Аннотация: Альтернативно-исторические зарисовки из Петровской эпохи.
Предисловие.
Этого не было. Когда-то, еще работая в музее, я всерьез занималась Петровской эпохой - специализация у меня такая была. И, проштудировав гору и исторических источников, и научной литературы, ныне заявляю со всей ответственностью: этого - не было. Не было ни тобольской ссыльной Елизаветы Замирской, ни ее любви с князем Меншиковым - источники однозначно свидетельствуют, что он искренне любил свою супругу Дарью Михайловну, - не было и сцен в Петропавловской крепости, и царевич Алексей вовсе не по чьему-то злому умыслу оказался на дыбе, а исключительно за собственные деяния. Этого ничего не было, и я готова повторить эти слова для тех, кто скажет - а ведь скажет! - что мне не дают спать лавры Пикуля.
И все-таки - было. Называйте это альтернативной историей или как угодно, но... оно было. Для меня. Потому что из пропасти литературы, которую мне пришлось в свое время перечитать, из сухих протоколов, из писем они явились мне такими. Петр, Меншиков, Алексей, Ягужинский... И своевольная княгиня Замирская - полячка, сердцем прикипевшая к России - для меня тоже была.
Сгусток ощущения - ощущения того времени - перелившийся в образы...
Ортодоксальные сторонники скрупулезного изучения мельчайших исторических деталей, - не читайте этот рассказ.
Те, кто знают цену схваченного на вдохе ветра чужой эпохи, - судите меня, и я не стану просить судить не слишком строго...
Автор.
Ф А В О Р И Т К А
1730 год.
Стылая, стылая поземка... Острый, трогательно одинокий шпиль деревянной церкви среди посвистывающей метели - чешуйчатая луковка, тоненький, упрямо стремящийся в небо крест...
- Здесь?
- Здесь, барыня. Вы внутрь-то войдите... - Евдоким, дюжий мужик, истово поклонился в снег на одинокую церковку.
Один-единственный шаг сквозь поземку... Наверное, там, в церкви - тепло и пахнет ладаном. И где-то внутри ограды - простой деревянный крест, наполовину заметенный снегом, - последнее, что осталось от земной жизни того, кого так и не получалось вспомнить стариком. Хоть головой об стену бейся, а помнился лишь ловкий насмешливый парень с синими глазами, быстрый, как...
...как скачок памяти в прошлое.
Ждет, ждет Евдоким, как войдет сейчас эта старуха - а впрочем, кто решится назвать ее старухой, кроме нее самой; не скомкали, не смяли ее годы - только чуть тронули мягкой лапкой, словно сберегая красоту для того, кому так и не довелось услышать теперь ее простого: "Здравствуй, родной..." - войдет за ограду церкви, припадет к крепкому кедровому кресту на простой, ничем не украшенной могилке...
Она стояла, и рука не поднималась для крестного знамения.
- Возвращаемся, Евдоким.
Для того, чтобы помянуть ушедшего, ей не нужно присутствие Бога. Пусть тревожным взором мерцают иконы - к ним всегда можно повернуться спиной. Только дрогнет стопка обжигающе крепкой водки в смуглой, едва тронутой годами руке: "Царствие тебе небесное, родной... Ты меня подожди немножко..."
Потом говорили разное.
Кто божился, что в последние свои месяцы она отреклась от церкви, не ходила на службы, и - тьфу-тьфу! - душу нечистому продала за то, чтобы лечь в гроб юной да красивой...
Кто крест готов принять был, что в благочестии дожила она свой век и по воле Всевышнего упокоилась в мире, и ангелы пели над нею.
В одном были едины: угасла она без стона, без крика, просто в темную метельную полночь улыбнулась светло и перестала дышать, и священника к ней позвать не успели. Да и не ждала она священника - только вздохнула тихонько: "Я иду..." - и таким юным, таким летящим было остывающее лицо...
...Белым-бела снежила в тот год зима в Тобольске. И крестился испуганно отец Алексий на гроб бывшей фаворитки царя Петра, а ныне усопшей ссыльной Елизаветы Замирской - не покой, но дерзкий и тоскливый вызов лежал печатью на смуглом, словно и не задетом годами лице покойницы; невероятно светлым и невероятно усталым казалось оно, и только горькие морщины у губ отмечали ее пятьдесят четыре прожитых года...
1725 год.
...Летели, летели сквозь ночь кони...
Она шагнула из кареты - рослый гайдук подхватил заботливо под локоть, оправил плащ. Слуги впереди почтительно распахнули ворота - она зашелестела платьем по булыжнику двора, взметнулась по лестнице, как молодая... Темный, дубом мореным отделанный кабинет - влетела, не успев перевести дыхание, навстречу блеснули черные глаза - и словно осадил этот взгляд ее, чуть было не окунувшуюся в прошлое...
Нет, грузный муж государственный в вороненом парике - вовсе не тот Пашка-денщик, для которого слово ее было законом...
Но - эти глаза-угли...
- Паша, - тихо сказала она.
Генерал-прокурор Ягужинский поднялся ей навстречу из кресла - и вдруг как-то суетливо, словно двадцать лет назад, подал руку, усадил напротив себя...
- Я просить пришла, - выдохнула она. - Нужно слово твое, Паша...
Два часа назад князь Меншиков стискивал кулаки, бледнея холеным длинным лицом: "Посадят ведь мальчонку на трон... Малец - дурак, да Долгорукие умные... А господа Сенат-то молчат, выжидают, кому поклониться, когда все закончится..." И - горячо: "Лиза, не для себя прошу... Езжай к Ягужинскому. Пусть скажет. Пусть скажет для зайцев этих серых... Лиза, он теперь только тебя послушает... Ныне все решиться должно..." И она, все еще раздавленная этой чудовищной, немыслимой несправедливостью - смертью государя Петра, друга своего с юности, кивала покорно, плохо понимая, чего от нее добиваются, только в дороге кое-как собрала воедино тараканами разбегающиеся мысли: нужно как угодно добиться от Ягужинского слова в пользу Екатерины Алексеевны, чтобы не посадили прыткие Долгорукие с Голицыными на престол малолетнего внука покойного императора...
- Паша... - она держала в ладонях своих его унизанные перстнями пальцы - но чудилось, что это прежняя худая, в цыпках рука мальчишки из-под Кракова, в которую она когда-то вложила записку для передачи русскому послу в Польше Головину. - Паша, помнишь, говорил, что все для меня исполнишь? Знаю - нечестно сейчас об этом вспоминать... а все же - напомню...
Тихим теплом вдруг зажглись угли-глаза. Глаза веселого и озорного Пашки-денщика на лице мужа государственного.
- И исполню, Елизавета Юрьевна, - усмехнулся. - Помню я ту клятву... Не для Меншикова скажу, даже не для Екатерины Алексеевны... для вас. Меншиков хочет преображенцев с семеновцами поднять? - помолчал, по изрядно заплывшим скулам вдруг прошлись жесткие, как когда-то, желваки. - Пускай так... - еще помолчал. И - вдруг: - Скажите им: Ягужинский - с ними.
...Генерал-прокурор Сената Павел Иванович Ягужинский сказал свое слово в пользу государыни Екатерины. Нет, не благодаря ему, конечно же, села на трон супруга покойного царя Петра, но и он свою лепту внес. И никто, никто не знал, что все это время рядом с ним незримо присутствовала немолодая, давно уже отошедшая от двора женщина - та, что много лет назад дала тринадцатилетнему Пашке Ягужинскому выход в люди...
Та, кому когда-то мальчишка-денщик так по-детски клялся, словно рыцарь прекрасной даме, в нерушимой верности.
Та, кого когда-то - когда-то! - до боли, до озноба любил нынешний светлейший князь, губернатор Санкт-Петербурга Александр Данилович Меншиков.
...Та, на кого сейчас делала ставку партия покойного царевича Алексея.
Им, этим сторонником прежней сытной дремоты, так и не удалось вовремя понять, что она просто любила царевича и не рассматривала его как фигуру в большой игре.
Так уж получилось, что Елизавета Юрьевна Замирская тихо, нигде не явив своего присутствия, сыграла немалую роль в воцарении на престоле российском императрицы Екатерины Первой...
1701 год.
Слуг в доме не было - никого, кроме старика сторожа, которому помогал нести службу взрослый сын. Мебель стояла в чехлах, большая часть комнат - опечатаны. Пыль, запустение... Умер дом.
- С возвращеньицем, - тихо и горько сказала Елизавета, прислоняясь к косяку входной двери. Дом был таким же, как и во времена ее детства и отрочества - только жизнь ушла. Годы подернули пылью, словно сединой, знакомые до каждой узорчатой завитушки, до каждой потертости ковры, панели темного дуба; прорезали морщинами трещин деревянные наборные полы...
Умер дом.
Елизавета шагнула через порог, бросила не оборачиваясь:
- Заносите...
Провела пальцем по сломанной печати с царским вензелем. Государь Петр Алексеевич сдержал слово - сберег наследные хоромы любимицы Лизаньки. Странно было, что за эти годы никто не попытался взломать непрочные засовы, отпереть глухие ставни. Она не знала, что и тут царь удружил: окольными путями, через подсылов мало-помалу большинство московских лихих людей услышало негласный указ: кто тронет дом Славинских - пусть сам на себя пеняет, князь-кесарь Ромодановский из-под земли достанет... И обходили воры пустой дом стороной: поживы немного, а хлопот потом - не оберешься...
Ломая печати, Елизавета шла по дому, в котором родилась. Распахивала двери, настежь открывала скрипучие ставни. По ногам потянуло сквозняком.
- Ясновельможная пани, - окликнул сзади один из приехавших с ней слуг, - к вам посланник...
Она кивнула, ничуть не удивленная: в Москве ее ждали. Спустилась вниз, в прихожую, где суетился ее эскорт, внося и размещая вещи...
...и грустная задумчивость вмиг слетела с нее, стоило увидеть на крыльце рослую, но еще мальчишески угловатую фигуру в зелено-красном мундире - и блеснули навстречу такие знакомые глаза-угли...
- Павел! - ахнула она.
Юноша вскинул голову, улыбнулся смущенно:
- Узнали?
Елизавета стремительно подошла к нему; схватив за руки, развернула к свету:
- Матка Боска, вырос-то как... Гляжу, прижился в России - мундир-то преображенский? В каком чине, Павел?
- Поручик, - степенно ответил тот, - с полгода уже как пожаловали... И в денщики государь допустил.
- Высоко взлетел, - темные глаза женщины смеялись. - Экий важный стал... Меня-то за пять лет хоть разок вспомнил?
- Мало не каждый день за вас молился, Елизавета Юрьевна, - искренне сказал он. - Не поверите - как государь сказал, что вы прибываете, сутки от радости как чумной был...
Елизавета рассмеялась, потрепала его по плечу:
- Ну, господин поручик Ягужинский, извольте поведать, с чем прибыли.
- Государь карету прислал, - юноша кивнул в сторону ворот. - Велел прямиком к нему.
* * *
Могла ли представить себе озорная и смешливая девчонка, дочь опального польского князя, принятого в России царем Тишайшим, что когда-нибудь будет запросто болтать с самим государем Петром Алексеевичем? Мог ли представить скромный, крепко напуганный событиями в Польше Юрий Славинский, что его непутевое чадо вместо приличных девице занятий станет носиться в Немецкую слободу, гостить в Преображенском и плавать с молодым царем по Яузе? Близко царя - близко смерти, всегда помнил он. И шестнадцати лет сговорил дочь замуж в Польшу, за полковника Замирского. Вот только мало было радости от этого замужества... Года не прошло со свадьбы, как умер князь Юрий. Дочка Лизанька волосы на себе рвала: знала бы, что так обернется - из-под венца ушла бы, только ради отца и согласилась на немилое замужество... А супруг молодой принялся с завидной лихостью проматывать женино состояние. Вот тогда-то Лизанька и затеяла славный скандал, растянувшийся на годы и надолго давший почву для пересудов среди польской знати. Кому только не писала строптивая пани Замирская, как только не изворачивалась - и ведь отспорила себе в полное владение наследные свои земли, изъятые когда-то у отца и возвращенные недавно севшим на престол королем Августом. Падок был король до красоты женской... а уж о чем и как судачила с ним наедине юная темноглазая пани - никто не ведал. А дальше все пошло как по маслу. Очень кстати оказался в Польше царь Петр. Замирский уже ничего не смог поделать с женой: заручившись поддержкой русского царя, она с немыслимой для женщины стремительностью и хваткостью принялась поканчивать с постылым супружеством. Зная, что католическая церковь ей развода не даст, Елизавета быстро перешла в православие, испросила у Петра российского подданства и в кратчайшие сроки покинула Краков. Больше ей в Польше делать было нечего.
Дерзость, упорство и головокружительная быстрота, с которой она провернула все свои дела, ошеломили не только супруга, но и короля. Никто не успел и глазом моргнуть, как княгиня Замирская уже катила в своей карете в Москву, увозя с собой права на весь доход, приносимый с земель Славинских. Приятельница русского царя ехала в Россию отнюдь не бесприданницей...
А Август Второй по здравом размышлении махнул на все рукой. Хотя и было, конечно, жалко. Но ссориться с русским царем ему отнюдь не хотелось - что доход с наследных земель какого-то князя, если дружба с Петром дает всегдашнюю военную помощь против шведов и деньги?
Пробыв в браке неполных десять лет, Елизавета Замирская вырвалась на волю и с полным осознанием блистательности своей победы вернулась в Москву.
* * *
Давненько уже в Преображенском не было такой шумной гулянки. Петр воспользовался приездом своей любимицы, чтобы дать возможность приближенным отдохнуть хоть немного от того напряжения, в котором держала всех безостановочная работа по подготовке армии и флота - прошлогодняя нарвская конфузия в памяти сидела крепко.
Ожил, зазвучал голосами ветшающий преображенский дворец. Разрумянилась, повеселела нынешняя его хозяйка - почти безвыездно живущая здесь царевна Наталья Алексеевна, а уж как фрейлины-то ее разом расцвели - сразу столько кавалеров понаехало!
Елизавета быстро смекнула, что не ради нее одной такое шумство затеялось - и вперед не лезла, обреталась скромно возле государя, а когда танцы затеяли - не капризничала, шла в пару с каждым, кто приглашал. Лишь однажды кольнула в сердце горячая иголочка - в середине гулянья, когда распахнулись двери и в зал скорым шагом вошли несколько опоздавших, в одном из которых - синеглазом, щеголеватом - она узнала вдруг давнего знакомца, Алексашку Меншикова...
Фрейлины все как одна подтянулись, захлопали ресницами. Ох, видно, не одно сердце девичье млело в присутствии Алексашки... Даже царевна Наталья - и та заулыбалась, охотно протянула руку для поцелуя... Тот бойко раскланялся, вьюном проскочил меж трепетно вздрагивающих веерами девок, широким шагом подошел к царю:
- Вели казнить, государь - на Оружейном дворе застрял. И так летел - мало коня не загнал...
- Что на Оружейном? - насторожился Петр.
- Колокола привезли на переплавку - так когда сгружали, дурак один ногу подставил. Ну, переполох, понятно... Я уж думал разгрузку посмотреть да сюда сорваться, а пришлось дурней этих по местам разгонять. Голосили, как бабы...
- Кого покалечило?
- Ваську Углева, литейщика. Его домой повезли - ничего, жить будет, - а на его место Мишка Лукин встал.
- Добро, - кивнул царь. - Завтра распорядись Углеву пять рублев отослать, этот литейщик толковый... Иди, иди, поздоровайся с Лизаветой, - вижу же, что не терпится...
Меншиков сорвался с места - только кудри парика мотнулись.
- Лизавета свет Юрьевна, - здравствуй...
Замирская улыбнулась - как-то грустно. Вроде бы и незаметно летят дни, складываясь в года, а взглянешь на друзей прошлых лет - и едва узнаешь...
- И тебе поздорову, Александр Данилович, - сказала она тихо, не отнимая у него руки. - Как же я тебя в Варшаве-то не повстречала... ведь - был?
- Я искала тебя тогда, - еще тише сказала Елизавета. И отвела глаза...
* * *
Ночью, укрывшись от сырого речного ветерка одним плащом, они сидели в яблоневых зарослях за дворцом. Меншиков молча гладил темные волосы Елизаветы, небрежно собранные в косу, крепче прижимал ее к себе - она не поднимала лица, притихнув под этой мозолистой от работы рукой, так не вязавшейся с богатым кафтаном и тонким запахом заморских духов... спасибо, хоть кудлатый парик снял... Где-то в саду прошелестели шаги, послышался кокетливый женский смех и приглушенный смущенный басок...
- Праздник у девок, - тихонько засмеялся Алексашка.
Замирская подняла голову.
- Только ли у девок? - одними губами.
Меншиков откинулся назад, увлекая ее за собой, устроился спиной между кряжистыми корнями яблони, как на высоком изголовье. Долго смотрел снизу вверх - искристо мерцают в темноте синие глаза... Осторожно провел пальцами по щеке Елизаветы, отводя прядку волос, коснулся подбородка, шеи...
- Это уж тебе решать, - усмехнулся, - что тебе, княгине, с пирожником праздновать...
