Наконец позади 8 месяцев следствия и тюрем, позади и опасения "схватить вышку", пройден ответственный этап жизни, начинается второй - лагерный.
Не думайте, что я не боюсь лагерей. Боюсь! Ещё как! Я двадцатилетний горожанин, в меру инфантильный, не имеющий престижной для лагерей профессии, и мой 10-ти летний срок вырисовывался как бесконечный период тяжёлого и тяжелейшего физического труда, к которому я приучен недостаточно.
И ещё. Начальство лагеря будет всемерно ужесточать режим как для террориста и диверсанта - такими пунктами политической /58-й/ статьи наградили меня следователи, а я тогда не догадался, что такие страшные обвинения могут как-то осложнить мою отсидку.
И всё-таки, я - оптимист и сейчас на пороге лагеря не думаю о трудностях, мечтаю о том, как окончу срок в 29 лет и впереди меня ждёт лучшая половина жизни, тогда я успею наверстать всё упущенное.
Такие мысли бродили в моей голове 7 июля 1933 года, когда в Москве стоял у столыпинского вагона, готовился к этапу в Сибирь.
В первом своём лагере пробыл недолго, каких-то 4 месяца, но успел "дойти" или "доплыть", как говорят лагерники, и едва унёс оттуда ноги. И виной тому был не тяжёлый труд, а голодный паёк и жуткая бытовая неустроенность. В таких условиях, месяц тянется годом.
К моему счастью четырёхлетие с 1933 по 1936 выдалось для лагеря относительно спокойным. Нас не стреляли, не избивали. Жизнь протекала без дополнительных ужасов. Ну, а голод? Так голодала вся страна.
Не стоял в СИБЛАГе и извечный для лагеря вопрос о конвоирах и уркаганах. На полевых работах мы были в какой-то мере освобождены и от тех и от других.
Конечно, переживаний осталось и на нашу долю, и тот, кто наберётся терпения прочесть предлагаемые воспоминания, сможет в этом убедиться. Для людей, не совершавших насилия и вынужденных отбывать бессмысленные по длительности сроки, лагерная жизнь ужасна сама по себе, не только для пожилых людей городской интеллигенции, но и для основного контингента лагерей того времени - для крестьянства, которых, казалось бы, не удивишь тяжёлой работой.
При изложении мною были использованы 8 собственных писем из лагеря, сохранённых отцом до моего возвращения.
Автор, сохранил за действующими лицами их подлинные фамилии и не пытался придумывать вымышленных для тех, чьи фамилии не сохранились в памяти.
Автор
/Глава 2.01 Мариинск/
Из Москвы наш столыпинский вагон адресовали в Новосибирск, в пути выяснилось, что Управление Сиблага нас не принимает, и поедем мы в Мариинск. Мишка Фирсов, мой сокурсник и одноделец пошутил:
- Боюсь: в лагерях мы вообще окажемся ненужными и нас завернут в родные Бутырки.
В тот год система лагерей или ИТЛ, как ее называют сокращенно, переживала период подъема, расширялась сфера применения заключенных в народном хозяйстве: кроме традиционных лесозаготовок, подневольный труд, с успехом использовался в сельском хозяйстве, на всех крупных стройках, на рыбных промыслах, где бороздили морские просторы первые суда под черными парусами. Численность поставляемых в лагеря заключенных ежегодно удваивалась, но это не заставало начальство врасплох, повсюду усиленно оборудовались новые "зоны", расширялись действующие. В Мариинске, помимо бывшей этапной тюрьмы, "Красного" корпуса, были оборудованы две добротные пересылки: "Церковь" и "Горсад".
Революционеры когда-то радовали народ, дружно распевая:
"Мы церкви и тюрьмы сравняем с землей", но, оказавшись у власти, начали первые переоборудовать во вторые. Побывать в "Церкви" мне не довелось, а вот с "Горсадом" знакомство состоялось: доставили нас прямо со станции и перекличку вели в темноте, перегоняя по площадке из одного угла во второй. Закончив формальности, принимающий предложил выйти из строя "спецам" агрономам, механизаторам, бухгалтерам и, смеясь, добавил:
- Имея такие специальности, можно смело садиться в лагерь на любой срок, будете жить, как у Бога за дверьми.
Наш этап, численностью более ста человек, был разношерстным по составу: было много крестьян, порядочно и уголовников, слабее были представлены бытовики и каэровцы (Статья 58 Уголовного кодекса РСФСР. Устанавливала ответственность за контрреволюционную деятельность). Вышли из строя всего несколько человек, и кто-то тут же сострил:
- Вот счастливчики, не иначе им хотят здесь создать "шесть условий товарища Сталина". (Был в то время такой лозунг).
Как обычно воры предложили своих "спецов": парикмахеров, поваров, кондитеров, на что принимающий не без иронии ответил, что перебирать печенье не предвидится, а те, кто отличится на уборке могут заработать зачеты, до 18 дней в квартал и сократить срок. Урки ответили матерщиной.
Потом был барак, просторный, высокий, становись на нарах во весь рост - верхнего настила не достанешь. В последующие годы таких бараков не строили, экономили лес на другие цели. Барак был свободен, и мы с Мишкой вмиг закинули свои пожитки на верхние нары и полезли вслед, крича: "Эй, кто с вещами, давай сюда!" У нас тоже процветал классовый подход: этапников мы делили на людей с вещами и голодранцев, при чем, вопреки основоположникам, эксплуататорами считали последних, принадлежащих в своей массе к блатному содружеству.
Нашему с Мишкой поведению в бараке предшествовал разговор с одним уголовником. Во время следования по этапу в столыпинском вагоне мы расположились на средних полках купе, превращенных в сплошные нары.
Рядом оказался бандит, так он, по крайней мере, отрекомендовался. Раньше представлялись: "Уваров, дворянин", а он сказал: "Пётр, бандит". Чтоб несколько смягчить впечатление, пояснил, что грабил только награбленное, очищая квартиры нэпманов и тем помогая правительству. Ехал он в лагерь в третий раз и был для нас отличным источником информации. Отвечая на наши животрепещущие вопросы, он пояснил, что сам он не "торбохват", чемодан отнимать не собирается, но и защищать фраеров не будет, как не будет защищать от своих собратьев отару овец прирученный чабаном волк, совет же дать может. По его словам, в пересыльном бараке все решают первые минуты, когда этапники окажутся без охраны. Именно тогда, действующие стаей урки растаскивают по углам растерявшихся, перепуганных "овечек" и освобождают их от чемоданов.
Поняв, что главное - внести в этапную толпу элемент организованности, мы и решили увлечь за собой на верх "людей с вещами" и тем объединить их в сообщество. Как потом выяснилось, мы с ними были не единственными: на другом конце барака в том же направлении старались два другие студента-четвертокурсника, Костя из Тимирязевки и Саша из Менделеевского.
Этапники, оказавшиеся уже на верху, среди своих, тут же включались в общую работу, помогая тем, кто замешкался и окруженный "волками" ведет неравную борьбу за свои пожитки. Всё было закончено и упустившие момент уркаганы злобно матерились и изрыгали страшные угрозы, но на это никто из нас не обращал внимания, спокойно устраиваясь на отвоеванном жизненном пространстве.
Порядок трудно установить, а установленный - трудно нарушить. Ночные поползновения забраться наверх и, пользуясь сном, сбросить вниз чемоданы мы пресекали без особого труда, по предложению моего друга все включились в очередные дежурства и врасплох застать не удавалось. Удар ноги и непрошеный гость летит вниз, гремя костями. Выяснилось, что один бедолага во время вынужденного полета повредил себе ребра. Пережив ночные кошмары, мы узнали, что вещи можно сдать в кладовую, на хранение и быстро стряхнули с себя заботу о них.
Вечером, когда мы засыпали, внизу началась драка: били мелкого воришку укравшего кусок хлеба. Мы обрадовались, что пайки охраняются воровским законом, однако это был закон, действующий избирательно, били того парня не за то, что он украл, а за то, у кого украл, за фраера никто бить не будет.
Нам предоставили несколько дней для оформления бумажных дел с использованием на "общих" работах. Работу можно было выбирать самому, идти в поле на уборку овощей, или на ремонт дороги, или на другие работы, куда требовалось.
А пока мы сдружились и уже студенческим квартетом двинулись осматривать "зону". Все говорило о том, что это когда-то был городской сад, с эстрадой, где играл духовой оркестр и под его звуки танцевали и веселились люди. И теперь, когда деревья и кустарники вырублены и по периметру натянута колючая проволока, место это не производило на нас удручающего впечатления. Возможно, причиной тому была наша молодость или то, что все вокруг было залито яркими лучами июльского солнца, только гуляли мы с шутками, как если бы пришли в горсад для веселого времяпрепровождения.
Зона охранялась слабо и после того, как нас стерегли в Бутырках, это было удивительно. Ставить вышки вблизи города видимо посчитали не этичным, возле проволоки охраны не было и нам казалось, что раздвинуть колючки и пролезть "на волю" не составит труда. Как бы подтверждая наши мысли, в этот день из зоны бежал прибывший с нами заключенный. Правда, для этого ему не потребовалось раздвигать колючки.
Беглец этот оказался нашим знакомым. В одном из купе он представился как американец, прибывший в Россию для строительства дороги Владивосток-Берлин, по которой будет курсировать "Голубой" экспресс. Тогда в вагоне нам не удалось его рассмотреть, зато сейчас он предстал во весь свой высокий рост. Он имел достаточно представительную внешность хотя лицо его трудно назвать симпатичным, хороший заграничный костюм выглядел вполне прилично. Он ходил, попыхивая сигаретой, окруженный стаей мелких жуликов, ожидавших от него команды.
- Чего это они смотрят на него такими влюбленными глазами? - поинтересовался Костя.
- По-видимому у него сигарета содержит наркотик, я видел, как он давал им "дыхнуть" и они счастливо улыбались. От табака такого не будет - предположил Саша.
В вагоне с ним произошла такая история: ехавший в соседнем купе крестьянин просил написать ему жалобу - его осудили без конфискации имущества, а вот жена пишет, что у ней отобрали корову. Из соседнего купе отозвался этот американец.
- Я пошлю телеграмму американскому консулу и вам вернут корову. Крестьянин охотно наскреб ему денег на телеграмму и потом безуспешно требовал от него хотя бы показать квитанцию, нахальный аферист не пожелал с ним разговаривать.
Все это похоже на рассказы О'Генри из серии: "Милый жулик". Очевидно, даже крупный "инженер-махинатор", как он определил свою профессию, не брезгует мелкими аферами в трудные дни.
Этот самый махинатор, а по-здешнему "фармазон", и ушел или по-научному, совершил побег из лагеря. Случилось это так.
Комендант, выйдя на крылечко канцелярии, заметил пожилого крестьянина, стоявшего неподалеку с совершенно растерянным видом и бормотавшего о какой-то бумаге и каком-то барине, взявшем эту бумагу. Вокруг него вилась стайка воришек, довольных случаем посмеяться над обманутым, опытный комендант насторожился:
- Какую бумагу, отец?
- На освобождение, гражданин начальник. Сказал: "Давай подпишу". Зашел туда и вот всё нету.
Подписать какую-нибудь бумагу у лагерных начальников неискушенному человеку ой, как трудно и старик обрадовался помощи "барина".
- Кому ты дал? Кому, осла кусок?!
- Барин, такой высокий. Сказал, сейчас подпишу.
Не слушая бормотания старика, комендант побежал к вахте, вытаскивая на ходу наган. Он опоздал всего минут на двадцать: Высокий "барин" спокойно прошел через вахту, предъявив справку об освобождении. А тот крестьянин-вахтер даже не заглянул в справку, не проверил год рождения. Правда, в это время к проходным подбежала группа шпаны и начала безобразничать. Пошедшие по следу беглеца две опергруппы, вернулись ни с чем: опытный авантюрист поводил их по городу, подгадал к станции к моменту отхода поезда и был таков. Он оказался аферистом международного класса, венгр по национальности, имеет 32 судимости и десяток побегов. В поезде его все-таки засекли, но взять не смогли: выпрыгнул из поезда и скрылся.
Встретили мы у коменданта и нашего знакомого бандита-Петю. Лежа с нами на нарах, он делился своей задумкой: по прибытию в лагерь организовать из уголовников крупную, человек 70-75 бригаду, заставить их "пахать" по всем правилам и получать зачёты. Теперь выяснилось, что здешнее ворье его не признало и он просил коменданта выдвинуть его бригадиром, на что тот резонно ответил, что бригадира выдвигают сами работяги. Тогда Петя обещал и нас с Мишкой пристроить помощниками в свою бригаду и мы, заранее благодарные, подкармливали его продуктами из предэтапной передачи наших родителей и угощали папиросами, сэкономленными мною за долгое, пятисполовиноймесячное сидение в бутырской одиночке.
Просидев в Бутырках 8 месяцев, Мишка все это время находился в общих камерах и обрёл там множество знакомых. До поступления в институт, он работал государственным хлебным инспектором и это приучило его к общительности. Поступив в институт, он не смог довольствоваться стипендией, на первом курсе платили 55 рублей. Правда, после Постановления "О Высшей школе", вышедшем в августе 1932 г., на втором курсе при всех пятерках, мы получали 120 рублей и это было уже не мало, поскольку рабочий на хлебозаводе зарабатывал 70 рублей, но у отца Михаила была большая семья, пятеро детей, а сам он работал на мельнице и получал гроши. И моему другу пришлось устроиться по совместительству заведующим исследовательской лабораторией на Калужской площади с окладом 500 рублей. Это ввело его в номенклатурные верха и в камерах его принимали за своего все сословия, от рабочего до технократа.
Прогуливаясь по зоне, мы натолкнулись на трех его сокамерников. Это были люди старшего поколения, самому молодому из них, главному инженеру "Совторгфлота" Ермакову было уже за сорок. Это был интересный, веселый и начитанный человек и сейчас в его руке было новое издание "Пармской обители" Стендаля. По роду работы ему приходилось бывать во многих странах и будучи человеком наблюдательным и остроумным, он к каждому случаю жизни находил для собеседников интересный рассказ.
По лагерному распределению ему поручили заняться моторными лодками, наладить регулярное сообщение по местным речкам. Он шутил, что скоро создаст в Мариинске филиал "Совторгфлота".
В этой неразлучной троице самым пожилым был помощник начальника КВЖД инженер Эйсмонт, к нему товарищи относились с каким-то особым уважением. На вид он казался очень спокойным, легко пережившим свое несчастье. Это было не так: он старался не подавать виду и все чувства хоронил в себе и это сыграло роковую роль: назначенный нормировщиком, он не пережил своего маленького, трехгодичного срока, полученного по обвинению в шпионаже(!). Я пытался поставить себя на место этого высоко интеллигентного человека, честно прожившего свою жизнь и на исходе её попавшего в лагерь, и не мог.
Третий из этого содружества, начальник Московского железнодорожного узла Альфирин, коренастый, плотный мужчина был раздражителен и не пытался скрывать этого. Делая исключение Михаилу, он нас, остальных студентов держал на расстоянии.
Болевой точкой этого человека был начатый партией и органами разгром старой русской технической интеллигенции. Под аккомпанемент красивых слов о необходимости беречь старых "спецов", непрерывной цепочкой шли процессы и просто "дела", по которым отправлялись на расстрел или в лагеря незаменимые специалисты, движущая сила народного хозяйства.
Мы не воспринимали это столь трагически и как-то спор начал Саша, что на смену старому, идет молодая интеллигенция, природа пустоты не любит.
- Не вы ли с товарищами по институту?
- Я-то видимо подзадержусь, а мои товарищи, несомненно, выйдут в химическую отрасль и думаю не ударят лицом в грязь.
И вот здесь Альфирин сформулировал свое кредо, суть которого попробую передать своими словами. Некоторые считают, что работники умственного труда, да еще с высшим образованием, это и есть интеллигенция. Это мнение глубоко ошибочно и вам молодым это следует иметь в виду. Помимо институтских знаний и даже знаний последних достижений мировой науки, помимо опыта и не того опыта и не того опыта инженера-писца, а творческого опыта, связанного с разработкой различных проектов и их технических обоснований, интеллигент должен обладать высокими моральными качествами: независимостью суждений, честностью, обязательностью, бойцовским характером и обязательно любовью к своему делу и желанием постоянно совершенствовать свой участок работы, без чего вся его работа не будет стоить гроша. К тому же инженер должен обладать незаурядными гуманитарными знаниями.
- А вы знаете, что такое инженерная честь? Это сродни офицерской. Если он составил документ, то должен, при необходимости, пойти за него на Голгофу, а не менять его по прихоти начальства, по принципу - сделаю, как Вы изволите приказать. Заметьте, высококвалифицированный рабочий, без институтского образования, обладающий упомянутыми качествами тоже войдет в состав технической интеллигенции.
После разговоров с ним, мы как-то "скисали": казалось, совершенствуй себя всю жизнь не достигнешь той, слишком высоко поднятой планки инженера-интеллигента.
Жизнь полна контрастов. В первый же день состоялось и наше знакомство с представительницами другого, как оказалось, не такого уже и слабого пола. Стояли мы в бараке у открытого окна, когда снаружи к углу подбежала стайка работяг, одетых в новые хлопчатобумажные костюмы, остриженных под машинку. Они курили самокрутки и как-то особенно гнусно матерились.
- Ба, гляньте-ка, да ведь это женщины! - первым разобрался Сашка.
- Чего ж они так матерятся? - поинтересовался Костя.
Сомнений уже не было: голоса у этих работяг были девичьи.
- Если девушка становится на путь падения, у ней это все происходит и быстрей, и дальше, чем у мужчин, они во всем и в хорошем, и в плохом идут до конца. - сказал стоявший неподалеку пожилой мужчина.
Мы отошли от окна: смотреть и слушать их было неприятно. Вскоре мы познакомились с другими женщинами, порядочность которых сохранялась и в лагерных условиях.
/Глава 2.02 УРЧ/
Эта аббревиатура, в переводе означающая "Учетнораспределительная часть, хорошо известна каждому лагернику. УРЧ встречает его после этапа, перетасовывает по лагпунктам и участкам внутри лагеря, постоянно держит на учёте и наконец, списывает его, когда он отбыл срок или, не закончив срока, помрёт. Когда мы приехали в Мариинский горсад, нас зачислили на "общие работы". Это означало, что любое подразделение лагеря может использовать нас по своему усмотрению: для сельскохозяйственного лагеря характерны полевые работы и нас раза два успели сгонять под конвоем в соседний 1-й совхоз, "Огородный".
Шли туда большой конвойной колонной по краю болота, над которым, со свистом рассекая воздух, носились бесчисленные стаи уток. Редкие, по большей части неудачные выстрелы свидетельствовали о том, что в эти, соседствующие с лагерем охотничьи угодья, настоящие охотники просто не допускаются. Никогда потом мне не доводилось видеть такого обилия водоплавающей птицы, хотя на Колыме, в периоды перелетов, их тоже бывало не мало. На прополке было весело, с нами работали женщины, но сильно надоедали комары и конвоиры.
Как-то вечером Костя знакомит нас с Диной Сергеевной, которая с группой женщин ходит на работу в УРЧ. Оказывается, там требуются грамотные люди, и она пригласила нас с собой. Преимущество перед другими видами работ там состояло в бесконвойном хождении и чисто бумажной работе в приятном обществе. Надо ли говорить, что после Бутырок такое могло только сниться! Утром она расписалась за нас на вахте и повела через большое поле к отдельно стоящему деревянному зданию. Так началась наша работа в УРЧ.
С этапом заключенных приходят их личные дела, содержащие не только приговор или выписку из постановления не судебных органов, но и много "ненужных" документов: паспорта, профсоюзные билеты, трудовые книжки, от которых это дело следует освободить, а затем заполнить на каждого по меньшей мере семь различных бланков, это называется обработка в полных семь слоев.
Попали к нам и дела наших очаровательных спутниц по столыпинскому вагону: Нади и Веры. То обстоятельство, что эти подружки были выловлены на Цветном бульваре и за связь с иностранцами, обвинены по статье 58 УК п.6 (шпионаж) и как "накипь нэпа" отправлены в лагеря сроком на пять лет, в наших глазах не умоляло их достоинств: они были красивы и добры. Конвой к ним очень благоволил, охотно брал их с собой при выходе на перрон на всех больших станциях, а они брали у нас деньги и покупали всё, что можно. В делах у них оказалось по акту о попытках склонить к сожительству своих охранников, и мы с удовольствием выбросили эти лживые акты в корзину.
Вероятно, трудно найти заключенного, у которого не возникало серьезного намерения совершить побег, чаще всего это случается в первый год заключения, пережил и я эту болезнь. Под влиянием этой мысли я невольно начал всматриваться в фотографии на выбрасываемых в корзину паспортах и нашел, что искал. С фотографии смотрел молодой брюнет с тоненькими усиками и крупным носом, мне даже показалось, что в его лице есть какое-то непередаваемое сходство с моим. Судьба давала мне шанс исправить ошибку следственных органов. Неужели можно вот так просто: сбежать?
Феофанов Николай Иванович, старше меня на пять лет, костромич, отслужил в армии, каменщик, сидит за какой-то пустяк. Даже мой тезка - это тоже плюс. Дело держу в столе и час за часом вживаюсь в роль. Добраться от УРЧ на станцию не составляет труда, сесть в вагон отходящего на восток поезда, по-видимому, тоже не проблема, а там через несколько станций выйти на перрон, найти ночлег, поступить на стройку каменщиком и затаиться до времени. Подойдет время менять паспорт, дам свое фото.
Возможность провала, конечно, не исключалась, но я при обнаружении побега мало что терял: больше десяти лет не дадут, с поглощением старого срока.
Сам хозяин паспорта мне не был нужен, но любопытство заставило с ним встретиться. Внешностью он резко от меня отличался: выглядел на много старше, был ниже ростом и коренастее, взрывной, говорит пулеметно. Под него мне никогда не сыграть, да и не нужно, достаточно ориентироваться на фотокарточку.
Осталось назначить день. Лежа ночью с открытыми глазами, я в тысячный раз решал для себя этот вопрос, я вдруг вообразил, что встретил и полюбил девушку и должен буду с первого слова сказать о себе неправду и потом всю жизнь барахтаться в грязной лжи и ... вдруг всё раскроется и вся жизнь будет поломана! Это - ужасно! Этого я никогда не выдержу, приду с повинной! Всегда и везде говорить только правду, иначе это - не жизнь. Наваждение исчезло, я спокойно уснул и утром, только зайдя в группу, вынул из стола дело Феофанова - источник соблазна, выбросил в корзину все "ненужные" документы и вздохнул с облегчением, как будто стряхнул с себя тяжелую болезнь или пробудился от страшного сна.
Я подумал о ворах. Как они легко меняют паспорта, фамилии, имена и понял их секрет: вор живет двойной жизнью, у себя в воровской среде он всегда остается самим собой, это - главное! Выходя в обычный мир, он надевает маску, как делает это артист, при выходе на подмостки. Вор может в миру переменить двадцать фамилий, для своих он останется все тем же Жорой. В этом секрет психической их устойчивости, отними у вора его среду - он не сможет воровать!
Как-то руководитель нашей группы предложил двум сотрудникам выехать на регистрацию женского этапа. Все назначенные отказывались под разными предлогами, промолчал только один старикашка, славившийся в нашей компании неразговорчивостью. Я подумал, что не так уж плохо поболтать с женщинами, наверное, там окажутся и молодые и, когда до меня дошла очередь, согласился.
С трудом разыскав нужный барак и предупредив его обитательниц, мы вошли внутрь. Все оказалось гораздо неприятнее, чем я предполагал и сейчас я готов был отказаться от принятой миссии, но было поздно. День был достаточно жаркий, барак был набит сверх всякой меры, а окна заколочены, очевидно, по режимным соображениям так, что воздух проникает только в разбитые кое где шипки.
Ко всему, только женщины, расположившиеся на нижних нарах одеты нормально, а стриженые головы покрыты платочками, контраст с ними составляют отдыхающие на верхотуре, у которых хорошо если на пятерых было по лифчику. Впрочем, туда я взглянул непроизвольно только при входе и больше уже не мог поднять глаз. В Московии в то время не было смешанных пляжей и мне негде было привыкнуть к такой вольнице, а в деревне девушки входили в воду в рубашках.
Наш приход не остался незамеченным, и в наш адрес полетели довольно острые реплики, на которые мы не обращали внимания, спеша поскорее подтащить к окну стол и лавки и разложить свои бланки, так как воздух был настолько тяжел и неприятен, что начинало подташнивать.
Я пытался объявлять фамилии, но сквозь шум пробиться было невозможно и я предложил подходить всем подряд. Как-то непроизвольно произошло, что весь нижний этаж тихо и покорно выстраивался в очередь к моему пожилому соратнику, а лихие этапницы сверху скакали прямо ко мне. Как-то, видя, что я свободен, он послал ко мне одну из своих клиенток, но та заартачилась:
- Ты, отец, сам бы меня записал, а то твой молодой больно зырит на голые ноги тех молодиц.
Вот так! А не зырить я не мог: ноги как раз и есть главное поле для всех картин и каждую татуировку нужно описать, да еще переписать тексты, иногда написанные черте на каком языке.
