Нина вывернулась домой через час, опустив взгляд вниз, переоделась, и все также подробно оглядывая половицы и наивной попытке разыскать пропавший той самой ночью нательный крестик сказала (хотя матери дома уже почти девять дней не было), что попала под дождь, хотя сама стояла в нескольких шагах от крыши.
Тиноватый лес и вся та виновная даль по ту сторону течения и помутневших в ее сознании домов правого (левый ее не интересовал) берега были в ливне. Ливень состоял из проводов, столбов уз и уздечек, прочих тонкостей. Он подкрался как возраст и вот в те два - три шага настиг за секунды. Настиг, тронул за плечи, развернул. Потом ощущение ливня пропало, потому что она была насквозь мокрая, только от соли слез пощипывало кожу на лице да от напряжения сводило губы.
Нина плакала, и ее всхлип, надвое рассеченный усмешкой, рушил любую мысль о каком-то другом оружии. В маленьких надрезиках вся ее жизнь... в плавниках... в лоскутках... ее платьице, простое, ситцевое, ничем не отличающееся от клочьев, от делаемых ею на бумаге клякс (кс перенесено).
Под ногами вращалась земля; ржала ромбовидная крыша какого-то ржавого навеса, до которого было несколько шагов; и гудок разорвавший спину тепловоза на железном мосту (Нина вспомнила прогноз утром по радио: "Ожидаются грузовые ливни."); а поверх всего гром заносил свой штамп подобия. Вонзались встречные прутья ветра, оплеухи. Набатный, профундовый гром рядом в сгорбленных березах ломал на пожар прутья грозы.
Нина крепко завернулась в байковое одеяло и начала одолевать большую кружку только что вскипяченного чая. Глотки ошпаривали, но она пила, чтобы согреться. Разноцветные карамельки в вазочке походили на вновь прояснившийся за окном день. Солнце размельчало, размножилось, и в россыпях его, этих искусных хрустальных мячиках сверкала подделка.
Она прилегла, по ней короткими порциями проводили пунктиры озноба, и она навязывала себе, как свитер, как носок, что несмотря ни на что, заболеет воспалением легких и умрет.
Под безразличное беличье счелканье ореховых часов на тумбочке (смущенные от того, что заметны глазу, смещения стрелок рассмешили ее) она попыталась заснуть: воткнула в подушку локти, лицо, и, презирая саму себя за этот киношный жестяной жест, за этот фокус с глубоким вздохом, тут же поднялась с кровати и выбрала из лежащих на столе книг довольно сытую уже тетрадь. В этом было тоже что-то вялое, заимствованное, и то, - что она писала пером.
Страницы мощного почерка; неумело измочаленные начальные снабжались кляксами, похожими на останки гербария. Главы начинались серповидным числом и месяцем, обрывались либо многоточием, либо краем страницы, куда их приводила тропинка предложения, по которой мысль головокружилась, с каждым новым витком удалялась от своей смысловой оси; как нить, не желающая попадать в чье-нибудь игольное ушко, петляла, изворачивалась, разжигала.
В дверь постучали.
- Мама, ты? Входи.
Кто-то влетел. Смешно подумать, если это уже собирались ангелы. Она покачнулась вправо, потом кое-как комкала деликатный кашель - то ли в извинение оклеветанной двери, то ли просто так - проверить, не потерялся ли вдобавок к ознобу голос.
Она резко приподнялась и широко отворила рот. В её руках блеснуло что-то угрожающе опасное. Это было её отражение в пруду. Калинкоровый помостик, располагавшийся невыносимо невысоко от воды царапнул коленки свежестью. Утро проступало, но все еще цепенело от легкой прохлады. Ветер слизывал росы. За еще не дышащими ольхами чиркал ручной ручей своими бочками и брюшком; какая-то птица передразнивала лягушку; равноудаленные и равноудалые петухи; трансформаторный столб, как камертон, перетягивал откуда-то с того берега одним из проводов взятую высокую ноту; влажно расчихавшись тормозом у поворота, выбегал тяжелый грузовик, исчезал, и его звук стирался на противоположной улице, которую с пруда видно не было.
Смахнув со своего отражения последние признаки сна, она придавила пару подлых, осипших от голода комаров и все же прикрыла подолом сочные голые икры.
В треске, в искрах бушуемой воды сверкали солнечные кузнечики. И за раз Нина ни за что надавала пруду множество пощечин, полоская простынь, умело разворачивая её, то топя, то опять спасая, а потом запястья и пальцы выжимали ткань и получалось что-то вроде фокусного узла, который тут же, вослед проведенной по нему руке, исчезал. Вода ошпаривала, но пуще рушилась, расшвыривалась в стороны с характерным шипением, особенно, когда Нина полоскала что-то шелковое.
