Неадерталов Савва Африканович : другие произведения.

Черная рукопись

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Геологи любят рассказывать про черного альпиниста, а водители-дальнобойщики про черного пса. Главный герой, редактор желтого бульварного издания и бездарный графоман в прошлом, идет по следам жуткой чёрной рукописи — непостижимого и чудовищного проклятия, уносящего жизни редакторов провинциального города Н. Череда нелепых, крайне мистических и кошмарных смертей лучших из лучших представителей редакторского племени не может не вызывать самых серьёзных опасений. Архаичный ужас сменяется фиолетово-бордовыми апокалептическими настроениями. Наш герой, сознательно бросивший вызов дьявольщине, уже не знает — преследует ли он черную рукопись, либо она идёт за ним сама.

  I. Дьявольщина начинается
  
  В редакторских кругах города Н. бытует легенда о Чёрной Рукописи. Хоть и рукопись эта вовсе и не чёрная, а вид имеет, как правило, такой же, как и всякое нормальное современное письменное творение, а именно - белая канцелярская бумага формата А 4, незатейливый черный шрифт Times New Roman с полуторным межстрочным интервалом, ну и всякими прочими стандартными размерами, полями и абзацами. "Рукопись" - это так, по старинке. Сейчас даже первоклашки скорее к компьютерной мышке и монитору более привычны, нежели к бумаге с карандашом и ручкою. Да и "черная" она всего лишь оттого, что в представленье нашем, всему тому, что играет некую мистико-трагическую роль в нормальной жизнедеятельности человека, либо человеческого сообщества, традиционно чёрный цвет придаётся. Будь то Чёрный Человек или Чёрная Година - всё равно, от одного цвета этого ясно становится, что ни то, ни другое ничего хорошего не обозначают. Вот, на пример, водители-дальнобойщики зачастую Чёрную Собаку вспоминают - в минуту предрассветной мглы или вечерних сумерек перед глазами усталого водилы появится вдруг костлявый силуэт чёрной псины, которая вроде так нехотя, не торопясь, трассу пересечёт.... А через версту-другую найдут твою фуру в кювете дымящуюся, степной ветер будет играть распахнутыми дверьми, а колёса вверх тормашками крутятся, на себя прокопчённое небо наматывая.... Тю-тю, твой водила-дальнобойщик! Ушёл, он, значится, на вечную свою трассу ушёл....
  
  Ну, а что ж с редакторами-то? - спросит меня недоумённой читатель. Профессию, более тихую и мирную себе ведь и представить трудно. Сидишь себе в тёплом кабинетике, чай-кофе попиваешь.... Разве что обиженные графоманы досадить могут, да инакомыслие какое-нибудь в твоё издание просклизнёт. Ну, графоманы - то ведь явление вечное, хоть и досадное, однако ж, для редакторской деятельности структурообразующее - не было б графоманов, а писали бы все хорошо и складно и правильно, то и нужда б в редакторах как таковых бы отпала. Ну, а инакомыслие то в наши времена особо не карается, на первой за него журят только, вот ежели то вторично иль даже многократно проходит, то значит не редактор ты вовсе, иль оным был, да нюх редакторский потерял напрочь. Да и говорю я это, особое ударение на "наши времена" поставивши, а, для тех, кто в "наших временах" только и рос, добавлю в открытую, что раньше редакторов расстреливали, а также и в разные Сибири-Гулаги с глаз долой ссылали. Нынче - нет.
  Тем не менее, к Легенде о Чёрной Рукописи возвращаясь, могу добавить, что и вовсе не легенда это, а явление странное, мистическое и по-своему ужасное, что, как говориться, вне всяческих сомнений, быть место имеет. И по вине данного явления нету ни одного, НИ ОДНОГО редактора города Н., который бы умер в последнее время в своей постели, в кругу родных и близких от подобающих недугов или же по причине естественного старения организма.
  Ну, обо всём по порядку! Город Н. хоть и не столичных масштабов, однако, является крупным областным и региональным центром, обладает 11 высшими учебными заведениями, не считая различных курсантских училищ. Посему население Н. весьма грамотно, читающее и время от времени пишущее, а редакторство - не столь редкое и до последних событий весьма престижное занятие. Интересы населения Н. также весьма широки, а потому периодики в городе хоть пруд пруди - начиная от изданий, посвящённых самым что ни на есть приземлённым, садово-огородным делам, заканчивая периодикой, что, как говориться, держит руку на пульсе мировой и столичной культурной жизни, а солидные аналитический издания, взвешивающие баланс сил на Ближнем Востоке и обсуждающие особенности налогообложения Евросоюза, стараются изо всех сил не уступать по популярности кроссвордно-анекдотным газетишкам и региональной жёлтой прессе.
  И вот представьте себе такую картину - едете, значит, Вы по городу Н. на трамвае девятый номер. Напротив вас сидит милая такая бабулька пенсионерка и читает статью о трёхурожайной клубнике в регионах рискованного земледелия (Газета "Во саду ли в огороде") и в самом её газетном углу в чёрной рамочки текстик: мол, уважаемый читатель, скоропостижно и при трагических обстоятельств погиб редактор нашей газеты Аркадий Петрович Проценко.... Рядом с вами сидит детина в камуфляже и высоких десантных ботинках - то охранник колбасного ларька на улице Гагарина. Читает эротическую газету с объявлениями о знакомствах "Ля Мурр", там, на заглавной странице фотография соблазнительнейшей полногрудой дамы с траурной полоской в углу - оказывается, сотрудники издания отмечают сорок дней, прошедших после преждевременной и трагичной кончины Софьи Розиной - главреда и основателя сей почтенной газеты. Сбоку читаются "Литературный базар", "Уфологический вестник", "Город и Мир".... И вы уже боитесь заглядывать на их страницы....
  
  ***
  А случается это приблизительно так. В один из обычных деньков, таких вот рядовых, рутинных и серых деньков, из которых, собственно и состоит серая масса редакторских будней, несчастная жертва наталкивается на конверт обычного казённого цвета. Каким образом он попадает в редакторский кабинет, ответить никто не может. Да, впрочем, и проследить за всеми потоками бумажных рек, протекающих через редакторский кабинет, представляется, вряд ли возможным. В конверте распечатанные листочки пополам сложены, к ним небольшая приписочка обнаруживается, что какую-нибудь банальность гласит. Ну, типа:
  
  ‹Уважаемый редактор, такого-то издательства. Вот уже многие годы я являюсь вашим верным читателем, посему и посвящаю свою первую пробу пера любимой газете (журналу, издательству). С трепетом и благоговением вручаю моего литературного первенца в Ваши строгие редакторские руки...»
  
  И т. д. и т. п. Дальнейший текст, как правило, не читается - и без того всё ясно. И рукопись находится уже практически на полпути в бумажную корзину, как в редакторе неожиданно просыпается редакторская совесть. Внутренний голос говорит ему: ‹Ну, что ж ты сразу таки и в корзину! Прочитай хоть бы первый абзац, брось хоть один строгий редакторский взгляд на первые строки. Узри нелепую опечатку, косноязычную метафору, неграмотную пунктуацию, неряшливое жирное пятно, наконец, и тогда уж с чистой совестью - в корзину!» И тут происходит действительно редкостное явление - редактор прислушивается к голосу совести. Он бросает строгий редакторский взгляд на первые строки произведения и. ... И, конечно же, замечает и опечатки и пунктуационные ошибки, наверняка, и качество метафоры его удовлетворяет не на все сто.... Но.... НО!!! Он, даже игнорируя противное жирное пятно, не спешит расстаться с листами рукописи!!! Его лицо каменеет, его члены перестают шевелиться, он даже как будто уже вовсе и не дышит. Только глаза, зрачки его редакторских глаз находятся в ритмичном и неустанном движении.
  
  Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад...
  
  И начинает казаться, что за движеньем этим, стоит какой то странный, непостижимый механизм, некая сакральная мистерия, некий парадоксус, сродни тому, что заставляет двигаться маятники трёхсотлетних часов...
  
  Нетерпеливая рука выхватывает следующую страницу.
  
  Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад...
  
  Нетерпеливая рука выхватывает следующую страницу.
  
  И вдруг! На лице, каменном редакторском лице начинают отражаться эмоции. Робко, как первые солнечные лучи сквозь затянутое тучами ноябрьское небо. Впервые за прошедшие десятилетия его жизни. О, да! Такое случалось лишь только на пятом жизненном году, в его редакторском отрочестве, когда мама читала ему рассказ ‹Серая шейка» (‹Русалочка» Андерсена). Эмоциональная мимика редактора выдаёт, что читаемое ему весьма и весьма импонирует. Редактор складывает губы трубочкой, вытягивает их вперёд, потирает центр лба указательным пальцем. Пару раз, отмечая наиболее крепкие моменты, хлёстко бьёт себя ладонью по ляжке. Он начинает бормотать вслух, повторяет, смакуя, слова, рассасывая гласные звуки, как барбарисовые конфетки и похрустывая сухим согласным хворостом, от мягких знаков рот наполняется слюной, кадык на рельефной шее спешит за её очередной порцией. Опускается затем вниз, в самую редакторскую утробу. Снова... Снова... Он ест прозу. Как голодный ест жирный студень. Он пьёт её, как умирающий от жажды пьёт родниковую воду. Время от времени он ‹хмыкает», и вскорости становиться понятно, что это ‹хмыканье» - своеобразный редакторский смешок.
  
  Нетерпеливая рука выхватывает следующую страницу.
  
  Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад...
  
  О, боги! Редактор смеётся! Смеётся чисто и наивно, как ребёнок. Он ржёт. Ржёт пьяным подпоручиком над скабрезной шуткой. Закатывается обкуренной гашишом портовой шлюхой. Ему уже не хватает воздуха. Он судорожно ухает филином, синеет лицом, и только толстые стёкла очков помогают удержать в орбитах выпученные от гомерического хохота глазные яблоки...
  
  Нетерпеливая рука выхватывает следующую страницу.
  
  Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад...
  
  Редактор вновь каменеет лицом.
  
  Нетерпеливая рука выхватывает следующую страницу.
  
  Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад...
  
