не повесть, не рассказы - в п е ч а т л е н и я, е2-е4, с очерком пространства и эпиграфом из Окуджавы
"Париж, где не захочешь, а воспаришь"
Мгновенья лиц и улиц
1.Своими собственными ногами-руками автобус поднял салон к дверям самолёта, куда авиапассажиры осторожно переходили.
Так рыба шевелит плавниками, лайнер дрогнул элеронами. По мокрому бетону всплыл за туманную завесу воды и брызг.
Если день в Париже, словно всегда я здесь и всегда буду, то добрый их десяток позади показался теперь мигом, если не сном.
Тронули плечо: ремень пристегнуть... "Шереметьево?" - Едва не удивился вслух. И скоро, в конце длинного хвоста к единственному таможенному проходу в Россию, сомнения улетучились - долго и тупо стоим, почему-то ряды остальных дверей заперты, будто здесь нас не ждали... За спиной дружно негодуют дамы. Излишне громко, перебивая одна другую:
- Ну, как тебе это нравится? Вы, спрашивает, стоите?
- Нет, сидим.
- А он обогнул и попёр вперёд!
- Козёл!
- Сраный!
И тот же голос, нежно, в мобильник:
- Мамочка, я уже на земле.
...Где от пыли трудно дышать. Плевки, окурки, собачьи колбаски... Реклама, тот же мусор, только по стенам. И апофеоз встречи - пьяные вопли в вагоне метро. Милую такую песню три амбала рвут лужеными глотками: "Вот кто-то с горочки спустился...". Полон вагон, а притихли, спрятали глаза, задремали.
Перевёл дух, когда под идиотскими надписями в своём подъезде, ниже их, корявое детское, трогательное: "мама"...
2. А пока снова к родине привыкну, подхожу к деревне. Короткий дождь прозвенел. И утих вдруг, как взял под козырёк, завидя меня. От низкого вечернего солнца капли на ветках и листьях играли живыми огнями новогодней ёлки.
Испокон веку в крестьянских избах ставили, по сути, камин, звали русская печь. Теперь эти громады рушат, но за модой не бегу, и скоро волны тепла плыли в отсыревшем воздухе.
Утром новорожденный месяц в колыбели тонкого обруча света, рядом с младенцем луна, бледная роженица. Трель соловья в комнате эхом.
Сразу за огородом, в лесочке, кукушка обещает годы жизни. А маятник ходиков на стене режет от них секунду за секундой... Едва взял ручку - не терять драгоценных! - над головой просвистела пуля: ласточка-лихачка прошила комнату от окна, где сижу, в окно напротив. Когда холодок "пули" тронул лоб - на хвосте своём, не иначе, пронесла эту крылатую истину: "первая страница сочинения, как лицо незнакомца. Если не симпатично, не имей с ним дело; и опус дальше не читай...
...Или попробуй открыть страницу другую."
3. Проходом кресел неспешная раздача заоблачного питания - завтрак на колесиках. В темных бутылках должно быть пиво? Ошибку понял, когда сосед напротив, откушав, рукою в розовых пятнах псориаза держал бокал красного вина.
На идиотском русском стюардессе: "ма-а-ленькую такую бутылочку. Киндр, вино..." Переспрашивает, не понимаю: глухой со слепым. Если большой вверх, мизинец вниз, остальные к ладони? Жест оказался интернациональным. "А-а..." - радостно догадалась.
И всего-то 187 грамм, как в аптеке. Но пары хватило почувствовать себя гражданином мира. В узком и лёгком смысле - меж небом и землей; а в проходе кресел у в и д е т ь строчку: рука с псориазом развернула "Фигаро".
Через полчаса испарится моё мировое гражданство, стали спускаться. Ниже, под нами, мини-самолет, светлый, как нательный крестик. И движется, кажется, боком, что-то из разных плоскостей, плюс скоростей.
Красная черепица деревенских крыш. Аккуратно нарезаны лоскуты пахоты и зеленей. Неряшливы неровные края песчаных карьеров - подтаявшее крем-брюле.
Если теперь нельзя путешествовать в карете или возке, то пусть автобусом, хотя бы. А ежели по воздуху, ковром-самолетом. Только не авиалайнером. В этой консервной банке, где анестезируют бешенной скоростью, искусственным давлением, дозированным кислородом. Открываешь глаза от удара колес о бетон при посадке, и не понимаешь, как оказался за тысячи вёрст от дома; е2-е4, только и всего.
4. Дома мгла ещё у горизонта, но уже обожжена ранним рассветом узкая терракотовая полоска. Что толкнуло проснуться в этот час в деревне и соединить слова "порт" и "Париж"?
Москва когда-то оглушила, Париж не поразил. Странное чувствование, словно бывал здесь - не от бесчисленного тиражирования городских видов, но от трогательной ненавязчивости, с какой город поглядывал внимательно, как после долгой разлуки. И без желания высокомерно подавить историческим и культурным величием. Напротив, по случаю возвращения, в мою честь, разом откупорили батареи бутылей, и пенные струи шампанского взмыли ввысь из фонтанов возле Сорбонны.
Вокзал электричек в аэропорту напоминает белый ледокол. Работяга о пяти этажах, никаких "палуб", в тупой нос сходятся стены.
На вечном приколе дома у набережной Сены, по кривым улочкам-каналам, впадающим в нее. Может, в архитекторы подались не случившиеся кораблестроители и мореходы? Тогда это мечты их ранних лет: здания подобны кораблям - нос и корма, а противоположные, по "бортам", окна, стягиваются к форштевню, будто глаза к переносице. С птичьего полёта даже площадь Звезды взята в круговой полон гигантскими линкорами - так спланирована перспектива уходящих от неё улиц.
На этажах открытой "кормы" люди или "пассажиры" с полосатых шезлонгов под цветными тентами следят заход солнца за Эйфелеву башню.
Бетонные, каменные, чугунные столбики - кнехты - стерегут дома-пароходы от проезжей части. К ним на ночь швартуются велосипеды, мотороллеры, мотоциклы.
По стенам улочек жмётся пешеходная тропка, двоим не разойтись. Редкие авто здесь плывут осторожно в одном направлении груботёсаной брусчаткой. Она навеки застыла кругами по воде или спокойными волнами.
