Кулич кокетливо щурился, закатывал глазки, подергивал ягодицами, призывно выпиравшими сквозь затверделую ткань макинтоша. Будто бы, гадина, намекал: "А ну, матросик, не крути динамо, возьми меня, отдери, как следует, разгрузись!" "Врешь, пидор-спидор, - злился про себя Евгеньев, - я не из таких, не по этому делу, а даже если бы и за мужиками ударять начал, все равно - кого угодно, только не тебя, упыря... Не ты ли и не твоя ли кодла над Отечеством надругались, святыни наши осквернили, детишек растлили?.. Нет, не склеится у нас с тобой, лучше, как говорят, в унитаз, только не в вас!"
Сексуальный опыт у Евгеньева был не слишком велик, но не так уж и мал. С мужиками действительно - Бог уберег! - никаких интимностей до сих пор не случалось, а вот женщины попадались разные. Сначала была сестренкина кукла Светланка, потом - безымянная манекенша в витрине магазина "Русский сарафан". Обе попытки последствия имели самые неприятные: в первый раз он был больно бит отцом, во втором - опером в отделении. А третья любовь, женщина на аллее ЦПКиО, сама отделала веслом, когда в сумерках он попробовал подкрасться к ней с тыла. С тех пор и стали донимать его сильные головные боли, всю дорогу шум в ушах и в глазах черные круги.
Врачи говорят, у него какие-то отклонения, а у кого, скажите, их сейчас нет, весь мир ходит, как пыльным мешком из-за угла пришибленный. К тому же, думал Евгеньев, если человеку, тем более мужчине, хочется чего-то прочного и долговечного, если ему нужна такая спутница, чтоб было на что опереться, чтоб за ней, как за каменной стеной, чего уж тут ненормального, где уж тут, извините, криминал?..
На площади тем временем появился веселый пьяненький инвалид, тискавший в заскорузлых пальцах истрепанную гармонику. Завидев Кулича, он в нерешительности остановился, огляделся по сторонам и плюнул в направлении памятника. Но затем, видимо, устрашившись своего кощунства, старательно перекрестился и отвесил статуе земной поклон. Однако тут же, как ни в чем не бывало, вновь завел свою похабную музыку. "Какие у вас ляжки, какие буфера, нельзя ли их испробовать за рубель-полтора?"
Рубель-полтора, угрюмо усмехнулся Евгеньев, ведь когда-то приличная сумма была! А теперь все девальвировано, и деньги, и честь, кругом одна грязь да мразь. Но сам-то он не такой, у него когда-то и чистое, светлое чувство было - к той студенточке, что в нише на "Площади Революции" с раскрытым учебником сидит. Помнится, ходил он к ней на свиданку по ночам, перед закрытием метрополитена, прячась от милиционеров, очищавших платформы от запозднившихся бомжей. Потом, в пустынной зале, при полупогашенных светильниках, они танцевали вальс-бостон, и он целовал ее долго и нежно, прислонив к скользким мраморным плитам. Бронзовая девушка млела, размягчалась, ласково звала Пигмалиошей (это имя она в своей книжке вычитала), льнула и ластилась к нему...
Их, конечно, скоро застукали. Студентке особенно ничего не было, только накрепко приколотили железными скобами к стене, чтобы больше не рыпалась. А его опять бранили, били, пытали да при этом обещали, если еще раз поймают, привязать к третьему рельсу на съедение крысам. С тех пор Евгеньев, дабы избежать новых искушений, обходит подземные дворцы стороной, когда надо, пользуется троллейбусом или автобусом. Эх, свобода!..
Был, правда, однажды и на его улице праздник - это когда устроился он натурщиком в мастерскую к известному скульптору. "Запустили лису в курятник!" - сладострастно потирал руки Евгеньев, предвкушая большие удовольствия. Женщин, девиц и девочек там действительно оказался целый цветник. Были и знатные доярки, и прославленные многостаночницы, и заслуженные артистки, и героические юные партизанки, и даже орденоносные школьницы-отличницы - словом кадры на самый разнообразный вкус, выбирай любую.
Приглядел себе Евгеньев одну ядреную молодую колхозницу: девка - огонь, стати - королевские, в общем, кровь с молоком вперемешку с гипсом. Уламывать долго не пришлось: та со второго-третьего захода согласилась, видно, и самой приятно было, что на нее обратили внимание, ассортимент-то большой, бери не хочу. Только вот остальные, в особенности городские, женщины стали на Евгеньева дуться - почему предпочел эту нюшку-деревенщину, а не их? - и начали подстраивать ему разные гадости и козни.
Ревность - страшная вещь, и ощутили на себе счастливые любовники всю тяжесть ее удара. Как-то раз, перетаскивая свою пассию в укромный уголок - подальше от взыскующего взгляда надгробных генеральских бюстов, Евгеньев споткнулся и грохнулся вместе с ношей на кафельный пол. Лишь потом, восстанавливая в памяти происшедшее, догадался он, что споткнулся неспроста, а подставила ему ножку стоящая у прохода знаменитая балерина, давно положившая на него глаз и не желавшая мириться с незаслуженным, по ее мнению, успехом простушки соперницы. Так или иначе, разбилась красавица молодуха на мелкие осколки, а сам Евгений за злостную порчу художественных ценностей был с позором изгнан из мастерской.
"Дурак, на гипсовую позарился, - корил себя, с болью вспоминая свое постыдное фиаско, незадачливый камнелюб. - Вот и пошло все у тебя в жизни наперекосяк, вот и торчи теперь тут, на загаженном пятачке, перемигивайся с этим похотливым болваном, так тебе и надо!"
Кулич между тем не унимался, дергался на своем постаменте, гримасничал, эксгибиционировал, распахивая плащ - а а под плащом этим, как оказалось, не было ничего надето! Калеки с гармошкой и след уже простыл, неужто для него одного, Евгеньева, весь этот спектакль?
Знаем, знаем мы вас, большевичков, - пытался бороться он с мало-помалу охватывавшим его вожделением - мягко стелитесь, да жестко спать..." Да и как их не знать? Была у него года два назад одна партийная дамочка с бульвара, государственная вдова - хотя и довольно пожилая, но в теле, с формами. Заслуженная ветеранка - даже когда раздевалась, все с себя снимала, кроме значка "100 лет в КПСС".
Поначалу думал Евгеньев: это с виду она строгая и скупая на ласку, а ежели ее, как полагается, разогреть, то пробудится, разожжется тлеющее в ней женское естество. Но не тут-то было, партматрона и впрямь оказалась фригидной. Хотя обычно не отказывала, но стояла истукан истуканом или в самый жаркий момент задавала вопрос: "А ты как следует предохранился, что надо на себя надел?" А то еще и поторапливала, подгоняла: мол, быстрее справляй свою нужду, тут общественной работы невпроворот, не до тебя, извращенца!"
Надо сказать, покойный супруг бульварной памятницы ничего про их близость не знал (да и сейчас, видимо, не подозревает). Впрочем, ему всегда было не до жены. Но, на беду, пронюхал обо всем Железный Феликс с близлежащей площади. У него, даром, что стоял неподвижно, везде были свои глаза и уши.
И стали тягать Евгеньева в Большой дом на Лубянке. Сначала ругали и пугали, а потом увещали и обещали. Предлагали даже поехать за бугор, в Америку, поработать там со статуей Свободы. Но Евгеньев, хоть и дурак, но не настолько, на их хитрую наживку не клюнул, уперся на своем: дескать, чайником я был, чайником и останусь, а а в ваши самовары никак не гожусь. В результате пришлось ему оттрубить год в психушке. Оттрубил бы еще, кабы не начатая новым начальством кампания за ускорение оборачиваемости койко-мест.
Когда же, изможденный и осунувшийся, однако духовно очистившийся, возвращался Евгеньев из неволи в родные края, постигло его Особое Чувство, никогда прежде не изведанная Высокая Любовь. В том славном героическом городе, где он делал пересадку с поезда на поезд, стояла на возносящемся в заоблачность холме Она, великая и единственная, широкобедрая и полногрудая, будто бы вся сотканная из сияния и блеска. Коленопреклоненная каменная свита в почтительном молчании окружала Родину-мать, и толпы людей стекались ежедневно со всех четырех сторон света, чтобы припасть к Ее стопам.
Только бессовестно кривили душой брехливые экскурсоводы, рассказывая своей пастве о некоем пионере-тимуровце, который каждое утро, на заре, отважно вскарабкивается на самую верхотуру и вкладывает Ей в руку букетик свежих гвоздик. Был это на самом деле никакой не тимуровец, а, конечно же, Евгеньев, пытавшийся таким образом засвидетельствовать Главной в его жизни Женщине свою пламенную страсть. Лишь месяц спустя осмелился он заговорить с Ней, моля о снисхождении и взаимности. Но, к ужасу своему, наткнулся на резкий отказ, более того - на самую банальную, вульгарную грубость.
- Ишь, еще один страдатель выискался, - неожиданно сварливым голосом заговорила та. - Сколько я здесь стою, каждый лезет и требует "дай!", а я вам что - давалка, что ли? То один, то другой спешит отдуплиться, а там - хоть трава не расти! Да я же Матерь ваша, ублюдки, а слышано ли, чтоб у матери такое просить? Вы тут, как скоты, прелюбодействуете и кровосмесительствуете, а потом уроды плодятся, нация вырождается. А ну, пошел, разворачивай оглобли, а не то как дам промеж глаз, навек импотентом останешься...
Жутко стало Евгеньеву, понял он, что никогда не добьется сострадания от той, кто ему всего на свете милей и дороже. И вот сейчас, стоя на продуваемой злым ветром площади, один на один с трясущим слюнявой бороденкой статуйным козлом, с особой остротой ощутил он свое убожество и сиротство...
- Да ты, матросик, не переживай, - словно угадал его мысли Кулич. - Не дает она нам по сердечному влечению, так мы ее силой принудим, не хочет добром - переделаем, переплавим, перекуем. Один раз не получилось - сызнова начнем, не привыкать. Только ты тогда тогда уж и мной не побрезгуй, а ну-ка раскрепостись, сбрось свои цепи, скинь одежонку. Сейчас мы с тобой соединимся, как пролетарии всех стран, и будет у нас новая жизнь и новая мораль!
И массивная фигура, присев на пьедестале, протянула Евгеньеву свою тяжкую десницу. И вот уже он наверху гранитного основания и - еще только одно усилие - будет сейчас на верху блаженства...
- Вот видишь, и не страшно совсем, приговаривал, нервно постукивая копытом, козлище. - И свободу твою никто не ущемляет. Хочешь, сначала ты меня, а потом я тебя, хочешь - наоборот. Как скажешь, так и сделаем.
..."Он парень был хороший, и я ему дала, и он меня попробо..." Вновь возникший на площади инвалидный алкашок, увидев ужасную сцену, оборвал свою позабщину на полуслове, но помочь чем-нибудь уже было нельзя. Подоспевший народ вызвал "скорую", которая, констатировав не совместимые с жизнью повреждения, доставила Евгеньева не в приемный покой, а прямой дорогой в морг.
Кулич, вновь обретший свою окаменелую застылость, наблюдал за выносом тела так, будто к происшедшему был полностью непричастен., ни глазом не моргнул. Даже когда на лысую его голову села, чтобы справить естественную необходимость, какая-то бесцеремонная птица - то ли голубь, то ли ворон, - он и тут не шелохнулся, видимо, воспринимая этот антигигиенический акт как печальную, но исторически обусловленную неизбежность.