  И вскоре редакторские глаза покрываются мутноватой плёнкой. Он всхлипывает. Всхлипывает раз, всхлипывает два... три.... Крупная слеза скользит по строгим ложбинкам редакторского лица. Скупая слеза седого генерала, поигрывающего желваками у могил однополчан. Вскоре он заплачет. Плачет обиженным ребёнком. Рыдает. Рыдает безудержно и горько, как погорелый на пепелище. Ревёт белугой. Скулит протяжно и тонко, скулит престарелой старухой у гроба молодого сына. Верещит недорезанной свиньёй, тоскует визгливой сукой по украденным щенкам, хрипит раздавленной колесом кошкой...
  
  Нетерпеливая рука выхватывает следующую страницу.
  
  Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад...
  
  Редактор вновь каменеет лицом.
  
  Нетерпеливая рука выхватывает следующую страницу.
  
  Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад...
  
  Из дрожащей руки выпадает последняя страница....
  
  Редактор какое то время тупо таращится на стену. Вернее, сквозь неё. Сквозь стену, её старые обои, щебёнку и кирпич, жёлтый коридор и кривые ветки вяза, серое небо с грязными ошмётками облаков и туманную муть Млечного Пути. Ещё недавно его редакторская душонка парила пёстрой птичкой колибри средь благоухающего великолепия и многоцветья рукописного Эдема, пила губами-хоботком сладкий семантический нектар, качалась на стилистических лианах, грелась на солнце метафорических сравнений, неслась безумно по волнам мягкого ритма прибоя, рыдала, хохоча, над счастьем бессмертия и горем вечного счастья. А сейчас.... Вновь в этих стенах. Изгнания из Рая в сравнении с этим - мягкое порицание любящей матери, голландская тюрьма для мордовского зека. Есть вещи и похуже! К чёртям со всем, что когда-либо было написано, что пишется сейчас, и что когда-либо сотворено будет! Взволнованный редактор начинает метаться по кабинету, рассеяно собирает размётанные клочки сознания, восстанавливает протоптанные многолетним бытиём тропы эмпирии и отпечатки былых обывательских представлений. И, как только, выпив несколько крепких чаёв и выкурив пачку злых редакторских сигарет, как только он становиться вновь способным осуществлять осмысленные редакторские действия, он кидается к конверту казённой бумаги, нелепой приписке-обращению и разочарованно стонет - там нет, нет обратного адреса, там нет подписи с именем автора, и даже отсутствуют почтовые штемпеля, а если оные и есть, то размыты дождевой водичкой до полной неузнаваемости! Жуткое бессилие и боль! Где-то в полночь редактор отваживается прочитать рукопись повторно. И тут происходит самая что ни на есть дьявольщина...
  
  II. Бездарь
  
  Перед тем как перейти к непосредственному описанию мистико-трагических событий, позволю себе немного поэксплуатировать внимание заинтригованного читателя и расскажу немного о себе. Самые внимательные из Вас, наверняка, уже заметили, что к описанным событиям я имею весьма тесное отношение. И это отнюдь не случайно. Начну издалека.... Родился я в семье школьного учителя литературы и русского языка, то - тятенька мой покойный. Матушка-то совсем рано из жизни ушла. Потеряв единственного спутника жизни, отец мой посвятил себя двум единственным страстям - школе и пестованию творческого литературного дара своего отрока. А то, что я оным обладал, тятенька мой не сомневался ни на йоту. И мои первые стишки, сочинённые в 4-летнем возрасте: ‹Вот зима придёт опять - будем дед-мороза ждать» упали плодотворным семенем на благодатную почву надежд и амбиций моего родителя. Но, забегая вперёд, разочарую доброжелательного читателя - из семени того вырос раскидистый и бесполезный репейник-колючка.
  Шестнадцатилетним отроком, благодарю хвалебному, как теперь говорят, пиару моего тятеньки, слыл я без пяти минут юным гением, поэтом и писателем. Мне единственному позволялось носить роскошные, вызывающей длины локоны, и протесты военрука и учителя физкультуры не имели супротив этого никакой силы. В учительской отец зачитывал перед умилёнными коллегами отрывки из моих сочинений. Я же, уверенный в своем предназначенье, предвосхищая славу и всемирную популярность, писал напыщенные вирши о своём нелегком пути...
  
  Тогда во тьме, в полубреду;
  Под вой декабрьской метели;
  Мне снились ангелы во сне;
  Во сне мне ангелы пропели;
  Что путь мой длинен и жесток;
  Его пройти смогёт не каждый;
  Ведь то ж не фабрики станок -
  Мне предстоит мой труд бумажный!
  
  Недюжинная энергия и уверенность моего отца, тонны перечитанных книг, затем - филфак университета родного города Н. И тут первые разочарованья. Моя ранняя студенческая проза - блеклые и бесталанные рассказики самовлюблённого юноши-нарцисса. Пустые пафосные пузыри. Доценты, которых я просил о рецензии, старались подбирать наиболее мягкие и щадящие фразы... Однокурсники откровенно издевались над максимализмом и кичливостью моих неумелых творений. Я перестал писать. На факультете загорались ранние звёзды - поэтичная и тонкая Леночка Розенфельд (покончила позднее жизнь самоубийством), саркастический, с неподражаемым чувством юмора и стиля Лёня Поносянц (успешно печатается в крупнейших издательствах страны, под псевдонимом, правда), рубаха-парень и душа всех филфаковских компаний Димка Горохов (издал свой первый гениальный сборник стихов и спился где-то в Твери)....
  Я же ходил мрачнее тучи. Тогдашний расклад дел не обещал мне ничего особенного. Ну, разве только средненький полутроешный-получетвёрышный филологический дипломчик, и, как следствие, работу учителем русского языка и литературы в одной из захолустных деревенских школ на удалении пятичасовой езды на задрипанном ПАЗике от колхозной площади города. Пойти, так сказать, след в след по стопам моего несчастного батюшки. А этого я боялся пуще всего на свете. И было у меня лишь одно универсальное и не лишённое, как мне казалось, своего смысла оправдание - не всякий юноша, лет двадцати, способен написать гениальное произведение. ‹Когда-нибудь это либо придёт ко мне, - успокаивал я сам себя: ‚В один прекрасный момент это наступит, вот только пока я - пустой флакон, ему необходимо содержание, его следует наполнить, наполнить жизненным опытом, нужно познать любовь и страсть, и горечь предательства, вдохнуть солёный воздух морского прибоя, сладковатую гарь степного пожара, увидеть блеск северного сияния и услышать волчий вой, нужно бродить в изнеможении, голодать на последние копейки, нужно, наконец, согрешить, своровать, может даже, сходить к проститутке, может даже, убить человека, но потом раскаяться, непременно раскаяться и написать роман, объёмный, чистый и мудрый..."
  
  Последующие годы летели быстро, и на мою долю досталось не мало. Конечно не всё из того, о чём мечталось двадцатилетнему, романтически настроенному студенту филфака. Свинцовые мерзости взрослой жизни порою гораздо страшнее выдуманных юношей романтических страданий. Я познал злой недуг мимолетных и безнадёжных влюблённостей, проклятье вечного безденежья, продажность женщин и завистливую дружбу-вражду, глупенькие пьяные эйфории и безысходность серой стены похмелья, презрительные косые взгляды, вязкую железнодорожную простуду, казённое равнодушие и враждебность общественного бытия. Прошёл десяток лет, и мои виски украсили первые седины. Я не написал романа, но написал повесть. Я выдавливал её из себя по каплям, мучился и не спал ночами, тот факт, что я что-то написал можно смело приравнять к чуду, я получил скупую чашу живительной влаги из пересохшего колодца моей творческой натуры. Вдохновение отсутствовало напрочь, я не творил, я работал натужно, истязая самого себя, я ОТДАВАЛ ДОЛГ своему отцу, платил скупые гроши за всю ту энергию, надежду, за красивую и, увы, беспочвенную иллюзию, что он дарил мне на протяжении всех лет моей юности и молодости. И мой отец был горд, был безмерно счастлив, когда я нагрянул к нему с потрёпанной рукописной стопкой бумаги. И, увы, пелена не спала с его глаз. Он до сих пор пребывал в плену гибельной иллюзии, иллюзии того, что его сын - гений. Он хрипло прокричал, что сей день - самый счастливый день его жизни и одна из значительнейших дат в истории мировой литературы вообще. Он откупорил бутылочку заветного коньяку, который, по его словам, он начал хранить с того момента, когда я, четырёхлетний продекламировал ему своё первое детское стихотвореньице - ‚Вот зима придёт опять - будем дед-мороза ждать". Осушив треть стакана, он тут же сел за свою печатную машинку и торжественно стал набирать текст, переводя косые и грязные каракули моих письмён в строгие печатные ряды, подобающие самому, что ни на есть Великому произведенью. И тут бы мне заметить, что старик мой болен, болен психически и безнадёжно - он смаковал мои кривоватые метафоры, расхваливал спартанскую точность и безупречность убогонького стиля, поражался мнимой глубине моего скупого словарного запаса. Мне бы тут сказать: ‚Стой!", схватить его за руку, однако - нет. И снова, умудренный жизнью, тридцатилетний лоб поддался магии отцовской любви и веры. А вдруг? Целыми днями и неделями, проходя мимо окна его квартиры, я видел сутулый силуэт моего родителя, склонившегося над очередной копией моего творения (да, да, мой юный читатель, тогда не было ни принтеров, ни копировальных машин). Мы вместе с ним относили ровные, приятного веса пачки листов в почтовое отделение и отсылали их во все мыслимые и немыслимые издательства. Затем какое то время сидели на кухне пили чай, фантазировали о грядущем признании, смеялись. Счастливые.
  