Лестницы старых домов - винтовые корабельные трапы, причудливая вязь чугуна. Только классность квартир-кают обратна корабельной. Дешевые под крышей, у дорогих окна до полу, выходят на узкие общие палубы-балконы.
Тоже не удавшийся мореход, старомодно, пером в трёх пальцах на белых страницах возвожу свой порт Париж. Где острова Сен-Луи и Ситэ, на их спинах город зародился. Где Генрих IV у стрелки позеленел от времени... Ветка лавра вокруг чела. Звезда шпоры на сапоге. Его зеленый конь рысит из прошлого по Новому мосту - левая передняя, правая задняя. Пять веков ему, а он всё Новый.
Мачты шхун у берега бьют поклоны кораблям, что гонят на них волну. А ватерлинии презрительно кривят губы: "уж это нам низкопоклонство верхов".
5. Текут люди, ручьи от боковых улиц, реки по главным. Разлились озерами, зрелище у центра Помпиду, или митинг на площади Республики. Людские водовороты в подземелья метро и переходов. Запруды у плотин красного света - и отпущено катят встречные волны на зеленый.
Мгновенья плывущих мимо лиц...
Усы солидного господина заточены пиками острых стрелок: восемь часов, двадцать минут.
Глубокая морщина на переносице, отчего глаза другого сеньора сидят, кажется, на дужке старомодного пенсне.
Просторный комбинезон, словно белый хитон. Черные кудри схвачены лентой через лоб. Рабочий вцепился в крестовину ограждения, свободная рука тянется что-то достать: распят на строительных лесах.
Рыжие кудряшки это Жю, светлые Ли. На "ЖюЛи" обе собачонки подымают морды. Меня приветствуют лаем звонко и небрежно, на бегу, как дети, взрослых и неинтересных персонажей. Носятся за птицами, тянут за собой миниатюрную сеньору - искусственный мех короткой шубки, зелёное трико. Похоже, даме мало, что наделена носом Мейерхольда. Ещё смело и ярко красит губы, веки и ресницы, брови и щеки. Пропадать, так с музыкой!
Угол узкой улицы облюбовали путаны. Помоложе мило улыбается, киваю ей приветливо. Другая, совершенно Кабирия, независимо и недовольно отворачивается, словно её чем-то обидел. Она родом с Кавказа, её кличут Ляля Кебаб.
В полдень шабашут коллеги "распятого" мастерового. Собирая капли вина в последний глоток, рабочий высоко задрал пустую тару. Будто через донышко решил взглянуть на небо...
6. Перед центром Помпиду зрители на траве, амфитеатром по склону газона. И выше, по балкону бульварной ограды. Мелкими волнами плещет недружный аплодисмент простеньким фокусам и жонглированию уличных циркачей, смеются шуточкам ниже пояса.
Площадь Республики шумит митинговыми банальностями. Может кроме хлеба зрелищ, пипл ищет и крови красных, хотя бы, флагов? Или ностальжи по баррикадам у парижан в генах? Не отбирайте игрушку у ребёнка, красный флаг у ветерана - детство и старость так быстротечны... Синие полицейские автобусы картинно катят с мигалками и сиренами, неспешно и бережно тормозят. Будто важные чины прибыли, не ажаны. За тонированными стеклами эти vip-персоны должны бы сидеть развалясь, нога на ногу - так расслабленно и нехотя покидают машины. Высокие ботфорты, щитки на коленях, шеломы на головах - хоккеисты... Только игроки, кажется, не настроены на борьбу и трудную победу. Так, поприсутствовать решили, чем победа уже обеспечена. Митингующие не глянули на блюстителей, тем оставалось лишь покурить на свежем воздухе.
Городской патруль плывёт на роликах - он и она, разве за руки не взялись, влюблённые на катке. Парочка при исполнении: дубинки, наручники, пистолеты, но улыбчивы и спокойны.
А вот и три товарища в легкомысленных, непонятно как держатся, пилотках. Полицейские словно гуляют по городу, мило беседуют. Останавливаются - что-то важное в общем разговоре. Спорят и жестикулируют. Может, после смены идут пропустить стаканчик? Но ловлю профессиональный укол бокового зрения - тип слишком пристально их разглядывает...
А я любуюсь черными мундирами. Ладно пригнаны, точно на моделях сидят.
В самом деле, свалился с иной планеты, людей не видел? Да, на моей малообитаемой - по причине её одиннадцати часовых - лица иные. Нередко похожи милиционеры и братки из черных джипов. Тех и других лучше огибать за версту. И не дай бог пялиться бесцеремонно на их физиономии.
Встречая в Париже ухоженных, солидного возраста мадам и месье, вспоминаю своих стариков, часто робких и жалких, с испуганными навсегда глазами - плакать хочется. Или взять "калаш", когда амбал, еще не успевший купить джип, тычет в спину старухи, что трудно подымается в автобус:
- Быстрее давай садись, [гр]ебанная ты овца!
7. На улицах Парижа таинственные женские фигуры задрапированы черным. Разрезы вместо рукавов, крылья за плечами...Театральные кулисы, прячут лёгкое, бесплотное. Невольно ищешь взгляд, что непросто под невообразимой шляпкой, или накидкой-капюшоном, или подобием вуали - они лишь рампа сцены, где живёт пара блестящих глаз, стреляющих навылет, не говорящих о возрасте; вечность, из которой все пришли сюда на миг.
Гипнотически тянет разглядывать в витрине антикварной лавки всякое старье. Но вдруг... Черная фетровая шляпа прошлого века поверх теплого коричневого платка. Длинное пальто тех времен - в глубине магазинчика в старинном кресле царственно беседует с хозяйкой... профиль Анны Ахматовой! Хозяйка нервно суетится. Гостья величественно немногословна, больше говорят руки, с пальцами красивыми и тонкими не по летам: парижанка...
Из сумки, в её коленях, собачонка на фигуру за стеклом тявкнула, я не понравился. Сеньора тоже глянула. Кивнуть - глупая двусмысленность. Пожалел, что ношу бейсболку. Почтительно бы приподнять шляпу...
Вагоны парижской подземки со скамьями поперек, как в московской электричке. Стремительно разгоняются до скорости идущего на взлёт самолёта. Едва ли не ежеминутно тормозят, перегоны коротки.
