В этом доме все предметы словно покрыты пленкой застывшего жира. Запахи перемешиваются, густеют, скатываются в серо-желтые катышки, стоит провести ладонью по коже, неизменно влажной: чугунная батарея, ощетинившаяся потрескавшейся краской, старается на совесть, и лампочка под потолком одобряет ее труды: на кухне свет, как в операционной.
Вечера я провожу в клетке голубого кафеля, по горло окунувшись в хлорированную воду, закрывшись от мира веселенькой шторкой с дельфинчиками. Дотрагиваться до нее так же неприятно, как до перил в подъезде/ручки мусоропровода/собственного лица/чужой кожи/холодного дрожащего стекла.
По ночам город едва слышно жужжит, стекло вибрирует, вибрация перетекает тревожной щекоткой в пальцы.
Ближе к полуночи в подъезд выползает безногий сосед, сидит на лестнице, привалившись плечом к густо покрашенной стене (где-то между надписями "8 926 *** ** ** сасет" и жирно намалеванным символом анархии). Заходится мокрым раскатистым кашлем.
На рассвете во сне приходит Мальчик. Много курит. Говорит, что бытие определяет сознание. Смеется. Я трогаю его колени сквозь нагретую телом джинсовую ткань, и он весь - как горячий песок, невесомый, чистый до скрипа.
Наутро я нахожу окурки в чашке.