Он некрасив и неловок, изящно сложен, но широк в кости. Самое прекрасное в нем - глаза, однако он никого не подпускает достаточно близко, чтобы можно было углубиться в их опаловую неверность. Он болезненно опрятен и при этом до странности небрежен - такие люди, обнаружив, что забыли вычистить сапоги перед выходом, станут ежесекундно переживать, но даже не попытаются исправить свою оплошность.
Он говорит о себе то в женском, то в мужском роде и туго бинтует грудь, прежде чем облачиться в черное вечернее платье. Он надевает шрамы вместо украшений, а самые любимые носит не снимая, отчего кажется, будто они намертво пристали к коже. Шрамы - главная его слабость: в тайной кунсткамере у него собраны редчайшие образцы, и коллекция непрерывно обогащается. Впрочем, он охотно дарит экспонаты каждому, кто выразит желание, - инструменты для примерки и подгонки поблескивают жвалами на подносе поодаль.
Он пьет абсент и курит опиум, но не ради удовольствия, а из уважения к своим кумирам-символистам - быть может, поэтому ни мак, ни полынь почти не оказывают на него влияния. Он подвергает людей ментальным вивисекциям, а прочее препарирует мягким карандашом или мастихином, будь то каскад архетипов, низвергающихся по уступам кошмара, или угол фабрики напротив - этот тощий нос сплетника, сопливый в ненастье, который так и норовит сунуться в окна спальни.
Мастерством опытного маньяка его сознание расчленено и разобщено на отдельные заспиртованные фрагменты, дабы крайности не тупились в соприкосновении друг с другом. Его разум разъят на тысячу враждующих государств, что множатся в серебряном альбедо - и поэты, воры, безумцы неустанно маршируют из отражения в отражение, влекомые зовом Меркурия.
Он неизбежно сомнофил, пансексуал, фетишист - бастард сенобита от земной женщины, от его речей веет проклятием инфернальной неги, его волосы следовало бы вырвать на бондажные веревки, а мускульные струны раздать юным флагеллянткам - и тем не менее хранит невозмутимую непорочность. Он сажает девушек к себе на колени, но после брезгливо отряхивает вельветовые брюки, он жирно красит губы перед поцелуем, чтобы не оставить привкуса, по которому его можно будет разыскать в борделе или опознать в мортуарии.
У него нет сердца: когда-то давно он продал его... нет, выменял на десть отравленной бумаги, однако так и не отослал ни единого смертного приговора. Бумага, вероятно, обречена на вечную невинность, она уже старая дева - зачахшая, зачерствевшая, ибо книги, особенно ненаписанные, увядают намного раньше хозяев.
Он страстно любит человека, который его предавал и предал - быть может, любит именно за то, что предавал и довел дело до конца. Он не питает надежд на новое предательство, но часто испытывает приступы эпистолярной некрофилии. Тогда он достает из карликового кенотафа пачку писем, переложенных ностальгией, - и неспешно разбирает их, ловя кончиком иглы и водворяя на место летучие чернила. Он хотел бы плакать - и лишен способности плакать: в его слезных каналах только жженая пыль, венецианские руины и сухие кости гондольеров.
Он не боится ни надругательств, ни пыток, ни садистских практик - того, что составляет предмет его natures mortes, - однако купить хлеба для него непосильный труд и неразрешимая задача. Мученический венец ему предпочтительнее будничной просьбы, позорный столб мнится достойнее служебной конторки, публичная казнь - испытание пустяковее, нежели необходимость справиться о состоянии банковского счета.
По неведомой причине время не захлестывает его с головой, а вяжет сонмом подвижных потоков и петлистых течений. Вчера - это Афины при Перикле, завтра - модернистское отчаяние, а сегодня - чередование одной и той же тягучей полярной ночи с одним и тем же клейким полярным днем, замкнутая система бесконечности. Он знает, что ему не суждено умереть - и все-таки он умрет, умрет на двадцать втором году жизни, в Воронеже, этом рассаднике современного декаданса. Он умеет плавать, но он утонет. Так ему пообещал во сне Смерть - по северной традиции Смерть явился в мужском обличье, - и едва ли у кого-нибудь есть основания не доверять столь почтенному господину.
Встречали ли вы S.? Конечно, встречали. И должен ли я говорить, что никакого S. не существует - и никогда не существовало?