  Первый отказ показался нам нонсенсом. Второй - формальный отпиской. Третий был разносной рецензией какого-то добросовестного и трудолюбивого редактора. Всяк следующий - ударом молота судьбы по моему несчастному отцу. И в самом деле, он, как кривой гвоздь, корчился и извивался от этих ударов, жестоких и равнодушных, злобных и псевдо-доброжелательных отписок, которые чёрным вороньём гнездились в нашем почтовом ящике. Ежедневное ожидание почтальона, ещё недавно столь сладостное, превратилось в худшую муку. Мы договорились больше не открывать ящик, ключ от него мы выбросили в канализационный люк. Однако, каждый раз проходя по лестничной площадке, миную проклятую жестяную коробку с надписью ‚Почта", я почти физически ощущал сгусток редакторского зла, что тёмным комом копится за её тонким, покрытым зеленовато-выцветшим, щербатым слоем краски. И вот однажды он переполнился, и чья та ‚добрая рука" выхватила выпавшую из него, как потом оказалось, наиболее мерзкую, наиболее высокомерную и уничтожительную рецензию, которая заканчивалась рекомендацией автору рукописи забыть о бумаге и чернилах вообще. Добрая рука просунула скверную страничку в дверную щель квартиры моего отца. Сердце старика не выдержало. В тот вечер меня с ним не было. В тот вечер, как уже многие вечера перед этим я пил, пил жестоко и беспробудно.
  
  Хоронил отца в похмельном равнодушии и отупении. Сухие комья рыжего суглинка глухо барабанили по крышке гроба, пронзительный ноябрьский ветер имел моё драненькое пальтецо во все дыры. Стайкой чёрных галок стояли у могилы старушки-учительницы, бывшие коллеги моего отца. Я не знал, куда мне смотреть, я что-то мямлил в ответ на плаксивые соболезнования. А за спиной я чувствовал упрек: ‚Вот, мол, стоит с опухшей от похмелья рожей, в школе такие надежды подавал, и так подвёл своего отца...."
  
  ***
  И вот уже один-другой внимательный читатель замечает, что вот, вроде б, как раз то у меня и наличествуют все мотивы невзлюбить редакторское племя. И крах всех жизненных планов и печальная кончина моего родителя - причины, которые вполне могут подтолкнуть человека к разработке мстительных планов, даже таких извращённых и дьявольски жестоких, каковой, например, является Чёрная Рукопись. Увы, мой подозрительный читатель, за разгадкой этого феномена стою вовсе не я со своей скромной и незаслуженно возвеличенной тобою персоной. И первой причиной сего является то, что даже при всём своем наилучшем желании и стремлении я не могу написать ни страницы, ни пары строчек, которые каким-либо образом могут хоть как-то эмоционально воздействовать на читателя. Да, да, дорогой читатель! Год, прошедший после смерти моего отца, был самым несчастным в моей жизни. Я продолжал безмерно пить, не следил за своей внешностью, опустился на самое социальное дно, и время от времени, пытался таки писать....
  Хватался в отчаянии за перо, в отчаянии рвал написанное. Пытался писать снова. Те попытки были бесплодны и по-своему комичны, как рвение старого кота-кастрата, затевающего акт любви с мягкой, плюшевой игрушкой. Пил снова. Время от времени в хмельном тумане запоя я выхватывал мысль, целый сюжет или небольшой художественный эскиз, что казались мне оригинальным и красивым. Трезвея, садился за стол, быстро писал, затем темп падал, я вяз в собственном косноязычном и гугнивом болоте штампованного, статичного и безжизненного языка. Бесился и неистовствовал, переписывал снова, пока, наконец, не обнаруживал, что та красивая и оригинальная мысль - всего лишь тусклая, грошовая медяшка, блеснувшая случайно в мутной луже моего сознанья.
  И вот однажды, в один прекрасный день на меня не спустилось озарение - я бездарь. Тот самый кот-кастрат. Иль даже хуже - я подобен охотничьей собаке, выросшей с мечтой о лесе и дичи, но полностью лишённой чувства обоняния. Я понял, что, не смотря на тысячи и тысячи прочитанных книг, я едва ли отличу литературу талантливую и возвышенную, от текста газеты бесплатных объявлений. Нет, литература меня, конечно, увлекала, особенно в юности, как и каждый мальчишка, я восторгался героями Жуль Верна, тремя мушкетёрами, капитаном Бладом и прочими детско-юношескими литературными героями. Но дальше этого дело не пошло. По почину моего отца, я читал, читал и читал.... Но, собственно, как я сейчас понимаю, я мог с равным интересом читать техническую инструкцию по применению бытового пылесоса и Тургенева, Хемингуэя или Гёте. Я никогда ничем не восхищался, и, разумеется, никогда не был способен произвести нечто, восхищения достойного. Да, в литературном плане я бездарь, я такой же, как тысячи и тысячи наших сограждан, которые в литературе ничего не понимают и, соответственно, равнодушны к оной. Ну, и шут с ней, с литературой! В жизни полно иных прекрасных вещей! Моей единственной ошибкой было то, что, ни имея литературного чутья, вкуса и дарования, я обладал чудовищными литературными амбициями. Я разбился, даже не взлетев. Я - бездарь, бездарь, бездарь, бездарь, бездарь, бездарь, бездарь, бездарь, бездарь, - твердил я себе вслух, говорил своему зеркальному отражению, говорил, просыпаясь по утрам, и отправляясь вечером спать, и каждый раз, произнося это слово, я испытывал неимоверное облегчение. И даже был благодарен тем редакторам, который написали мне самые злые и уничтожительные отзывы. Ведь только тогда, по прошествии многих лет я узнал, как важно это - убить в человеке бездаря, освободить его из плена иллюзорных амбиций, вернуть его к нормальной и полноценной жизни. И я стал счастлив! Однажды я даже собрался и сжёг все черновики и рукописи, оставшиеся от умершего во мне бездаря.
  
  Я нашёл в себе силы прийти к могиле моего отца и сказать: ‚Ты был не прав, отец... Папа, я пришёл к тебе не как гениальный писатель, я пришёл к тебе как твой сын. Я - бездарь, папа. Я бездарь, такой же, как миллионы обычных людей, как сотни и тысячи лоботрясов, которых ты обучал в школе литературе. Я - один из них, и оттого я счастлив!"
  Какая-то добрая душа оставила на могильном холмике майонезную баночку с четырьмя одиноко торчащими увядшими гвоздиками. Я выплеснул из банки зацветшую, застоялую воду и до краёв наполнил её водкой. Выпил за один присест, давясь и обжигаясь тухловато-застойным привкусом и дурной сорокоградусной горечью. Швырнул посудину прочь. Чёрно-белый кладбищенский пейзаж начинал раскрашиваться в яркие цвета. Сквозь пробоину в облаках прорвались лучики солнца, заиграли на позолоченных куполах небольшой часовенки. Жизнь - прекрасна!
  
  Это был мой последний глоток водки, с тех пор я перестал злоупотреблять спиртным, стал следить за свои внешним обликом и вернул себе утраченный социальный статус. Вскоре я стал... редактором! Представляю, дорогой читатель, как округлись твои глаза. Но кем становиться мне ещё, мне с корочкой диплома филологического факультета и отсутствием всяческих литературных талантов? Конечно же, редактором. Стезя педагогическая была отвергнута мною, по известным причинам, заранее. Я стал редактором одной из желтых газет города, пожалуй, самой желтушной. Том самой, которая пишет о крысах-людоедах в подземных переходах, знахарках-колдунах и расследует дела о внебрачных детях знаменитостей. Ни одному юному и зрелому дарованию даже и мысли такой в голову не придёт - отправлять в мою газету свою сокровенную рукопись, зато, если ты, мой друг, простой обыватель - то тебе самое место среди нас, - ты видел приведение, разговаривал со своей покойной бабушкой, или на твоём дачном участке нашалил снежный человек - смело пиши нам. Читай нас, если ты один из миллионов честных людей, которым наплевать на высоколитературные страсти, ты чинишь сантехнические трубы или ремонтируешь автомобили, прокладываешь дороги, охраняешь офисы, развозишь людей на маршрутке или просто бомбишь на задрипанной шохе по ночным улицам горда. Я знаю, ЧТО Вы, мои дорогие читатели, хотите читать, ибо я один из вас, и повторюсь, ещё раз, оттого я и счастлив.
  
  III Редактор
  
  Однако теперь хватит с моим длинным и многословным отступлением. Вернёмся к делу. Чёрная Рукопись - тема моего профессионального интереса, и в отличие от других тем мистического и потустороннего характера, что так охотно эксплуатируются ‚несерьёзной" прессой, Черная Рукопись действительно существует. ОНА ЕСТЬ! Редакторы умирают от внезапного инфаркта, стремительного цирроза, неожиданного несчастного случая - форс-мажора (как сейчас принято говорить), накладывают на себя руки сами, или становиться жертвой необъяснимых потусторонних сил. Всё это находит своё отражение в медицинской и криминальной статистике, но ни та, ни другая не берётся объяснить, почему, ПОЧЕМУ за последние годы смертность редакторов родного города можно прировнять только к показателям штрафной роты в самый разгар боевых действий на передовой линии фронта в сорок втором году? Почему продолжительность жизни редактора не связана с его биологическим возрастом и состоянием здоровья, но имеет прямую связь с самим родом его профессиональной деятельности и, может быть, стажем работы. Хотя и здесь я не нашёл никаких более или менее объяснимых закономерностей. И, наконец, что это? Древнее и ужасное проклятье редакторского ремесла, выпущенное, чьей-то коварной или неосторожной рукой на волю? Чем меньше живых редакторов, тем больше насущных вопросов. И вот, уж, к сожалению, по причине скоропостижных болезней скончались наши старейшие редактора-мастодонты, старая редакторская костка, так сказать. Может быть, они что-то знали, о чём-то догадывались? Но разве теперь у мёртвых спросишь? Постойте! Все ли? А Евграф Самуилович Правдюк? Бывший главред всемогущей региональной газеты ‚Н-ский коммунист", что последние десятилетия до развала Союза так единолично и многотысячнотиражно правила на просторах нашей необъятной Н-ской области, что, в свою очередь, как известно, размерами своими вполне сопоставимы с Францией, Голландии и Бельгией вместе взятыми. Неужто Правдюк жив? Он как раз из того сорта людей, что вместе с развалом системы исчезли из поля видимости. Как колёсики и шестерёнки огромного разлетевшегося на миллионы частей локомотива, закатился Евграф Самуилович куда-то под откос, в тенистый репейник забытья, и чем чёрт не шутит, может всё ещё и здравствует.
  Взволновано листаю телефонный справочник. Набираю номер. ‚Правдюк слушает!" - бодро каркает телефонная трубка. С ума сойти! Тот, самый Правдюк, который ещё двадцать лет тому назад был старым и всесильным главредом! По моим подсчётам ему должно быть уже как минимум девяносто. ‚Живая легенда редакторского мира размышляет о загадках Чёрной Рукописи" - таков будет заголовок! Теперь мне надо подумать, под каким соусом мне надо вытащить Правдюка на беседу.
  