Елизавета резко села, сбрасывая край его плаща, принялась поправлять волосы. Слезы навернулись от горькой обиды - обиды на судьбу нескладную, на Бога, допустившего такое, а пуще всего - на собственную дурость. Хорошо было девчонкой пятнадцати лет тайком ото всех наспех целоваться с царевым денщиком Алексашкой, но теперь-то - здоровая баба, повзрослела, чай, - и снова позволить себе...
- Хорошо, что напомнил, - проговорила глухо.
Меншиков молчал за ее спиной, не двигался. Ему-то, небось, не слаще было... И зачем сказал, зачем? Разве жалела бы потом?
Слышно было, как он шевельнулся. Мгновенье спустя Замирская увидела его руку, на ладони лежала серьга:
- За плащ зацепилась. Возьми...
Негнущимися пальцами она совала серьгу в ухо, никак не могла вдеть... Алексашка молча смотрел, потом отвел ее руку в сторону:
- Так до завтра провозишься... Дай помогу...
Ей бы воспротивиться - а она безмолвно позволила вдеть серьгу на место, только слеза все-таки выкатилась, прочертила по щеке блестящую дорожку. Меншиков застыл, выдохнул как-то растерянно:
- Ты чего... Лиза...
Замирская криво усмехнулась:
- Твоя взяла, пирожник. Не могу боле от себя бегать... Набегалась. Не того ли девять лет ждала...
* * *
Новостей по приезде в Россию узнать пришлось немало. Елизавета оставила Москву совсем еще девчонкой и, живя то в Варшаве, то в Кракове, мало что знала о творящемся дома. Еще до скоропалительного ее замужества Петр, бывший всегда на удивление откровенным с ней, иногда ронял пару слов относительно супруги своей Евдокии; малолетнего же царевича, Алексея, Елизавета знала, по-своему даже любила и уж точно жалела: ребенок рос среди мам, нянек и дурок, окруженный исступленно-болезненной любовью Евдокии. Молодая царица, так никогда и не сумевшая понять, чем она вызвала нелюбовь мужа, проводила дни в молитвах, нередко оканчивавшихся слезами и жалобами на судьбу, Петр, старавшийся видеться с женой пореже, на сына тоже обращал мало внимания, и тот понемногу становился ребенком избалованным, издерганным и до крайности запуганным. И, понятно, то, что однажды Петр отколотил жену на глазах у сына, бесследно не прошло.
Сейчас Евдокия была в монастыре, значилась там как инокиня Елена. Рассказ об ее насильственном пострижении, услышанный от царевны Натальи, вызвал у Елизаветы гримасу брезгливой жалости: вечно снулая и какая-то пришибленная царица не вызывала у нее ничего, кроме отвращения, но ведь, если подумать, ни за что пострадала... Разве виновата Евдокия, что муж нашел любовь свою далеко, в Немецкой слободе? А впрочем, не будь дурой - не искал бы Петр кого-то на стороне, жил бы с женой в полном согласии - а может, даже и любви. До последнего ведь пытался найти с Евдокией хоть что-нибудь общее - и получал в ответ слезные упреки и бесконечные жалобы. Пытался... а что не смог - не его вина. В том Замирская крест готова была принять.
Царевича она увидела на следующий день, когда, встав изрядно пополудни, умылась и отправилась в сад. Меншиков умчался на рассвете, напоследок крепко поцеловав вновь обретенную подругу, большинство гостей тоже разъехалось. Голода после вчерашнего обильного ужина Елизавета не чувствовала, и, понежившись немного в мягкой постели, наконец решила прогуляться, обследовать ветшающее, но еще величественное Преображенское.
Возле постели ждал жбан с холодным квасом. Посмеявшись догадливости Алексашки, она охотно приложилась: вечерняя попойка все же давала о себе знать, хотя - к немалому восхищению Петра - ясновельможная пани явила удивительную стойкость к хмельному, танцевала как ни в чем не бывало даже тогда, когда большинство здоровых мужиков уже на ногах не стояло... Однако же похмелье лечить все-таки пришлось.
В саду она почти сразу же столкнулась с царевной Натальей. Сестра государя, двадцативосьмилетняя черноволосая красавица - похожа на брата неимоверно, но только в ней диковатая нарышкинская красота расцвела в полную силу, - прогуливалась среди яблонь, набросив на плечи прозрачную восточную шаль.
- И тебе поздорову, - приветливо откликнулась та, поправляя шаль на плече. - Хотя какое там утро...
- Погудели, - весело прищурилась Елизавета. - И как государь со товарищи на рассвете поднялись...
Царевна рассмеялась:
- Им ли привыкать... Иной раз и до света шумствуют - а с утра прочь галопом... - Чуть обернулась: - Алеша! Где ты там... поздоровайся с Лизаветой Юрьевной...
Из-за яблонь вывернулся угловатый отрок - мундирчик преображенский болтается на худых плечах. Елизавета едва не ахнула вслух: она-то помнила царевича трехлетним дитем, капризным, закормленным сладостями, а тут - подросток с каким-то странным, словно вскользь - не поймать - взглядом... По всем правилам присела в реверансе, даже растерявшись, слов для приличествующего приветствия не нашла...
- Надолго ли? - царевич - замороженно. Голос - словно тяжкую обязанность выполняет. Елизавета вскинула на него глаза, улыбнулась:
- Коли позволено будет - так и навсегда...
- Славно приветствуешь... - царевна, скосив взгляд на племянника, дернула плечом, голос вдруг стал холодным и каким-то отчужденным. Елизавета безошибочно распознала в черных глазах Натальи знакомый скучающий холодок - так же государь Петр Алексеевич смотрел на докучливых бояр. И, мгновенно сообразив, что делать, широко улыбнулась царевне:
- Государыня, дозволишь ли нам с царевичем поговорить? Он же меня, чай, и помнит слабо...
Наталья кивнула - как показалось, с облегчением. И, словно боясь, что Замирская передумает, стремительно пошла прочь по неровной тропинке - только шуршит шаль шелковая...
- Алеша, - тихо сказала Елизавета.
Только сейчас она поняла, насколько глубоко врезался ей в сердце этот ребенок - даром что своих детей не было и, видно, уже не будет... Царевич подошел к ней как-то боком, точно звереныш дикий - вздохни неосторожно, и поминай как звали, только волосы по ветру плеснутся...
- Помнишь меня?
- Славинская Лиза, - почему-то шепотом отозвался мальчик. - Ты с батюшкой танцевала...
- Было такое, - обрадованно кивнула Елизавета. - А как на пушку тебя подсаживала - помнишь?
Алеша глубоко вздохнул и уже без страха разулыбался:
Мальчик серьезно, как взрослый, пожал ее руку и вдруг, почему-то зажмурившись, обхватил ее за пояс, уткнулся лицом в атласные банты на корсаже...
- Ну, Алеша... - Елизавета наклонилась, поцеловала вскользь волнистые темные волосы - как у отца, отметила невольно. - Что ты, Алешенька...
А царевич плакал, все крепче цепляясь за нее - отчаянно плакал, не по-детски...
- Что, Лиза, скажешь - худая из меня замена матери вышла?
Наталья Алексеевна смотрела прямо и грустно, тонкие смуглые пальцы бессознательно заплетали-расплетали косички на бахроме шали. Замирская покачала головой:
- Что мне-то говорить, государыня...
Царевна опустила глаза - тень от ресниц упала на скулы.
- То правда - что говорить, коли и так все на виду... Сама ведь, своими руками из рук Евдокии вырвала, в возок затолкала... тогда-то не думала - запомнит, не запомнит... Зла была - в снег бы дуру дебелую затоптала... не затоптала, знамо, по щекам нахлестала - и все... Дуня голосит, как свинья под ножом, и ладно бы Алешку звала или меня ругала - на мужа проклятьями сыплет... Ну, я дуру эту за ворот - и в землю носом, чтоб снегу поела, охолонулась... Преображенцы ржут - жеребцы... А обернулась - он-то из окошка возка смотрит... так и не простил - за мамку-то...
- Что ж так пришлось? - тихо проговорила Елизавета, представив себе со всей яркостью стоящую на коленях в снегу воющую Евдокию, насмерть перепуганного ребенка и царевну - красивую, ловкую и жестокую, как плетка с резной рукоятью... Хохочут преображенцы, которым царем поручено свезти немилую женку в далекий Суздаль, скрипит снег, хлестко прикладываются Натальины ладони к мясистым щекам опальной царицы... и смотрит, смотрит из оконца возка на это восьмилетний ребенок с бледными губами и кругло-карими, совсем отцовскими глазами...
- Пришлось, Лиза... - эхом отозвалась царевна. - И посейчас не знаю - зря ли, не зря было так... То жалко мне Алешку, то как глянет - в глазах Дуню видно... Она-то, Евдокия, и на постриг не хотела, и с мужем не мирилась... Он к ней заходил поначалу... про корабли, про иноземцев рассказывал... она - к иконам: чтоб святые угодники сглаз иноземский с государя сняли. Ну, а как Анну Монсову помянула... тут уж мы с матушкой его едва оттащили - думали, прибьет. Тогда-то братец впервые и сказал - в монастырь, мол, дуру, а она - сгоряча-то: и пойду, говорит, лучше клобук, чем муж-охальник... Зашла я к ней потом, думала вразумить, Петруша-то на слово скор, да отходчив, простил бы, глядишь... смотрю - сидит, Алешку на коленях нянькает да причитает-наговаривает... дите плачет, постельницы воют - тихонько, прилично... меня увидели - в визг, разбежались... Думала, сама Дуню убью...
Сбивчиво рассказывала Наталья, и все быстрее мелькали пальцы, сплетая косички на шали... Видно, болела еще злая обида за брата на глупую Дуню, так и не сумевшую дать мужу простое тепло человеческое, принять таким, каков есть.
- Я помню Евдокию Федоровну, - негромко сказала Замирская, глядя на царевну грустно. - Может, оно и правильно - что государь ее услал. Только царевич-то - чем виноват? Дурная ли, добрая - а мать она ему...
- Мать... - шепнула, почти не размыкая губ, Наталья. Темные стрельчатые ресницы набухли слезами, и она совсем низко склонила голову, точно отгораживаясь - на смуглый высокий лоб скользнула пушистая черная прядь. Елизавета чуть качнула головой: может, и права ты была, государыня Наталья Алексеевна, да что ж тогда и посейчас совесть тебя грызет?
- Государыня, - осторожно, - прикажи - я с царевичем побуду... И мне в радость, и ему - человек новый... Может, вылезет из скорлупы своей, а то что - как звереныш дикий... И вот еще... за дерзость прости - дозволишь совет дать?
- Брось политес, Лиза, - царевна тряхнула головой, закусила губу - слезы высохли. - Мне тут поговорить-то не с кем - ты еще будешь позволения спрашивать...
- Запомню, спасибо, - кивнула Елизавета. - А совет простой - забудь ты про Евдокию... Есть у тебя брат, а у брата - сын, и довольно того. Велика ли важность, что за баба царевича родила - он-то не виноват, что мать его лишь себя любила. Долюби его за мать, государыня...
Молчала Наталья долго. Шаль стекла с плеч на скамью, бахромой свесилась на пол на радость котенку ангорскому, бело-серому - тот весело запрыгал вокруг, цепляя когтями дорогой китайский шелк. Свечи в поставце наполняли причудливыми искрами красное вино в хрустальном, золотыми нитями отделанном кубке, тревожно бликовали в непроглядно-темной глубине глаз царевны. Наконец сказала - уже обычным своим голосом:
- Завтра прикажу - мастера за дом твой возьмутся. Поди, рассохлось все... А ты покуда здесь поживи. Неволить не стану - сколько сможешь, то и ладно.