Мы с дедом закруглялись. Я еще раз пробежал глазами списки этапниц, чтоб убедиться, что никто не пропущен, и тут обнаружил отдельный список с пометкой "крестики". На мои выкрики никто не обозвался, пришлось идти к дневальной барака. Не старая довольно привлекательная женщина как раз ремонтировала лифчик и так и беседовала со мной с этой, по-видимому, излишней деталью туалета в руках.
- Это - Федоровки, они не обзываются. - и видя мое недоумение, пояснила: "Крестики". Понял?
Я уже слышал об этой секте, они, как будто, вышли из толстовцев, такие не идут в армию, а попадая в лагерь, отказываются работать на Красного Дьявола, то бишь, на Советскую власть. За отказ им дают шестисотку, а не четыреста граммов, как всем прочим отказчикам от работы и поэтому к ним часто примазываются уголовники, нашивая на телогрейки белые кресты, и садятся на колени, бормоча всякую чушь.
Мы долго проваландались около пяти федоровок, не в силах уговорить их ответить на наши вопросы. Конечно, мы могли собрать свои манатки и убраться восвояси, но продемонстрировать свою неспособность выполнить задание было всегда выше моих сил.
Среди федоровок я для себя выделил старушку, чем-то в профиль напоминающую боярыню Морозову с картины Сурикова, со скорбно-мученическим выражением лица, и не по старушечьи горящими темными глазами. Впрочем, выбора не было: она одна хоть как-то с нами говорила, остальные, сидя на коленях и опустив головы, что-то бормотали и истово крестились. На её выражения, что ответит она одному лишь Господу-Богу, а все эти бумаги - дело сатанинские, я ответил, что и Библия, и Евангелие, да и молитвенники тоже бумажные писания. "они освящены Исусом Христом!" - твердо сказала старушка и тут у меня мелькнула мысль: я выхватил из рук нетерпеливо топтавшегося рядом напарника папки с нашими бланками, чернильницу-невыливайку и ручки и, сложив все на краю нар, к удивлению моей собеседницы, начал осенять их крестным знамением, повторяя вслух слова "Отче наш", с которыми в детстве отходил ко сну. Она улыбнулась тихой старческой полуулыбкой и кивнула головой. Добросовестно и деловито она ответила на наши многочисленные вопросы и вместо подписи аккуратно вывела своими узловатыми пальцами три крестика, предварительно перекрестив каждый бланк. Дневальная барака заверила её крестики своей закорючкой. Остальные женщины последовали примеру старшей, и наша миссия оказалась выполненной.
Моя старушка уже отбыла три года ссылки в северных районах России, где оставила свои зубы и вот теперь по новому раскладу пасьянса ОГПУ, кончает третий год Сибирских лагерей. Выпустит ли наш Дьявол её из своих зубов?
Я пожелал им всем счастья, попросил молиться за наши грешные души, и мы расстались друзьями.
/Глава 2.03 Изолятор или Кандей/
В этом, сугубо исправительном учреждении я успел побывать в первый же месяц своего лагерного срока, как будто судьба спешила ознакомить меня со всеми деталями новой жизни. К тому дню, о котором пойдет речь, мы уже перебрались из лагеря за зону, в общежитие для конторских работников, где устроились не хуже, чем в любом вольном общежитии: сдали в кладовую свои вещи, спали на кроватях с постельными принадлежностями, заходили в лагерь только за едой. Как-то, возвращаясь с работы, мы беззаботно болтали о том, о сем, и вдруг, невесть откуда выскочила легковая пролетка. Кучер не просто перерезал нам путь, но выполнил замысловатый вираж и лихо подкатил к нашей бригаде.
- Кто такие? - придавая своему голосу грозное звучание, спросил сидевший в кошеве позади мужчина без знаков различия.
- Заключенные, возвращаются в лагерь с работы. - ответил, выйдя вперед, поскольку на этот день был ответственный за всех.
- Почему идете, как банда, почему - не строем?
- Какая разница?! - вырвалось у меня совершенно непроизвольно. - Люди устали, идут с работы.
- Десять суток! Вот тебе и разница.
Оказалось: это был заместитель начальника отделения Киселев - сам, кстати, тоже заключенный. Сдав на вахте своих товарищей, я отправился в Красный корпус, где по слухам, в "счастливейшие" дни своей жизни отдыхал Федор Достоевский, чтоб разыскать начальника Маргруппы и доложить ему о своем аресте. Там я снова нарвался на неприятность фамильярно назвав его товарищем Ситниковым.
- Волк в брянском лесу тебе товарищ! - орал оскорбленный начальник, поправляя накинутую на плечи шинель. - Получишь ещё от меня десять суток.
Мне пришлось долго объяснять ему причину моей режимной неграмотности, пока он сменил гнев на милость и отправил меня в кандей. Оказывается, по уставу он не мог мне дать более пяти суток, а в данном случае не имел право дать и их, поскольку я получил больший срок у высшего по должности чина.
Изолятор напоминал домашний погреб: стоял в стороне от зданий и был заглублен так, что даже низкие, зарешетчатые окна выходили в приямки. На широких нарах валялись с полдюжины скучающих мужиков, обрадовавшихся моему появлению, сулившему новые темы для разговоров. Мой рассказ развеселил всех:
- Вот это - да! Так и сказал: "Какая разница?" Самому Киселеву! Так ты в лагере будешь хватать кандей на каждом шагу. "За язык!"
Интересным мне показался кряжистый мужичек с добрыми глазами, по имени Кузя. В обращении к нему я добавлял: "дядя" и, хотя он возражал, говоря: "Не велика птица, чтоб дядей величать", но видимо, был этим доволен и беседовал со мной более доверительно. Он не был лагерником и проживал где-то по соседству на положении спецпоселенца, работал на лесоповале. По его рассказам, все окружающие его люди были хорошими и выручали, к нам в изолятор он попал тоже, чтоб избежать большей беды. После обеда, когда наш небольшой коллектив укладывался на гладких, строганных досках и погружался в сладкий сон, дядя Кузя подсаживался ко мне и начинал свои бесконечные рассказы. Окружающая меня жизнь была не похожа на московскую, я с интересом слушал, стараясь составить себе о ней полное представление, но поспать я тоже любил и начинал дремать под однотонный голос рассказчика, он не обращал на это внимания, и я невольно просыпался. Говорил он путано, часто повторялся, речь его изобиловала намеками, недомолвками, аллегориями. Я не все понимал. Ему вроде и хотелось со мной поделиться, но он боялся, чтоб его откровения не пошли во вред его близким. А скрывать у него было что. Первым из ссылки бежал его брательник. Кузе пришлось держать ответ перед опером, и он сказал, что того в лесу задрал медведь. Опер был хороший и как-то замял дело. Потом брательник вызвал их в тайгу и принял от них Малашку, восьмилетнюю дочку, и об этом тоже никто не донёс, хотя дети тоже были на учёте, как поселенцы. Не вынеся жизни без дочери, ушла кузина жена. Шла через тайгу пять суток, питаясь ягодами, там брательник устроил её домработницей к какому-то начальнику. Жена этого начальника была хорошая женщина: записала её в профсоюз и схлопотала ей паспорт. И снова опер, теперь уже другой посмотрел на её побег сквозь пальцы. Брательник тоже купил паспорт и себе и своей жене, которая сбежала из деревни с детьми и приехала к мужу. И, наконец, сам Кузя не выдержал и рванул туда к ним, но, пожив неделю, понял, что его место там, на лесопункте, иначе его начнут искать и он провалит всех и он вернулся к оперативнику, и соврал, что блукал по лесу. Опер, оказывается не подал ещё сведений о побеге, он ждал, что Кузя непременно вернётся: не такой он человек, чтоб подвести опера. И вот, чтоб избавить от неприятностей, опер оформил акт на самовольную отлучку и пьянку и посадил его в эту лагерную тюрьму, и так он мается среди хороших людей уже четвертый год и должен их всех там прикрывать, работая на лесоповале на положении спецпереселенца, какой-то Исус Христос.
Впоследствии я узнал, что ссыльных прибывало видимо-невидимо, половина из них бежала из ссылки в тот же год, часть гибла в лесах, часть стреляли при погоне. Многие, особенно старики и дети быстро погибали. Учёт всего этого народа наладить было невозможно, объявлять розыск беглецов - бессмысленно: попался сам - возвращают на место, не попался - списывают. Так что история дяди Кузи была стереотипна.
Каждый день нас выводили на работу, на часок-другой. В основном эта была уборка разных дворов и площадок, но однажды нам предложили выкопать могилу на двенадцать человек. Копали яму по очереди, пока Василий Иванович, неизменно принимающий на себя роль руководителя, не сказал: "Хватит!". Тогда все сели на борт, свесив в яму ноги, и закурили. Подымаясь с перекура, маленький щупленький дядя ФИЛЯ сказал: "Однако, взять надо пошире, не поместим". На что наш руководитель деловито ответил: "Поместим, куда они денутся?" и сплюнул в яму. Этот его плевок всем не понравился.
Покойников привез возчик в простой телеге и деловито сказал: "Сгружайте!". Сгрузили шестерых и уложили в яму, было ясно, что еще шестерых - не поместить, но Василий Иванович стоял на своем и все промолчали. Возчик привез еще покойников. Там, кроме шести мужчин, лежала девочка в розовеньком платьице, личико чистое. "Ровно спит". - сказал дядя Филя и глаза у него повлажнели. Чтоб мужики не давили на девочку, их сложили вниз, но в яму они не умещались, выпирали горкой. Василий Иванович вспрыгнул на них, пытаясь утрамбовать, но тут маленький, щупленький дядя Филя наскочил на него, как петушок:
- Это же люди, у них еще душа не отошла, а ты ... Грех-то какой!
Кузя с Филей аккуратно начали выкладывать покойников из ямы, им помогали другие. Я стоял, как потерянный, не в силах притронуться к покойнику.
- Отойди! "Душе надо еще обвыкнуть", -сказал мне дядя Кузя. - Я за жизнь свою закрыл землей наших хрестьян, не счесть.
Мы расширили и углубили могилу, нам никто не мешал: наш кучер сидел и курил в стороне в позе глубоко оскорбленного человека. Потом все те же Кузя и Филя аккуратно уложили покойников, сверху положили девочку в розовеньком платьице. Родители ее видимо умерли раньше, чем пришел её черед. Нас послали принести досок, укрыли этими досками покойников и закидали могилу землей по всем правилам, даже сколотили из досок большой крест. Тут подошел Василий Иванович и, сменив гнев на милость, сказал: "Вечная вам память! Пусть земля будет вам пухом!" и перекрестил могилу. Все вздохнули с облегчением и вернулись в свой подвал с чувством исполненного долга. По дороге Филя философски заметил:
- И зачем люди рождаются без толку, живут без смысла и умирают в дороге, не дойдя чередом до могилы?
Про себя, вспомнив девочку, я с ним согласился: "Действительно, человек, не успеет родиться, как кто-то спешит отправить его в могилу". На нарах я задал всем вопрос, который меня мучил:
- Мы вот похоронили, а кого и не знаем, и никто не будет знать, кто лежит в этой могиле. Может родные потом будут искать кого-нибудь из них.
- Не наша это заботушка. Дело - это УРЧ - воткнут дощечку, напишут номера, и никто не узнает. - сказал Василий Иванович.
- Они без бирок - пояснил дядя Кузя. - Это - ссыльные, не лагерники и никто на них ничего писать не будут. Не нужны они никому: сколько я их закапывал, никто ничего не писал. Да и кто их будет разыскивать, они для родных одна обуза.
Тут он, вероятно, подумал и о себе.
После похорон я как-то особенно привязался к дяде Филе. Он был прямой противоположностью дяде Кузе: к нему все люди поворачивались злой стороной, ему совершенно во всем не везло, оторванный от земли, от привычных, годами неизменных условий жизни он ничего не мог делать толком. Младшая дочь умерла в дороге "какой-то понос изделался". У дороги и погребли, жена его не плакала, сказала: "Хорошо, Бог прибрал". После умер сын, перед смертью сказал: "Я знаю мама, мы никогда больше не вернемся домой". Старшую дочь забрал к себе шурин.
Любил он своих детей очень сильно, только о смерти их не печалился: кормить их было нечем, да и обогревали их ночью своими телами: в барак дров никто не носил.
Привезли их семью на Урал на стройку какого-то завода. В бараках холодно, норма - два куба мерзлой земли, попробуй возьми, а не возьмешь - фунт хлеба на всю семью. К зиме дети умерли не только у него: детей в бараке не стало. Потом очередь дошла до женщин, потеряв в пожилом возрасте детей, они лишились смысла в жизни. Правда, кое-кто ловчил, но Филя ничего не мог. Жена умерла зимой, оставив ему хлеб, который очевидно в последние дни не ела. Он сидел на нарах, рядом с ней, убитый горем. Такая была жена, безотказная, работящая, лучше не бывает! А она его еще успокаивает:
- Ты - хороший, я тебя всегда жалела. Мне другого было не надо. Ты - чист перед нами, злые люди изгнали нас из дома, пусть Господь их простит! А ты не виноват. Мы тебя держали здесь, теперь нас не будет, и ты уходи. Уходи куда глаза глядят, не жди здесь ничего, здесь - одна погибель. Люди же живут, и ты проживешь, а я скитаться не хочу! Найди подругу и живи! Нас забудь, иначе не проживешь.
Рассказывал он мне, как давно перегоревшее, с сухими глазами, а я глотал комки. Он ушел, зачем и куда - не знал. Изловили его на станции Болотная. Опер был лютый, бил бутылкой по животу, но правды не добился. Филя решил умереть, но туда, где похоронил семью вернуться не мог. Филя сказал, что бежал из лагеря и точка! И сейчас на этом стоит. Вот и ищут по лагерям, откуда сбежал? А он мечтает о казенном хлебе.
Я посмотрел, как он ест свою пайку: принимает ее двумя руками, кладет на расстеленную, расправленную льняную тряпочку и аккуратно обламывает по кусочку, кладя в рот и долго, не спеша жует. Ни одной крошки не пропадает - священнодействие, а не еда.
Сам Филя и вся его жизнь были для меня сплошной загадкой. Ведь не один же он ехал из своей деревни, ехали, наверное, и родственники. Как получилось, что он со своей семьей оказался в изоляции, не получил ни от кого помощи. Сам он рассказывал, как они жили в "миру", ходили на "дожинки" и "обжинки", на "помочь", помогали неимущим дожить до урожая и вдруг ... все оборвалось именно тогда, когда все они оказались в трудных условиях. Говорил он что-то о "мире", который уже не стал "миром", об обмане и опять возвращался к тому, как у него здорово шло хозяйство, как все ему завидовали и как радовалась жена. Была ли это правда или он повторял извечную мечту крестьянина о богатом урожае хлебов, о добром приплоде скота, я не знал, но тот факт, что их семью раскулачили столь жестоко, видимо, подтверждает его слова.
Позже, работая на Ивановском участке, я как-то подвозил на своей бричке агронома. Ехать с клетки до бараков было далековато, усталые на работе кони трусили лениво, и мы разговорились. Я рассказал ему историю дяди Фили.
- В коренных русских селах была сильна крестьянская община. Это и был тот самый "мир", о котором говорил ваш приятель. Крестьянин этой общиной был защищен от многих бед. Сельское хозяйство - это не промышленность, в нем слишком много неизвестных: непредсказуемый недород, падёж скота, стихийные бедствия. Один крестьянский двор может погибнуть в одночасье, а вся община устоит. За многие столетия совместного труда на земле, в условиях крепостного права, крестьяне выработали свои формы взаимопомощи, нечто вроде круговой поруки. Столыпин в реализации своей реформы, надеюсь, Вы слышали о ней, столкнулся с общиной и вынужден был отступить. Началось раскулачивание, и община была взорвана изнутри: комиссар шел отбирать имущество не один, с ним к Филе шли общинники, которым по закону дозволялось взять и себе часть имущества. И вот соседи стягивают с его детей одежонку, лезут в сундуки за старым приданным, забирают из погреба продукты.
А случилось это дикое поведение общинников потому, что их убедили, будто жили они плохо не потому, что не умели вести свое хозяйство или тянули в шинок первый мешок зерна с урожая, а потому, что грабил их этот самый Филя, все имущество которого награблено у общины и им остается только восстановить справедливость. Для Фили же всё это оказалось непонятным, он-то ведь никого из общинников не грабил, наоборот - по-видимому был активистом в оказании помощи и теперь его за это грабили. Для него весь его "МИР" перевернулся, они все его обманули, отплатили злом за его добро, и он обиделся на всю жизнь. Выброшенный из деревни он избегал контактов с односельчанами и даже с родственниками и, хотя он Вам этого не говорил, скорее всего начал тянуть горькую. Такие тихие философы без этого не могут. Он не заметил, как мучилась и гибла семья и понял на каком он свете, только когда остался в полном одиночестве. И теперь, как видите, он ищет кто б его взял под защиту, вместо общины, пусть это будет даже лагерь.