  Тебе же, мой верный читатель, коли ты вместе со мною оказался в центре мистического и крайне опасного журналистского расследования, самое время ознакомится с некоторым фактологическим материалом. Тем самым драгоценным и уникальным фактологическим материалом, что я собрал за последние месяцы моей охоты за разгадкой Чёрной Рукописи. Это документальные, записанные мною впечатления редакторов о ПРОЧИТАННОМ. Мною сохраняется авторская стилистика и пунктуация. Все авторы этих строк уже мертвы....
  
  Дорогой читатель, ты заметил, что я уже перешёл с тобою на ты? Так вот, следующая часть - не для изнеженных ботаников, маменьких сыночков, людей с неуравновешенной психикой, женщин, испытывающих всяческие гормональные дисбалансы, любителей травяных чаёв и безалкогольного пива. Если Вы случайно затесались в ряды моих читателей и достигли этого места, лучше сразу престаньте читать, выбросите эти страницы, куда подальше, сотрите файл, забудьте мою станичку в Интернете! Идите-ка на... свежий воздух! Для вас так лучше!
  
  Кышь!!!
  
  
  
  
  Ну вот, мой друг, после того как я, как минимум, в двое сократил свою читающую аудиторию, мы переедем с тобой к одной из мрачнейших глав моего повествования.
  
  IV.Дьявольщина продолжается
  
  Рассказывает Зинаида Львовна Штернберг, доктор филологических наук, заведующая кафедрой русского языка Н-кого Государственного университета, редактор университетской филологической газеты ‚Чем наше слово отзовётся".
  
  Сие (извините, мне трудно сейчас трудно подобрать подходящее название.... Этому) я обнаружила среди кипы бумаг в моём кабинете на кафедре. Это был конверт, и, судя по внешнему виду, он мог содержать либо автореферат очередной диссертации, либо отзыв на одну из научных работ моих питомцев. Я была несколько раздосадованной и уставшей - увы, учебная, организационная и научная нагрузка заставляют порой забыть о делах бумажных, второстепенных. К тому же новый номер нашей газеты, что называется, ‚горел". Рабочий день уже окончился, студенты и коллеги разошлись по домам, и я какое-то время боролась со своей совестью - прочесть или отложить на завтра. Тем не менее, чувство долга победило малодушие, и я распечатала конверт с ээээ.... Этим. Вопреки ожиданиям, изложенный на бумаге текст предназначался нашей газете, в глаза мне сразу бросилось безобразное пунктуационное оформление. Возникало впечатление, что знаки препинания были расставлены абсолютно произвольно, минуя всяческие правила и игнорирую законы естественной логики, запятые и точки - словно, зёрна; разбросанные неряшливой рукой: какого-то. пьяного сеятеля. Вместе с тем, содержание и какая-то внутренняя, по-своему удивительная манера, одновременно иррационально-прагматическая логика текста вызвали во мне, опытном языковеде, целую гамму эмоций, читая, я не могла поверить...
  
  Последующее изложение эмоций, весьма многословное и местами сбивчивое, я опускаю из-за экономии времени. Любопытных могу ещё раз отослать выше, где я описываю непосредственную редакторскую реакцию на чтение Чёрной Рукописи. Помните?
  
  Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад... Слева-направо-назад...
  
  Нас интересует, что произошло позже, когда бедная жертва приходит к мысли о вторичном прочтении текста и далее. Итак, далее Зинаида Львовна повествует:
  
  Первоначально, мне показалось, что виною тому скверное освещение кабинета, ибо мне с огромным трудом приходилось разбирать отдельные слова. Вскоре это стало и вовсе невозможно. Казалось, что текст пришёл в некое движение, или мой взгляд был одурманен настолько, что допускал разброд строк, предложений и целых абзацев. Вскоре этот процесс принял некую упорядоченность, и я с удивлением обнаружила, что написанное превратилось в целую груду печатных знаков, теснящихся за пределами правых и левых страничных полей. Меж ними оставалось всё белое пространство листа. Знаки шевелились, стараясь принять строгие боевые формации на манер двух враждующих армий перед началом сражения. Затем начались первые провокации, они начали перекидываться знаками препинания, вернее, точками наподобие детской зимней забавы - игры в снежки. Конфликт разрастался всё дальше и дальше. В ход пошли запятые, кавычки, скобки. Это уже скорее напоминало ‚игру в Чапаевцев". Появились первые жертвы, вытесняемые с плоскости листа буквы, просто пропадали, исчезали в пустоте, знаки препинания же продолжали летать по кабинету, пока не обретали вид различных насекомых. Точки превращались в мошкару, запятые жужжали комарами, из восклицательных знаков образовывались стрекозы, две скобки - мотылёк, знаки вопросительные - богомолы зеленокрылки, кавычки - моль, точка с запятою - синяя муха, многоточия - дрозофилы. Вскоре бумажные листы и вовсе опустели, зато всё пространство помещения было заполнено летучей насекомой братией, которая вела себя весьма агрессивно. Несколько раз я ощутила болезненные укусы, кто-то отчаянно жужжал у меня в волосах, пытался залезть мне в нос, уши. При этом мерзкие твари не забывали постоянно спариваться, делились, размножаясь прямо на глазах, и росли, росли, другие же напротив рассыпались на десятки более мелких, а те в свою очередь мельчали снова. Возникали новые виды, для точного определения оных не хватило бы знаний даже профессора энтомологии...
  
  Далее, вновь опуская многочисленные подробности и пространный экскурс покойной госпожи Штернберг в своё внутреннее душевное состояние, изложу факты в сокращённом варианте своими словами. Несчастная редакторша долго голосила, издавая тем самым звуки, подобающие любой женщине, оказавшейся в столь экзотической ситуации. Корпус университета тем временем был опустевшим (напомню, вторичное чтение происходит обычно около полуночи). Через какое-то время на крики среагировала полуглухая ночная вахтёрша. В кабинете завкафедрой Штернберг она обнаружила саму хозяйку оного, которая металась среди собственноручно размётанных ею бумаг в неком подобии дикой пляски. Волосы невменяемой были распущены, глаза бешено вращались, речь была несвязной. Вахтёрша вызвала скорую. Врач предположил, что всё дело в нервном срыве из-за сильной переутомлённости пациентки, карета скорой доставила Зинаиду Львовну домой, ей дали сильное успокаивающее и снотворное.
  
  На следующее утро госпожа Штернберг вспоминала о происшедшем, как о страшном сне. Состоялась наша с ней беседа (как редактор и журналист, ведущий расследование, считаю оперативность одним из главных залогов успеха). Зинаида Львовна была свежа лицом, несколько смущалась нелепости произошедшей истории и жаловалась на большую нагрузку в университете. Имея законный больничный на всю рабочую неделю, она сделала себе зарок не брать за это время в руки не одного рукописного и печатного листа, ни одного лингвистического и литературного журнала и книги. В тот же вечер она позвонила мне и пожаловалась, что таки открыла автореферат одного из аспирантов, и кошмар повторился снова. С его страниц, как из потревоженного улья, слетели знаки препинания и зажужжали таёжным гнусом. То же самое происходит сразу, как только она открывает любое печатное издание. Я пожурил её, но она упрямо возражала, что теперь нашла надёжное средство борьбы с этой чертовщиной, и будет каждый раз применять его, ибо без чтения не видит особого смысла личного существования. Наш разговор окончился спором, все мои настойчивые рекомендации были отвергнуты. Зинаида Львовна была одиноким человеком. Я же уезжал в срочную командировку в Чёртово Урочище, где по свидетельствам местных жителей снова начал шалить леший. Командировка пришлась на продолжительную зимнюю оттепель, и из-за неизбежного бездорожья я проторчал в урочище больше недели. Когда вернулся, был буквально похоронен под грудой не терпящих отлагательства редакторских дел. На одиннадцатый день после нашей беседы до меня дошла весть о трагической смерти Зинаиды Львовны.
  Её хватились сотрудники, после истечения больничного листа незаменимая завкафедрой не соизволила явиться на работы. На звонки по телефону не отвечала. Когда пришли к ней домой, её квартирный звонок долго рвал пугающую тишину за дверью, пришлось вызывать монтёров. Вскоре после этого милицию. В тёмном, зашторенном нутре сталинской квартиры стоял ужасающий запах. В каждой из многочисленных электрических розеток торчал так называемый фумигатор - маленький нагревательный приборчик, заправленный либо жидкостью, либо ядовито-зелёной таблеткой, испарения которых должны были прогонять назойливых мух и кровососущих насекомых. На столе и подоконниках лежали пепельные кучки дымных противомоскитных спиралей. Повсюду были хаотично разбросаны пёстрые блестящие упаковки, разрисованные таёжной хвоей, ‚динозаврами-рапторами", гипертрофированно большими комарами, мохноногими мухами и прочей насекомокрылой нечистью. Даже на тот момент атмосфера квартиры представлялась едва ли пригодной для жизнедеятельности живого организма. Сама же несчастная сидела за письменным столом, уронив голову на раскрытую книгу, некое подобие пасечной маски из шляпы с широкими полями и свисающей вниз марлей скрывало лицо погибшей. Я тяжело дышал, прижав к губам, в качестве фильтра суконный воротник моего пальто, старший милицейский чин распорядился открыть окна - причина смерти была для них ясна, ясна однозначно - покойная в приступе помешательства отравила себя посредством бытовой химии.
  ‚Чем интеллигентнее и образованнее люди, тем вычурнее помешательства", - пояснил мне старую истину похмельный патологоанатом и посоветовал поскорее выйти на свежий воздух.
  Я немедля последовал его совету, вышел к подъезду, слабенький фонарь обделался желтоватой лужицей света. К подъезду спешил журналист из ‚Криминального Н-ска", и я не смог ответь на его приветствия, меня душили слёзы, и слёзы эти были, увы, не от едкого квартирного воздуха, а имели самую, что ни на есть сентементальную человеческую природу - Зинаида Львовна была одним из первых моих университетских наставников, филологом от Бога и замечательной души человеком. Она одна из первых людей, кто безошибочно и твёрдо увидел во мне бездаря, и любил меня, несмотря на это, несмотря ни на что, любила, как простого студента, как бесталанного писаку, как редакторишку презренной жёлтой газетишки, как обычного человека, наконец. В её смерти попрекаю себя и поныне, и буду попрекать себя, пока жив буду, ибо за житейской суетой и равнодушием я оставил дорогого мне человека в трудную и опасную минуту....
  
  Ну, мой верный читатель, ты, конечно, понимаешь, что я нисколечко не верю в официальную версию о самоубийстве в состоянии душевного помешательства. Зная трезвый аналитический ум Зинаиды Львовны, её спокойствие и рассудительность, я скорее поверю, что весь мир сошёл с ума, поверю во всякие барабашки и зелёные человечки, о которых пишет моя газета, нежели в историю о том, что с психикой госпожи профессора Штернберг было что-то там не совсем в порядке. А для самых скептиков ещё кое-чего добавлю. И по сей день на моём письменном столе лежит книга ‚Синтаксис и пунктуация русского языка" под редакцией А. Е. Бобровича. Это заглавие книги, написанное на её обложки. Страницы же её белы-белёшеньки, как будто на них никогда не было ни слов, ни букв, ни точек с запятыми.
  Догадываетесь?
  То - книга, на коей покоилась глава усопшей.
  Сомневаетесь?
  Приходите ко мне и посмотрите сами!
  
  ***
  Итак, дорогой друг, мы перевернули первую кровавую страницу моей рукописи о Чёрной Рукописи. Был месяц февраль. И это был один из первых и страшных ударов сего страшного проклятия редакторского племени. И как ты, наверняка, заметил, это оставило глубокий рубец в моем сердце и дало мне немало причин и побуждений, чтоб найти и, возможно, поквитаться с породителем и первопричиной сего мерзостного и ужасного феномена - всё одно, будь он хоть человеческой, хоть дьявольской природы. Ты ещё со мной? Переходим к следующей странице!
  
  Мерзкое ‚хуебляканье", заполнившее монитор моего компьютера, было едва ли терпимо. Сначала зачудил редактор ‚ворда", подчеркнув красной волнистой линией слова русского литературного языка, то тут, то там хаотично всплывающие окошечки, предлагали их матерную, нецензурную замену. Я же истерично пыталась спасти текст, без устали ‚кликая" мышкой на ‚отменить", скорость ударов по компьютерной мыши возросла до пределов, едва допустимых человеческой физиологией.
  
  Отменить! Отменить! Отменить!
  
  Я сидела и строчила, подобно подростку-геймеру, увлечённому одной из этих ужасных игр-стрелялок. Стала не поспевать. Судорогой свело кисть руки. От текста, столь прекрасного, утончённого и женственного осталось лишь груда мерзких выражений, что сливались в страстных и похотливых актах на экране моего монитора.
  (По рассказам Лилии Павловны Заикиной, редактора журнала женской прозы и поэзии ‚Шахерезада")
  
  От себя добавлю, что Лилия Павловна получила текст по электронной почте, первоначально посчитав оный за спам, хотела было его стереть, но в последнюю секунду рука дрогнула.... Текст очаровал и потряс её до глубины души, и тем более мерзким и роковым показалось его неожиданное преображении при попытке вторичного прочтения. Бедная жертва чудовищного обмана неоднократно пыталась собственноручно восстановить утерянное произведенье, но каждый раз, когда садилась за клавиатуру компьютера, либо бралась за перо, то из-под её руки выходили лишь гнусные ругательные слова....
  
  В последствие выяснится, что это один из наиболее излюбленных приёмов Чёрной Рукописи - заставить самого редактора броситься в брешь, возникшую между прекрасной иллюзией и серой реальностью. С какой чудовищной искушённостью и инфернальным садизмом она заставляла несчастную жертву биться головою о невидимую стену. Лилия Павловна погибла от потери крови. Кровоточили разбитые подушечки пальцев, клавиатура погрузилась в засохшую тёмно-красную лужу; покойная сидела с широко раскрытыми глазами и разочарованно смотрела в погасший монитор. Такую картину застали сотрудники её издательства, когда, наконец, решились после подозрительного трёхдневного отсутствия редактора взломать её кабинет...
  
  Пишет покойный Ратибор Коловрат (в миру Анатолий Пробежий - редактор полуправославной-полуязыческой газеты ‚Вече" с национально-шовинистическим направлением):
  
  И привиделось мне, будто б словеса славянского происхождения на заимствованные ополчились. Сначала сбилися в ватагу и давай слово ‚менеджмент" эээ мордовать, а оно как бы стонет, как бы на англицкий такой манер ‚оу-оу!". Разошлись так, раз - в миг все однокоренные выделились и давай у других русские приставки да суффиксы отсекать - то из греческого, а то из латыни.... Под конец даже нечто вроде плахи соорудили и ну - восклицательными знаками аки секирами скорое судилище вершить - жертв тех полным полно образовалось - финно-угорские словеса... из тюркских наречий пришедшие - все на плаху. И вроде б текст русский был, отечественный такой патриотичный, да вот как всё перевернулся - в миг на разных диалектах заголосил - татары визжат, евреи плачут, арабы ‚аллаху-аллаху" кричат.
  Далее Коловрат переходит на вынужденное сравнение: ‚Столь мрази же и в русском городе Н. предостаточно. Что на русский православный образок крестится, а за пазухой кинжал кривой таит!".
  Белый лист кровяными пятнами напитался, словно кто чихнул на него юшкою из уст разбитых. Я водочкой на оный ералаш плесну - а те ж ещё свирепее, чисто бунт русский, слепой и беспощадный. То как знак я воспринял, записку сию пишу, а самого мысли тревожные посещают - неужель час пробил, не пора ли народ к восстанью поднимать! Спешу, бегу к звонарной башне, как в старые времена в лихую годину люд русский будить!
  
  Коловрат, не медля, стал исполнять своё намеренье. Залез на колокольню да затрезвонил истово. Задёргался сам, как арлекин на верёвочках, запутлякался в верёвках-тросиках да и повис-удавился, глаза багряные выкатив....
  Отец Варфоломей говорил, что бесом он одержим был, медики ж белую горячку предполагали. А на самом деле - всё одно - гибли редактора. Кто в психушке медленно, кто от неожиданного рака в онкологическом отделении сгорал, инфаркты - само собой. ДТП. Прыжки с крыш, суициды. Пропадания без вести. Отравления.
  
  VI. Правдюк
  
  В семнадцатом веке в Регенсбурге студент-философ Иоганес Шпренглер и его сподвижник монах Игнатиус вывели так называемых буквенных человечков - гомункулус литера. То были примитивные литературные формы спиритического происхождения, обращённые в искусственных гоминидов. Предание умалчивает, что послужило непосредственным материалом для создания тел. Предположительно, зола сожженных манускриптов и рукописей в совокупности с какой-то богатой микроорганизмами биомассой, не исключено, что в качестве оной использовались обычные человеческие эскременты. Душа же, или живительная энергия, креатор спиритус, вызывающий убогонькое тельцо к жизни получался посредством особого мистического ритуала сжигания рукописи. Жизнь буквенных человечков, была, как правило, недолговечна, скорее даже мимолётна. Одна минута, другая - и всё.... А вели они себя обычно весьма экспрессивно, от агрессивного злобного метания до гомерических приступов смеха, смешанных с душераздирающим рыданием и плачем. И всё это, как объяснял Шпренглер, от отчаяния, связанного с окончательной и безвозвратной утратой своей экзистенции в виде рукописи. С ними гибли мысли, эмоции, всяческие духовные метаморфозы, заложенные автором в написание рукописи. Гибли, лишаясь всяческой надежды на перерождение, свою гипотетическую реинкарнацию в духовном мире читателя.
  Далее любознательные ‚штудиозусы" установили, что продолжительность жизни такого человечка напрямую зависит от... от, умения автора трансформировать окружающую реальность в литературную гармонию, или же, как бы сказали сейчас ‚литературности" произведения. До каких познаний дошли немцы далее - неизвестно. Предположительно, Игнатиус был таки сожжён за ересь, а судьба Иоганеса Шпренглера теряется в дымных клубах пожарищ тридцатилетней войны.
  
  Правдюк сделал многозначительную паузу и, близоруко щурясь, стал протирать толстые стёкла своих черепаховых редакторских очков:
  
  - Вам, наверное, молодой человек, весьма странно слышать такие байки от заслуженного ветерана советской прессы. Долголетнего редактора одного из самых материалистических на Земле изданий, ныне не существующей газеты ‚Коммунист". Эти байки, на первый взгляд, скорее подойдут для какой-нибудь газетёнки, типа ‚Э-нский уфолог", не правда ли?
  
  - Отнюдь, отнюдь, Евграф Самуилович, - поспешил я возразить. История ваша вполне перекликается со сказанием о неком големе. А её вариации я слышал уже во многих преданиях, ваша история, пожалуй, одна из оригинальнейших. И в свете последних событий, мы должны учитывать, так сказать, все возможные обстоятельства. (До этого, чтоб заручиться доверием Правдюка, я представился сотрудником федеральной безопасности, рассматривающим секретное дело о гибели редакторов).
  
  - Тем не менее, зная фундаментальный закон сохранения энергии, гласящий, что энергия не исчезает окончательно, а только переходит из одного состояния в другое, состояния, зачастую не поддающиеся нашему восприятию, состояния, находящиеся по ту сторону нашей современной научной картины мира. Вспомним хотя бы ‚вещь-в-себе" Канта или же гения Николу Тесла .... И в этом разрезе, буквенные человечки Шпренглера и Игнатиуса всёго лишь своеобразные примитивные индикаторы, индикаторы, демонстрирующие нам, что происходит тогда, когда исчезает или уничтожается рукопись. Что происходит, когда горит авторский манускрипт, что происходило, когда горела александрийская библиотека, когда горели книжные костры в третьем рейхе, когда в советские времена редактора-чекисты... - На слове ‚чекисты" Правдюк немного запнулся, сделал небольшую паузу, подбирая четкую формулировку: ‚Важно не только, как и куда уходит энергия, но и, как она возвращается! Каждый раз, когда редакторская рука направляет рукопись в бумажную корзину, пусть даже самую ничтожную и бесталанную рукопись, её покидает таки часть энергии. Но редакторской воли, увы, недостаточно, чтобы заставить её исчезнуть вовсе, попав в бумажную корзину или шредер, она лишь подвергается очередной метаморфозе и... КТО ЕГО ЗНАЕТ, КАК ЭТА ЭНЕРГИЯ К НАМ ВОЗВЕРНЁТСЯ?"
  
  Я многозначительно стал помешивать ложечкой остывший чёрный чай. Чтоб немного отвлечься от мрачных мыслей, вызванных историческим экскурсом, я стал осматриваться вокруг себя. В квартире Правдюка пахло типографской краской и мышиным помётом. По углам комнаты грудились полутора и двухметровые кипы советских газет. Огромный стол в гостиной был неряшливо заставлен немытыми стаканами, на углу покоилась старая печатная машинка с покрытой густой паутиной клавиатурой. В полированное покрытие стола въелись многочисленные разноцветные чернильные пятна.
  
  
  - Ну, перед тем, как мы подойдём к поиску ответа на другой вопрос, я хотел бы Вам рассказать ещё один исторический анекдотец, для этого от времен Шпренглера и Игнатиуса мы перенесёмся с вами на три века вперёд, в век серебряный. Блок, Волошин, Брюсов, Сологуб, Гумилёв, Ахматова, Бальмонт и прочие и прочие... Век мятежный, богоищущий. Секты, спиритические сеансы. В кругах передовой молодежи стыдно не быть поэтом. Но ещё хуже - быть поэтом плохим. Имена гениев зажигались десятками звёзд, сотни экспериментаторов и талантливых мастеров слова блистали на студенческих вечеринках и капустниках. Тысячи томились в тени звёзд, страдая от поэтического бессилия и отсутствия внимания со стороны, увлечённых настоящими поэтами прекрасных представителей женского пола. Именно тогда, в то самое время появились слухи о так называемой поэтической тинктуре. Тинктура - прозрачная жидкость, заключённая в некое подобие аптечной склянки. И если некие гениальные стихи великих поэтов имеют своё очаровательное воздействие на слушателей, привлекая субстрат поэтической эйфории прямо из небесного эфира, то поэтическая тинктура - концентрированный продукт алхимической дистилляции. Кисточкой или шариком овечьей шерсти драгоценная тинктура наносится на углы рукописи. Таким образом, она достигает нежного кожного покрова прекрасной читательницы, или же... не менее привлекательного юноши. Проникая в кровеносные потоки и лимфатическую систему, тинктура оказывает гипертрофированное воздействие на сенсоры поэтического восприятия - иными словами - даже самые что ни на есть, наипримитивнейшие вербальные плоскости, избитые штампы и клише воспринимаются читателем более чем благодарно. Потеря любимого, разлука и смерть, неразделённые чувства, предательство и коварство - каким бы банальным языком не были бы изложены эти вещи, они неизбежно вызывают в читающем бурю эмоций. Даже рифма ‚кровь-любовь" не может не вызвать восхищения. Тинктура была уделом не только несчастных бездарей, злые языки приписывают баловство магической жидкостью многим из Великих. Несомненно, на этом обогатилось не мало шарлатанов, впаривавших юношам с мечтательными глазами и пушком над верхней губой флакончики с лавандовым маслом и смесью розовой и кёльнской воды. Э-ээх. Если б всё было так просто! Однако ж, как и во всех, даже самых невероятных историях, можно сказать, что дыма без огня не бывает. Некоторые утверждают, что наиболее поздним произведением из ‚тинктурного" периода были ‚Алые паруса" Александра Грина. Двадцать третий год, если я не ошибаюсь, и одновременно с этим год рождения Вашего покорного слуги, - Правдюк не без кокетства расправил худенькие плечи и выудил из низкой кухонной антресоли бутылку с креплёным кагором: - Однако к делу это не имеет никакого отношения. Издатели Грина, опять по некоторым слухам, хлопнули на его первые издания изрядное количество тинктуры. Первый и последний опыт тиражного подхода к поэтическому дистилляту. Может быть, это и чушь. Тем не менее, каждый раз, когда я открываю старый томик Грина, мне кажется, что я слышу дуновение лёгкого и загадочного бриза.... Чёрт его знает! Говорят, что шестидесятых физики-лирики вновь баловались какими-то химико-мистическими опытами на литературно-поэтической ниве, однако ничего серьёзного из этого, увы, не получилось.... Не откажетесь, так сказать, для поддержки беседы? - Правдюк мерно разлил по стаканам темно-вишневое вино.
  Я хотел было произнести тост за его долголетие и здоровье, но он, явно игнорируя формальности, торопливо пригубил стакан.
  
  - Я ведь, так сказать, перу был не чужд. Накопил громадный жизненный опыт, прошёл войну от Сталинграда до Будапешта. Когда начиналась волна шестидесятников, я был уже зрелым и умудрённым сединами. Мне тоже хотелось писать про геологическую романтику, тайгу, полёты на Венеру, лунную пыль и прочее.... Но с позиции жизненных лет, было недопустимо размениваться на романтическую чушь. А может, я был и бесталанен. Слуха для гитары у меня не было. К тому ж контузия. Слог отвратителен. Но я писал, писал про то, что было надо писать. Мелиорацию, кукурузу, тракторостроение, пятилетки, съезды, гонки вооружений. Эх!
  
  Правдюк вновь разлил вино по стаканам.
  
  - Но вы даже не поверите. С тех пор, как я оставил редакторский пост и на базе нашего издательства ‚Коммунист" основалась дюжина желтых рекламных газетёнок, я больше ничего не пишу, ничего не редактирую и даже не читаю ничего из того, что издавалось после девяносто первого года. И чувствую себя лучше! Абсолютно исчезли проблемы с простатой. Раз в день у меня крепкий здоровый стул. Да, да, молодой человек, когда Вам перевалит за хотя бы за полвека, вы начнёте понимать, о чём я говорю. Дай Вам Бог, как и мне, забыть о таких вещах, как мигрени, давлении и аритмии. Вечером, чтобы заработать хороший сон я выхожу на прогулку. Поднимаюсь вверх по улице Горького, там сворачиваю на Некрасова, иду вплоть до Чернышевской (там бывшее издательство), миную бывшую Социалистическую, ныне - Казачью, иду вплоть до Пушкинской. У Пушкинской стоит палатка, в которой изготавливается кавказская шаурма. Весьма приличного качества, стоит отметить. Там покупаю одну шаурму и медленно жую, наслаждаясь ветерком, который доносится с Набережной. Затем по тому же принципу иду обратно, строго по классикам, избегая одновременно улиц с бывшими коммунистическими названиями. А оных у меня на обратном пути четыре. Вы хорошо знаете свой город? Как Вы думаете, какие?
  
  - Наверное, Ленина, точно имени XX съезда, ныне Самарскую, наверняка также Фрунзе.... На счёт следующей я не уверен. Двадцати шести бакинских комиссаров?
  
  Ответа я не услышал. Евграф Самуилович, опустошив три стакана кагора, заснул. Он откинулся в глубокое кожаное кресло, толстые очки потешно съехали на нос. Что-то трогательное, по-детски наивное было на сморщенном личике старика. Фланелевая китайская рубашка, протёртые на коленях старые брюки. Чаёк, шаурма и кагор. Его первая любовь наверняка уже превратилась в прах. Тонкая шея торчит из несоразмерно большого воротника. Что держит его в нашем мире? Старый фантазёр.... Я укрыл его дырявым пледом. Достал из бумажника пару смятых сотен и оставил на столе. Стараясь не скрипеть паркетом, направился к выходу.
  
  - Стойте!
  
  От неожиданности я вздрогнул. Правдюк сидел, выпрямившись в кресле, его пронзительный взгляд не имел и следа сонной усталости.
  
  - Верно - то улица Двадцати Шести Бакинских Комисаров! И я не знаю, что есть такое эта проклятая Чёрная Рукопись, послана ли она нам из самого ада, или же она - результат чьих то опасных манипуляций, либо... либо, что ещё в сто крат хуже - безжалостный инструмент достижения чьих-то коварных и бесчеловечных целей! И я не знаю, кто на самом деле есть Вы! Я только вижу, что Вы человек, не лишённый достоинства и чести, в груди у Вас бьется благородное сердце, а над Вашей головой сгущаются чёрные тучи. Знайте! Я слежу за ней с её самого начала. В начале она была слаба. Её жертвой мог стать только редактор от Бога, тончайший стилист, чувствующий русский язык, как гений, скрипичный виртуоз ощущает малейшие тембры колебания и вибрации своего капризного инструмента. Таковой была покойная Зинаида Львовна Штернберг. Гения убить легко, ибо стоит он у самого края пропасти. Его тонкой натуре, сложной психической организации и хрупкой душевной гармонии достаточно лишь одного лёгкого толчка. Затем она пошла ниже. Гибнут Полянский и Радченко. С каждой смертью она становиться сильнее. А главное, что такое - редактор. Редактор это первый и по сути дела единственный бастион на пути рукописи к своему читателю. Редактор - это лакмусовая бумажка. Способна Рукопись погубить редактора, тогда ей под силу тысячные, если даже не миллионные аудитории, читающие тиражи его издательства. Подобно страшному метастазу рукопись спускается ниже - Ковалеская, Пращук, Рыхлеева, Бергман, Шпунько, наконец, Розина и Коловрат. И когда падут последние редакторские редуты, когда один из самых толстокожих и неразборчивых редакторов поддастся её чарам, жди часа X! Распахнуться Врата города Н. для Врага, невиданного и ужасного! Из почтовых ящиков, из компьютерных серверов, из настенных афиш, заборных надписей и уличных реклам, листков предвыборной пропаганды, из школьных учебников и налоговых деклараций, ‚эсэмэсок" мобильных телефонов, чёрт знает ещё откудова, налетят чёрным вороньём злыя слова! Забурлит город Н., засуетится в судороге последней, в конвульсиях, да и вымрет весь на корню!
  
  Последние слова Правдюк выкрикивал каркающим, осиплым голосом, он выпрямился, опёрся руками на крышку стола и пытливым взором уставился на меня, словно увидел впервые.
  Ты!!! - его стариковски фальцет неожиданно перешёл в глубокий бас. - Ты!!! Ты!!!
  
  Он неуклюже вышел из-за стола и шагнул в мою сторону. Тут же покачнулся на дрожащих ногах и попытался опереться на пожелтевшую стопку газет. Последняя медленно поехала в сторону, повлекла за собой старческое тело, и вскоре он беспомощно лежал на полу. Я устремился к упавшему редактору. Однако он, упредил меня, поспешно приподнялся из-под груды старой прессы и сделал упреждающий знак рукой:
  
  - Не подходите ко мне близко!
  
  К Правдюку вернулся плаксивый старческий фальцет:
  - Покиньте сейчас же мою квартиру! Я старый человек, доживающий свои последние дни в этом мире, и этот мир доживает свои последние дни со мной! Прочь! Прочь отсюда!
  
  Я потоптался в двух метрах от сидящего на полу Правдюка. Однако по всем признакам он был не способен вернуться к рациональной беседе. В его голосе появилась слабая дрожь, а лицо ужасающе побелело. Не желая становиться причиной сердечного инфаркта или инсульта старожилы редакторского дела, я поспешно ретировался на лестничную площадку и вцепился в мёртвый холод чугунных перил. Ноги понесли меня по лестнице прочь. К моему удивлению вовсе не вниз, а вверх! Первые минуты, не отдавая себе отчёта, я, механически подчиняясь неведомому подсознательному желанию, мчался по лестничным пролётам. Дом, в котором обитал Правдюк, был одним из самых крупных сталинских строений нашего города. Лишь на самом последней площадке меня покинули силы, отдышка разрывала мои лёгкие, а сердце покалывали раскалённые иглы. Какое то время я с хрипом втягивал в себя пыльный воздух подъезда, отдышавшись, смахнул пот и подошёл к оконному проёму. Отсюда мне открылся замечательный, столь знакомый и одновременно необычайный вид на город Н. Малиновый диск майского солнца начал закатываться за лесистые холмы городской окраины. Выпуклые, проржавевшие крыши домов напомнили мне остовы затонувших и перевёрнутых стихией огромных кораблей. В закатном свете белели каштановые свечи, на небе проносилось облака, как-то необычайно быстро и отнюдь несоразмерно с тихим майским безветрием. На горизонте небо пыряли чёрные пики тополей, красным глазом мигала телевизионная башня, почернел силуэт высотки бывшего издательства ‚Коммунист". На какую-ту секунду мне показалось, что весь городской ландшафт, столь знакомый и любимый мною, начинает рассыпаться, расходится на частички некого огромного пазла. Меж ними образуется бездонный чёрный вакуум, что, разрастаясь неумолимо проглатывает куски и фрагменты моего хрупкого и неустойчивого микромирка - города Н.
  Неторопливо, на ватных ногах я стал спускаться вниз, приостановился на этаже Правдюка и на нескольку минут замер, прислонившись ухом к входной двери. Хотелось услышать хоть какие-то успокаивающие звуки, свидетельствующие о нормальной жизнедеятельности старика. Минутку поколебался - стоит ли позвонить. Однако, в итоге ничего не услышав, решил оставить свои тревоги за его благополучие и здоровью на волю проведения, стал более твёрдым шагом спускаться вниз. Тёплый, разогретый весенним солнцем двор встретил меня какофонией звуков и запахом сирени. Я вновь погрузился в мир только что пережитых впечатлений, и незаметно для себя вышел на улицу Горького, затем свернул на Некрасова и, не доходя до Чернышевского, осознал, что повторяю заветный прогулочный маршрут Правдюка. На Чернышевской меня догнал дребезжащий трамвай, чуть поколебавшись, я таки прервал свою пешую прогулку и впрыгнул в распахнутые двери. Расплатился с кондуктором и присел на заднее сиденье. Трамвай был почти пуст. Я подумал, что неплохо было бы привести своё впечатлительное сознание в порядок, трезво поразмыслить над произошедшим и выработать очередной план действий. Следующий выпуск моей газеты ‚горел", и мне хватало вполне земных забот и волнений - падающий тираж, поиск рекламодателей, долги перед типографией. Однако вскоре я заметил, что не в состоянии вернуться в свою обыденную, повседневную оболочку, откуда-то изнутри, из склизистого и холодного тёмно-фиолетового нутра поднялась тяжелая и непонятная тревога, поднялась вплоть до грудины, до горячего сердца и легла на него плотно и надолго, как жаба на камень....
  
  VI. Первый раунд
  
  - Конечная, мужчина, выходите, дальше мы в депо. - Вырвал меня из забытья голос тётки-кондукторши.
  Я покинул опустевший салон трамвая. Конечная остановка с поржавевшей будкой на неухоженном, заросшим диким лопухом пустыре была мне до боли знакома, знакома со школьных лет. Далее - продмаг со старой, ещё советской вывеской, павильон соки-воды, чугунная ограда школы, беспорядочное сборище пьяненьких деревянных домиков-гнилушек и жёлтые зубья трёхэтажных жилых строений на правой стороне от трамвайных путей. Чуть дальше - ровный строй тополей, за ними асфальтовая дорожка и витая чугунная оградка средней школы номер девяносто семь, школы, где работал отец, где учился я. За нею такая же трёхэтажка, известна среди местных как ‹учительский дом». На третьем, верхнем этаже - квартира отца, куда я переселился несколько лет назад. Где я вот уже несколько дней не был, и куда я приходил обычно только для ночёвки, когда приедались бессонные ночи на кушетке в прокуренном редакторском кабинете, ночлеги у случайных знакомых, губернские провинциальные гостиницы в бесконечных командировках.
  Впервые за долгое время моей алкогольной абстиненции меня одолело желание выпить, желание более сильное, нежели моя сила воли. Я зашёл в бывшие ‹соки-воды», превратившиеся за последние годы в обычный коммерческий ларёк, и хотел было приобрести бутылку армянского коньяку. Однако добросовестная и благородная продавщица отговорила меня от непродуманной покупки. Аргументируя тем, что весь коньяк нынче ‹палёный», она уговорила меня купить литровую бутыль ‹Имперской»: ‹Эту, подделывать ещё не научились, сама пила и даже голова не болела». К ‹Имперской» был приобретен пакет замороженных пельменей ‹Сибирские», две зелёные жестяные банки какого-то импортного пива, четыре пачки ‹Явы золотой», батон и пакет кефира - на завтрак.
  
  Едва покинув ларёк, я с хрустом свернул водочную пробку и сделал добрый глоток. Мне показалось, что продавщица не даром нахвалила ‹Имперскую» - тёплая мягкая волна разошлась по моему похолодевшему нутру. Даже жаба-на-камне слегка потеплела. Я с наслаждением закурил и ступил на асфальтовую дорожку, ведущую мимо школы. Невольно мои мысли обратились к бедному отцу. Со стыдом и сожалением я вспомнил, что с самих похорон ни разу не удосужился посетить могилку моего покойного родителя. Однако, что значит могила? Тлеющие кости покойного не имеют ничего общего с духовным миром и памятью ушедшего. Школа - вот то место, которому мой отец посвятил свою жизнь, свои прижизненные заботы и надежды. Я поднялся к опустевшему в вечернее время школьному крыльцу, и, намереваясь помянуть его, вновь приложился к бутылке. Когда последний солнечный луч отчаянно хватался за кроны деревьев, и на небо вылез молочно-белый, полупрозрачный диск луны, мною овладели усталость и голод. Добрая треть бутыли была опустошена, и я едва мог отмахиваться от навязчивых представлений о хорошей порции варёных пельменей и мягком отцовском диване. Я встал и на нетвёрдых ногах отправился домой. В темноте подъезда вслепую нащупал дверцу почтового ящика, вытащил из него целую кипу бумаг, на ощупь - дюжина газет бесплатных объявлений, рекламные буклетики ближайших продуктовых маркетов и коммунальные счета. Долго провозился с непослушным дверным замком, войдя в квартиру, сразу же устремился на кухню ставить на плиту кастрюлю с водой под пельмени. Затем приспичило в туалет. Коротая минуты до закипания воды, стал по редакторской привычке разбирать содержимое почтового ящика. Среди пёстрой кучки рекламной макулатуры моё внимание привлёк конверт коричневого канцелярского цвета, вернее, коричневый цвет был лишь только фоном - всю его поверхность покрывали бесчисленные почтовые штемпеля чёрного цвета, а также всевозможных сине-фиолетовых оттенков. Посреди разноцветной груды рекламных листов он явно выделялся, как будто был из другого времени, словно зек в синих наколках и коричневой робе оказался в центе пёстрой толпы новомодной публики. Многочисленность почтовых оттисков свидетельствовало о долгих, несчастных мытарствах корреспонденции по отделениям городов и весей нашей необъятной страны, какая-то странная, непостижимая прихоть или недоразумение перекидывали конверт из города в город, из месяца в месяц, из года в год.... Стал ли я его конечным адресатом? Заинтригованно я распечатал конверт и выудил из него два пожелтевших, сложенных вдвое листа бумаги. Тут же приступил к чтению.
  
  ‹Уважаемый господин Н.» - Письмо адресовано мне! - ‹Прошу прощения за весьма запоздалый отклик на рукопись, присланную Вами в наше издательство...» - Ого, эта была рецензия! Ничего себе ‹запоздалый отклик»! К сожалению, долгие мытарства письма не прошли бесследно, и отдельные слова расползлись в чернильных разводах. Также и само название издательства, в котором работал неторопливый ‹откликант», не выдержало испытания влагой. Но всё же - наплевать, - решил я, - это всего лишь случайный отголосок из моей прошлой жизни. В мусор! Тем не менее, внутренний голос, а, может быть, обычное любопытство остановили меня.
  
  ‹Работая редактором на протяжении последних сорока лет, я прочёл не одну тысячу рукописей начинающих авторов. Увы, большинству из них не было суждено дойти до широкого, массового читателя. Увы, такой же прогноз рисовался мне по мере прочтения первых строк Вашей рукописи. Однако, сейчас, сидя за написанием данного письма, я безмерно рад тому, что все годы редакторской работы я не потерял своей нюх и сохранил способность разглядеть алмаз среди тонн пустой породы. Именно так - алмаз! Ваша рукопись - лучшее из всех произведений, которые мне до сих пор доводилось читать».
  
  Мой рассудок отказывался верить в смысл прочитанного. Где-то внутри, в загадочной, фиолетово-слизистой топи утробы стали зарождаться забытые чувства. Эйфория? Гордость? Чувства, которые, как мне казалось, угасли во мне уже много лет назад. Ведь - в самом деле - чем чёрт не шутит! Я заставил себя оторваться от чтения, встал, задумчиво прошёлся по комнате. Откровенность, с которой были написаны строки, не вызывала сомнения. Зачем? Зачем я все эти годы выращивал на себе эту толстую, эту толстую ментальную кожу скепсиса по отношению к самому себе и своим талантам. Был ли я талантлив? Рукопись, говорила, что - несомненно! Я снова сел на софу и стал торопливо разбирать слова отзыва. Проскакивая местами неразборчивые, размытые водой слова, я со сладострастием вырывал отдельные куски: ‹в лучших традициях отечественной словесности», ‹воздушная метафоричность и гармоничная многоплановость действа», ‹свежая волна лирики и новый реалистический мистицизм», ‹беспримерная диалектика одностороннего взгляда», ‹сюжетные линии, исходящие из самых низов бытия и теряющиеся в высотах ноосферы!». Далее, переходя от непосредственной характеристики произведения, редактор размышлял о его месте в современной литературе. Я уже не мог читать сосредоточенно - на мои глаза навернулись слёзы, и грудь стеснилась нарождающимся приступом рыданий. О, если бы не странное стечение обстоятельств, продливших путь рецензии к автору на целые годы, мой отец наверняка бы остался жив, наверняка бы моя жизнь сложилась иначе.... Неожиданно я ощутил горячую волну сентиментальных чувств, чувств любви, жалости и вины по отношению к моему несчастному, преждевременно ушедшему отцу. Я живо представил его, читающего сей приятный отзыв, восторгающегося мною, и время от времени с таким потешным самолюбием твердившим: ‹Я же верил в тебя сынок, верил в твоё большое литературное будущее и никогда не сомневался ни на йоту!»
  ‹Моему отцу и учителю посвящается!» - Такое посвящение должно бы стоять на первом листе моей повести. Повести, которая получила столь блестящую и, несомненно, правдивую рецензию из уст опытнейшего из редакторов. Увы, эта повесть никогда больше не увидит свет - все оставшиеся экземпляры я сжёг собственноручно, а имя редактора ... . Да! Как его звать??? Я вновь схватил пожелтевшие листы отзыва и к своему великому ужасу обнаружил, что имя моего благосклонного рецензента, как и обратный адрес и название издательства также стали жертвой влаги, времени и многолетних коллизий, что пережило содержимое конверта на своем пути ко мне. И вот, едва оказавшись на самом верху блаженства, которое только может испытать человек-творец, получивший заслуженно хвалебный отзыв на выстраданное произведенье, я опустился в самые низы темной пучины отчаяния. В оцепенении я схватил исписанные листы рукописи и стал перечитывать её вторично, в надежде найти хоть малейшую зацепку, малейший намек на местонахождение её автора. Увы, безнадежно. С каждой новой строчкой я убеждался в бесполезности и безосновательности моей новорожденной надежды.
  
  - Никогда не стоит терять надежду, сынок! - неожиданно раздался отцовский голос.
  
  Слуховая галлюцинация была настолько ясна, что заставила меня вздрогнуть.
  
  - Кхы-гхы... - Послышалось знакомое ироничное покашливание отца.
  
  И тут я различил его силуэт. Он угадывался в самом углу гостиной за пузырящейся от вечернего сквозняка тюлью окна. Я ещё не верил своим глазам и ждал, когда опадёт пелена тюли, и я увижу его пустой стул, письменной стол с печатной машинкой, клавиши которой помнили прикосновение его пальцев многолетней давности. И вот тюль опустилась.... На стуле сидел отец.
  
  - Видишь ли, сынок, иной раз любовь и вера позволяют свершиться тому, во что бы я сам никогда не поверил, находясь при жизни. Ты знаешь, я всегда мечтал дожить до того момента, когда в твоих руках окажется рецензия на твое творчество, что слово в слово будет повторять мое личное мнение. И пусть сейчас, пусть с некоторым опозданием и при таких странных обстоятельствах.... Я хочу присутствовать при том моменте, когда ты сам ясно и полно осознаешь, что стоишь в самом начале своего звездного творческого пути в большую литературу.
  
  Сия аргументация в устах покойного показалась мне настолько убедительной, впрочем, как и речь, и мимика и манеры жестикуляции, что у меня сразу же улетучились все сомнения, что передо мной сидит ни кто иной, как мой умерший родитель.
  
  - Отец, боюсь огорчить тебя снова, но все экземпляры моей повести уничтожены мною собственноручно, а данная рецензия, каковой бы льстивой она не была, теряет всё своё значенье, поскольку оная пришла с опозданием на несколько лет и, увы, без всякого намёка на обратный адрес.
  
  - Обратный адрес! - Отец пренебрежительно развёл руками, - обратный адрес - твоё сердце, сынок. Нам важно, чтобы ты поверил в себя сам! Рецензия - лишь повторенье моих слов, кои не нашли в тебе той должной веры. А то, что повесть в припадке глупого смятенья была тобою уничтожена, то тоже - не беда! Вот эти пальцы, - призрак торжественно приподнял кисти рук, - эти пальцы печатали не раз твое творенье, лист за листом, абзац шел за абзацем, где - точка, где - тире, я слово в слово повторю, все, что написано тобою было. Ослепни я, я напишу вслепую, ты пробуди меня от сна, встань из могилы я, я вспомню каждую страницу с середины, и вот сейчас, я, дух и тень, смогу восстановить глупцом сожжённое когда-то....
  
  Мне показалось, что в глазах отца загорелся фанатичный и какой-то злой огонек. Внезапно он перешел на какой-то торжественный, чуждый его нормальному естеству слог. Мне стало страшно...
  
  - Постой, отец!
  
  - Не сдерживай меня! - Сродни вдохновенному пианисту, приступающего к исполнению сложной увертюры, он торжественно расстопырил пальцы, чтобы ударить по клавишам печатной машинки. Однако мне не суждено было услышать дробного и четкого стука литерных молоточков - пальцы призрака прошли сквозь клавиши, не произведя на них ни малейшего воздействия.
  
  - О, горе мне! То, что возжаждал дух, то плоти требует поддержку! Той плоти, что лишён навечно я! - Дух в замешательстве схватился за голову и взъерошил копну седых волос, - Мой сын, настал теперь и твой черед. Садись! Пиши и рассылай! Подобно фениксу восстанет рукопись твоя из пепла, в таланте и красе сильнее прежней во сто крат! И слава не заставит себя ждать!
  
  При мысли, что мне придется восстанавливать свою рукопись, мне стало не по себе. Дух отца встал со стула и приглашающе указывал на место перед письменным столом. Теперь, стоя в лунном свете, он казался мне менее реальным и естественным, нежели прежде. Что двигало им, кто на самом деле послал его ко мне: отцовская любовь, иль искусительное тщеславие. Тщеславие, которое уже однажды едва не привело меня к погибели? Мысли роились в моей голове, в груди боролись чувства, я почти физически ощущал притяжение печатной машинки, желание застучать по клавишам, отдаться на волю течения грёз и мечтаний. Однако мой горький опыт и годы горестной бесплодной писанины вкупе с болью от обманутых надежд предостерегали меня. Я вспомнил, каким счастливым я стал, отрекшись от писательских амбиций.
  
  - Бездарь! Бездарь! Бездарь!
  
  Я трижды повторил слово, что крутилось у меня на языке, подобно заклинанию средневекового экзорциста. Лунный свет померк. Очертания признака стали размытыми. Знакомые черты отца стали расплываться, как утренний туман под лучами солнца. Не прошло и минуты, как я смотрел всего лишь на дымное аморфное облачко у окна. В комнате что-то горело. Я обернулся назад и увидел давешнюю рукопись, объятую язычками синевато-оранжевого пламени. Обе её страницы чернели, корчились от огня, по сторонам разлетались малиновые искры. Вот они разошлись по бокам, как крылья большой черной птицы, меж ними образовался черный клюв и горящие бусины глаз. Птица хрипло выдавила из себя некое подобие карканья, испустила из клюва последний язычок пламени, взмахнула крылами и вылетела в окно. Там, где стоял отец, ветер вновь пузырил тюль, робость и оцепенение никак не отпускало меня. ‹Нужно тушить, тушить, а то будет пожар!», - внутренний голос побуждал меня к действию. Наконец-то, освободившись от тяжести виденья, я поспешил к старому дивану, на котором горели злосчастные бумаги. Однако там я не обнаружил ни малейшего следа былого пламени. Тем не менее, мой нос все ещё улавливал острый запах гари. Я последовал на кухню и увидел полностью выкипевшую кастрюлю с водой, что я давеча поставил на огонь под пельмени. Белая эмаль покрылась черной уродливой коростой, а вся кухня изошла едким угарным дымом. Выключив горелку, я вновь поспешил в гостиную. Там уже ничего не свидетельствовало о былой драме. Только оконная тюль зияла прожженным пятном с черной каёмкой, словно сквозь него пролетела огневая птица. Я осторожно высунул голову в окошко. Луна опасливо, как деревенская шавка из-под забора, выглядывала из прорехи облаков. Стояла теплая майская ночь. Где-то внизу мне послышался тоненький, едва уловимый слухом смешок. Так, как в моем представлении могли смеяться Буквенные Человечки...
  
  Внезапно меня осенила пронзительная мысль: ‹Я победил! Я первый, кто выстоял и не поддался!» Одновременно с этим что-то говорил мне, что это был, увы, только первый раунд.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"