Взгляд - в сторону:
- Нешто я враг Алешке-то...
Замирская молчала.
1718 год.
Арестовывать ее пришли не тихие незаметные человечки из Тайной канцелярии - здоровенные преображенцы; амуниция начищена, как на парад...
- Именем государя... - смущенно пробасил Мишка Федотов, у которого она три недели назад была крестной для новорожденного сына. И смолк.
- Ладно, Миша, - негромко проговорила она. - Только руки не заламывай, сама пойду...
Не пленницей - царицей невенчаной вступила она на мост Петропавловской крепости. И преображенцы, что привезли ее, не тюремщиками вышагивали следом - эскортом почетным, и на продубленных ветрами лицах читалась растерянность - что ж теперь будет, коли любимицу всеобщую, Лизу Замирскую, в застенок ведем?
...Дико горели глаза государя Петра напротив. И каты стояли, готовые по единому взгляду царя выкрутить руки, вздернуть на дыбу пленницу...
Не было страшно, словно это был какой-то дурной сон; вздохни глубже - и проснешься...
- О побеге, что царевич готовил, знала?
Она угрюмо смотрела куда-то в пуговицу кафтана Петра Алексеевича, даже коротким взглядом не удостаивая допрашивающего - очень старавшегося выглядеть важным и значительным мужичка в сером камзоле.
- Знала бы, что Алешка такое воровство затеял - небось отговорила бы, - совсем тихо. - Только он ко мне и не приходил даже. Один раз зашел, только это задолго до побега его было.
- Трезвый ли был? - жадно-любопытный взгляд поверх замершего на мгновенье пера.
- Трезвый, - отрезала она. - Слов крамольных не говорил.
- Государеву власть не хаял ли?
Ей вспомнилось измученное лицо царевича, карие глаза, лихорадочно блестевшие в отблесках свечей. "Лиза, что мне делать... хоть ты ответь... Дергают все - отец за собой тащит, мать свое наговаривает... Кикин - поит...Господи, да зачем мне этот престол, жениться бы на Афросе, зажить тихо... Как в Ярославле летом колокола звонят - Лиза, слышала бы! Под такой звон умереть не жалко... - И - на выдохе: - Лиза, не отпускай меня!.. Как на коне разогнался - не остановлюсь... Уснуть бы - как в сказке... на тридцать лет и три года... только вот не придумали для меня сказку..." А что она могла тогда? "Не отпускай..." Разве что отогреть, успокоить... надолго ли? Далеко унесли бешеные кони царевича - не догнать... слабы оказались руки Лизы, за которую, как за надежду последнюю, цеплялся он - не удержали рвущиеся поводья...
Алешка, бедный, запутавшийся ребенок, которого судьба бросила в черный омут неизбежных придворных интриг - зло посмеялся Господь, сделав тебя старшим сыном царевым, наследником престола... Двадцать восемь лет проходил по этой земле - а нет уже человека, только жалкое, спившееся существо...
Она стиснула зубы.
- Нет. При мне - не говорил.
И - без голоса:
- Вели - на дыбу, государь. Только не в чем мне каяться. Ежели не веришь, что, знай я о царевичевом замысле, первая бы тебе сказала - вели пытать.
В горле Петра Алексеевича как-то странно булькнуло, словно кашель сдержать пытался.
- Дыба-то - больно, Лиза...
Она долго смотрела в его глаза, и было ей пусто и одиноко, так пусто, что даже страх боли телесной куда-то исчез. А что душа болит... кто это увидит?
- Мне теперь все равно, - проговорила почти беззвучно. - Если ты мне, государь, не веришь... ну, пусть уродуют...
И встала, покорно и безразлично протягивая руки катам, уже приготовившим заботливо батоги...
- Отпустить, - хрипло выдохнул Петр. - Невиновна.
Мужичок в сером камзоле от удивления дрогнул рукой, на бумагу полетели чернильные брызги...
- Лизка, Лизка... Слава Богу, хоть в тебе не ошибся... Хоть ты верна осталась... - мучительно впиваются пальцы в поседевшие за эти дни темные волосы, сутулятся худые плечи, обтянутые зеленым кафтаном. - Лиза... ведь казнить придется...
Она молча плакала и не пыталась скрыть слезы. Петр судорожно притянул ее к себе:
- Господи, за что... - прохрипел невнятно в смятое кружево широкого, по последней моде отделанного выреза платья. - Господи... сын ведь...
Так и стояли они, цепляясь друг за друга, - оплакивая жизнь того, чью судьбу бездарно и грубо разыграли рвавшиеся к власти...
...Старица Елена, в миру - бывшая царица Евдокия, под батогами созналась, что все годы своего заточения в монастыре науськивала сына на отца, надеясь сменить ненавистный монашеский клобук на корону. Государь велел Сенату вынести приговор царевичу - отдал сына на расправу...
Смерть, приговорили господа Сенат.
И первым подпись свою под приговором поставил князь Меншиков.
...Елизавета так никогда не простила ему этого.
Готовился Петербург к празднованию годовщины Полтавской виктории. Каждый знал - знатно погуляем завтра, можно на денек и отложить недовольство новыми порядками - зато вина дармового будет хоть залейся, и на государеву потеху посмотреть издалека (ближе - опасно) - тоже надолго пересудов для посиделок в кабаках хватит...
Шум улиц не проникал сюда, в крохотный кабинет-конурку застенка Петропавловской. Неделю назад конвоировали сюда преображенцы Елизавету Замирскую. Нынче - сама пришла.
- Повидать бы его, Петр Андреевич...
Выхоленное лицо Толстого не выражало ничего. Только в глазах - темных, не по-старчески острых - мелькало удовлетворение. Нравилось ему, похоже, что надменная княгиня Замирская стоит сейчас перед ним просительницей. Очень нравилось.
- Повидать... - развел руками, выражая глубочайшее сожаление. - Пришла бы вчера, матушка Елизавета Юрьевна... никак сегодня не получится. Скончался Алексей Петрович, царствие ему небесное...
Узкая смуглая рука змеей метнулась к его горлу, вцепилась в кружева; не голос - хрип:
- Брешешь!..
Ловок и силен был Петр Андреевич, несмотря на годы - но не сразу удалось вырваться из рук ошалевшей бабы. Отскочил на шаг, откашлялся, поправляя воротник и утирая вдруг покрывшийся испариной лоб. Протянул обиженно:
- Не мое это дело - брехать-то, шавки брешут, а я истинную правду говорю... Семи часов пополудни скончался...
Замирская не слушала. Выдохнула только: "Убили, значит..." Молча развернулась и, шатаясь, вышла. В темном коридоре налетела на Меншикова - тот как раз к Толстому шел; вопросов его не слышала, не чувствовала, как он почти несет ее куда-то, как усаживает в карету...
- Ясновельможная пани, к вам господин светлейший князь...
Камеристка отшатнулась - страшные черные глаза хозяйки дико полыхнули навстречу.
- В шею гони... - едва шевельнулись обескровленные губы.
- Да как же...
- В шею гони... - повторила Замирская, снова роняя голову на стиснутые кулаки.
- Слушаюсь, - прошелестела перепуганная насмерть камеристка, но успела только повернуться - уверенная сильная рука ударила в дверь, распахивая настежь.
- Пьешь, значит, - Меншиков застыл на пороге, цепким взглядом мигом окинул и стол, заставленный опустевшими бутылками, и канделябр с оплывшими свечами, и скорчившуюся на неудобном табурете темную фигуру.
Белое лицо, облепленное растрепанными темными волосами, приподнялось ему навстречу - лицо ведьмы.
- Пью, - отрешенным, совершенно трезвым голосом отозвалась Елизавета. - Лихо вы его, сволочи, разыграли. Вволю накуражились-то? Ты мне одно скажи - убили или сам умер? Только насчет апоплексического припадка не ври - наслышалась уже...
Меншиков отвел взгляд. Кому только не смотрел в глаза без трепета - а ей не смог.
- Сам, - сквозь зубы. - На дыбе.
Замирская медленно кивнула, деревянной рукой опрокинула в рот чарку водки, точно воду - не поморщилась, не закусила, хотя какая-то закуска - нетронутая - на столе была.
- Ладно... - безжизненно. - Хоть тут не соврал... Что пришел? На праздник звать?
Меншиков шагнул к ней, поймал ладонями ее руки - холодные, неживые...
- Лиза... - голос почему-то дрогнул. - Лиза, поедем все-таки... Государь сейчас - как порох под фитилем...
- А мне что? - белые, в трещинку губы свело помертвелой усмешкой. Язык едва ворочается, выговаривая слова - точно непосильную и постылую работу выполняет. - Захочет казнить - так пусть. А с Алешкой выпить мне и государь не запретит...
Он рывком сволок ее с табурета, крикнул бешено - навстречу ее полыхающему взгляду, навстречу оскалу этому мертвому:
- Лиза, живи! Кто б ни умер - живи! Ты слышишь, дура, живи! Думаешь, отпущу? Сдохнуть собралась? Чёрта тебе!..
И хлестал по иссиня-белым щекам, и целовал ее - яростно и отчаянно, и трещал под пальцами скользкий шелк платья, лоскутами слетая с почти уже неживого тела - и под поцелуями, под пощечинами загоралась жизнью смуглая кожа, и растрескавшиеся губы сочились кровью - но глубже становилось еле шелестящее дыхание...
- Блядь, твою мать, дура, живи!!!
...А потом она плакала, судорожно цепляясь за его голые плечи, оставляя на них следы ногтей - плевать, главное, плакала. Долго, мучительно, подвывая по-бабьи - но все-таки плакала. А он, задыхаясь, прижимал к себе ее дрожащее, но уже теплое тело - обнаженное и беспомощное, но, Господи, снова способное жить...
...А потом он вел ее за руку в танце - эту спокойную величавую женщину, и новомодный пепельный парик так надежно прикрывал ее волосы, поседевшие в один день...
1729 год.
Лакей широко распахнул дверь, и на лице его не было ничего, кроме спокойной почтительности... вот только жалость какая-то пряталась в уголках глаз. Старый был лакей, чудом удержавшийся на месте, когда новый царь начал весь двор по-своему перекраивать. И, верно, не забыл, как точно так же распахивал золоченые двери перед этой женщиной в прежние, хоть и страшные, а все же куда более счастливые времена...
Юный император стоял, картинно склонившись над какой-то картой, пытался изобразить государственную озабоченность. Да, когда-то уже было такое, только не сопляк венценосный наклонялся тогда над столом, а дед его - первый российский император, и длинные натруженные пальцы летали над поверхностью карты, отмеряя какие-то расстояния... Этот - просто смотрел. И Бог его знает, что он там видел, в карте-то этой.
- Ваше величество...
Надломленный, с хрипотцой голос. Полуседая голова по всем правилам политеса склоняется, скупо блеснув маленькой жемчужной диадемой - тускловато-матовой, как неласковое петербургское утро.
Государь Петр кивнул коротко, лишь на мгновенье бросив взгляд на посетительницу. Хорошо получилось, величественно. Главное, чтобы она не поняла, чего ради он так быстро отвел взгляд. А ему страшновато было смотреть в эти скорбные и спокойные глаза, в которых, как то ли в кривом, то ли слишком прямом зеркале отражалась вся суть собеседника. Кто бы он ни был - лакей у двери или император.
- Я могу спросить, чем обязана вашему вызову?
Юный царь оторвался наконец от своей карты, прошелся по кабинету. Ох, и неуютно же было ему наедине с этой женщиной. А впрочем, что поделаешь - сам того захотел. Судьбы тех, кто мог бы ему помешать, оказались печальны, но вершили их другие. Толстой в ссылке, Меншиков в ссылке, но ему всегда удавалось не присутствовать при оглашении приговора. Где-то внутри он мог признаться себе, что был слишком слаб для такого зрелища. Но Елизавета Замирская... в конце концов, нужно же начинать осознавать себя государем, а не ребенком испуганным, на трон взобравшимся. Это будет его маленькой победой. Здесь и сейчас.
- Пани Замирская, - голос императора еще немножко срывался по-мальчишески. - Нам стало известно, что вы имели неосторожность произносить крамольные речи по поводу ссылки государственного преступника Александра Даниловича Меншикова. И только в память о нашем отце, которому вы когда-то являлись другом, мы вызвали вас сюда, а не в кабинеты Тайной канцелярии...
Петр приподнял бровь, надеясь, что его речь произвела должное впечатление. И со злым бессилием обнаружил на усталом лице стоявшей перед ним пожилой женщины усмешку. Снисходительную такую - как ребенку несмышленому улыбаются.
- Говорила... - все такой же стыло-ровный голос. - Повторить? Мне все равно - что здесь, что в застенке... Застенком-то меня, ваше величество, не напугаешь - бывала я там... Говорила, что со ссылкой Меншикова время великое кончилось. Что дурью этот приказ был и для России злом. Что не быть теперь тому, о чем государь Петр Алексеевич мечтал. Я знаю, ваше величество, что за такие речи полагается. И давно уже этого жду. Что мне теперь-то тут делать... Толстой в Соловках, Меншиков в Березове, Ягужинский в Полтаве... значит, и Замирской время уходить... - Усмехнулась. - Имения свои я переписала тем Славинским, что в Польше остались. Уж простите. А что здесь найдете - забирайте, не жалко. Об одном прошу, ваше величество. В память об отце вашем - дозвольте место ссылки самой выбрать.
Император долго молчал, только в глазах билась совсем детская растерянность. Эта женщина все-таки переиграла его, переиграла начисто...
- Куда же вы хотите? - лихорадочно пытаясь сохранить остатки царственности, выдавил он. - Имейте в виду, что Лифляндия или Украина...
- В Тобольск.
Петр по-детски приоткрыл рот. Но это невозможно - чтобы ссыльный сам выбрал себе самое глухое и страшное место из всех возможных!
- Поближе к Меншикову? - выкрикнул он - от злости голос петушино рванулся вверх.
- Да, - спокойно кивнула Замирская. - Почему нет? Нам обоим не ждать милостей вашего величества. Но мы так долго шли рядом... вашему величеству не будет вреда, если рядом мы пройдем и последний шаг, что нам остался.
Петр отвернулся к окну, нервно покусывая костяшки пальцев. За окном на вымощенном брусчаткой дворе маршировали преображенцы. Преображенцы, в свое время по единому знаку князя Меншикова поднявшиеся, чтобы громогласно, под барабанный бой засвидетельствовать свою преданность Екатерине. Прачке Екатерине, безродной лифляндке Марте Скавронской - в обход него, Петра Второго, законного наследника престола! А сколько среди нынешних преображенцев ветеранов, слишком хорошо помнящих не только государя Петра Великого и супругу его, не только Меншикова, но и задушевную приятельницу Лизу Замирскую? Скольким детям солдатским она крестной была, сколько чарок вина опрокинула под веселую беседу с бравыми усатыми вояками? А ведь как легко вспыхивает солдатское сердце от несправедливости, и страшен может быть бунт...
- Хорошо, - процедил император. - В память о нашем покойном отце мы оказываем вам эту милость. Сегодня вечером будет готов указ. Ступайте.
Замирская молча поклонилась.
У нее не отобрали ничего из личных вещей. Дом со всей обстановкой, конюшня, дворня - все это отошло казне, но она о том не жалела. Зато остался перстенек с шелковисто-синим яхонтом, что подарил ей в незапамятные времена Меншиков - в тот вечер, когда сообщил о своей помолвке с Дарьей Арсеньевой: "Лиза... знаешь ведь - не быть нам вместе... ты - жена мужняя... государь меня торопит - ну, пусть будет Даша... Пытался я от тебя отвязаться... и с Мартой пытался, и... не могу... Пусть - хоть так... Ты возьми - на память..." И медальон серебряный - подарок на именины - кажется, хранит еще тепло Алешкиных рук. Двадцатилетний царевич тогда сунул ей этот медальон смущенно и неловко: "Лиза... Елизавета Юрьевна... С днем ангела... Храни тебя Бог..." И гребень костяной, что государыня Екатерина собственноручно в волосы заправила - "Носи, Лизавета, очень уж он тебе к лицу!" И еще многие, многие мелочи - невелика цена, изымать-то нечего, но - как же дороги... Табакерка с персоной государевой - царев подарок... шелковый платок - Пашка Ягужинский в него пять штук заморских фруктов апельсинов завернул... крестик золотой - покойной царевны Натальи презент... нитка крупного голубого жемчуга - это снова Меншиков...
Никто не провожал отъезд бывшей блистательной пани Замирской, только несколько седоусых ветеранов-преображенцев перекрестили тающий в сырой взвеси северного утра возок...
Возок, в котором отправлялся в ссылку последний осколочек великой эпохи. Возок, в котором навстречу безвестности и тихой, никем не замеченной смерти уезжала эта странная, так ярко и так нескладно прожившая свою жизнь женщина. И лицо, мелькнувшее в окошке возка, было спокойным и бестрепетным, точно удалялась она с очередной веселой ассамблеи...
А почему сержант Преображенского полка Михаил Федотов, глядя вслед возку мокрыми глазами, вдруг шепнул: "Аминь..." - и размашисто перекрестился... да кому какое дело, что там бормочет себе под нос старик-солдат, хмельной еще с ночи!..