Молодые люди вдруг разом поднялись. Уступили семейству: мать, дитя, отец. Молодая обнажила грудь, кормит ребёнка. И продолжают непринужденно болтать, будто у себя на кухне. Никто в вагоне не хихикает, не пялится. Лишь я, несколько ошалев, не отвожу глаз от шедевра маэстро по имени Париж: "Мадонна подземки"...
На перекрёстке, перед красным, изысканно нежный и добрый профиль молодой дамы. Трость-зонт с вязью чёрно-белой ткани и золотого цвета ручкой. Тонкий индийский плат на плечах. Но взгляд оказался туманный, будто не в фокусе. Строг и вовсе не добр, профиль обманул. На зелёный она шагнула, опираясь тростью и сильно хромая. Плечи закачались чашами весов, а под платком обнаружился невеликий горб. Быстро и деловито её обогнала девица с кошкой на плече. Серебряная сбруя по блеску черной шерсти и белые джинсы парижанки смотрелись, хочется сказать, островагантно - совершенство юной фигуры в идеальной оболочке из современной ткани. У другой особы неосторожно раскормленные ягодицы при ходьбе будто жуют за обе щеки...
А эти стоят в кружок. О высоком градусе спора можно судить по жестам возмущённых рук. Презрительным гримасам. Осуждающим взглядам и нетерпеливым движением головы, откидывающей волосы. Но голоса журчат еле слышно - ручей в лесу.
Велосипедистов по улицам тьма! Вот целая семья - папа, мама и дочери. Совсем маленькая на багажнике мамы спит, крепко схвачена ремнями.
Даже на свидании мадмуазель вяло крутит педали, он бодро шагает рядом. Говорят, смеются, переглядываются нежно - мадонна в седле...
8. Теперь в Париже вместо консьержек часто кодовые замки. Нет знаменитых скамеек - на чугунной основе два сиденья и общая меж ними спинка. Весь Париж коротал здесь часы, теперь время подорожало. Исчезли заляпанные рекламой круглые железные будки на каждом углу - легендарные писсуары. Куда торопливо прятались по нужде, а понизу торчали уши, то бишь, ноги.
Все осталось на старых фотографиях.
Желающие получить обед для бедных собираются много раньше открытия столовой. Сидят на бордюрах, на широких каменных подоконниках. Иные с увесистой книгой в руках; газет не читают.
Одета публика эта небрежно, но чисто, вполне прилично.
Среди чернокожих типы удивительные - лица грубо рублены от целого ствола. Или выбиты из глыбы черного гранита, без отделки и шлифовки. Волос свалялся в толстый войлок.
Бездомные улиц Парижа не походят на наших бомжей, немытых и мало берегущих свою полупьяную жизнь. Здесь они клошары, вроде бы романтики-бродяги, почти туристы. Под стеной бульвара на берегу Сены ожидают парохода в счастливую страну. Дым их костров коптит камни берегового откоса. От дождя, снега и тумана навес из прозрачной плёнки. Ждут, похоже, давно...
На углу улиц Святого Антония и Риволи девочка под теплым одеялом. Мама устроила "окоп" из пустых коробок, чтоб не дуло. Сидит в ногах ребенка, спокойно и негромко говорит, может сказку на ночь, про ту счастливую страну?
Спиной к автомобилям у бетонного столба мужчина средних лет. Алый подбой "аляски". Небрит и обветрен. Что называется огонь, вода и все остальное за его плечами, чисто разбойник... Ноги вытянул, мешают прохожим. Вязаная шапка рядом: "положи варнаку краюху, чтоб дом не разорил", - сказали бы в Сибири. И быстро пишет в толстую тетрадь. Может коллега-графоман и "записки у обочины"?
В пустом вечернем переходе отдыхает эстет и любитель комфорта. Легким барьером, такие ставят на гаревой дорожке бегунам, демаркировал занятое пространство. Своё, хотя бы на ночь. Надувной матрац, белоснежный пододеяльник. Рядом маленькая скамейка, где стакан и бутылка воды.
А этот на шумной улице в нише здания, тонкий тюфячок... Собака спиной греет хозяина и тоже спит. Жалкий скарб чуть в стороне. Да кто покусится?
... Вот он, желанный пароход! К бордюру причалил белоснежный лимузин. Не сразу дверь отворилась. Дама с красным крестом на куртке несет человеку, он сидит на камнях, свежий французский батон. Другая, следом, пакет. И показывает: носки, полотенце, брюки спортивные, постельное бельё.
Первая, с батоном, опустилась рядом. Человек тычет щеку: здесь болит... Она это же место трогает у себя. Оба долго не убирают пальцев. Коротко продолжает спрашивать. Она терпеливо объясняет.
Шофер, тоже с пакетами, расположились вокруг. Тема, очевидно, зуб, что беспокоит. Беседуют дружески, словно давно знакомы, неспешно и обстоятельно. Когда, наконец, подымаются, жмут его руку.
Аккуратная старушка каменный выступ покрыла подушечкой. Марлевая маска, от гриппа. Понурилась безучастно. В пластмассовом блюдце несколько монет. А маска, кажется мне, совку, чтоб не кричать от боли горькой своей судьбы, какой там грипп...
9. В Париже солнце и холодный ветер из России: в Москве снег и минус два. Здесь каштаны в огромных кадках. Их белые цветы - маленькие весенние ёлки, или новогодние свечи. Люди в майках и... дублёнках; лёгкий пиджак распахнут; шарф этаким немыслимым кренделем, точкой над "и" парижского шарма.
В сквере острова Сен-Луи утка неловко прыгает на одной лапе. Мокрая и жалкая, квохчет, разинув клюв. Селезень преследует, сухой и красивый. И никакого сочувствия даме... Забилась под скамью, отряхивается, чистит перья. Он остался неподалеку, наблюдает и ждёт.
На траве любовным бутербродом сложилась другая парочка. Целуются, им не холодно.
Художник дремлет в гамаке, узком, как раскрытый стручок. От тяжести тела створки почти сомкнулись. Ветер покачивает цветастую люльку. Рисунки внизу прижаты камнями.
С дерева бог послал - на скамью рядом и на рукав. Птичка может метила в раскрытый блокнот, не понравились мои записки, но её критическое "фи" попало на рукав. Или, напротив, решила оставить свой след в словесности, да тоже промахнулась...
10. Живет друг в обычном муниципальном доме, где цветы и ковры в холле. Десяток велосипедов, мужских и дамских, молча льнут друг к другу, пока хозяева не спустятся с этажей. Электричество гаснет, едва пройдёшь. Вода тоже на счету. С неуверенностью, что правильно его пойму, это объяснял. А у меня опыт деревенский, где и без счётчика знаешь цену ведра воды из далёкого колодца.
В окнах "корабля" через дорогу раздвинуты шторы. Полумрак вокруг зелёного абажура не разгоняют язычки мерцающих свечей. Скачет по комнате обезумевший заяц - свет телеэкрана от частой смены кадров. Дама в пижаме склоняется к абажуру, он на низком столике - солнечное затмение её круглого зада в зыбком ореоле впереди горящей лампы.
Сцены домашней жизни, похоже, не принято особенно прятать от сторонних глаз. Значит, и смотреть не грех, все свои, все парижане...
Утром другого дня в дверях "каюты" та же, решил я, дама, теперь в голубом халате, вышла подышать. Пятернями забрала назад длинные волосы, открыв лицо... мужчины. Он ушел в чёрный квадрат неосвещённой комнаты, за пластиковой, оказалось, бутылью. Через ажурный чугунный бортик поливает цветы, лишняя вода прерывисто трассирует каплями на нижнюю "палубу". Снова скрылся в квадрате. Там лёг, или сел на его границе, теперь рука с сигаретой появляется и исчезает на чёрном фоне - "разговаривает" с кем-то в глубине помещения.
Сюжет окончательно запутал фокус, когда из того же пространства возник негр в белой майке. Он крупно кусает от длинного батона. Жадно прихлебывает из жёлтой кружки. И по-хозяйски оглядывает улицу. Может, владелец двухместного кабриолета? С откинутым верхом тот простоял внизу ночь - ну, не чудо ли, ещё одно, Парижа? Впрочем, все же свои...
11. "Встретились два одиночества, два вечера. И родилось утро".
Эти слова я нашёл в сквере Латинского квартала, где улыбки седого сеньора и почтенной дамы, их осторожные, будто случайные касания, движения, скорее духовные, выдавали взаимную симпатию.
А молодая пара шла по тротуару... Издалека стихи. Вблизи шарж. Рядом фарш: где он, где она? Коротко стрижены. Джинсы - синие мешки, метут асфальт. Пиво из жестянок. Сигареты в пальцах. Чёрным грубо брови. Ярко красным губы. У обоих. Друг друга хлопают по спинам. Пугают ложными выпадами кулака ниже пояса... Хохочут испугу.
Мимо скамьи, где сижу, город тянет картины, как на экране. И не только свои, парижские. В московскую тысячеликую суету невольно включён, оттого потерян для себя. Но в саду, где шурша листьями, покачивая ветки, ягода сливы пробирается упасть с коротким шлепком мягко прыгнувшей со стола кошки, мы счастливы - я и кошка. В животе её дышат котята, сама блаженно растянулась по страницам, понимает, строчки черновиков те же дети, им нужно материнское тепло.
На скамью в сквере, к столу под сливой приходят нужные слова.
...Можно спрятать шарф в сумку, если мадмуазель лишена воображения. Но скользящая на роликах устроила его бантом рюкзака; красный праздничный хвост вьётся следом. Девице мало победного полёта, ещё перекатывает матового стекла шар, с ладони к плечу и обратно - Жанна Д'Арк, играет пушечным ядром на пути к баррикадам.
У площади Сен-Жермен дамское трио лабает джаз. Кларнет, саксофон, "ударница", джазового, разумеется, труда. Танго "Маленький цветок" не сразу узнал. И догадался: джаз - когда все играют вразнобой, но все об одном... Армстронг прав: если спрашивать, что такое джаз, никогда этого не узнаешь.
Неспешно плывёт двухъярусный автобус, прямо из анекдота: "Хаим, не садись на второй этаж. - Почему? - Там нет водителя".
...Джентльмен высоко и гордо несёт голову. Подчеркнуто и без труда "держит" спину. Ногу выбрасывает свободно и тоже прямо, ломая линию общей вертикали - так лошадь кидает копыто на соревнованиях по выездке... Рука перед собой играет лёгкой тростью. Не хватает сигары в зубах.
Несколько картинно движется, показалось.
А он слеп: справа трость ищет асфальт, траву газона слева. Не видит, но знает, где идёт и куда.
Рядом присел господин, вроде туриста. Будто отстал от группы, что недавно здесь прошагала деловито и быстро, как по тропе - из пункта в пункт. Рюкзаки, кеды, смотрят под ноги. От транзистора, с колен господина в спортивных брюках, музыка Свиридова, из "Метели": тари-тара... Словно слепой трогает лицо любимой - увидеть. Сеньор и дама затихли, для них всходит солнце. Эта музыка о каждом из нас - живущем, ушедшем, даже не рождённом ещё...
12.Девочка лет десяти семенит решительно и деловито, но соблазн картинок жизни сильнее. Понюхать букет у цветочного магазина. Взглядом проводить старуху малого, как она сама, роста: "ужели и меня ждёт когда-то жалкое ковыляние на согнутых коленях?" Опять беспечно и скоро потекла дальше, пока не догнала слепого. Его огибает осторожно, не отводя глаз - такому ужасному горю страшно заглянуть в лицо, но тянет...
В метро молодые негры пританцовывают под барабан пластмассового кейса. Раскачиваются и приглушённо что-то африканское репетируют.
Маленький мальчик, а грустные глаза старичка... Прижал к себе кулёк сушеных яблок. Но дырка-то в кульке зачем? И пальчик его задумчиво и отрешенно таскает яблочки в рот. Мама глаза устало закрыла, на коленях футляр с детской скрипкой.
Плотский дух сельдерея от пакета молодой негритянки с чувственно вывернутыми губами. В лавке, куда заглянул вчера, цветочный настой тоже терпок, но более романтичен всё же. Видел всех в салоне. Её не было. И вдруг выпорхнула из цветов, как бабочка. В руках горшок с крошечными розами. "Правда, хороши?" - спросили её глаза. И, естественно, по-французски. Ответил, беззвучно улыбаясь, тоже глазами. И по-русски: "Да, правда. А вы хороши необыкновенно". В тесном проходе не разминуться. С трудом разошлись. И зря. Зачем всегда не помнить, половинки божьего замысла - мы обречены на поиск друг друга, да редко счастливо встречаемся, что тоже в замысле, и коварно.
И молодую негритянку, пахнущую сельдереем кто-то ищет. Но однажды ищем и вспоминаем во сне единственную женщину - маму. Ради ничтожных, случайных дам, не замечая достойных, из коварства того же замысла, заставлял я её плакать. Имён не помню, думать забыл. А слёзы те всё жгут...
13. Из амбразур в стенах собора таращатся химеры. Бесконечная шея с каменной мордой, без рук, ног и туловища.
В три человечьих роста дверь подалась на удивление легко. За дверью гудит воздух, сотрясая стены и своды. Само время, кажется, дышит трубами органа. Века клубятся в этих пределах. Их бездну спина чувствует ознобом сладкого и жгучего отзвука потревоженной души, которую держу в чёрном теле, суетном и грешном. И редко балую мгновениями божественного света.
Спинами прихожан зашаркан серый камень колонн и стен, а запах веков походит на запах пыли. Но даже в солнечный день, как сегодня, свет окон под куполом не опускается к подножию. Чтобы каждому было понятно: светло там, наверху...
14. В сумерках тихого вечера вспыхивают огни Эйфелевой башни - словно оживают и трепещут тысячи сверкающих бабочек, радуясь электрическому свету.
...А среди зимы за стеной минус 27. И в избе не жарко. Но огонь в камине русской печи тронул воздух, лед начал темнеть на стеклах, а мёртвая, казалось, бабочка слабо дрогнула и раскрыла ладони сложенных крыльев, где прятала большие летние цветы.
Доползла до края подоконника и... Неловок первый полёт. С полу, поковыляв, будто не умирала, вспорхнула к настольной лампе. И закружила вокруг маленького солнца. Опустилась на страницу, что там чёркает, чудак? Не разобрав каракули, перебралась на верх ручки. Послушно замираю, не дописав слово, боюсь спугнуть. Устроилась, похоже, надолго. Осторожно пробую двинуть шарик, не улетает. Ну, понятно, водит моим пером: привет вам из заснеженного дома, счастливые электрические бабочки Эйфелевой башни!
...Гигантский квадрат её опор, как подножье космического корабля, всегда готового к пуску. Лениво, кажется, ворочают сами себя огромные колеса подъемников.
Стальные переплёты корпуса подсвечены снизу жёлтыми лучами. Начали подъём, и навстречу потекла вязь золотых конструкций, слегка кружа голову.
На первой смотровой площадке палуба долго не может прибиться к причалу. Дергает - выше, ниже. От этих конвульсий взвизгивают и ахают дамы. Так в шторм корабль с трудом швартуется высадить пассажиров на качающийся берег; или встряхивают мешок, чтоб больше вошло.
Теперь пересадка - лифт ко второй ступени корабля. Очередь здесь короче. Выше стремится, в основном, молодежь, шумно предвкушая полёт к небу. Где море огней отхлынуло к горизонту, подальше от центра. Он освещён скромно. Световая реклама не агрессивна. Лишь по каналам главных улиц текут реки автомобильного света и огромный огненный хула-хуп неспешно вращает вокруг себя Триумфальная арка.
Как положено главному маяку порта, его морские прожектора ведут круговой луч, каждый в своём сегменте подхватывает эстафету и скользит по охре ближних крыш, будто режет в ночи крупные куски пирога с шоколадной корочкой.
В ярко освещённой каюте Александр Гюстав Эйфель. Одет просто, скромно умостился на краешке стула. Застенчиво и почтительно тянет руку к фонографу, подарку Эдисона. Денди лондонский, тот в светлом костюме последней моды. Высокие ботинки жёлтой кожи. Сигара в пальцах, нога на ногу, развалился в кресле. Подобно современникам он тоже находит эту городскую каланчу, железную даму, пошлой безделицей, бессмысленным нагромождением металла.
А глупая башня через сотню лет шагнула символом Парижа, славя своего создателя. Ему я присвоил звание "капитан порта Париж".
Над каютой Эйфеля уходит в небо странная конструкция. Может, ради неё вся затея? Металлические нити тянутся к звёздам и по сторонам света; закручены в спирали, спутаны в мистический колтун - загадочная антенна шлёт сигналы родственным душам! Такой и разбудил меня рано утром в деревне: "Порт Париж вызывает"...
Однако, мой глаз увлёкся мгновениями лиц и улиц, пусть отдохнёт, поиграю другими "матрёшками".
Новое плавание
от "абажура" до "якобинцев"
Хотя и сомневался, впервые за границу и сразу на праздник жизни... Увидеть Париж, а умирать потом не захочется? Но друг Имма, или Измаил, прислал давно обещанную бумагу: аккуратист, каллиграф, буквы в лёгком левом уклоне. И латинские и кириллица с любовью, изящная вязь. Славянская кровь с кавказской спорит, может наоборот. Только приглашение - это хлопоты. Опять же: нихт фирштейн по-французски. А словарь слов иностранных? До последней страницы, от "абажура" до "якобинцев", французы, пардон, навалились. На чужбине, чтоб не пропасть одиночкой нарисовал шпаргалку: в чужом языковом море даже не вспомнил о ней, бесполезной.
Этот старый дом в деревне, много лет тому, куплен по случаю. Теперь вышла русская матрёшка: сижу у стола, стол перед окном, там, за рекой, амфитеатр лесных далей под небом, небо под Богом... Где Париж, где деревня Полож? Меняются местами без обиды, охотно, этакие около-рифмованные близнецы. И я вернусь пока к началу, он причал, чтобы отшвартоваться в новое плавание.
После третьего просвечивания сумки вдруг апперкот от дамы у экрана:
- Ножницы нельзя. Доставайте.
- Как?!
- Выбрасывайте.
В санбатовском хозяйстве майора Петра Лунина их кривые лезвия рвали грязные бинты и твердые от старой крови рукава гимнастёрок. Вернулись в светлую операционную городской клиники и однажды оказались у меня - когда женился на дочери майора.
- Можно оставлю у вас, на обратном пути...
- Нет. Нельзя, - твёрдо и холодно.
- Чем же, - последний и безнадёжно глупый аргумент, - бороду-то стричь стану?
Молча пожал погонами мундир пограничных войск России.
- Ну, хорошо, - она встала. - Спрошу представителя Эр Франс, их рейс, пусть решает.
За прозрачной перегородкой по-рыбацки отмерила длину многострадального инструмента стройной француженке и кивает в мою сторону. "Откажусь лететь, не выброшу", готовлюсь я к благородному поступку в память бывшего тестя, царство ему небесное.
- Не возражает. Только просит подальше и не вытаскивать.
...На самом дне лежат, дальше некуда. Француженка, проходя мимо, слегка склоняется - обеспокоенная мать к неразумному дитя, но я успеваю подняться от кресла.
Дерзкая неправильность, на грани шаржа, в её чертах. И что-то очень знакомо в этих, якобы, ошибках природы. Аскетичное благородство узкого лица. Совестливы, будто виноваты чем-то, в то же время веселы, зелёные глаза. Простонародно и породисто великоват, задорно вздёрнутый нос поморщился кисло, и это его недовольство озорством глаз дышит юмором. В овале подбородка чувственно-интимная ямочка живёт сама по себе, своей отдельной жизнью.
На хорошем русском:
- Обратно будете, вас обязательно остановят. В багаж сдайте.
- Мерси, мадмуазель, - я, на плохом французском.
- Мадам, - к дрогнувшему плечу извинительно качнула голова.
А давным-давно, в уличной толпе девица гордо несла такую же носатую породу под дурацкой, мне показалось, кепкой - едва ли не первый писк новой моды в городе на Енисее. ("Енисей" и "Сена" тоже рифмуются...) Странное лицо, подумал тогда. И совсем уж дикое: она могла бы стать моей женой... Шагала быстро и мелко, плыла над толпой. С сожалением, словно облом случился, а дело решённое, проводил взглядом прямую спину в зелёном платье из толстого сукна.
В тот же день девицу мне представили:
- Знакомься, практикантка наша, Нина Лунина.
Так, спустя годы, я узнал, моя первая жена походила на эту, ещё не родившуюся тогда, француженку.
...Но продолжаю возводить на бумаге свой порт Париж. Да был ли я там? Минута усталости, мешанина сна и яви, только хорошо помню запах моря, удививший однажды утром: "Надо же так навыдумывать себе порт Париж..." - "Да нет, тебе не кажется. Верно, ветер с Ламанша", - вернул меня Имма на землю.
Встать, покосить крапиву. И снова строить. Не увлечься бы журналистикой - подозрительно легко, порою, текут слова... Париж стоит прозы, если не стихов.
Кажется, герб города судно с гребцами. Или трёхмачтовый парусник? Может, вёслами управлялись, когда город звался Лютецией? В любом случае, в гербе есть судно. Корабль, кстати, символ души, тоже на борту несёт ценности, подобно душе человеческой, это Библия.
Нет, неспроста ранним утром в деревне ткнул меня под ребро п о р т Париж.
соло для диктофона, или новеллы Иммы
Против окон тлеют листья прошлого лета. Вяло подымается бледный дым, на цыпочках тянется найти ветер. И, обессилев, валится за огород. Вечерний туман захватил высокий берег Серены. (Сена и Серена...) Стелется землей от реки, ползёт к деревне, меж домов, словно сон, идёт, потягивается, позёвывает, встречая на пути заборы и кусты. Лучшее время вернуться в Париж, там Имма ждёт за воротами аэропортовского терминала, где встретились просто, как в коридоре конторы после очередной командировки.
В его квартире корабельная чистота. Сантехника белоснежна - глыбы льда летом за Полярным кругом, в северных морях. Крошечная кухня - точно камбуз. В бетонный колодец, что образован глухими спинами зданий, оконце, вроде иллюминатора.
Теперь Имма нежно протирает тёмное серебро стальной мойки после посуды от ужина и чёрный блеск электроплиты, где конфорки обозначены графически - рисунок очага в каморке литературного героя. Хозяин любит свою холостяцкую кухоньку: "полотенце для посуды вешай лошадкой вниз".
Но скоро я нагло овладел помещением, он извиняется, отворяя дверь: не помешает ли господину кухонному композитору? Авантюризм моих кулинарных фантазий не смущает, чем самому у плиты...
Шариком пинг-понга скачет шутка. Брошена походя, заставляет оборотиться и кинуть в спину ответную остроту. Из ничего - фиги в кармане:
- Извини, я вот с какой мыслью из гальюна теперь вышел.
- Ты мог её там расплескать.
Утром, без потягивания и чашечки кофэ, ещё под одеялом, он продолжает бесконечные рассказы, бесцеремонно прерванные ввечеру моей зевотой. Динамо-машина воспоминаний мешает сосредоточиться на мелких обстоятельствах быта и сомнамбулой бродит по квартире, ищет брюки, но не понимает этого, пока сюжеты перетекают один к другому. Долго держит на весу ботинок, ещё дольше вяжет шнурок... Похоже, его не очень волнует, слушаю, нет? Продолжая рассказывать спине, шагает за мною в кухню. А захочу вставить слово, выбрасывает руку: "Секундочку!.." - и продолжает монолог.
Масса идей наверняка стать знаменитым, заодно разбогатеть. Но готов и поделиться находками на взаимовыгодных, разумеется, началах.
Скажем, фирме "Шанель": прозрачный куб, полый. Внутрь запаять запах "Шанель N5" - на века. А гениальная реклама для фабрикантов тканей и верхнего платья - одеть статую "Свободы" в Нью-Йорке?
Или вот: рама, скажем, полтора на полтора, лучше два на два, самого дорогого, пусть даже безвкусно дорогого багета. И в этом роскошном обрамлении крупные портреты ... клошаров.
На старой барже плавучий выставочный зал современного искусства. И прочая, прочая. Сожалел, что многое уже использовано, хотя ему пришло в голову раньше.
Знаменитостей случалось на пути - не счесть. С иными пил, что правда, другие, как Юрий Любимов, увидевший Имму в коридоре театра, мучительно припоминали: где они встречали этого человека? Похоже на правду. Но скорее наивно-детская какая-то хлестаковщина, искусства ради.
И редкий талант: банальный, вроде бы, ход вчерашних событий так выстроить и высветить акценты, что диву давался, не подозревая минуту назад, что был я, оказывается, участником просто весёлого представления...
Надо бы записывать его рассказы, соло для диктофона переложить на бумагу. Но... то не тянет лента, или шум и треск непонятно откуда ловится, не голос рассказчика.
- Да выкинь это, - не выдержал он. - Купим новый.
Перед новым тяжело тащит повесть за уши, взгляд стынет на чёрной коробочке.
- Браво, Имма, - аплодирую пальцами по столу. А думаю о другом: природная одарённость, без трудной дороги к самой себе, а потом и к ремеслу - псу под хвост. Оттого потерянные таланты, в процентах от состоявшихся, считай, всё человечество, без малого.
Позже новую записывающую игрушку научился прятать за горками посуды и фруктов, тёмными стволами бутылок, бруствером батона или вазой с цветами. Но в расшифровке, на бумаге, что-то пропадало, и казалось мне, будто живую бабочку я засушил меж страниц.
графы и маркизы
- Дядя моей бывшей польской жены Марии по прямой линии маркиз Велопольский. Сама Мария - дочь графа Шептыцского, а мать её из семьи маркиза Велопольского...
(Имма так сочно и вкусно выговаривает фамилии и титулы польской знати, что мелькнула у меня грешная мысль - уж не ради ли красного словца связывал он свою судьбу с именитой шляхтой?)
Вся польская аристократия дальновидно понимала, мало родиться маркизом или князем, нужна профессия, и они кончали лучшие европейские университеты. Дядя Марии геохимик, учился в Швейцарии.
Высокий, крупный человек, распахнут твидовый пиджак, трубка в зубах, он угощал меня настойками и наливками, сам их готовил. А жена его, врач и фармацевт, мне шептала: "глупость, это старческая глупость, не обращайте внимания, говорите, что вам нравится. Он, якобы, лечится от всего этими штуками, для каждой болячки у него другая бутылка"...
Потягивая и смакуя что-то от радикулита - "а вам для профилактики, не повредит" - потомок великих поляков попыхивал трубкой и сообщил мне доверительно, что бьётся с неразрешимой пока проблемой. "Очень трудно янтарь растворяется, но уж если получится - это от всего, от всего. Эликсир жизни, между нами, конфиденциально говоря..."
Я вспомнил рецепт "мхатовского" коньяка - водка на перегородках грецкого ореха. К рецепту он отнёсся без интереса, но тут же увлёкся происхождением самого названия ореха: "У нас в Польше он влохский, что значит итальянский. Итальянцы по-польски "влохи" а грецкий в России - надо думать греческий.
Рафик
- Я вернулся в Польшу, но уже кончилась семейная жизнь с Марией. В дома, где бывали вместе, меня не приглашали.
Ночевал у подружки Боженки. Денег нет, работы нет. Ну ещё пару дней покантуюсь... Может, предложение сделать? Вряд ли примет. Много бы лет назад, когда появился здесь, что называется, на коне... А тут, на вопрос, куда пойду, мямлю: надо подумать, сам не знаю... Позвонил Рафику, приятелю университетскому. Шумная личность такая, выпивоха, играл на гитаре.
"Шмулик, Шмулик!" Почему-то он называл меня этим ласковым именем, которое ко мне никакого отношения не имело: "Ты, что ли?! Как хорошо! Куда ты пропал? Давай к нам, у нас конференция "новые дороги социализма". Приезжай, закажу тебе пропуск".
Страж козырнул: "Поэт из Москвы? Пожалуйста".
Рафик, как обычно, взведённая пружина: "Пока не мешай. Сегодня здесь день монголов, они нас поят, будем пить гадкую водку". Кому-то тут же меня представил: "Поэт, проездом из Москвы в Милан". Сгусток деловой энергии: "Чего тебе надо? - Я на улице... - Бытовые проблемы потом""
Потом я набрался, все мне жали руку. Лица, монгольские, как одно лицо, но почему-то ширина его больше высоты. Люди милые, они впереди всех торили новые дороги социализма.
Помню, зашёл в кабину позвонить на халяву в Москву, а разбудил меня Рафик: "Вставай, конференция закончилась, мы победили, сейчас решим твои проблемы". К вечеру уже была квартира на Маршалковской, дом один, рядом Интерпресс, там завтра начну заведовать русским отделом, где девочки-переводчицы. С одной из них, Граженкой, всю ночь мыли посуду...
чёрный квадрат
- Буба, молодой кандидат наук, надежда органической химии из Кабардино-Балкарии, пошёл в туалет и там пропал. Собрались, было, ему стучать. Он явился бледный и тихо сообщил, что сломал крышку сливного бачка.
- Зачем ты туда полез?
- Что-то не сливалось, я хотел наладить...
- Но что так долго?
- Я думал, как вам об этом сообщить.
Вдумчивый, серьёзный учёный.
А когда он был аспирантом МГУ, к нему из Нальчика приехал друг. Взяли такси, студенты любили ночью махнуть во "Внуково", в ресторан аэропорта. Сели, говорят на родном кабардинском. Какой-то тип, немножко пьяненький:
- Ребята, вы на каком языке? Вы кто ж такие?
Будущее ученое светило на чисто русском:
- Мы японцы.
Мужик отошёл, но тоже оказался серьёзным - вернулся с нарядом милиции:
- Вот этот... говорит, что он японец, а у него на руке наколка "Боря".
Дали Бубе пятнадцать суток, непонятно за что, но в протоколе было нечто из не опубликованного, а может и не написанного у Зощенко: "выдавая себя за японца..." И так далее.
Я почему про Бубу вспомнил...
В тюремном боксе начались мои игры с чёрным квадратом. Бокс - это такое пространство метр на метр, похожее на стенной шкаф, куда запирают до или после допроса, а потом отводят в камеру. Кроме того, загоняют в него, если навстречу по коридору ведут другого заключенного, чтоб они не встретились.
После допроса вертухай ткнул в один из таких боксов. Темно. Десять или двадцать минут, может, час, может две минуты - в кромешной мгле и время словно исчезает. Не поверишь - испугался всерьёз, что меня забыли. Забыли и всё, лет через десять откроют, вывалится мой скелет, по-прежнему красивый, но очень худой. Сел на пол, ощупал стены, и понял, что нахожусь внутри черного квадрата, о котором не забывал, увидев на холсте. Стал что-то рифмовать. Очень классическая форма, хороший ямб, попробую сейчас вспомнить...
Когда уезжал на запад, даже раньше, вдруг стал хорошо зарабатывать. Две-три тыщи в месяц, это когда у всех по 180, а то и 100. И как-то жутко устал от суеты и фигаровского мельтешения тут и там. Даже о монастыре подумывал, не уверен, впрочем, что всерьёз.
А как мечталось о покое! /Вот монастырь и всё такое, /И монастырская стена, /И келья в середине лета, /И в прорезь узкого окна с трудом протиснулся луч света, /И очертил страдальца ложе, /А рядом том тиснёной кожи, /Евангелие, Благая весть, /И натюрморт, какой ни есть - хлеб, квас, / Классично и убого всё это, /Кроме слова Бога./
Устал от суеты - как мило. /Всё это было бы, а было: квадратный бокс и мрак, /Такой предполагал ли ты покой? /Ты получил его сполна, /Стена, стена, стена, стена./
Так вот, в те мои окаянные дни я вспомнил Бубу, он же Боря, и улыбка меня немного грела. В моём протоколе тоже были цитаты из неопубликованного Зощенко: "Приставал к неустановленной девушке, и показывал ей..." - как ты думаешь, что мог показывать в вагоне метро хулиган Имма еще не установленной, но ещё и не уложенной особе? Никогда не догадаешься: книгу басен Крылова...
Буба, выдавая себя за японца с наколкой "Боря", получил 15 суток заключения под стражу, а я за приставание с помощью книги басен, схлопотал аж два года. Это было бы смешно, если бы...
Я действительно купил сыну книжку басен, великолепно изданную, и подсел к девице. Был ещё молодой... Приехал из Франции, шарф до пола, хотя и двадцать раз вокруг шеи. Жёлтой кожи сапоги по колено, енотовая шапка.
Конечно, она была счастлива моим вниманием. Не очень остроумно, но, желая блеснуть свободомыслием, я говорил, что квартет Крылова это наше политбюро. Девушка хохотала, меня заводила: "как они не садятся, эти члены политбюро, а в музыканты не годятся", ну и так далее, развивал я эту "оригинальную" мысль. Подошёл человек: вы должны выйти со мной. "Да нет, я сейчас схожу." - "Со мной!" Почти приказал. Ухватил за рукав куртки, я дёрнулся, рукав затрещал по шву.
А куртка была куплена во Франции, да за валюту, и была мне дорога в прямом смысле. Набежали какие-то люди, уже на платформе. Нда-а... Ну, ладно. Когда дали судебное постановление, самое первое там было: "...показывал книгу басен Крылова и высказывал при этом неодобрительные замечания в адрес людей, занимающих руководящие посты в государстве". Но во втором, окончательном уже варианте просто: "...и высказывался при этом в адрес граждан". В первой редакции больше бы дали. Пожалели, что ли, не знаю. А так просто хулиганство, пьяный человек - кстати, я был абсолютно трезв. "Пьяный", это у них в любом протоколе, хватает за зад не установленную мадмуазель, а когда его оттаскивают сознательные граждане, тычет им в лицо басни Крылова и так далее. Бред какой-то: пятнадцать суток Бубы, и два года моих. Ионеско: жизнь в квадрате абсурда, от которого я и уехал, думаю, теперь навсегда.
те, век спустя
Иногда поутру Имма задумчиво выкладывал, над чем, будто, ночь трудился, и ждал лишь рассвета, наконец, поделиться:
- Иисус дал людям религию. Сократ философию. Аристотель науку. А старый еврей показал всем язык и сказал, что всё относительно.
Тоже блеснуть бы, да с утра голова пуста. Разве провокацию сообразить после овсянки...
- В России ты к богеме тянулся. - придумал я. - А в Париже?
- В Париже стареем и тихо гробеем.
- Не торопишься?
- Ну да, известно, впереди большое богатство, наше прошлое. Ежели кто не профукал глупо. Мы были свободны, лишь думая как диссиденты. Доступны были театры и концерты. "Ленинка", наконец. Могли себе позволить на воскресенье махнуть в Ригу или Питер, новый год в Тбилиси, летом Коктебель. Отобедать в ресторане, свидание в кафе...
- Это и есть профукать? - Перебил я.
- Не утрируй. Молодость, вода в колодце. Не тратишь, протухнет, поливать направо-налево воды не хватит.
- Зато вырастут все цветы...
- Теперь юродствуешь. Талант смолоду находит цвет, его бережёт.
- Ты лелеял этот, единственный?
- Увы, жизнь дается раз, удаётся реже. Другая история, не уводи меня. Так вот, цену денег не учились понимать. Тем более считать.
- А теперь не можем заработать? Но молодые-то не горюют, - не без ехидства я вставил.
- И я о том же: мы были относительно свободны на зарплату в рублях, теперь все оказались заложниками баксов, без которых свобода - пшик.
- Ну, оставим баксы. Вернёмся во времена свободы за рубли. С творческими флюидами ты шёл к богеме. Я задыхался от рефлексий. Итог один: игра к концу, на табло нули. По гамбургскому, ежели, счёту. Сколько судья добавит... Может, там так и задумано, начнётся третий тайм. Добавленного времени хватит на результат, пусть скромный, по игре. А мы ворошим старые угли, надеясь раздуть огонь. Втайне продолжаем считать себя непонятыми. Чем добиваем окончательно. Когда всего-то и надо: всё это отбросить, сразу - с первой страницы.
- Великолепный диагноз. Себе, или всему пишущему человечеству? - Он смотрел поверх очков строго, с недоброй усмешкой.
- Если угодно - только себе. Да что ты уставился серым волком на трех поросят? - Не выдержал я.
Теперь он глянул весело - от самой возможности, высоко выпрыгнув над сеткой, вколотить очко противной стороне:
- Смотрю волком, но от чистого сердца.
Фигура восточного согласия: со смехом я встретил ладонью шлепок его руки. И продолжил:
- Известный нам доктор ошибся: мол, те, век спустя, станут презирать нас, которые жили так глупо. И найдут средство быть счастливыми. Вот мы, те. И что?
- Что... Как доктор прописал: есть надежда, в своих гробах и нас посетят видения, может даже приятные...
- Верно, но спущусь-ка я пока за парой бутылок, для приятности.