Нина любила домашние хлопоты, ее это касалось таким важными, таким существенным. В этом раннем пробуждении, в неравной борьбе с сильнодействующем вулканом стиральной машины, с прищепками, со сладковатым запахом порошка, от которого потом распухали подушечки пальцев. Нина шла на пруд с тазиком на боку, как пританцовывая, и ее переполняла приправа грусти, но нисколько не смущало, что она всего лишь немая служанка в барском загородном доме. На ней на одной почти держится весь дом: и диетический, правда, существующий только в вечерних мечтах, завтрак хозяйке; и чуть позже чистые рубашки и отпаренный костюм хозяину; и еще ближе к обеду (будет окрошка и... - оба названия вычеркнуты), когда молодой барин, приехавший на каникулы, проснутся и после умывания перед обедом пойдут прогуливаться, необходимо застелить его постель, и, хрустя накрахмаленной простынею, которая уверенно уходит ко дну... Крах! Потому что достать не выходило.
- давай, я смогу. - Он что-то так напутал со временами, что Нина напрягла лоб, чтобы понять, где все это происходит, а главное - когда. Мужчина переступил с берега на плот, тут же поднялись алые паруса ее платья, отчалили и только в стороне щупло отзывались чайки. Сильная, кофейная от загара по самое плечо захлебнулась в роднике рука.
- О - оп. - И вот появилась: затмение замоченного (хотя до отказа закатывался - Ниной) рукава, сверкая влагой заострившейся на смолистых волосках. Простынь во имя будущего была спасена.
- Спасибо.
Мужчина всплеснул напоследок глазами, когда она обернулась и хотела предложить ему остаться помочь. Он принялся выкатывать через кромку из еще парящей корзины комки неправильного мужского отжима: клетчатые, защитно-соснового цвета, полосатые морские и что-то из женского белья. И все же ушла сос воим (именно так перенесено) тазиком кавалером с бочку, и пошла быстрее даже мимо Веры Яковлевны - соседки и сплетницы со всеми вытекающими, с её надменно косо поглядевшими вслед козами, с козлом Борькой, уверяя себя, что нехорошо рыться в (пускай даже чистом) белье своей соперницы (ах, сколько перца). Но почему-то слово оказалось цепким, сначала в смысле обыкновенной репейной колючки, потом - именно что - цепи, невыносимо громыхающей цепи, к которой Нина была прикована и, все никак не сумея подобрать ключа, таскала за собой.
Она отвела руку, чтобы смахнуть со своего отражения последствия слез, ударилась о твердое трюмо, и с зеркала, как игрушки, полетели все ее привидения.
Из распахнутого рта выпятился язык; предангинового цвета гланды; она порастягивала губы, как будто распределяя помаду. Белки глаз больше смахивали на помидоры - припухлые и аловатые от недавнего плача. Она вновь склонилась к дневнику, открыла наугад - только потому, что знала - на том самом месте, где закончила чтение.
" сегодняшним пробуждением была почти ранена; может быть, от того, что вчера не легла раньше спать потому что пришел Боренька на сей раз не о своими лягушачьими шашками или картами (недавно ставшими географическими), а - со своими альбомами и стал меня рисовать (у него я выхожу какой-то сомнительной, и он млеет и мелет, что это прекрасно). Еще он оговорился, что к моему дню рождения (позаследующее кровавое воскресение) он приготовит для меня, или про меня, или из меня, что-то прозяное (то есть что-то из прозы) и что от этого я прозрею. Как будто я слепа. Нужен ли мне Боренька. Его хромой голос в ответ, его слабость. Вера Яковлевна уже на людях называет меня своей молодушкой и произносит слово свадьба, почти как судьба..."
" готова бежать в лес, в огромное ненастное поле, подслушала грязную быльку, которую Вера Яковлевна со своими мужем кротом вырыли для моей мамочки про ЕГО великовозрастную жену по имени Василиса. И во мне все сжалось в кулак. Если бы ОН вдруг не пришел раньше, (я ждала у реки, на противоположном берегу), молодой яркий и, священно ероша волосы одной рукой, другой - опершись на бедро, сказал: "Ну, Аленушка." Эта его лебединая "л"!, и когда я попросила сказать что-нибудь по-молдавски, Он вывел что-то ковровое протяжное, я наверно неправильно повторила, а Он со своим акцентом, похожим на растительность склонов пологих гор, перевел: "Я люблю только одного тебя. Мы теперь вместе". Он разделся, отделил тугую футболку, освободился от ремня. Я покоренная его силой, зноем его тела, сошла в воду, в омут с потайным течением, что завладел моей безрассудной тягой к Нему к Его рукам, будто я никогда не умела плыть против течения. Страх, ужас, оторвался от голоса. И тут же я была на берегу, не понимая, почему я мокрая, он прижимал меня, а я искала защиты у его крепких рук и плакала и была впервые счастлива..."
Она сорвала страницу с петель, скомкала и хлопнула тетрадной дверью. Нина отвернулась к стене и к уверенно пятившимся от нее вьюнкам на обоях обратилась:
"Я люблю!, и пусть
Будущая встреча
Принесет мне грусть,
Одинокий вечер".
Одним вечером седым и морщеватым на кухне хмурилось перед закипанием смородиновое варенье, и Нина сидела с романом в руках и со столовой ложкой на карауле. В открытой форточке нерасторопно бормотнул мотоцикл и откатился от дороги во дворик; немного попятившись оранжевый шлем снял, растерев ладонью смятые волосы, ее Безымянный Рыцарь. Нина настороженно вышла на крыльцо. Он был пьян, он приуронил голову и выплел что-то свое узорное. Его терновые глаза узились. Он поприсел на ступеньку и развернувшись указал Нине на место рядом с собой.
Она смеялась над его пошлыми неуклюжими слогами, которые разрешила Ему произнести, и которые вышли такими же нежно-лилейными. В одном из восклицательных предложений он тронул ее за плечо, а потом оперся локтем об ее колено и, как на плаху, склонил голову. От Него пахло бензином, табаком и соснами от Его рабочей защитной куртки. Он пропахал рукой по ее голой икре, а потом очнулся, выулыбался весь и замер от того, что капля, с которой в его мозгу все же начался целый день задумываемый ливень, нырнувшая в его доверчивое загорелое ухо оказалась отнюдь не ядом, а слезой.
Но очнулся он именно от артиллерийских атак дождя, пробовавшего хрупкую оборону стекол, от алчных залпов в непроходимо зашторенной темноте. Восстановив происходящее, он дрогнул не ощутив ни мягко накрахмаленной постели, ни простыни, ни Нины. И осторожно позвал ее. Тишина прошептала: "Тише", - потому что (и это он теперь ясно различил) в окно стучали чьи-то требовательные кулаки. И он, и она больше не уронили на пол ни одного слова, кроме нательного крестика, что сжимала ладонь, ни одного нетерпеливого вздоха не вырвалось из Нининой груди. Нина задерживала его дыхание поцелуями.
Их тайна была раскрыта, но кем?, было несколько вариантов: Боренькой, Его женой, Верой Яковлевной. Чем назавтра ответит погода? Каким будет фон финала? Нина, не могла остановить строчки, они выходили из-за угла ее сведенных писательским состоянием пальцев парами, по одному, за ватаги издалека принимались абзацы.
"О, мой возлюбленный, назло возне неряшливых рук по твоему святому телу, сплетням возле плетней, я склоняюсь над тобой, как над крепостью, и прошу пустить у временных засовов ремня, у распуганных пуговиц я прошу прощения, потому что они разлетелись в разные стороны".
На утро Нина проснулась простуженной и стала винить в этом свой явный сон. Кофе, сварливо убежавшее молоко, потом пыль на всем полированном... Нина расчистила место на стене, вырвала два передние зуба, на которых держалась цветочная полочка с традесканциями. Их листочки цапнули за одежду, когда Нина переносила горшки с цветами в неподходящий темный угол коридора. Место было выбрано идеально: с ромашкой в волосах, опустив катет взгляда в угол, где по отвесному склону, состоящему из сердцевидных листиков вьюнков, карабкались, ее воображением созданные, альпинисты скромных малиновых цветочков, цепочка которых по Нининому замыслу должна была приковывать взгляд ЕГО будущего фотопортрета, на прилежащей к прямому углу комнаты стене, создавая, таким образом, основную часть задуманного ею с наблюдателем треугольника. Его фотография появилась, и не исчезла даже, когда пришедший Боренька обессилено провалился в кресло и начал поздравление (за окном испарялось воскресенье). Он желал много, долго. А Нина просто отвернулась и уже не читала.
И вот я на пару мгновений запаздывал, придерживая ноги своего восторга, медленно сходил с ума по крутому склону с дорожки и шел вдоль реки под железнодорожным мостом. Берег, приподнявший свои крылья, как пловец, вода облачная и насыщенная двигалась навстречу. Ветер зачесывал мои волосы назад, откидывал и подкручивал. Вставший некошеный камыш я, шутя, обогнул, не испугавшись его мышиных звуков. Правый берег, по которому я шел, сверкал из-под надвинутого на него козырька тучи: щиты сосен, зеркальные веранды, выходящие на луга. Но вдруг ветер остановился и остался теперь только в моих волосах. Солнце поднырнуло под тучу, и у дальнего леса, где точками были обозначены люди, мечущиеся над уже обреченным сеном, падала неотличимая от слезы пробная капля по всем правилам приготовленного ливня. На назначенном месте тебя на было. И тут я, высоко вскинув рукой побежал навстречу объятиям моего одиночества.