Да, ему было трудно после всего прошлого: и высокие нормы выработки и холодные бараки и отсутствие других работ, кроме мерзлой земли, но ведь котлованы копают не вечно, на стройке котлованы, это - два, пусть три месяца, а там бетон, кладка, работы, на которых он бы не ударил лицом в грязь. Мешала ему, скорее всего водка, с ней он не мог расстаться, уверяя себя, что его обманули, ограбили и жить нормально он не может. Это и есть типично русская философия.
В свое время народники ратовали за сохранение в деревне этой самой общины, считая, что все социалистические преобразования пройдут с её помощью значительно легче. Социалисты это оспаривали, ссылаясь на якобы существующую внутриобщинную эксплуатацию бедняков кулаками - мироедами. Вот один из таких мироедов, изобретенный кабинетными учеными, и есть ваш дядя Филя. Вот мы с Вами и приехали, извините, что я прочел скучнейшую лекцию об общине. Это для меня - больной вопрос.
Всё имеет свой конец. Пришел конец и моему отдыху в изоляторе.
Меня,как и другихвыпустили досрочно, остался до выяснения только дядя Филя. Прощаюсь с ним, трясу щупленькую, не слабую руку, шепчу: "Скорее попасть в лагерь!". И такие бывают пожелания!
/Глава 2.04 По Спецнаряду/
Мариинское "сидение" не было безмятежным, в лагере мы числились за УРЧ, а здесь чувствовали, как из-под ног уходит почва: лагерь сельскохозяйственный, в зиму крупных этапов не ожидалось, так и жили мы сегодняшним днём, с нетерпением, а я и со страхом ожидая своей участи.
12 августа я писал отцу: "Вот уже месяц, как я живу в лагере и ещё не имею ни постоянного места работы, ни определенного места жительства. Пока работаю на регистрации вновь прибывающих этапов с осужденными и живу тут же в общежитии. Скоро обещают направить в 3-й совхоз нашего же отделения уже на постоянную работу по специальности. Живём и работаем пока с Мишкой, но скоро придется разойтись по разным совхозам." (...) "Так как определенный адрес будет ещё неизвестно когда, то пиши пока так: ЗСК г. Мариинск, томск.ж.д. 1-е отделение Сиблага ОГПУ, УРЧ."
Написав отцу, что еду на постоянную работу по специальности, я сам в это не верил. Все говорили о работе по специальности я повторял это, а о какой специальности может идти речь я не знал.
Окончил я школу-девятилетку с химическим уклоном и получил аттестат, дающий мне право работать лаборантом-аналитиком. Работал по этой специальности около двух лет на Торфяной станции, когда у меня возник конфликт с Треугольником. Случилось так, что нашего главного инженера арестовали по делу Промпартии. Это был очень талантливый человек, он внедрил в торфодобывающей промышленности много новшеств, одна фрезерная добыча торфа дала стране многомиллионную экономию. О его вине можно судить по такому факту: характеристика, которую послали на него партийная и профсоюзные организации, возмутила ОГПУ, оттуда позвонили и сказали: "Мы намерены их судить, как вредителей, а по вашей характеристике их нужно представить к ордену". Так вот, после его ареста, жена и трое детей остались без средств к существованию, это был 1930 г., когда еще накопительство и стяжательство были в среде советских служащих не в моде. Жена главного инженера обратилась за помощью к сотрудникам и те получив разрешение месткома, поручили старшей лаборантке собрать деньги в помощь этой семье. Узнали об этом органы и последовал грозный звонок. Местком и секретарь парторганизации, исполняющий обязанности директора, тоже привлеченного по этому Делу, решили выполнить указание органов: провести собрание и пожертвовать той женщиной, которая по воле коллектива собрала и передала деньги семье еще даже не осужденного главного инженера. Её предстояло вычистить из учреждения по 1-й категории за помощь вредителям, а это означало и лишение прав и продуктовых карточек. На Станции было немало ребят со школьной скамьи, но я оказался наиболее смелым и бескомпромиссным, и я выступил против предложенной резолюции. Поскольку поведение треугольника, по моему пониманию, не вписывалось ни в какие нравственные нормы, я не стеснялся в выражениях и, хотя миссию свою выполнил, отстоял эту женщину и провалил их мероприятие, понял, что остаться в этом учреждении не имеет смысла. Но уйти по-хорошему в то время было нельзя, существовало что-то вроде крепостного права. Тогда я взял отпуск и из отпуска не вернулся. Меня уволили, как "дезертира трудового фронта". Я был беспартийным, но это не помешало райкомам преследовать меня, куда б я не устроился на работу и требовать моего немедленного увольнения с той же формулировкой.
Получалось, что специальности у меня нет и оставалась надежда, что удастся уговорить директора совхоза взять меня в контору на любую работу, с тем, что, имея багаж знаний и смекалку, освою её в самый кратчайший срок.
Первым нашу студенческую компанию покинул Костя, его агрономическая специальность делала его объектом внимания директоров совхозов.
Второго нашего студента из Менделеевки мы не провожали, он испарился ночью, но зато перед этим весь рабочий день в комнате машинистки Сыропекиной слышались неутешные рыдания. Их роман, а для него это была скорее небольшая интрижка, начался неожиданно: мы обсуждали какой-то вопрос, один предложил бросить жребий, а Саша сказал:
- Нет, друзья, я за голосование.
В это время в двери высунулась Сыропекина и прокричала:
- А я тоже за ГОЛОСОВАНИЕ!
Сальный каламбур всем понравился. Саша - тридцатилетний красавец, есенинского типа принял намёк на свой счёт и в обед зашел в малюсенькую комнатку, где печатала Сыропекина и где вмещались столик и стул.
Когда он возвратился к нам с улыбкой на лице, Костя продекламировал:
"Я любовников счастливых узнаю по их глазам
В них пылает пламень томный
Наслажденья знак нескромный"
- Ладно, Костик, давай без Пушкина.
Обсуждая это событие, одна из наших дам сказала с ноткой возмущения:
- Не могу понять, как они обошлись венским стулом, если для нормальных людей для этого не хватает двухспальной кровати?
На что её собеседница, обладательница красивых глаз, которые затягивались нежной поволокой всякий раз, когда она бросала взгляд на Сашу, ответила презрительно:
- Мужчины - всегда мужчины, их устраивает даже в туалете, лишь бы получить своё.
Вскоре ушел и Мишка Фирсов, направленный в распоряжение директора 2-го совхоза "Суслово". Сказать, что мне было тяжело расставаться, значит не сказать ничего. С его уходом рвалась последняя ниточка, связывающая меня с прошлым, а будущего я еще не видел. И все-таки, я не хотел поехать вместе с ним, так как был уверен, что более опытный, способный быстро сходиться с людьми, мой сокурсник и одноделец быстро найдет там свое место и тогда моей участью будет следовать в его кильватере жалкой тенью. Нет уж пусть в двадцать раз тяжело, но там, где меня не знают. По крайней мере не будет стыдно.
- Я постараюсь писать тебе регулярно. - сказал он, обнимая меня.
- Это не нужно. - сказал я, зная, что писать он не будет, да и за перепиской однодельцев в лагере следят. - Пиши своему отцу и я буду знать о тебе все.
Встретились мы в 1954 году, в Москве у моего отца. У Михаила был пятилетний срок, и он его окончил где-то на Севере в "счастливый" для страны 1937год, но его оттуда не отпустили, а в 1950 г. дали ссылку и перевезли в Красноярский край на лесозаготовки. Ему чертовски подвезло в том, что большинство срока он провел в пекарне. Ссылку нам сняли в 1954 г., а через три года пришла полная реабилитация.
С отъездом товарища стало скучно, как в опустевшей квартире, и мой собственный отъезд меня обрадовал, а раннее время освободило от необходимости прощаться.
О чем я тогда думал, оставляя позади километры сибирской земли? Украинцы говорят: "Дурак думкой богатеет". Это самая привычка: мечтать была мне сродни. Я мог часами, без устали думать о том, как сложится моя жизнь на новом месте и картины будущего проходили перед моим мысленным взором, как в кинематографе.
Утром подняли рано, собрали всех на конебазе, предложили принимать по паре коней, придется ехать верхами на Ивановский участок.
Августовский день был ярким, солнечным, лошадки бежали весело, неудобств поначалу не ощущалось, скоро пригрело солнышко, и я скинул свое пальтишко и в яркой ковбойке выделялся из всех всадников, временами воображая себя ковбоем.
Ночевки не было, ехали и ехали, я вертелся на неудобной спине с высокой хребтиной, таз разламывало не только у меня, но и у мужиков, которые не впервые садятся на спину лошади. Сколько веревочке не виться, а концу быть. Приехали на место. С коня я слез, а идти не мог.
/Глава 2.05 На Лобогрейке /
С этим механизмом я познакомился в Сиблаге в свой, по-настоящему первый лагерный день. Наступило двадцать третье августа, когда мы ясным солнечным, но по-сибирски холодным утром вышли на развод. По юношеской беспечности я оставил в палатке пиджачок и встал в строй в легонькой ковбоечке и стоял, играя мускулами и вжимаясь в себя, как мог, пытаясь согреться.
Позади строя - приземистые палатки и высокий рубленый барак, сбоку - несколько небольших деревянных избушек, а кругом - безбрежная степь, без каких-либо признаков лагерных сооружений. Это и есть Ивановский участок, названный так по соседней деревне Ивановке, куда я прибыл, пишется, для дальнейшего отбывания срока. Сразу подумалось: "Стоило так тщательно беречь нас в Бутырках, чтоб здесь выпустить в открытую степь?"
На разводе собралось сотни четыре таких же зекашек и в их числе немало представительниц слабого, но прекрасного пола. Моя попытка рассмотреть самых молоденьких оказалась безуспешной: лиц рассмотреть было невозможно из-за намотанных на голову платков, нависающих к тому же на глаза в виде длинных козырьков.
Среди оставшихся "неразведенными", я выделялся и своей молодостью и яркой одеждой горожанина и Иванов первым выдернул из строя меня и передал тут же стоявшему невысокому, средних лет бригадиру Деревянко.
- Сядешь на лобогрейку! Да гляди, чтоб справился! - напугал он меня и повел к стоящему в сторонкевысокому, несколько сутуловатому старику с редкими усами и монгольским типом лица.
{Лобогрейка - простейшая жатвенная машина, применявшаяся для уборки основных зерновых культур (ржи, пшеницы, овса, ячменя} ...
- Ташлыков, цей хлопец будет с тобой вторым, покажь ему усе!
И я пошел за Ташлыковым, как нитка за иголкой. Начали с лошадей, они стояли под открытым небом, у решетчатых кормушек с сеном и пустых деревянных ясель. Рослый могучий жеребец вороной масти был первым, кому я был представлен в этот день.
- Силен, но хитер. - охарактеризовал его Ташлыков, а на мой вопрос о кличке, ответил, что этим не интересовался и я для себя окрестил его Воронком.
В паре с Воронком в лобогрейке ходила невысокая, слепая на один глаз кобыленка гнедой масти. "Покорная, да тянет слабо. С кривого глаза не заходи! Не любит! Хватанет зубом!" - предупредил старшой, и я держался с ней осторожно, но кличку дал добрую, деревенскую, Карюха.
У конюха мы получили ведерко овса, я постарался поделить его поровну и засыпал в разные корыта. Отходить было нельзя: другие возчики мигом перегребут его своим лошадям. И я стоял, с интересом наблюдая, как Карюха осторожно подбирала зерна мягкими губами, прядая ушами и изредка скаля зубы в сторону невидящего глаза.
Напоили коней и пошли запрягать. Мне не хотелось ударить лицом в грязь, старался припомнить все из своего, не богатого опыта обращения с лошадьми и все же без помощи Ташлыкова не обошлось.
Лобогрейка оборудуется на базе конной косилки, для чего к стригущему аппарату, приводимому в движение тягой от вращающихся колес, прикрепляется деревянная решетка, принимающая на себя срезанный колос. Над решеткой монтируется на трубе сидение для второго рабочего, орудующего легкими деревянными грабельками. Он должен ловко подхватить колоски, уложить их на решетку и затем, набрав нужную охапку, столкнуть ее назад, под ноги идущим за лобогрейкой вязальщицам снопов. Те жгутом из колосьев вяжут сноп и откидывают его в сторону. Пять снопов, поставленных стоймя и накрытые на случай дождя шестым называются суслоном и, высыхая на ветру и солнце, годятся и для молотьбы, и для скирдования, поскольку молотьба в Сибири идет всю зиму.
Наконец, мы подъехали к ячменному полю, где хлеба стояли стеной в рост человека. В те времена считалось, что тяжелый колос на тонкой соломе держаться не будет и сибирские чернозёмы гнали солому в толщину и в рост. На Ивановском участке было четыре тысячи гектар пахотной земли, и они раcпределялись примерно поровну между овсом и ячменем.
Я, как ни вертелся на своем сидении, как ни старался аккуратно укладывать колоски на решетку, нет-нет да и промахивался и нож с ревом укорачивал зубья моих граблей, к счастью, они были деревянными и стальное полотно выдерживало, но зато я каждый раз получал нагоняй от своего старшего.
От работы пот появился не только у меня на лбу, доставалось и пяти вязальщицам, шедшим за нами вслед, работа у них была не легкая, "с поклонами" и скоро они начали разматывать с голов свое тряпье и откидывать на плечи. Они вязали споро и, со стороны казалось очень легко, но, когда я попытался повторить эти операции сам, получилось плохо: жгут раскручивался, а сноп раскрывался при первой же перекидке. Их снопы выдерживали и перевозки, и переброски вилами и чтоб их развязать и сунуть в молотилку, требовалось время. Женщины рассказывали, что к этой работе приучались с семи - восьми лет, идя за матерью и помогая ей вязать сжатый хлеб.
Степи под Мариинском богаты островками черемухи, заросшими высокой травой. Ягода эта уже поспела и лакомиться было большое удовольствием, несмотря на ее вяжущие свойства.
Ташлыков, как я приметил, внимательно следил за женщинами и, когда видел в их движениях усталость, загонял лобогрейку под кусты черемухи, чтоб нас не было видно со стороны степи, разнуздывал лошадей и все усаживались в кружок, а кто не слишком устал рвали черемуху.
Оказавшись поблизости, я невольно начал присматриваться к женщинам. Поначалу мне казалось, что все они пожилого возраста, но вскоре понял ошибку: среди них одна была совсем еще молодая, лет двадцати пяти, к тому же очень привлекательная, с голубыми глазами и пшеничными волосами. У всех женщин стрижка была по лагерному, короткая, но видимо месяца два их не стригли и волос немного украшал их лица. Одеты они были по-деревенски, в домотканное, на ногах - башмаки без шнурков, с двумя петлями, какие в Москве носят приезжие молочницы, впрочем, некоторые ходили в лаптях, которые на работе постоянно перематывали.
После я убедился на собственном опыте, что здесь, в Сибири заключенным не спешили выдавать лагерное обмундирование, предпочитая "загонять" его местным крестьянам в обмен на продукты и спиртное. Позже, занимаясь извозом, я останавливался в окрестных деревнях и видел у хозяев сундуки, набитые новенькими телогрейками, брюками, валенками и прочими предметами лагерного вещдовольствия, так и не коснувшимися заключенных.
В этот, да и в другие дни, эти короткие "перекуры" не располагали к разговорам, женщины старались распрямить затекшую поясницу, немного отдохнуть и поесть сладкую черемуху. Но нам, не столько нам, сколько лошадям был положен часовой обеденный перерыв. Естественно, пообедать у нас было нечем: кто будет искать в поле лобогрейку, чтоб накормить нас обедом. Но поваляться в траве было совсем не так плохо и, если никто из начальства на нас не натыкался, мы старались растянуть этот перерыв подольше и тогда женщины начинали свои бесконечные разговоры. Говорили они только о деревенских делах, рассказывая друг другу о своих голубоглазеньких, курносеньких ребятишках и девчушках, редко о мужьях или стариках. Это были матери и их волновало, как живут там дети, оставшиеся на попечении стариков или, того хуже, - дальней родни.
Все они были указницы и сидели, по существу, за воровство колхозного зерна, но об этом не говорили, никогда не жаловались на несправедливость или жестокость чудовищного приговора. Глядя на них, я думал о том, как могло случиться, что в деревнях, где воровства не знали вовсе, где припертый снаружи кол заменял все замки, где бывал один вор на несколько деревень и его все знали и в силу этого он не мог воровать нигде по близости, в этих освященных поголовной честностью деревнях вдруг все в круговую начали "тащить", стали ворами.
Вспомнил я и рассказы о самосудах над ворами в сибирских деревнях, о которых среди воров ходили легенды, самосуды, когда били все, кто только мог дотянуться, а зимой еще и протягивали подо льдом из одной проруби в другую, бросая окоченевшую жертву прямо на льду, пока ее не спасут товарищи. И эти самосудчики, непримиримые враги воровства, теперь сами стали ворами. Причем воровали и те, кому нечем было кормить детей и те, кто в еде не нуждался и у кого ворованное шло на пропой. Что это? Родилась новая мораль колхозной жизни? Поменялась форма собственности, изменилось и отношение к ней! Не мое - значит ничьё!
В ответ вышел Указ, призванный восстановить уважение к новой форме собственности. От председателей и районного начальства начали требовать исполнения. Молох требовал новых жертв! Кому охота "продавать" в лагеря своих колхозников, лишать колхоз рабочих рук! Из двух зол выбирали меньшее, отдавали под Указ женщин. И поехали по этапу матери! Вот они здесь с нами с десятилетним сроком впереди, не замечающие тягот своей жизни, снедаемые только заботами о своих детях, от которых нет ни писем, ни весточки.
- Долго держать не станут! Попугали и все! К зиме поедете по домам. - успокаивал их Ташлыков.
- Ох, и дорогой ты наш утешитель! Твоими устами только мед и пить! - радостно с надеждой щебечут женщины, вытирая глаза уголками платочков. Верят ли они в его предсказания? Не знаю. В этом положении так легко желаемое принять за действительное.
Эти женщины не принимали меня всерьез, для них я был мальчишкой, а вот Маша, так кажется звали младшую из них, иногда подолгу смотрела на меня голубыми глазами из-под пшеничных ресниц, протягивала в мою сторону босые, не загорелые, округлые и изящные, совсем не крестьянские ноги и раскладывала на лбу еще не отросшие золотистые локоны и тогда я опускал глаза, чтоб она не прочла мои грешные мысли.
А раз она мне отломила кусочек хлеба и потребовала, чтоб я его взял.
- Какая же у тебя мягкая кожа! - с удивлением сказала она, коснувшись моей ладони. Ее кожа на ладони была тверже стали. Я объяснил ей, что восемь месяцев сидел в тюрьме и только здесь взял в руки грабли.
- Восемь месяцев! На что так долго? - удивилась она. - Нас окрутили за один день, да еще ночь ночевали, конвою не было. А тебя восемь месяцев! Что ж ты там наделал такого?
Я попросил рассказать, как ее окрутили за один день. История ее оказалось до обидного проста. Обыскали их по дороге в деревню, повытаскивали сумочки с зерном и под вопли и крики погнали в район. Дорога не близкая, пригнали в потемках, да суд был занят, судили баб с другой деревни. Их партию загнали в бывшую церковь, колокольня сломана, внутренность ободрана и загажена. Там и переночевали. Кто плакал, кто молился, а она ни о чем не думала, спала.
Утром, как вышли, видят в церковной ограде стол длинный, под кумачом, за столом трое, один посередине, седой, видать военный с красным значком на груди, а за оградой собралась родня из деревни. Когда успели, ведь верст восемнадцать поди было. Она думала, к ней никто не придет: муж с подводой ушел на ремонт дороги, отца нет, мать больная, сестра замужем в другой деревне, братья на сплаве. Некому! Смотрит, а тут мамка: на руках младшенькая, Аленка, да двое мальчонков за подол цепляются, так видно и отмахала с ними все восемнадцать, за ночь, а ведь уже не молодая! Все в голове помутилось и так не соображала, а тут и вовсе рехнулась, только думаю, кумачу бы этого мне да Аленке на косынки!
А бабы по очереди к столу подходят, ищут там в куче свои сумочки, ссыпают из них зерно кладовщику в мешок, а военный со значком говорит каждой: "Десять лет!" и бабы уходят за ограду к родным.
Она тоже подошла, только все в голове у ней помутилось, сумочку свою найти не может, а тут председатель говорит военному: "Отец у нее с Блюхером всю гражданку прошел и под Перекопом за Советскую власть голову сложил". Военный и говорит: "Пять лет!" А мужик справа военному: "Не справедливо это! Бабы обижаться будут: всем по десять за те же два фунта, а ей пять!" Военный тот отвечает: "Слово, - говорит, - не воробей!" А я стою, ничего не понимаю. Военный меня гонит: "Проходи, не стой! А то срок - добавлю!" И она пошла за ограду, так и не найдя сумочки и осталась белой вороной с пятью годами.
А потом она стояла с мамкой, так, по-видимому, у них называют свекровь, вовсе отрешенная. Мальчонки прятались за мамку, не подходили, а Аленка потянулась к ней на руки и тогда она пришла в чувствие и сказала им: "Заболела я совсем. Пойду в больницу! Как вылечусь - приду! Слушайтесь мамку, да помогайте ей, вон какие мужики! Вернусь, принесу по рубахе, да Аленке платочек кумачовый!"
И сама она не поняла откуда у ней в голове родилась эта сказка, да помогла она, мальчонки перестали дичиться, кинулись, обняли ее ноги, просят: "Мама, а мама, порты тоже принеси!" "Принесу и порты." А мамка и говорит ей: "Попросила вить я председателя: дайте уж поменьше, старая я не дожить, куда потом эту тройку, деток ее значит. И верно, куда девать их? На мужиков какая надежа: их то в лес, то на дорогу, то на сплав, то на войну заберут. Нет на мужиков надежы! А мамка на прощанье сказала: "Пока жива, с рук никому детей не отдам, костьми лягу, а не отдам! Сиди там спокойно, не казнись! Все исделаю, как надоть! А задержаться не моги! Не ровен час помру".
И пошли они так, Аленка на руках и мне ручкой машет, улыбается, а мальчонки за подол держатся и на меня оглядываются. Еще ведь восемнадцать верст им надо махать. Может кто и подвезет! А нас снова загнали в церковь: конвоя не было, увел других.
- Так у тебя никто и слезы не уронил? - спросила Машу одна из женщин.
- Не, не проронили, не рвали мне сердце, сказочка моя видно помогла! А потом, как зашла в церковь, меня как прорвало, весь день ничего не видела, не слышала, полыхала слезами. Да и ночь всю, как есть, не спала, все перед глазами - моя тройка!
- А что потом-то с тобой деялось? - спросил кто-то из женщин.
- Повезли нас по железке, работали там в России в лесу. Мужики лес валили, а мы кто-что, кто сучья рубил, кто ветки жег, кто шкурил бревна. Немного я на кухне работала, да там зачетиков не давали: ушла обратно в лес.
- Ну, а весточку из дома хоть получила?
- Получила, приезжали туда на работу с наших мест. Послала ведь я мальчонкам рубашонки, да порты, а Аленке и платьице, и платочек кумачовый. Все сполна, как обещала. А мамка мне вот посылочку послала. - с этими словами Маша достала из-за пазухи маленький сверточек, развернула и показала женщинам три рыженьких локона детских волос. Сверточек пошел по рукам, женщины вспоминали своих, у кого почернее, у кого побелее волосы.
Я долго находился под впечатлением ее рассказа и тут вспомнился мне и "93-й год" Виктора Гюго и та женщина, которая шла в поисках своей "тройки" и Некрасовская "Страда", по сравнению с которой жизнь наших женщин тяжелее во стократ.
Через пол месяца, в один из сентябрьских дней к нашему звену подскакал верховой и не слезая с коня, крикнул:
- Бабы, все на участок! Живо!
- Нешто в этап? Объясни толком!
- Всем указницам итти на освобождение. Пересмотр пришел! - и, хлопнув веткой лошаденку, поскакал дальше.
Мы с Ташлыковым радовались не меньше самих виновниц. Они целовали нас, желали и нам досрочно убраться из лагеря. Но ни на их лицах, ни в глазах не было ни счастья, ни просто радости, одно удивление. Не поверили!
На участке мы узнали, всем, кто сидел "за колоски" пришел "пересмотр", в лагере остались только осужденные за хищения в особо крупных размерах, да не попали под пересмотр дела мужчин, они тоже воровали не по колоску.
Ушли женщины, и мы осиротели, некому стало вязать за нами снопы и от этого работа стала бессмысленной и неприятной. Куда не кинь взгляд, по степи лежат в шахматном порядке оставленные виндроуэрами коротенькие снопики, перевязанные дефицитным шпагатом, а между ними и кучки колосьев с моей решетки. Лежат снопики до первого дождя или сильной ночной росы, а тогда зерна выпустят белые корешки и колос окажется пустым.
Я предлагал Деревянке, перепрячь коней в брички и заскирдовать все, что уже сжато, но начальство согласие не дало, по их мнению, покуда погода позволяет, следует продолжать жатву.
Как-то с Ташлыковым мы заспались в обеденный перерыв в густой высокой траве и на нас наскочил сам начальник участка Попов.
- Фамилия, статья, срок? - кричал он, размахивая плетью, а я думал, как должен буду отреагировать, если он обрушит на меня эту плеть. К счастью, плеть в ход не пошла!
Узнав, что у меня целый букет пятьдесят восьмой, а у моего старшого пятьдесят девятая, Попов дал волю своему красноречию: