежками как-то не дружил — не хватало денежек. Жена в конце концов посчитала и одновременно назвала его законченным дураком и ушла к другому, нормальному мужику, и, может быть, стала счастливой. Андрюшка переживал, убивался, говорят, всплакнул не один раз, но выжил, додумавшись до простой истины, что жена — это дело наживное.
И вот теперь, когда дело вроде бы в шляпе, Андрюшка приоделся и пошел прогуляться. Он прогуливался по летнему вечернему городу, любовался зеленью деревьев и газонов, улыбался прохожим и умилялся при виде карапузов на руках у мам или пап.
Отдыхал душой человек.
Когда на Андрюшкином пути попался винный бар, он решил пожертвовать последней десяткой, а до получки он как-нибудь дотянет. Ящиков вошел в помещение. Уютно, полумрак, интимно дудукает космически чудесная музыка, дружелюбно настроенные посетители... Красота.
Андрюшка заказал водки, пачку дорогих сигарет и шоколадку. Он, понятно, знал, что такое шоколад, но за последние годы чаще видел в урнах обертки от него. А сегодня... можно полакомиться.
За столиком, куда присел Андрюшка, сидели молодой парень и девушка. Ящиков рассказывал им, что жизнь прекрасна, что вообще все очень хорошо, и с осовевшим от счастья Андрюшкой соглашались.
А потом оказалось, что с Андрюшкиной руки исчезли часы, испарились и шоколадка с сигаретами. Часов Андрюшке было жалко, хорошие были часы, как выразился бы мудрый пересмешник Зощенко, почти новые, лет десяти со дня выпуска, и останавливались они через каждые два часа, если их не подзаводить. Шоколадки с сигаретами было тоже жалко. Но не это огорчило Андрюшку и даже не то, что вдобавок ко всему ему могли набить морду: правильнее, конечно, сказать — лицо, но ведь если бьют, то это уже морда. Андрюшку потрясло другое — почему так получается? Щи лаптем, как его дед, он не хлебает, образование имеет высшее, он искренне уважает и любит людей, а они его (часы и шоколадка — тьфу!) — не очень? И еще Андрюшке стало грустно от осенившей его догадки: похоже на то, что он и в самом деле дурачок.... Но почему, братцы?
Таракаша
Маленький, очень маленький таракаша никак не мог переползти через порог ванной комнаты. После каждой неудачи он огорченно шевелил усами и снова полз вверх по скользкому от краски деревянному бруску, и снова падал.
Мальчик долго следил за стараниями таракаши, но помочь ему не мог: мама посадила сына отмокать в ванночку с душистой мыльной водой и не велела из нее вылезать, да и попробуй-ка вылезти, когда корыто стоит высоко на двух табуретках. А если и вылезешь, то что делать с таракашей, ведь его можно раздавить пальцами. Малыш отгреб от себя пластмассовых куклешек и добросовестным кряхтеньем усердно помогал усатику. И, вдруг, таракаша одолел самую трудную вертикальную часть порога, и мальчик испугался, что потеряет дружка, и закричал:
— Мама! Мама! Поймай таракашу! Он будет жить у меня, в коробочке...
На крик прибежала мама и, когда поняла, о чем лепечет сын, отыскала взглядом уползающего таракашу и растоптала его тапочком. У мамы были свои счеты с таракашами.
Мальчик раскапризничался, не хотел купаться, за столом закатил истерику и ночью горько плакал в своей постельке...
Потом мальчик вырос, ему дали автомат. Он стрелял в людей. И люди стреляли в него. Когда жизнь висела на тонюсеньком волоске (а это случалось не раз), повзрослевший мальчик вспоминал таракашу с его забавными усиками, но уже не плакал, а строже отсекал патроны в очередях. Он был способным человеком, и каждая очередь находила свою цель. Плакать солдат будет позже — если Жизнь подарит ему жизнь.
Этюд о дружбе и капельку о любви
«Господи, Боже мой.... Как мне плохо! — кричал Лялюшев, конечно, в уме. — Что-то со мной не то.... Вон даже люди шарахаются, как от пьяного. Голова... Голова трещит, разламывается и лопается.... К чертям собачьим летит моя голова. Допрыгался, кажется, до последней, после «ящика», инстанции — до психбольницы. Тавро клиента этого заведения — вылет из нормальных отношений с нормальными людьми.... А что делать, если больше делать нечего?.. Видел я как-то этих бедолаг — рисовал плакаты на территории больницы. На прогулку их выводили, что ли, — унылые, подавленные люди или, напротив, неестественно веселые, сказочно счастливые... в перезастиранной униформе.... Как они примут в свои ряды пополнение в моем лице?..
...Куриные мозги у наших подруг... или только у моей? Эта дура — Нонка — разнылась, увидев у меня портвейн, пришлось грохнуть бутылкой об пол, чтобы не хныбздила любимая.... Психанула, вывезла мебель... дура!.. Жена моя...»
Навстречу Лялюшеву по освеженному недавним дождем асфальту шел Анатолий Бесхлебнов. Однокашник Лялюшева. Мужик, живущий... не без проблем. Лялюшеву он показался сосредоточенным, почти благополучным. Ну и на здоровье.
— Здорово, Ляля! — Бесхлебнов был обрадован встречей. — Как дела? Ты, что, клюкнул капельку?..
— Здорово, Толян, — тоже поприветствовал друга Лялюшев, — ничего я не клюкнул... что-то со мной не то... Похоже, крыша едет...
«Друг, он поможет. Он, пожалуй, один может помочь. Поболтать... и все пройдет, все откатиться куда-нибудь дальше, чем на задний план, — подумал Лялюшев. — Друг — это немало».
— Пойдем, Толя, ко мне, например, потреплемся, — Лялюшев был уверен, что сейчас они с Анатолием пойдут к нему и «почешут языками».
— С удовольствием, Ляля, но мне некогда. Очень некогда. Как-нибудь в другой раз...
— Ну, бывай здоров.
«Он в отпуске, и ему некогда... Понятно. Толька в «завязке», — думал Лялюшев, потому что о другом в данный момент не думалось. — Да, пил вразнос. Завязал. Молодец. Может, он боится мусорить себе мозги моими проблемами... Инстинкт самосохранения... Он почувствовал, увидел, как, черт побери, прекрасна эта жизнь... Боится потерять это видение после случайно замахнутого внутрь стакана.... Но я не предлагал ему выпить.... Понимаю, он в таком состоянии, когда очень долго и долго безденежный человек вдруг отхватывает кучу денег... Человека ослепляет пугливая жадность, вовсе чуждая этому человеку... Позже этот человек может удариться в другую крайность — вмиг распушить эти деньги... Да, только бы Толька не превратился «в кутилу». И все же, как мне плохо... Жалко ему, другу, выслушать меня, что ли...»
Лялюшев выстоял очередь у кабинета участкового психиатра. Пожаловался на недомогание женщине в белом халате.
— Вы кем работаете? — спросила Лялюшева врач, ненавязчиво, но внимательно посматривая ему в глаза.
— Это имеет значение?..
— В какой-то мере — да.
— Художником. Малюю, знаете, всякую всячину на работе, ну и для души иногда мажу красками загрунтованные холсты...
— Выпиваете?
— Бывает, но до запоев дело не доходило.
К вам с нашей стороны претензий нет, — успокоила Лялюшева женщина. — Вы не наш пациент... да и ничей пока. Вы, как бы сказать точнее, переутомлены. Любой врач посоветовал бы... Вам надо немного покоя, и на какое-то время вам нужно усиленное витаминизированное питание. До свидания. Пригласите, пожалуйста, следующего.
Через месяц к Лялюшеву пришел Бесхлебнов. Его вид подсказал Лялюшеву, что с видением прекрасного в мире его друг на какое-то время снова распрощался.