Ранняя зима не признает полутонов. Ранняя зима - это камея городских силуэтов, выступающая на ониксе ночи, черная на белом или белая на черном, и редкие капли цветовой кислоты - рекламный неон - в своем наэлектризованном хроматизме кажутся не более чем изъяном зрения. Им ли торжествовать над декабрьским нуаром? Им ли - холодным, хрупким, подтаявшим до призрачной радуги, как и все вокруг?
Дряблая слизь всхлипывает под моими ногами, раболепно лижет сапоги; подмокшая, ни на что уже не пригодная сигарета свисает с пальцев вздутым опарышем, чересчур вялым, однако, для такой величины. Это все ночь. Ночь - слякотная и слюнявая, точно речь пьяницы, влажная и от этой вездесущей влажности тесная.
Как смерть утопленника.
Как недавняя рана.
Как лоно женщины, готовой принадлежать.
Только развратники могут гулять в столь бесстыдную погоду. Только ты - а значит, сегодня тебе не уйти невредимым.
Черные аллеи втоптаны в отсырелую белизну парковых сугробов, лампионы скудной иллюминации слезятся, словно глаза одряхлевших иллюминатов. Иней, ошерстивший калитку, встает дыбом от моего прикосновения, железные прутья покрываются испариной, млеют, липнут потным гриппозным жаром. Ты здесь. Тебя не может не быть здесь.
- Где ты? - спрашиваю я, попирая голый тротуар, заплывший грубыми келоидами льда. В гулком воздухе слова разбиваются со звоном стекла.
- Где ты? - повторяю я, и старые шрамы, сонные, скучающие, разнеженные одеждой, отзываются вяжущей судорогой.
Как будто в них одновременно провернули заскорузлую проволоку.
Как будто в них разом шевельнулось по могильному червю.
Как будто ты уже в моих руках, и ничто не спасет тебя от расправы.
Я отворачиваюсь и оставляю парк на произвол ночи. Я непременно отыщу тебя на набережной, где отчеркнутые маслянистым мазком шоссе здания щеголяют густым макияжем теней, но ежатся от озноба в своих побелочных лохмотьях, и защепленный, защемленный в тупиках ветер стонет и расплескивает лужи с загноенных рубцов наледи. Я непременно отыщу тебя под окном комнаты, со стен которой заживо содрали эпителий обоев и пласты подкожной штукатурки, комнаты, выстуженной ненастным светом, тишиной и прободными трещинами, комнаты, где в придонном щебне плещутся крупные крысы, крапленые бубново-бубонной мастью, а с потолочной балки спускается пустая прорезиненная петля... Когда-то мы спугнули отсюда самоубийцу, помнишь? Я знаю, тебе нравится здесь бывать. Тебе тоже нравится здесь бывать, не отрицай, и поэтому сегодня я наконец завладею тобой.
"Я убью тебя, - отдается в моих висках. - Я убью тебя, убью, убью..." Это говорю я? Или это говоришь ты?
"Я вопьюсь в твое сердце... Неважно, чем. Собственными зубами. Любым посторонним предметом. В твое сердце... или в артерию, до кровавого фейерверка. Или я убью тебя не сразу. Или сначала я вдоволь насмотрюсь на твои страдания. Вдоволь. Вдоволь..." Это говоришь ты? Это говорю я?
Я смеюсь тем бурлящим, пульсирующим смехом, что закипает не в легких, а в гортани. Не смех - вибрация предвкушения. Искушения. Сопротивляйся. Сопротивляйся же! В сопротивлении - пряность победы. Но когда я получу тебя... когда я всецело овладею тобой... О, клянусь, ты научишься покорности! В момент моего триумфа ты будешь самим повиновением. До краев души, до сокровенных доньев тела преисполнишься томлением преданности. И разделишь мое лютое ликование. Когда я получу тебя...
Мороженая река далеко внизу, в запавшей ложбине, перемешана поровну с туманом и небытием. Снежные бинты отслаиваются от склонов подобно ошпаренной плоти, обнажая колтуны полупереваренной травы и рыхлые земляные пролежни. Фонари толпятся под откосом, среди ворохов использованных повязок, их кроличьи-моргливое мерцание, подобострастно устремленное снизу вверх, на всхолмье, неловко дрожит, точно застигнутое врасплох моим взглядом. Нет, они могут не опасаться, чем бы предосудительным ни занимались. Сегодня всё - ради тебя.
В эту влажную, оттепельную, женственную ночь.
Набережная изрешечена дождем: он отточен настолько, что едва виден в линялом освещении, он остер так, что сосущие укусы его насекомых хоботков ощущаешь с запозданием. Он голоден - еще бы: кем ему насытиться среди этой бесплодной, отвергнутой, одиноко вожделеющей темноты? Мной - и тобой, конечно; не ты ли разве сейчас осторожными, деликатными поистине перебежками пытаешься укрыться в ближайшем проулке? Кажется, ты еще не веришь, что это я. Ты еще медлишь с откровенным отступлением. Ты еще пытаешься сохранить чувство собственного достоинства, а оно безнадежно отягощает шаги.
Ты не кричишь, когда я опрокидываю тебя навзничь. Ты не кричишь, когда я прекрасно очиненными ногтями соскабливаю с твоей шеи шарф. Ты не кричишь, даже когда я выхватываю перочинный нож и прижимаю к твоему горлу, а другой рукой нащупываю лицо и сминаю, как застиранную тряпицу, как ветхий, пропахший картофельными очистками и грязью мешок, явно не по размеру голове, на которую его натянули.
Сминаю...
Я отшатываюсь прочь, лезвие проваливается в сомкнутый кулак, соскребая с ладони красную ржавчину перчатки.
- Не ты?..
Нет, это не ты. У тебя не может быть такого лица. У тебя лицо твердое, скомкать в нем если и удастся, то только рот. У тебя волосы тинистые, завитые в силки и виселичные петли. У тебя ресницы как вороненая сталь, и веки оттого сплошь облеплены мушками крошечных проколов. Ты не старик, в конце концов! Ты не старик с гремучими костями, со щеками, стекшими на самые плечи!
- Убирайся, - говорю я. - Убирайся.
Небо отхаркивает чахоточную мокроту сквозь неряшливую марлю облаков. Заплеванные декорации брюзгнут, становятся одутловатыми, корчат вдруг размалеванную ухмылку гран-гиньоля, ночь сочит бледную жижу из уголка водостоков с бессмысленной сосредоточенностью идиота. Жертва моей ошибки отползает в сторону, пятится в подворотню, волочит за собой шарф, точно голосовые связки из распоротого горла. А шрамы, пробужденные шрамы, ноют неутоленным, неутолимым ожиданием.
Как затухающая агония.
Как растравленная рана.
Как лоно женщины, готовой принадлежать.
Когда-нибудь я не ошибусь. Когда-нибудь я настигну тебя и отправлю клинок блуждать по размякшим, разваренным трубопроводам твоих внутренностей. До их сердцевины. До сердца. Но где мне найти тебя?
А ты? Ищешь ли меня ты? Обманываешься ли так же, как я? Проклинаешь ли незадачливых прохожих, что запутывают след?
Хочешь ли встречи?..
Хочешь ли?..
Хочешь?
Я возвращаюсь. Я возвращаюсь домой - в рассеянный сумрак красок и линий, в восточный зной пышных ковров, жухлых от жажды косметических ароматов и полов с подогревом. Зеркало в спальне привычно отражает наспех сброшенные мною платяные оболочки, мое твердое лицо, мой скомканный болезненным самозабвением рот. Тонкокостные пальцы анемичным плющом увивают рукоять перочинного ножа.
...и старые шрамы, глубоко вогнанные в тело, нарывают уплотненным, сдавленным между живыми тканями наслаждением, и свежая рана под нажимом металла приоткрывает в улыбке чувственно-алые губы. Рана, влажная и податливая...
Как совершённое насилие.
Как совершенное убийство.
Как лоно женщины, готовой принадлежать.
Кровь тяжело проталкивается сквозь собственные застуденевшие свертки, неуклюже рушится с реберных отрогов, прелыми язвами разъедает загиб книжной страницы:
"Er zögerte einen Augenblick, dann sagte er, ohne mit der Wimper zu zucken: