Разумов : другие произведения.

Зебра полосатая

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Чем выше мы взбираемся по ступеням лет, тем делаемся более дальнозоркими, тем большее пространство охватывает наш широкоформатный взгляд, панорамнее видится действительность. Зато мельче, расплывчивей, непонятней становятся отдельные частности, неразличимее детали. Надо одевать очки. Или снимать катаракту. Но есть люди, глаза которых не тускнеют от времени, и они без всяких линз зорко вглядываются в прошлое, сохраняя в памяти множество имен, названий, фактов, дат.

  
  СОДЕРЖАНИЕ
  
  Предисловие.
  
  Часть I. ЛЕТЕЛИ ДНИ, ЗА ГОДОМ ГОД
  
  Глава 1. НАЧАЛО
  В пеленках времени
  Школа Љ425 Сталинского р-на
  Холодные сладости детства
  Преображение Преображенки
  Причуды архитектуры
  
  Глава 2. СТРАШНОЕ ДЕСЯТИЛЕТИЕ ХХ века
  Мальчик войны
  Военная Москва
  Крыша поехала
  Фокстрот или падекатр?
  
  Глава 3. ВРЕМЯ ЛЕЧИТ, ВРЕМЕНА КАЛЕЧАТ
  На пороге будущего
  Россия - родина слонов
  Производственные практики
  Товарищ Куев
  
  Глава 4. ВЕЛИКАЯ СТРОЙКА КОММУНИЗМА
  На зоне Гулага
  Инженер - мотор эпохи
  Судьба-индейка
  Подработки-приработки
  
  Глава 5. ЗАСТОЙНАЯ ЗРЕЛОСТЬ
  Не то время
  Турбулентность
  Черная полоса
  Графоманство
  Тайны писательства
  
  Глава 6. ВРЕМЕНИ ВОПРЕКИ
  А что я хочу?
  Гибкость ума или спины.
  Не лезь туда, куда нельзя
  Звуки старого джаза
  
  Глава 7. ОСТРЫЕ ДЕВЯНОСТЫЕ
  Предтеча будущего краха
  Властьимущие
  Как стать начальником?
  
  Глава 8. НА РАЗВАЛИНАХ ИМПЕРИИ
  Клыки дикого капитализма
  Очарованный "Чарой"
  Последние телодвижения
  Пакуем чемоданы
  
  Часть II. ВТОРАЯ ЖИЗНЬ - ПОЛОВИНА?
  
  Глава 9. МЫ - КОЛУМБЫ
  Другое солнце, другие помидоры
  Законопослушность - обязаловка?
  Украденная сумка
  Коровий язык
  
  Глава 10. ПРИТИРАНИЕ
  Подавляющее меньшинство
  Заветная зеленая карточка
  Фиктивная жена
  
  Глава 11. БОЛЕЙ, НО НЕ БУДЬ БОЛЬНЫМ
  Здраво-охренение
  Отступить в прошлое?
  Рак - вурдалак
  
  Глава 12. СТРАНА АМЕРИКА
  Счастливое сочетание
  Музейные роскошества
  Общественный огород
  
  Глава 13. ОДНИ ЗАБОТЫ ОТ ЭТОЙ ТОЙОТЫ
  Ох, эти муравьи
  Налево, направо
  Страхи страховки
  Не садись за руль
  Экзамены
  
  Часть III . ОТДЕЛЬНО О ГЛАВНОМ
  
  А. ЛЮБВЬ И СЕКС
  
  Глава 14. ЕЩЕ РАЗ ПРО ЛЮБОВЬ.
  Трудно что-то новое сказать
  Одинадцать рассказов о любви
  СТАРОСТЬ
   Очарование
   Разочарование
  ЗРЕЛОСТЬ
   Стагнация
   Смольный
   Он, она и чемодан
  МОЛОДОСТЬ
   У ног бронзового гиганта
   Недоумение
   Несоответствие
  ЮНОСТЬ
   Улыбка
   На чашку чая
   Воображала
  
  Глава 15. ОН + ОНА = ??
  Мужчиной еще надо стать
  Буйство молодости. Сухостой
  А это была настоящая любовь
  
  Б. ЕВРЕЙ В РОССИИ БОЛЬШЕ, ЧЕМ ЕВРЕЙ,
  он настоящий русский
  
  Глава 16. ЕВРЕЕМ НЕ РОЖДАЕШЬСЯ, ЕВРЕЕМ СТАНОВИШЬСЯ
  Американский клерк и дедушка Калинин
  Идиш умер? Да здравствует идиш!
  Ассимиляции вопреки
  
  Глава 17. РЕНЕСАНС ИУДАИЗМА
  Вера или религия?
  Хоральная синагога
  Ханукия у стен Кремля
  
  В. КРЫШИ НАД ГОЛОВОЙ
  
  Глава 18. ПРОКЛЯТАЯ ЖИЛИЩНАЯ ПРОБЛЕМА.
  Вечный советский дефицит
  Жировка - что это?
  
  Глава 19. ДРАМЫ И ТРАГЕДИИ ПРОШЛОГО
  На крыльях перестройки
  Обходные маневры
  
  Глава 20. И ТАМ ВСЕ ТО ЖЕ
  Западный Голливуд
  Санта Моника
  
  Глава 21. ОКОВЫ СТАРЫЕ СНЕСЕМ
  Прощай родная Загорянка
  Ничего не меняется
  
  Г. ПУТИ-ДОРОГИ ПОД НОГАМИ
  
  Глава 22. ШИРОКА СТРАНА МОЯ РОДНАЯ
  Далекое близкое
  Холодная теплость Байкала
  
  Глава 23. ПО ТУ СТОРОНУ ЖЕЛЕЗНОГО ЗАНАВЕСА
  Как я охмурял КГБ
  Красное знамя Ататюрка
  Другие времена - другие дороги
  
  Глава 24. ПОКА ХОЖУ, Я БУДУ ЕЗДИТЬ
  Города и горы ближнего круга
  Америка - от берега до берега
  
  Глава 25. КТО ТАМ РЯДОМ ЗА ГРАНИЦЕЙ
  Мексиканские контрасты
  Канадские просторы
  
  Глава 26. ГАЛОПОМ ПО ЕВРОПАМ
  В теплых обьятьях Ла-Манша
  Старушка Европа
  
  Глава 27. ФЕНОМЕНЫ ЛАТИНСКОЙ АМЕРИКИ
  На юг от экватора
  По дорогам майя
  
  Глава 28. АЗИАТСКАЯ ЭКЗОТИКА
  Юго-восточный край Земли
  Китайская эпоха Возрождения
  
  Глава 29. СОКРОВИЩА ИНДОСТАНА И ЭМИРАТОВ
  Верблюды Абу-Даби и слоны Цейлона
  Священные коровы Индии
  
  Глава 30. ПЯТЫЙ КОНТИНЕНТ
  Астральная Австралия
  Новозеландский сапог
  
  Послесловие. ТОГДА И ТЕПЕРЬ
  
  
   эпиграф
  
  Прощусь покуда с мыслями угрюмыми.
  И стану о былом писать моем:
  Былое, разукрашенное думами,
  роскошным выливается враньем.
  
   И.Губерман
  
  
  ПРЕДИСЛОВИЕ
  
  Прятавшееся за оградой плотных облаков, вечернее солнце нашло просвет-бойницу и ударило в глаза прямой наводкой. Наверно, поэтому я не разглядел шедшего навстречу человека, который, вдруг остановившись, пристально на меня посмотрел.
  - Здрасьте, - сказал он нерешительно.
  - Здрасьте, здрасьте, - ответил я и для приличия добавил: - Как поживаете, что новенького.
  - Как-то так, ничего, вроде бы. Не совсем о'кей. Скорее, фифти-фифти. Но жить можно. А у вас что?
  - Да, вот тоже, живу-поживаю.
  Я напрягся и с усилием стал вспоминать, где встречал этого старого еврея, но ничего не надумал.
  - Главное, - многозначительно продолжил я на всякий случай, - держаться в вертикальном положении.
  - Да, уж, - откликнулся знакомый незнакомец, - в наши-то годы. Если бы только не этот проклятый артрит - то в правую коленку, собака, вцепится, то в левую. Да еще и давление, вдруг звереет и к пятому этажу ни с того, ни с сего подскакивает.
  - Много еще и от погоды зависит, - взглянув на темнеющее небо, поддержал я злободневную тему. Потом снова раздумчиво покосился на казавшуюся такой знакомой физию собеседника.
  
  "Кто же это такой?", - ворочались у меня в голове вопросы-бревна, но вместо ответа зачем-то построили какую-то кривую избушку бесполезного воспоминания.
  Во время одной из частых тогда командировок повстречался мне в местном рейсовом автобусе некий москвич, которому, по его словам, я тоже показался знакомым. Мы разговорились, стали долго и подробно перебирать в памяти школьных и институтских друзей, приятелей, коллег и только после целой серии мозговых атак догадались в чем дело.
  Выяснилось, что в течение несколько лет подряд по дороге на работу мы ежедневно по утрам встречались у метро Семеновская - я входил в него, а он выходил. Вот и пригляделись лицами.
  
  Но здесь, чувствовалось, было что-то другое, более близкое, тесное, долговременное. И тут очень кстати я неожиданно услышал встречную подсказку:
  - Пожалуй, с тех пор, как мы с вами работали в Гипроводхозе, много воды утекло. А вы, вижу, меня, кажется, не узнали.
  "Ну, конечно же, - сообразил я, - это же Вайнштейн из Гидротехнического отдела, что же я сразу не разобрался. Вот болван".
  - Помню, помню, как же, как же, - соврал я, - мы с вами тогда по многим вопросам общались. Разве забудешь свары в кабинете замдиректора? И свирепые драчки за вакансии, зарплаты, квартальные премии, профсоюзные путевки.
  - Да, уж было дело. А помните, как мы на картошку ездили? И не единожды. А как-то раз в совхозе под Волоколамском почти две недели проторчали. Еще дожди тогда пошли, и мы на работу дня три не ходили, все водку хлестали и огородным лучком закусывали. Клёвые времена были, молодые, озорные.
  Его глаза загорелись веселыми огоньками, губы расплылись до ушей. Он помолчал, наслаждаясь приятными воспоминаниями, потом добавил с хитроватой усмешкой:
  - А Людочку из Планового отдела помните? Как же хороша она тогда была в той своей юной зрелости. У нас с ней тогда все и началось.
  Услыхав такое, я чуть не задохнулся от гнева. Уши мои вспыхнули горячим огнем, щеки покрылись рваными красными пятнами.
   "Ах, ты мерзавец, - взорвался я запоздалой ревностью. - Никакой ты, оказывается, не Вайнштейн из Гидротехнического, а тот паршивый фрукт Женька Зайдман из Строительного. Это ты отбил у меня Людмилу, которая тогда под вечер от меня к тебе в палатку убежала. А я ведь, дурак, чуть ли не жениться на ней собирался, даже, кажется, предложение ей делал. А ты, скотина, переманил девку".
  Отдышавшись и погасив приступ ярости, я взял себя в руки, несколько раз глубоко вздохнул, немного успокоился и подумал:
  "Однако, чего это я так раскипятился. Совсем с катушек скатился. Все же это в далеком прошлом было, дела давно ушедших лет. Черт с ним, и со всем этим. Подумаешь, ну переспал с Людочкой один раз. Делов-то. Будет он за это в аду баланду хлебать".
  Я отвернул рукав куртки и с нарочитой озабоченностью посмотрел на стрелки своих сейковских.
  - О, уже время, мне пора, - заторопился я, резко повернулся и, бросив злой взгляд на своего старого соперника, стремительно шагнул в сторону. Надо побыстрее отвалить от этого негодяя.
   Но вдруг остановился. Что это со мной, рехнулся что ли? И, немного успокоившись, я решил с уходом пока повременить. Снова направил взгляд на Зайдмана и, проглотив слюну, которой только что чуть было в него не плюнул, спросил:
   - А кого вы еще видели из наших гипроводхозовских сотрудников?
  - Как это кого видел, - удивился тот, - каждый день вижу. Неужели вы не знаете? Ту самую Люду ежедневно и вижу. Как же ее не видеть - она ведь моя жена. Разве не помните, что мы с ней после той картошки и поженились?
  Ого, вздрогнул я от неожиданности. Вот оно что! Каков прикол, каков поворот сюжета. Ну, и дела.
  Откуда же я мог об этом знать? Ведь я тогда так обиделся и расстроился, что перешел даже работать в другое помещение института. Чтобы рожу этого типа и изменщицу Людку больше не встречать.
   А у них-то, оказывается, все было вполне серьезно, вовсе никакая не банальная интрижка, как я тогда подумал, а что-то, вроде бы, наверно, даже любовь.
   ...Да, но у меня-то, пожалуй, ведь было тоже...
  Эх, вот отомстить бы им теперь, и назло этому гусю отбить у него Люду, переспать с ней как-нибудь. Ха-ха, куда уж теперь, увы...
  Впрочем, все это была лабуда, ништяк, огрызок огурца.
  Я окончательно остыл и опять повернулся к бывшему сослуживцу:
  - Ну, хорошо, Люда, так Люда. А еще кого-нибудь встречали?
  - Даже не припомню, кажется, никого особенно. Впрочем, - Зайдман задумался, поморщил лоб и, прикрыв веки, сказал неуверенно: - Последний раз по телефону разговаривал с Разумовым, наверно, помните такого. Вы-то не встречали его случайно?
   Вдруг он осекся, вновь с вниманием уставился на меня, и слышно стало, как в его лысом черепе заскрипели ржавые колесики мозговых извилин. Затем он густо покраснел, вытер со лба капли пота бумажным платочком и тихим хриплым голосом смущенно залепетал:
  - Ой, Геннадий, простите, бога ради. Как же это я сразу не узнал вас? Почему-то решил, что вы - Вайнштейн из Гидротехнического отдела. Надо же так перепутать. Ой, как стыдно.
  
  Вот мы были и квиты. Я удовлетворенно про себя хихикнул и с удовольствием, как в мягкое кресло, погрузился в хорошее расположение духа.
  Но, собственно говоря, могло ли быть иначе? Ведь мы оба были стары, слабы мозгами, и нас обоих неудержимо настигал и цепко хватал за шкирку вреднючий пес-склероз.
  И я уже без прежней недоброжелательности похлопал Зайдмана по плечу.
  - Ладно, чего уж тут. Пошли лучше пивка попьем, - предложил я, и тот сразу же согласился.
  Мы зашли в ближайшую забегаловку и просидели там добрых пару часов. Все говорили, говорили, вспоминали, вспоминали - ностальгировали.
  
   Потом долгие годы мы с Зайдманом приятельствовали, постоянно встречались, посвящали друг друга во все свои дела и заботы, делились радостями и обидами, надеждами и разочарованиями, похвалялись публикациями в "Панораме" и "Новом свете", жаловались на детей и артрозные коленки. Оказавшись близкими соседями, мы почти каждый вечер выходили скрести красовками асфальт уличных тротуаров, гуляли, смеялись, грустили, заходили в кафушки попить чайку, пива, а изредка и чего-нибудь покрепче.
   Евгений Айзикович оказался неплохим рассказчиком, и я слушал его в оба уха, с каждым разом все больше утверждаясь в том, как тесно схожи наши жизненные пути и как близко совпадают они с судьбами многих других моих сверсников. Мы оба, попав по случаю в ХХI-й век, перешагнув порог тысячелетий и чуть было об него не споткнувшись, пытались теперь хоть как-то к нему притереться. То с большим, то с меньшим успехом.
  
  * * *
  
   Переданные нам чужие мысли, истории, анекдоты, попав в черепную коробку, накапливаются, собираются в кучу, выстраиваются в пирамиду, вытягиваются в ряд, оттачиваются, дополняются, а потом вдруг как завопят: "Да, мы вовсе не чужие, мы свои, родные, собственные". Разве легко преодолеть искушение их принять, взять себе, присвоить?
   Вот и мне не удалось избежать соблазна поведать бумаге то, что я услышал за долгие многомесячные вечера от моего ровесника, сослуживца, коллеги, единомышленника и единоверца. Конечно, с его полного согласия. Он не отказался стать этаким собирательным образом, представителем нашего поколения, лирическим героем моего повествования. А для большей достоверности и документальности, я решил подать его прямым текстом, от первого лица. Пусть Женя Зайдман сам расскажет о своей жизни.
  
  
  
  
  
  
  
  Часть I. ЛЕТЕЛИ ДНИ, ЗА ГОДОМ ГОД
  
  Глава 1. НАЧАЛО
  
  В ПЕЛЕНКАХ ВРЕМЕНИ
  
   Впервые я открыл рот в большом помещичьем доме, поныне стоящем на высоком берегу второй по величине московской реки Яузы. Нет, я не был ни сыном помещика, ни дитём господского конюха. Просто-напросто этот украшенный алебастровой лепниной трехэтажный особняк русская революция превратила в родильный дом Сталинского Райздравотдела гор. Москвы. Правда, теперь в ХХI веке он снова стал частной собственностью, наверно, уже каких-то новых русских.
   В 9 часов вечера 14 мая 1932 года моя девятнадцатилетняя мама, наконец, перестала страдать-мучиться, и не столько от родовых схваток, сколько от огорчения, что я оторвал ее от праздничного стола в доме Љ6 на Суворовской улице. Дело в том, что именно в этот момент там был поднят очередной тост в честь юбилея серебрянной свадьбы ее родителей, моей бабушки с дедушкой.
  
  Тот год был знаковым не только для нашей отдельной семьи, но и для всей страны. Магическим образом свернулся сжался календарь: большевикам оказалось подвластно время - первая пятилетка стиснулась до четырехлетки. А ее конец стал началом целой новой эпохи, эры промышленной революции. На вздернутое Октябрем 17-го население обрушилась индустриализация, коллективизация и вообще всякая ация-тоталитаризация, в результате чего работников кисти загнали тогда в "Академию художников", деятелей пера - в "Союз писателей" и всех прочих скучковали в поднадзорные загоны.
  Мне еще не стукнуло 2 месяцев, как был принят и знаменитый закон о колоске ("Об охране имущества государственных предприятий..."), по которому любой подросток, сорвавший в поле колосок ржи, мог загреметь "на перековку" в соловецкий лагерь. Вслед за этим грянул свирепый голодомор в Поволжье, на Украине, в Нечерноземье.
  Наверно, из-за продуктово-витаминной нехватки я и появился на свет хилым, слабым, худосочным. С первых же дней мое вхождение в жизнь было неуверенным, нерешительным. Я преступно медленно прибавлял в весе, который сильно отставал от нормы и совершенно не отвечал стандартам здоровья будущих строителей Социализма. Но приходившая к нам домой участковая педиаторша мою ущербность валила не на недостачу еды, а на недобросовестность моей юной мамы-студентки, обремененной более, чем мною, курсовыми работами, зачетами и экзаменами весенней сессии.
   - Если вы, мамаша, - строго предупредила она ее, - не отнесетесь серьезнее к тому, что у вас слабый ребенок, вы его потеряете.
   Но и после этого назидания я не стал богатырем. В течение всего своего мало-сытного пеленочного детства оставался хилягой - худым, малорослым, узкогрудым, болезненным. Таких в то время обзывали "глистами", хотя и на самом деле где-то в моих кишках шерудились зловредные аскариды.
  
  * * *
  
   Некоторые люди уверяют, что помнят себя с годовалого возраста. Так, Лев Толстой писал, что его память отчетливо запечатлела грудь своей кормилицы. А другой бородач описал мне бричку, в которой его новорожденного, якобы, везли от сельской повитухи. Но, кажется, рекорд поставил американский классик научной фантастики Рэй Бредбери, который на своем 90-летнем юбилее сказал корреспонденту: "Я прекрасно помню момент моего рождения. Я помню себя и до рождения. Помню мягкий розовый свет, обволакивавший меня".
   Мне же чемпионом быть не дано. Мое первое воспоминание относится лишь к 4-летнему возрасту. Память сохранила ощущение горячеватости морской воды в железной оцинкованной ваночке на пляже одесского дачного Люсдорфа, где меня таким образом лечили от эпидемически распространенного в те голодные годы детского рахита.
   Другое воспоминание относится тоже к поправке моего слабого здоровья, поверженного подхваченной где-то убойной скарлатиной. Из затемненного изморозью оконного стекла больничной палаты я, жалкий, заплаканный, с размазанными по щекам соплями, выглядываю на улицу, откуда машут мне натуженно улыбающиеся мама, бабушка и тетя Роза.
   А вот еще сцена. Мы сидим за столом, и мама, учившаяся на физмате, показывает мне пылинки в солнечном луче - пытается на их примере обьяснить, что такое молекулы и атомы. А мой отказ слезть со стула и поднять выпавший у меня из рук на пол кусок хлеба маслом она осуждает с позиции теории массобмена, доказывающей, что промедление его поднятия грозит еще большему загрязнению.
   Среди других дошкольных воспоминаний - приезд из Ленинграда маминого друга юности, а тогда известного поэта Всеволода Азарова (на самом деле, Лёни Бронштейна). Мне запомнился его рассказ о встречах с вывезанными из воюющей Испании детьми моего возраста. Кстати, с некоторыми из них позже я работал и приятельствовал (в перестроечные времена большинство их вернулось на родину).
   Ну, и конечно, наиболее ярко высвечивается в памяти то, как я, сжимая коленками плечи отца, в стройной колонне сотрудников его института демонстрировал на Красной площади преданность партии и правительству. С досадной беспомощьностью я бесполезно пытался сквозь полотна первомайских плакатов достать глазами коренастую фигуру великого товарища Сталина. Как завидовал я тогда счастью черноволосой девочки-таджички Мамлакат, обнимавшей вождя на всюду красовавшихся цветастых картинах.
   В то время вообще со всех стен, как внутренних, так и наружных, за каждым гражданином СССР кроме главных советских вождей-руководителей внимательно следили и зоркие глаза знаменитых писателей, ударников социалистического труда, стахановцев, выдающихся деятелей искусства. Это хорошо укладывалось в многовековые православные традиции русского народа. Стародавние иконы Христа, Богоматери, святых и апостолов удачно замещались образами Чкалова, Водопьянова, Расковой, Гризодубовой и других "сталинских соколов", летавших к облакам, в стратосферу и на Северный полюс.
   Не знаю, какими они все были героями, но с одним из них Иваном Папаниным позже я встречался, когда стал членом Всесоюзного географического общества, а он был его председателем. Этот обласканный властью околонаучный деятель с кругозором завхоза тогда показался мне туповатым малообразованным мужиком, хотя и явным хитрованцем.
   Выправляли нам извилины в мозгах и прямоточные лозунги типа "Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство" или "Народ и партия едины". Разного рода агитпризывы, напоминания и предупреждения постоянно сопровождали нас даже в повседневном быту. Так, над входом в столовую нашего летнего детского сада в подмосковном Томилине крупные ядовито зеленые буквы строго указывали: "Мойте руки перед обедом", а на веранде, где мы возились, когда шел дождь, большой фанерный плакат учил, что: "Сморкаться надо только в платок!"
  
   Однако, такие позже ставшие широко известными понятия, как репрессии, ГУЛАГ, враги народа в том моем довоенном прошлом почти совсем отсутствовали. Мое детское сознание вообще не отметило, чтобы у нас дома велись какие-либо разговоры на политические темы. Скорее всего, родители просто избегали их при мне вести.
   Лишь через много лет я догадался, что под густо замазанными черной краской пятнами в тогдашних школьных учебниках были скрыты физиономии бывших знаменитых военначальников Тухачевского, Косиора, Убаревича. И что грозным низким баритоном, много часов подряд обличавшим по радио неких "фашистских наймитов", "прихвостней империализма", "подлых бандитов и шпионов" обладал Главный государственный прокурор-обвинитель Андрей Януарьевич (Ягуарьевич) Вышинский.
   Я ничего тогда не знал о проходившем в Колонном зале Дома Союзов суде над "право-троцкистским блоком" и участниками "антисоветского заговора". Ни о каком крестьянском голодоморе, зеках Беломорканала, лагерях Солихарда, Воркуты, Магадана, ночных "черных воронках" и прочих страшных свидетельств "Великой сталинской эпохи" я и слыхом не слыхивал. Слава Богу, эти беды кровавых 30-х годов прошли мимо моей семьи.
   С раннего детства я слыл cреди своих сверстников большим "воображалой". Это не значило, что я слишком задавался, был очень заносчивым и много себе позволял. Нет, просто я много всего выдумывал, сочинял, фантазировал. Причем, не ленился делиться своей брехней и со своими сверсниками. Воспитательница в детском саду даже жаловалась моим родителям, что я по вечерам не даю никому спать, рассказываю всякие небылицы. А позже, когда мои пальцы стали овладевать деревянной ручкой с железным пером Љ89, я уверял, что именно им совсем недавно писал сам дедушка Калинин, знаменитый всесоюзный староста.
   Каждый раз я так сильно увлекался таким враньем, что сам начинал верить в истинность своих выдумок, они мне снились по ночам и наутро представлялись полной реальностью. Но, конечно, все мои фантазии без сомнения большей частью были перепевом книжных сказок и рассказов, которые мне читали взрослые.
  
  * * *
  
   В моей интеллигентской семье, как и во всей "самой читающей стране мира", верховодило уважение и даже преклонение перед книгой.
   Она всегда была "лучшим подарком", ее дарили на день рождения и на Новый год, на новоселье и на свадьбу. Книги никогда у нас не были бытовым ширпотребом, и любовь к ним естественно перетекала в страсть к их собирательству. Преодолевая тесноту комнат и узость корридора, везде тянулись к потолку рукодельные и покупные книжные полки и стеллажи.
   Еще не умея ходить, я разглядывал в "книжке-малышке" цепкие лапки курочки Рябы и перепончатые крылья мухи Цекотухи. Еще не зная, как завязываются шнурки на ботинках, я узнавал, как теряет лепестки "цветик-семицветик", как прекрасна и страшна "Снежная королева". А первой самостоятельно мною прочитанной книжкой были "Мифы древней Греции", ее обильно иллюстрировали ярко крашенные кентавры, медузы-горгоны, амазонки, занимавшие более половины всех страниц. Одновременно появились и "Басни дедушки Крылова", привлекавшие внимание человекоподобными зверюшками. Позже, подростком, я входил в жизнь с "Двумя капитанами" и "Томом Сойером", впервые познавая из них хитросплетения человеческой порядочности и человеческой подлости.
  Книги сопровождали меня всю жизнь. Даже во время войны, уезжая в эвакуацию, мои родители в укор лишней простыне и подушке клали в чемодан томик Чехова и перепечатку Бялика. И я с семилетнего возраста нигде и никогда не расставался с разваливающимся от старости изданием 1928 г "А.Пушкин. Сочинения", среди страниц которой до сих пор лежат засушенные для школьного гербария листочки подмосковной рябины и глянцевые фантики ротфронтовских конфет.
  Этот крупноформатный фолиант не покидал меня никогда и нигде. И останется со мной до самого моего конца. Вместе с ним в той же размерности и той же изношенности мой американский книжный шкаф облагораживает и другой букинистический раритет - "В.В.Маяковский. Сочинения в одном томе", ОГИЗ 1941. Этот футурист-авангардист сыграл немалую роль в становлении моих вкусов и привязанностей. В старших классах, когда уроки литературы давили нас прессом школьной обязаловки, Фонвизиным, Чернышевским, Некрасовым, Толстым, маяковские лесенки были вожделенным глотком свежего воздуха. Недаром я даже сочинение на аттестат зрелости писал по "Облаку в штанах", "Хорошо" и "Про это".
   В пресловутые брежневские времена я, как и все, копил и таскал на своем горбу тонны макулатуры, чтобы стать счастливым обладателtм "Трех мушкетеров" и "Королевы Марго". В условиях тотального дефицита радовался доставшемуся мне по случаю томику М.Цветаевой и чуть ли не прыгал от радости, получив после выстаивания в длиннющей очереди талон на приобретение полного собрания сочинений Ф.Достоевского.
  
  ШКОЛА Љ425 СТАЛИНСКОГО Р-НА
  
   Первый раз в первый класс я, семилетка, пошел 1 сентября 1939-го, на целый год раньше, чем это в те времена полагалось. Такая сомнительная для меня удача была связана с тем, что и моя мама, только что окончившая свой пединститут, тоже в первый раз пошла в школу работать, причем, специально для меня в ту же Љ432 Сталинского района города Москвы.
   Первой моей учительницей была некая Агния Петровна, строгая неулыбчивая женщина с тугим пучком волос, завязанных на затылке узкой ленточкой.
  В течение несколько первых дней я носил с собой в школу только что подаренного мне деревянного "Ваньку-встаньку", которого я никак не мог оставить одного скучать дома. Состоявший из плоских дощечек, он ловко подгибал согнутые в локтях руки и умело прятался в портфеле между тетрадкой по письму и "Азбукой". Он вылезал из-под парты чаще всего на уроках правописания, когда Агния Петровна брала в руки мел и отворачивалась к грифельной доске. Но, оказалось, что у нее, как у рыбы, неплохо было развито и боковое зрение. Для моего Ванечки оно стало роковым. Ему не удалось спрятаться под парту так же быстро, как учителке схватить его за чубастую головку.
  - Получишь обратно только, когда родители придут, - грозно прошипела она со злой ухмылкой.
  Вообще-то я плаксой никогда не был, но на этот раз, придя из школы домой, почти расплакался - так мне было жалко того Ваньку-встаньку. Мама, конечно, меня заверила, что все будет хорошо, и действительно, на следующий же день деревянный акробатик снова ко мне вернулась.
  - Но учительница на тебя жалуется не только из-за этой игрушки, - сказала мама, подождав пока я закончу процедуру ее возвращения на законное ванькино место в картонной коробке, где его поджидал плюшевый мишка, грузовичек-петька, оловянные солдатики и паровозик, склееный из плотной белой бумаги.
  - Она говорит, - продолжала мама, - что ты еще и плохо рот открываешь, не отвечаешь, когда тебя о чем-то спрашивают. И потом, - мама помялась немного, затем слегка улыбнулась. - Что же ты нам не сказал, что в первый день описался? Вся парта, Агния Петровна говорит, мокрая была. Надо было попроситься выйти, и все было бы в порядке. Что же ты у нас такой уж стеснительный растешь?
  Вот так, увы, и в дальнейшей своей жизни, никогда я смелости ни в чем не проявлял, каким был трусливым застенчивым плюхой, таким и остался.
  
  * * *
  
  В моем детстве еще с довоенного времени немалое место занимали зеленые оловяные солдатики, которые долгое время оставались моими главными игрушками. Некоторые из них стояли навытяжку, держа у плеча винтовку или красное знамя. Другие, вытянув штыки чаще всего с обломанными концами, шли на врага в лобовую атаку. Третьи стреляли с колена или в положении лежа. Особенно потертым и потерявшим окрас от частого потребления был у меня пограничник с собакой. Он зорко вглядывался вдаль из-под ладони и сдерживал рвущуюся на нарушителя границы сторожевую овчарку. То был оловянный образ знаменитого героя-пограничника Никиты Карацупы и его легендарного пса Ингуса.
  
   Но потом больше всего мое внимание стали привлекать почтовые марки. Я прилаживал на их обратную сторону кусочек клейкой бумажки, помещал в альбом и подолгу рассматривал одетого в длинный балдахин абиссинца, сидящего на верблюде с ружьем наперевес. Или германского кайзера, голову которого увенчивал диковинный шлем с пикообразным навершием, и я представлял себе, как он им бодается со своими врагами.
  Благодаря маркам я обьездил весь мир, особенно меня влекли дальние бананово-пальмовые экзотические страны. Я шагал по пыльным дорогам Эфиопии и Эритреи, пробивался сквозь чащу тропического леса на Гваделупе, Барбадосе и Санта Лючие, заезжал в итальянскую колонию Киренаику, в Гондурас, Эквадор, даже заплывал на принадлежавшие Франции острова Реюньон, Сен-Пьер и Микелон. Мои, хотя и очень поверхностные, но довольно обширные познания земного глобуса должны были вызывать зависть не только у моих сверстников, но и у многих взрослых. Ведь я знал о существовании даже таких мало известных (позже исчезнувших) заморских государств, как Сиам на территории нынешнего Таиланда или Дагомеи и Мавритании в Африке. Часами я сидел перед своим альбомом марок, забывая о дробях с числителями-знаменателями и законах Архимеда, Ньютона, Бойля-Мариота.
  Кстати, и название ближневосточной страны Палестина (синоним "Святой земли" или "Земли Израиля"), у меня, как, наверно, у всех в то довоенное время, прямо ассоциировалось со словом Еврейская, никакого отношения к арабам не имевшее. В такой принадлежности мне довелось убедиться, и когда я вертел в руках двухцветную бело-голубую почтовую марку с шестиконечной звездой посредине.
  Самые красивые марки появились у меня, когда на карте еще тогда воевавшего СССР (1944 год) вдруг возникла некая Тувинская автономная область. Почему-то именно по этому поводу были тогда выпущены большие красивые марки необычной треугольной и ромбовидной формы. Из них я узнал, что страна Touva (Тьва) со столицей Кызыл населена конниками с пиками и луками, оленями с гордо поднятыми рогами, медведями, скалящими пасть, и мохнатыми яками с висящей до земли шерстью.
  Никаких специальных альбомов для марок тогда еще не существовало. Пришлось простой суровой черной ниткой сшить из тетрадных листов небольшой альбомчик-самоделку. Он проехал со мной по всем дорогам долгой жизни, и я бережно храню его до сих пор. Пусть уж он останется со мной до конца, и только потом его выкинут вместе со всеми другими сокровищами моего домашнего архива.
  Именно из того детского увлечения филателией и произошла моя пожизненная страсть к путешествиям, которые, я всегда ставлю на место Љ2 в своей жизни (а что на 1-м? ... Правильно).
  
  Не знаю, насколько справедливо утверждение, что коллекционирование присуще преимущественно мужским особям, но я встречал в жизни большое число таких энтузиастов среди представителей обоих полов. Так, жена моего дяди, у которого, кстати, была большая коллекция открыток Одессы, всю жизнь заполняла полки своего буфета фигурками собачек (только пуделей) из фарфора, керамики, металла, папье-маше, камня и других традиционных материалов. У одного журналиста я видел на стене целый иконостас с авторучками разного вида, размера и цвета. Был у меня и приятель, коллекционировавший наклейки с пивных бутылок, которые ему привозили со всего света, да и я нередко отмачивал их для него под горячей струей из-под крана. А другой соорудил специальные стелажи, где выставил десятки коньячных бутылок - такого разнообразия их форм, размеров и годов изготовления я больше нигде никогда не видел.
  Но я, как и во всем остальном, никогда не был таким же страстным однолюбом хобийцем и вечно собирал все разное, то одно, то другое.
  Так, мои личные "Великие географические открытия", начатые марками, еще в юности сменились нумизматикой. Благодаря ей я стал задирать нос от того, что в отличие от многих своих одноклассников мог отличить Гвиану от Гвинеи, Нигер от Нигерии и Словению от Словакии. Правда, поначалу кармашки моего самодельного кляссера заполнялись только старинными российскими и вышедшими на пенсию сталинско-хрущевскими монетами. Но долго мне не удалось удержаться на полях бывшей царской, а потом советской империи, и моя коллекция стала быстро дополняться иностранными раритетами. Почти 1000 медных, оловянных и серебряных кругляшек собрал я за долгие годы и потом даже повез их с собой в эммиграцию.
  Другое, правда, более позднее собирательское хобби овладело моим полусвободным от работы временем, когда я начал пахать инженерно-гидрогеологическую ниву. Южно-уральские и северо-крымские, колымские и сахалинские, ашхабадские и туркменские, хибинские и корельские недра четвертичных отложений изобильно снабжали меня красивыми кварцитами, пиритами, малахитами, селенитами, ониксами, яшмами и прочими полудрагоценностями Пятой части суши.
  К тем же географическим пристрастиям относится и долговременное увлечение сбором настенных масок, выражающее и отражающее картографию моих шатаний по просторам страны Советов, а потом и не только по ней. Начиная с далеких времен московской Преображенки, стены всех моих сменявших друг друга обиталищ с каждым годом все плотнее увешиваются керамическими, бронзовыми и деревянными ликами грозных и приветливых, хмурых и веселых божков, домовиков, драконов из Мексики, Перу, Китая, Таиланда, Ямайки и еще неведомо откуда.
  
   В те мои далекие детские времена я, конечно, не мог не примкнуть и к общему тогдашнему поветрию - собиранию фантиков, этаких сложенных плоским конвертиком конфетных бумажных оберток. Их не только собирали, ими играли. Клали такой фантик на верхнюю часть ладошки и нижней резко ударяли о край стола. Если твой фантик падал ближе, чем у твоего соперника, то он его выигрывал и себе забирал.
   Наиболее интересные конфетные обертки появились в 1939 году после так называемого "воссоединения" прибалтийских Латвии, Литвы и Эстонии. Они были необычно яркие красочные и котировались на нашем мальчишечьем рынке очень высоко. Хотя вкус самих конфет мне почему-то не запомнился.
  
  ХОЛОДНЫЕ СЛАДОСТИ ДЕТСТВА
  
   Из всех сладостей детства самое незабываемое - это потрясающей вкусноты мороженое, которое было не "в стаканчики положенное", а выдаваемое детям моего поколения "в развес", "прямо из бочки". Его продавали почему-то всегда крупные и толстые тетки в длиннополых драповых пальто, укутанные еще сверху серыми шерстяными платками. Они появлялись обычно по воскресеньям у нас на Преображенской площади с большими жестяными (или алюминиевыми?) бачками-ведрами, наполненными молочным или сливочным (были только эти два вида) мороженым.
  В железные цилиндрики разного размера, зависящего от цены, клалась круглая вафля с надписью "Женя", "Коля", "Вера", "Галя". Потом под нетерпеливым подозрительным взглядом покупателя внутрь вмазывалось стальной столовой ложкой мороженое, сверху оно покрывалось другим вафельным кругляшом и с помощью притаившегося до этого в цилиндре поршня выдавливалось наружу. Естественно, что перед взрослым наблюдателем этого священодействия мороженое клалось с демонстративным неспешным уплотнением, а для нас, детей, оно смахивалось с ложки рыхлым неровным комком.
  Позже мороженое стало продаваться в брикетах, что уже не казалось таким интересным и веселым, как прежде, хотя тоже было очень здорово и вкусно. В этой связи почему-то вспомнился и один досадный случай, который некой черной кляксинкой торчит на светлой картине моего гурмано-десертного детского бытия.
  
  В тот день мы с бабушкой вышли из метро на Комсомольской, чтобы ехать в Загорянку на дачу. У здания Северного вокзала мой взгляд уткнулся в раскладной столик, где стоял голубой ящик с мороженым. Дородная продавщица вытаскивала из него белые кирпичики и с ловкостью циркового фокусника их обменивала на тянувшиеся к ней со всех сторон цветные бумажки.
  - Ку-у-пи мне мороженое, ку-у-пи, - заканючил я, потянув бабушку за руку.
  - Нет, нет, мы опаздываем на электричку, - отказала она, - следующая будет только через час.
  И пришлось, глотая слюну, пройти мимо вожделенного лакомства.
  Но когда мы приблизились к перону, то увидели, что, к моему удовольствию, наш поезд уже сдвинулся с места и быстро стал набирать скорость.
   - Ну, вот, из-под носа ушел - вздохнула бабушка, - как я боялась, так и получилось.
  И она устало опустилась на скамейку. Потом бросила на меня, делавшего стойку охотничьей борзой, хитрый взгляд и сказала с улыбкой:
   - Вижу, вижу, чего тебе хочется. Ладно, вот возьми денежку, иди купи. Только не ешь большими кусками, а то горло заболит.
  Возле мороженицы попрежнему толпились сладкоежки. Я подошел поближе и угнездился около девочки с косичками-сельдерюшками и парня постарше. Как и они, я поднял руку с зажатой в кулаке рублевой ассигнацией. Ждать пришлось очень долго. Наконец продавщица соблагоизволила взглянуть в нашу сторону, забрать деньги, и я с удовольствием разжал занемевшие пальцы. Прошла еще пара томительных минут, и я с завистью увидел, как девочка, острожно развернув бумажную обертку, погрузила язык в белоснежную сладкую массу, а парень, небрежно разорвав бумагу, жадно вонзился в брикет зубами. Я же ничего не получил и нетерпеливо следил за рукой продавщицы, которая, казалось, и не собиралась ко мне протягиваться. После долгого ожидания я не выдержал, легонько потянул продавщицу за белый нарукавник и промямлил жалким голосом:
  - А где же мое мороженое?
  Но никакого ответа не получил. Я еще постоял несколько минут, переминаясь с ноги на ногу и с завистью поглядывая на тех счастливчиков, которые, торопливо распаковывали и лизали свои лакомства. Наконец я решился еще раз дернуть продавщицу за рукав, теперь немного посильнее. Только тогда она обратила на меня внимание.
  - Чего тебе, - буркнула она недовольным голосом.
  - Вы же мне мороженое не дали, - в глазах моих по девчачьи предательски что-то защипало.
  - Ишь ты какой шустрый - отрезала продавщица. - Давай деньги, получишь мороженое, - и от меня отвернувшись, крикнула: - Кто следующий?
  - Вы же сами у меня деньги взяли, - воскликнул я в отчаянии, и услышал:
  - Глянь, какой наглый мальчишка, уходи сейчас же отсюда, а то я милицию позову.
  От такого отлупа у меня щипание в глазах перешло в мокрую стадию, а мороженщица, заметив вопросительно-укоризненные взгляды стоявших рядом взрослых покупателей, уже не так озверело добавила:
  - Вот жди, когда все распродаду, посмотрим, если что останется.
  Но я ничего ждать не стал и, размазывая слезы по щекам, побежал к бабушке...
  Зачем так чудно, так несправедливо устроена память. Почему все плохое остается в ней с большими подробнями, чем хорошее? Вот ведь ту детскую обиду я помню в деталях, а как конкретно она завершилась, забыл. Скорее всего, моя энергичная бабушка поставила на место ту подлую продавщицу, а может быть, она заплатила за мороженое еще раз. Помню только, что вкус у него был совершенно восхитительным.
  
  Почти по прямой ассоциации вспомнил я сейчас и другие более поздние хитроумные изобретения шустрых продавцов холода-мороза времен совсоциализма. Так, на Преображенском рынке в Москве продавалась мороженная треска, которая при оттаивании заставляла ахнуть от удивления и зарычать от возмущения. Бывшая полненькой, а теперь худосочная тощая рыбка, потеряв свой ледяной привес, оказывалась лежащей в миске, полностью заполненной мутной белесой водой.
  Такая же метаморфоза происходила и с так называемым "молоком", продававшимся нам, эвакуированным, в тыловом уральском Златоусте. Замороженное в тарелках оно приносилось домой льдышками-дисками, которые при оттаивании превращались в чуть белую водяную муть - можно себе представить сколько там было жира и прочих присущих молоку ингридиентов.
  А вот еще одно на сей раз южное ноу-хау, тайну которого раскрыл мне как-то в Ташкенте на площади Навои один разговорчивый сосед по очереди за бочковым пивом.
  - Настоящим пивком покайфовать можно только с утра, когда его привозят, - обьяснил он, - пока лед, который кидают в бочку, еще не растаял. А потом это уже не пиво, а одна вода.
  
  Но в те времена нам, послевоенным малолеткам, никакие взрослые хитрости были неизвестны, непонятны и неинтересны. Для нас быстрее бы погрузить губы в яркобелую сладкую мяготь - вот что было нашим главным сказочным вожделением. С каким восторгом, с каким наслаждением скользил нетерпеливый язык по ледяной снежной вкуснятине. Сколько бы потом я не ел всяких крем-брюлеевых, ванильных, ореховых, шоколадных, ягодных и прочих сладких мороженных изысков, ничего подобного я больше никогда не испытывал.
   Среди же конфетных эксклюзивов особое место занимали шоколадные "бомбы". Это были в основном круглые полые шары, внутри которых иногда оказывались даже маленькие "секретки" - деревянные или тоже шоколадные игрушечные машинки, куколки, солдатики.
   А в скучной повседневности моего детского питания царствовала противная манная каша, которая, как считала мама и бабушка, должна была нарастить мяса на мои торчавшие во все стороны кости. Я этого никак не мог понять, так как думал, что для моего умяснения больше подходит мясо курочки или на худой конец овечки. А еще воротило меня от мерзкого пойла, которое называлось рыбьим жиром и которое впихивалось в меня каждый день двумя большими столовыми ложками. Он, видите ли, должен был предотвратить тот самый рахит. Другим отвратным питьем, которым во мне травили глистов, была какая-то вонючая адонисно-ромашково-тыквенная настойка, вызывавшая у меня рвотные позывы.
   Противоположностью этим гадостям был прекрасный сладкий "гоголь-моголь", самое лучшее лечебное кушание. Он ублажал меня и скрашивал вынужденное домашнее затворничество, которое обрушивали на меня с неизменной частотой повторяемости гнусные враги детских радостей - простуды и ангины. Со временем, чтобы понаслаждаться тем вкуснейшим из лекарств, я даже стал хитрить, жалуясь на боль в горле, хотя оно еще только слегка саднило или просто першило.
   Гоголем-моголем называлась роскошная, необыкновенная, сказочная масса, которую мама чайной ложкой тщательно перемешивала и растирала в старинной бабушкиной фарфоровой чашке. Предвкушая удовольствие, в нетерпеливом ожидании я смотрел, как быстрым ударом ножа она разбивала сырое куриное яйцо, отделяла от него желток, выливала в чашку, потом клала туда кусок сливочного масла, насыпала сахарный песок и какао-порошок "Золотой ярлык". Это была настоящая пища богов, особенно, как я позже выяснил аполлонова сына Асклепия-врачевателя.
   Вообще, считалось, что мне, слишком худому и хилому, следует ограничить свою неугомонность, перестать носиться. как угорелому, и больше сидеть за чтением полезных книжек и за пианино, укрепляя пальцы и развивая слух музыкальными гаммами. Но моей усидчивости хватало только на нудные школьные часы, остальное время отдавалось двору - салочкам с колдунчинами, пряткам, прыгалкам, городкам и другим шумным играм, пришедшим к нам из подмосковских деревень, стремительно опустошавшихся набиравшими размах индустриализацией и коллективизацией.
  
  * * *
  
   В1940 году после заключения пресловутого Пакта Рибентропа-Молотова из Германии в Москву приехали "по обмену опытом" немецкие специалисты-сталелитейщики. От этого события у нас в доме остался набор столовых ножей и вилок с выгравированными на них двумя пляшущими человечками, брендом Рура. Еще в юности я почему-то думал, что это очень ценное столовое серебро, хранил его в отдельной упаковке и в повседневный обиход не пускал. Я даже привез его в Америку. На самом же деле, он оказался простым совсем потемневшим от времени железом, лишь чуть-чуть улучшенным какими-то никеле-хромовыми присадками - повидимому, в то время германскому Рейху было не к чему возить Советам дорогие изделия и, тем более, показывать некие свои разработки, важные для военной техники.
   Мой папа работал в то время в одном из ведущих "почтовых ящиков", как тогда назывались "номерные" закрытые учреждения оборонного назначения, названия и адреса которых скрывались за таинственными цифрами (номерами) и абревиатурами. Так, его заведение обозначалось "ГСПИ-6" (Государственный Специальный Проектный Институт Љ6). Отец был довольно успешным инженером-металургом и, видимо, поэтому его неоднократно приглашали на всякие важные совещания, кажется, однажды он побывал даже у знаменитого промышленного наркома С.Орджоникидзе.
  С одного такого, на сей раз немецко-советского, совещания, проходившего по вопросам технологии производства легированной низко-углеродистой стали, папа принес как-то домой подаренный ему немцами красивый цанговый карандаш. Он лежал у него на письменном столе и манил меня своим ярким стальным блеском. Ну, конечно, я не удержался и днем, когда никого дома не было, решил выяснить, как выдвигается грифель из этого диковинного немецкого карандаша и что за пружинка у него внутри.
   Грифель сломался сразу, а пружинка вылетела через пару минут. Пришедшая с работы мама заохала-заахала, безуспешно пыталась карандаш починить, потом сказала: "Вот уж тебе теперь достанется".
   Услышав в коридоре шаги отца, я страшно испугался и залез под широкую родительскую тахту, стоявшую у стены. Маме и присоединившимся к ней папе долго пришлось потом меня оттуда извлекать, убеждая, что порка мне не грозит.
  
  ПРЕОБРАЖЕНИЕ ПРЕОБРАЖЕНКИ
  
   Подобно Жулю Верну, почти никогда не покидавшему свой жилой квартал, я всю свою московскую жизнь просуществовал в одном месте. Хотя, в отличие от знаменитого писателя-фантаста, мередианы-параллели планеты мне довелось перекать не в каких-то виртуальных наутилусах, воздушных шарах и пушечных снарядах, а в реальных плацкартных вагонах, на узких сидениях ИЛ-ов и в пыльных кабинках уазиков.
   Место же моей малой родины весьма примечательное. Преображенка - как не удивиться долгой драматической судьбе этого древнего куска земли, лежащего в центре нынешнего северо-восточного округа российской столицы. Его история необычна и в то же время типична для большинства плотно населенных уголков России и, возможно, вообще для стран восточной Европы.
   По некоторым косвенным данным именно здесь завоеватель Москвы хан Тохтамыш 24 августа 1382 года разбил свой шатер. А через два дня, когда знаменитый князь Дмитрий Донской, герой той самой полумифической Куликовской битвы, позорно сбежал со своей семьей из Москвы в Кострому, татарские конники захватили, разграбили и сожгли город.
   Это предательство будущего Великого князя Дмитрия особенно прискорбно, так как именно в Преображенском он провел свое детство - здесь на берегу Черкизовского (Архиерейского) пруда тогда располагалась летняя резиденция митрополита Алексия I, его учителя и воспитателя. Нынешний же бизнес-патриарх всея Руси предприимчивый Кирилл, на месте при странных обстоятельствах сгоревшего старинного деревянного здания в начале 2000-тысячных годов возвел себе роскошные хоромы псевдорусского лубочного стиля.
   Но населенным пунктом с названием Преображенское это место стало лишь при царе Алексее Михайловиче (Тишайшем). В 1657 году на берегу Яузы он построил дворец, получивший свое имя по возведенной тогда же церкви Преображения Господнего.
  Знаменит московский микромир моего детства еще и тем, что первый в истории русский профессиональный театр под названием "Комедийная хоромина" начал давать свои представления в 1672 году здесь же в Преображенском дворце.
  Дальнейшее развитие село Преображенское получило при Петре I. Здесь будущий царь, еще не став царем, водил свои Потешные полки, и отсюда с друзьями и родственниками Нарышкиными ему нередко приходилось убегать в Сокольнический лес, где он спасался от гнева своей ярой противницы властной сестры-царицы Софьи, правившей страной из московского Кремля.
  Позже, одолев сестрицу и отправив ее в монастырскую опалу, воцаривший в России Петр превратил ту свою малую родину в резиденцию страшной черной охранки. После стрелецкого бунта 1698 года царь сделал "Преображенский приказ" одним из дальних предтечей ежовско-бериевского НКВД. Его глава князь-кесарь Федор Ромодановский пыточными дыбами, раскаленными клещами и огненными щипцами строгого дознания вытягивал ложные признания и оговоры из не повинившихся Петру бояр Милославских и всех прочих сторонников Софьи с ее московскими стрельцами. На Преображенской же площади стрельцам, солдатам старого войска, рубили на плахе головы и вешали на столбах в назидание всем последующим ослушникам нововведений Петра I.
  
  В будущем, восстанавливая свою раннепетровскую нелойялность к действующей власти, Преображенка круто повернулась боком и к официальной Церкви. Не случайно фоном для персонажа своей картины крамолки "Боярыни Морозовой" Суриков избрал краснокирпичные стены именно Преображенского старообрядческого православного монастыря. Он просуществовал вплоть до революции, и поныне на бывшей его территории стоит одна из немногих церквей Старого обряда.
  
  * * *
  
  Надо отметить еще одну яркую особенность моей дорогой Преображенки - ее непреходящую рыночную торгово-купеческую сущность, сохранявшуюся даже в самые строгие, самые упертые годы сталинско-хрущевско-брежневского социализма. У стен бывшего монастыря, несмотря на неоднократные разгоны и запреты, много десятилетий подряд кипел бурными базарными страстями продуктово-крестьянский и барахольно-вещевой Преображенский рынок.
   Такой же полукапиталистической жизнью до поры до времени многие годы жила и знаменитая когда-то "Преображенская яма", старый овраг - место, бывшее одним из главных гнезд торгово-преступного мира Москвы. Еще до моего рождения его ликвидировали, овраг засыпали, и на месте ее многочисленных лавок, хибар, мазанок, хаз и малин пролег широкий проспект - Большая Черкизовская улица, где, кстати, стоит и восьмиэтажный дом с моей московской квартирой. По этой магистрали, являющейся продолжением Щелковского шоссе, из подмосковского Звездного городка в свое время ехали в Кремль торжественные кортежи с Юрием Гагариным, Германом Титовым и другими знаменитыми героями космических одиссей.
  Неистребимый торгово-криминальный дух особенно высоко взмыл над нашим районом в начале 90-х, когда здесь широко раскинулся всероссийско приснопамятный оптовый рынок Черкизон. Долгие годы тысячи "челноков" с пузатыми трудноподьемными баулами, а потом и плотно набитые кузова траков и фур обычно ночью грузили в необьятные чрева базара-монстра нелегальные "заморские" товары. Под кожу сделанные полимерные куртки, пальто, ложно-хлопковые платья, костюмы, рубашки, тишорты, поддельно-кожаные туфли, ботинки, сапоги миллионами штук громоздились под дощатыми крышами бесчисленных павильонов, палаток, лотков. Все это шилось, кроилось, клепалось в каких-то таинственных подпольных мастерских, фабричках и на всех товарах красовались липовые лейблы "Jeans", "Bata", "Zilli", Century" "Levi" и другие. Цены были пустяковые, поэтому эти котрафакты успешно расходились среди москвичей и гостей столицы.
  Черкизон просуществовал вплоть конца первого десятилетия XXI века и с большим скандалом был закрыт новым московским мэром С.Скобяниным, сменившим на этом посту предыдущего вора-пахана Ю.Лужкова.
  
  * * *
  
   А в начале XX столетия за три десятилетия до моего появления на Преображенке она начала стремительно приобретать дымный облик промышленного предместья Москвы. Десятки прядильных, красильных, суконных, ткацких текстильных фабрик возникли на берегах реки Хапиловки и Яузы. В период "сталинской индустриализации" эта специфика района значительно выросла.
   Не могу удержаться, чтобы не привести описание Преображенки 30-х годов, которое дал в своем талантливо написанном романе "Я ищу детство" мой школьный товарищ Валерий Осипов.
  
  "Вот какая смешанная и даже смешная получилась картина. Преображенский монастырь захватили и жили в нем рабочие. В центре монастырских зданий (новые обитатели которых любили и пошуметь, и выпить, и подраться) молились своему древнему, дониконианскому богу дремучие староверы. У стен монастыря с одной стороны бойко шумел Преображенский рынок, с другой - активно вела медицинскую пропаганду туберкулезная больница, с третьей - печально качало листвой Преображенское кладбище (со своей и ныне действующей церковью), с червертой - тянулась Черкизовская яма, населенная рыночными спекулянтами и ворьем, с пятой - гудел колоколами Богоявленский храм, а в двух шагах от храма, на берегу Яузы, поднимались кварталы будущего швейного обьединения "Красная заря", а за кладбищем дымилось и пыхтело опять что-то ткацкое и текстильное (так прямо и называлась одна из самых больших улиц этих мест - Ткацкая). Вот такая мешанина образовалась на месте бывшего царского села Петра I Преображенского".
  
  Не могу не добавить к этому и мои собственные воспоминания, относящиеся к этому времени. Первой водной поверхностью увиденной мною, будущим гидротехником, был полноводный Хапиловский пруд, где у причала стояли прогулочные плоскодонки лодочной станции. А его берег зеленел большим сквером, разбитым на месте старой городской свалки, засыпанной профсоюзными добровольцами-комсомольцами с расположенного неподалеку Электролампового завода.
  На этом сквере меня, туго запеленутого в бумазейные и фланелевые подгузники, то мама, то нянька катали по гаревым дорожкам в моссельпромовской детской коляске. Здесь же делал я свои первые неуверенные шаги, а потом гонял надувной резиновый мяч с соседскими ребятами.
  После войны пруд был закопан, а позже и сама речка Хапиловка, приток Яузы, потекла по бетонной трубе, над котрой быстро выросли хрущевские многоэтажки. А на бывшей Введенской площади (потом имени Журавлева, какого-то партийного функционера) вместо снесенной одноименной церкви рядом с Электрозаводом вознеслось четырехколонное клубное здание, нынешний архитектурный памятник сталинского соцнеокласицизма. После своего изначального предназначения оно поочередно стало принадлежать сначала театру "Имени Моссовета", потом "Телевизионному театру", а затем снова клубу завода, уже обозначавшегося аббревиатурой МЭЛЗ (Московский электроламповый завод). Кто теперь его хозяин? Вопрос.
  
  МОЙ МИКРОМИР
  
  Не столько из глубин моего инженерно-строительного образования, сколько с высот многодесятилетнего возраста, мне четко высвечивается старая известная истина: ничто так точно, образно и наглядно не отражает ход времен, как архитектура. "Застывшая в камне история" - вовсе не расхожий штамп, а строгая теорема, постоянно доказываемая сменой общественного строя, режима власти, предпочтений культуры, переоценкой ценностей. Например, пирамиды фараонов, коллизеи Рима, дворцы французских Людовиков и высотки сталинской Москвы так же точно отразили эпохи тоталитаризма, как башни Эйфеля, Шухова, небоскребы Нью-Йорка, Чикаго и каркасы Карбюзье выразили начало индустриальной эры.
  Преображенская площадь на глазах одного моего поколения развернула свои каменные страницы многотомной исторической энциклопедии. В раннем детстве я ходил по ней мимо двухэтажных купеческих особняков, ставших после революции продуктовыми и москательными магазинами, заходил с мамой в булочную, сапожную мастерскую, пошивочное ателье. Мальчишкой я глазел на сцены драк возле основанного когда-то братьями Звездиными ресторана "Звездочка", возле которого после войны бились костылями до первой крови крепко поддатые ветераны Великой Отечественной. В мои более поздние школьные годы рядом со старыми строениями "проклятого царского прошлого" встали пятиэтажные жилые дома конструктивистского вида, напротив них призывно горели афиши нашего придворного кинотеатра Орион. А рядом по праздникам звонила одноглавая Богоявленская церквушка.
  Потом колокола смолкли и "заговорили пушки". Преображенскую площадь почти целиком захватил некий "Почтовый ящик" с крупным научно-исследовательским институтом, большим конструкторским бюро и заводом по производству опытных изделий. На нем до радикулитной боли в спине и глаукомной рези в глазах вкалывали конструкторы 1-ой, 2-ой и 3-ей категории, старшие инженеры и просто инженеры, начальники отделов и секторов, завлабы, младшие и старшие научные сотрудники, рабочие-монтажники и электрики. Все они принадлежали многотысячной дивизии бойцов тыла Холодной войны, на пике которой и окупировал Преображенку тот почтовый ящик. Сначала он обозначался каким-то простым номером, а позже стал для маскировки "Научно-исследовательским институтом дальней радиосвязи" (НИИДАР). Под этим камуфляжным прикрытием решалась одна из главных технологических военно-стратегических задач - перехват низко летящих целей, не улавливаемых радарами того времени.
   Для ее решения были снесены десятки домов, и гигантский наукообразующий спрут поглотил сразу несколько кварталов частной застройки. Позже, чтобы не маячила перед парадным входом в то военно-оборонное святилище, пошла под бульдозер стоявшая на площади с ХIХ века поместная Богоявленская церковь.
  
  Но вот великий перелом истории свалил страну Советов, и вместо лучезарного лика коммунизма перед народом разверзся "звериный оскал капитализма". В его прожорливую пасть с Преображенской площади полетело все, что раньше было ценно и значимо: дореволюционные особняки, сталинские многоэтажки, панельные хрущевки. Исчез ресторан Звездочка, кинотеатр Орион, зачах, пригнулся, опустел бывший всемогучий "НИИДАР". Его еще недавно наглухо закрытые режимные недра окупировали всевозможные "ООО", разношерстные торговые точки, многочисленные кафе, ресторанчики, аптеки - шустрые делатели "быстрых денег". А вслед за ними чуть позже на месте проклятого советского прошлого вознеслись высоко к небу богато облицованные гранитом каменные громады - офисные билдинги, элитно-жилые комплексы и торгово-развлекательные центры. То были зримые приметы ХХI века.
  Стала явью и еще одна особенность агрессии нового времени - нарочито тихое, но непомерно активное проникровение РПЦ (русской православной церкви) в жизнь Преображенки. Меня очень удивило, что вместо скромного пятачка, на котором до волюнтариста Хрущева стояла та самая Богоявленская церковка, теперь для ее восстановления была выделена обширная территория, занимающая почти всю длину зданий "НИИДАР",а. Теперь именно она стала главной архитектурной доминантой всей Преображенской площади.
  А затем стал серьезно обсуждаться и вопрос о возвращении РПЦ зданий бывшего Преображенского монастыря с ликвидацией десятилетиями существующего рядом продуктового рынка. Вот так почти через столетие история пытается возвратиться "на круги своя". Возможно ли это? А почему бы и нет?
  
  * * *
  
  Неукратимый бег времени четко отразился и на доме Љ6 по Суворовской улице, моем первом на этом свете пристанище. Вот его история.
  В 1929 году с подачи своего друга и коллеги Юзи Шехтера мой дедушка переехал из Ленинграда в столицу, где вступил в должность главного инженера "Резино-ткацкой фабрики Љ2". Ему предоставили отдельную трехкомнатную квартиру на втором этаже ведомственного дома, стоявшего впритык к самой фабрике.
  До революции она принадлежала управляющему и согласно стандартам тех благословенных царских времен имела отдельную ванную комнату, кухню, уборную, что для тогдашних строителей социализма, живших в тесных коммуналках, было несбыточной мечтой. Кроме того, у нашей квартиры было два самостоятельных входа, обьединенных огромной лестничной площадкой.
  Высокие белые потолки украшала нежно-бежевая алебастровая лепнина, а на угловом стыке комнат возвышался отделанный метлахской плиткой зеленовато-синий камин. Самая большая комната, столовая, имела широкие так называемые итальянские трехстворчатые окна, выходившие на улицу. Две другие комнаты, спальни, смотрели во двор более мелкими оконными проемами.
  В середине 30-х годов все стало меняться - тот самый коммунальный социализм настиг и нашу семью. В порядке обьявленного властью так называемого "самоуплотнения" у нас добровольно-принудительно (к тому времени дед уже не был главным инженером) отобрали ванную комнату. Ее сделали жилой и поселили в ней семью фабкомовского профработника, пьяницу и дебошира.
  Соответственно этому кухня и уборная стали общими, грязными, склизскими, вонючими. Мыться, как и тем же фабкомовцам, пришлось ходить в далеко находившуюся общественную баню "на 50 шаек". Камин превратился в обычную печку, во дворе нам выделили сарай, куда с дровянного склада на Семеновской мы с мамой возили на санках дрова. Чаще всего это были длинные толстые нарезки-сардельки древесных стволов, которые надо было еще пилить и колоть.
  Постепенно, особенно интенсивно после войны, наш дом стал фактически превращаться в большое фабричное общежитие. К началу 50-х годов старых довоенных семей осталось совсем немного, в большую часть квартир хлынула очередная волна подмосковных крестьян, главным образом женщин, становившихся ткачихами, намотщицами, веретенщицами. Резино-ткацкая фабрика, продолжая и углубляя свою специфику военного времени, стала в еще большем масштабе выпускать погоны, орденские ленты и прочие знаки советского милитаризма, которые почти свели на нет прежний выпуск резинок для трусов, чулков и подтяжек.
  А осенью 1958 года начальство фабрики затеяло полную перестройку своего жилого фонда. Причем, поначалу без перерыва его использования. Для нас это вылилось в настоящую катастрофу - крыша над головой поехала в буквальном смысле, потолки стали протекать, стены покрылись плесенью, зимой в комнатах температура опускалась ниже 15 градусов. К старому дому примкнулся новый, закрывший пару окон в нашей квартире.
   Наконец, фабрика решила перестроить наш дом совсем уж капитально. Из него выселили всех жильцов и, оставив от ветхозаветной дореволюционной истории лишь фундамент и стены, превратили старый добрый двухэтажный особняк в четырехэтажную многоквартирную мелкокомнатную коробку. На время этой реконструкции нас переселили в некое временное жилье - подготовленный к слому деревянный дом у Семеновской площади. Загаженная общая на весь дом уборная и ржавые умывальные раковины, которыми пользовались все соседи, проваливающийся пол, облезлые стены с оборванными обоями, перекошенные двери и плохо закрывавшиеся окна с полуразбитыми стеклами - никогда я больше не жил в таких мерзких условиях. Не случайно наш не такой уж старый пес Джек сразу же заразился здесь чумкой и ушел в мир иной.
  Потом в полностью перекроенном доме нам на все наши три семьи дали небольшую четырехкомнатную квартиру. А я, дурашка, по молодости, беспечности и недомыслию не воспользовался жировкой, оставленной мне отцом после его ухода ко второй жене. Хотя ведь мог получить себе отдельную квартиру. Но об этой моей глупости можно прочитать в части III этой книги.
  
  * * *
  
  Я брожу по дорогим мне, знакомым и близким переулкам, закоулкам своего детства, вспоминаю, ностальгирую, шаркаю артритными ногами по каменным ступеням далекого прошлого, до рези в глазах грущу по навсегда безвозвратно ушедшему времени.
  И только одно меня немного утешает. В прослеживании бесчисленных перемен моего так изменившегося родного места, я не без удовольствия отмечаю, что все перелицовки старой Преображенки, слава богу, не коснулись ее названий (кстати, в отличие от остальной Москвы). С давних еще петровских времен здесь сохранились имена улиц 9-ой роты, Потешной, Матросской тишины. На этой тогдашней окраине старой Москвы играл в живых "солдатиков" будущий Петя Великий.
  А вот родная Суворовская, улица моего детства, никакого отпечатка военного прошлого России не носит и, вопреки своему имени, к знаменитому державному генералисимусу А.В. Суворову отношения не имеет. Топонимика оказалась вполне заурядной, все очень просто - в конце XVIII столетия на этой улице жила некая домовладелица премьер-майорша Суворова (то-ли Анна Ивановна, то-ли Анна Васильевна), ее фамилия здесь и увековечена. Такое же происхождение имеет и название соседней Бужениновской улицы, застроенной примерно в то же время неким М.Божениновым, строителем и Преображенского дворца.
  
  Побольше известно о происхождении названия другой моей малой родины - улицы Черкизовской, на которой я провел большую треть своей жизни. По этому поводу вот что пишет интернетовская Википедия:
  "Название "Черкизово", по версии академика С. Б. Веселовского (1876-1952), происходит от ордынского царевича Серкиза, после крещения ставшего Иваном Серкизовым:
  "По государеву родословцу при великом князе Дмитрии Донском выехал из Золотой Орды царевич Серкиз и на Москве крестился. Имя Серкиз, по-видимому, испорченное имя армяно-григорианской церкви Саркиз. Сын Серкиза Андрей Иванович Серкизов на Куликовом поле был воеводой Коломенского (в некоторых летописях Переяславского полка и был убит в бою Мамаем, с которым, может быть, у его отца были старые счеты. У Андрея Ивановича Серкизова (иногда - Черкизова) был сын Федор, носивший прозвище Старко, и от него пошла боярская фамилия Старковых, угасшая в конце XVI века".
  Иван Серкизов владел обширными земельными владениями - возможно, купленными на ордынские богатства или пожалованными от князя. Среди вотчин Ивана Серкизова-Черкизова было и подмосковное село, получившее впоследствии название Черкизово.
  Иван Серкизов продал село другому выходцу из Золотой Орды, крещёному татарину Илье Озакову. Но тот владел Черкизовым недолго и продал его митрополиту Алексию. Митрополит Алексий в 1378 году завещал Чудову монастырю многочисленные вотчины, в их числе было и село Черкизово. После этого Черкизово четыре века находилось во владении Чудова монастыря. В 1764 году монастырские земли вместе с проживавшими на них крестьянами были конфискованы в казну".
  
   Впрочем, зная, как все не вечно под луной, можно усомниться в долговечности и этой еще живущей особенности древней Преображенки. Настанут новые времена, иные вкусы, настроения, идеи овладеют массами, другие чиновничьи задницы усядутся в кресла кабинетов нынешней окружной Управы, и тогда своенравная смена имен вполне может настигнуть улицы, площади и перекрестки моего родного района.
  
  
   Куда катится колесо истории?
   Не назад ли, не в в обратную ли сторону?
   Как бы не попасть под него, раздавит.
  
  Глава 2. СТРАШНОЕ ДЕСЯТИЛЕТИЕ ХХ ВЕКА
  
  МАЛЬЧИК ВОЙНЫ
  
   Утро 22 июня 1941 года застало нас с мамой на даче в Загорянке. Мы сидели за столом на терассе, где я умучивал полуостывшую манную кашу, когда вдруг прибежал соседский мальчик Вольтик, который, позвав меня на улицу играть, как бы между прочим сообщил, что от своего папы узнал о начале настоящей войны с настоящими немцами. Вместо восторга от такой замечательной новости моя мама странным для меня образом почему-то очень заволновалась и к моему большому неудовольствию засобиралась срочно с дачи уезжать.
   Через неделю в Москве было введено ночное затемнение, означавшее плотное занавешивание окон, сквозь которые свет от лампочек не должен был проникать на улицу (виновнику грозила тюрьма или даже расстрел). Вслед за этим поступило указание об укреплении оконных стекол, и я, встав на табуретку, помогал взрослым заклеивать их крест накрест длинными полосками газетной бумаги.
   А потом как-то поздно вечером черная тарелка-радиоточка у нас в коридоре взорвалась оглушительным ревом сирены и взволнованным окриком "Воздушная тревога!!". Похватав верхнюю одежду, подушки и одеяла, мы спустились вместе с соседями в пыльный полутемный подвал, где было тесно от водопроводных труб и электрических кабелей. В тот раз воспользоваться спальными принадлежностями нам не пришлось, так как довольно скоро та же громогласная сирена возвестила об окончании воздушной тревоги.
  На следующий день с двумя моими дворовыми приятелями залез на крышу и увидел там ящики с песком.
  - Это чтобы зажигалки гасить, - обьяснил старший из мальчишек, - здесь мой папка вчерась дежурил, говорил, когда она на крышу упадет, ее рукой за хвост хватают и в песок. А вот от фугасок, говорит, так не спастись, они тут же рвутся.
  
   Наверно, не менее пары недель, как и в те первые дни войны, мое детское восприятие тех начальных тревожных предвестий будущей большой беды было радужным до поросячьей глупости. Мне они представлялись увлекательным продолжением обычных тогдашних игр в "красных-белых" и в "солдатиков", которые тогда занимали в моей мальчишеской жизни большое место.
   Но очень скоро война дала себя почуствовать более основательно. Уже 13 июля, перетащив в склад, созданный на чердаке нашего дома, все ценные вещи и заперев на ключ квартиру, мы с дедушкиным Гипроэлектропромом отправились в эвакуацию. Поезд на восток ехал долго, пропускал грузовые, военные и так называемые "литерные" поезда с начальством, а больше всего стоял где-то на запасных путях. Удачей было, если эти многочасовые, а то и суточные остановки оказывались недалеко от железнодорожных станций, где можно было раздобыть кипяток, за которым мы с чайниками, битонами и страхом отстать от поезда быстрым аллюром неслись к стоявшим на перонах электрическим титанам.
  Наконец наш поезд прибыл в Куйбышев. Он встретил нас жарой, духотой и ужасной пылью, который даже при самом небольшом порыве ветра забивался в рот, уши, саднил горло, лез за шиворот рубашки. Несколько дней мы провели на вокзале, где уже начали скапливаться толпы беженцев и эвакуированных (можно себе представить, каким вавилоном стало это место позже, когда пошел третий и четвертый месяц войны). Женщины, старики, дети вповалку спали на вещевых мешках, баулах и чемоданах, здесь же ели, пили и, чуть отойдя в сторону, отправляли нужду. Все вокруг было пропитано грязью и вонью.
  Не менее тягостное впечатление мусорной помойки произвела на нас и выделенная нам по "распределению" комната в двухкомнатной квартире, располагавшейся на улице Водников в доме Љ22 (почему-то запомнился не только этот адрес, но и название расположенной неподалеку горбатой Хлебной площади с облезлой штукатуркой круглого элеватора).
  Квартира, куда нас поселили, принадлежала семье, которая выехала на лето куда-то за город. Пожилые муж и жена, оба врачи, евреи, с приемной дочерью Аллой, старшей меня года на 3, повидимому, не отличались слишком большой любовью к чистоте. Уехав из дома, они оставили на столе грязную посуду и обьедки еды, среди которых особым успехом у целого сонма мух пользовались невыеденные до конца арбузные корки.
  Однако, когда наши хозяева, жилплощадь которых подверглась давно опробованному советской властью "уплотнению", вернулись домой, то оказалось, что они на редкость приятные доброжелательные и участливые люди. Бабушка нашла с ними много общих интересов и, когда им хотелось сообщить друг другу нечто, не предназначенное для чужих ушей, они в своих нескончаемых беседах переходили с русского на таинственную еврейско-французскую смесь, которой, как выяснилось, они тоже неплохо владели.
  
  Именно тогда я впервые познал смешливую мудрость прелестных фольклорных идиом, подаренных идишу еврейскими местечками. "труг гезунтер хейт и цурас гезунтер хейт", - говорила бабушка, натягивая мне на голову купленную где-то по случаю поношенную панамку, что означало: "носи на здоровье и порви на здоровье". Или, проводив укоризненным взглядом, встретившуюся на улице неразговорчивую соседку, ворчала "колтер тухес", то-есть, "холодная попа". И каждый раз, когда случалось непредвиденное плохое, она утешала: "а, шейне рейне капуре", мол "ерунда, не стоит волнений", в другом варианте это звучало "пусте майсес" или "азохен вей" - "ничего особенного, пустые хлопоты". А еще "агицен паровоз" - "подумаешь, какое дело", "кишен тухес ун форбайс мит блохес" - "поцелуй попу и закуси блохой" (здорово ведь как), "мишугене коп" - "глупая ты голова", и многие другие.
  
  
  Я плотно сдружился с племяником наших хозяев Мариком, жившим неподалеку и часто здесь бывавшим. Это был четырнадцатилетний очень умный и начитанный очкарик, производивший на меня большое впечатление обширными знаниями географии и истории, особенно еврейской, о которой я тогда не имел ни малейшего понятия. Благодаря ему я проникся почтением и любовью к этому гонимому народу. По мере усиления давившего на нас со всех сторон антисемитизма я начинал ощущать его все больше своим.
  Дружба с просвещавшим меня хозяйским племянником оборвалась до обидности глупо и позорно. Виной был один мой дурацкий хулиганский поступок. С подачи своей тети Марик как-то взялся сменить у нас на кухне перегоревшую лампочку, для чего влез ногами на табуретку и вытянул руки к потолку. Поскольку стояла летняя полудневная жара, то он был в одних трусах, у которых, повидимому, ослабла резинка, и они опасно низко опустились, с трудом удерживаясь марикиными худыми узкими бедрами.
  Лишенный общения с новым другом, я долго ходил вокруг да около, скучал и завидовал, что вот он, как почти взрослый, может "починить свет", а я, малолетка, к этому не могу быть допущенным хотя бы потому, что даже не достану до потолка. И тут вдруг на меня нашел какой-то идиотский бзиг - совсем неожиданно, даже для самого себя, я подбежал к стоявшему с беззащитно задранными вверх руками Марику и быстрым резким рывком спустил с него трусы.
  Можно ли оправдать эту проделку моим 9-тилетним возрастом? Нет и нет, им нельзя даже ее обьяснить. Конечно, и Марик не смог принять мою дурацкую выходку просто, как нелепую мальчишескую шалость, и с тех пор перестал смотреть в мою сторону.
  
  * * *
  
  Осенью 1941 года я с мамой отправился к папе в уральский город Златоуст, где он в переносном и буквальном смысле ковал холодное оружие для Красной армии. Мы снова мучительно долго тащились на восток, наш вагон каждый раз отцепляли от железнодорожного состава, отводили на запасной путь, где мы целыми сутками томились в ожидании очередного заветного "прикрепления".
  Наконец, на какой-то очередной стоянке на мою хорошенькую маму положил глаз некий администратор киевского цирка, возившего своих артистов с гастролями по уральским городам. Он договорился о нашем переводе в их "спецвагон", после чего мы довольно быстро добрались до Златоуста.
  При подьезде к городу цирковой администратор рассказал к месту местный анекдот. На перроне пригородной железнодорожной станции приезжий спрашивает у ждущей поезда старушки:
  - Что за речку мы переехали?
  - Ай, - отвечает та.
  - Как река-то называется?
  - Ай.
  - Ты что, бабка, плохо слышишь?
  - А ты что глухой? Ай - тебе говорят.
  И на самом деле наш поезд проехал по мосту через реку по имени Ай, впадающей в одноименное озеро, где в первый же день меня впечатлил стоявший на берегу большой ярко раскрашенный деревянный столб, увенчанный большой бородатой головой великомученника преподобного святого Златоуста. А рядом с озером в овальной межгорной впадине вытянулись цепочки типовых баракообразных домов, расположенных вокруг златоустовского металлургического комбината - главного градообразующего златоустовского предприятия.
  Нас поселили в городской гостинице, где в одной комнате с двумя окнами, кроме нас с мамой и папой, разместилась еще семья тех самых артистов цирка. С их мальчиком, умевшим показывать забавные фокусы и кувыркаться через голову, я некоторое время дружил.
  Через десятки лет, будучи в командировке в Челябинске, я заехал в Златоуст и нашел ту самую гостиницу. Поднялся на 2-ой этаж и увидел комнату, где мы жили. Какой же она стала маленькой! Неужели на самом деле в ней тогда мирно умещались две разные жизни, два чужих быта, шесть больших и маленьких людей, которые на глазах (и ушах) друг друга должны были есть, пить, умываться, заниматься любовью?
  К зиме нам дали комнату в новом доме, в ней мы жили, варили на керосинке суп и кашу, в ней я готовил уроки, и здесь же у стены высилась поленица дров, в которой, как выяснилось, жила огромная серая крыса. Первый раз я увидел ее, когда был дома один. Мне трудно поддавались слагаемые и делимые, которые без большого рвения перемещались на страницу тетрадки в клеточку из учебника по арифметике. Мои глаза больше шныряли за окошко, где дворовые мальчишки кидались друг в друга грязно-белыми снежками и сине-зелеными льдышками. Вдруг боковое зрение заставило меня вздрогуть и сьежится от ужаса - из-под верхнего ряда дровяных поленьев вылезло страшное хвостато-усатое чудовище. Не обращая на меня никакого внимания, оно неторопливо дошло до угла, постояло немного, потом скрылось в своей деревянной норе. Я в панике выскочил из-за стола, дрожа всем телом влез в пальто, натянул на ноги валенки и, схватив ушанку, выскочил на улицу.
   Вечером, придя домой с работы, папа переложил дрова в коридор, после чего с мерзкой крысой я больше не встречался.
  
  То военное время было очень голодное, с рынка мама в обмен на свои московские платья, кофточки, юбки и украшения приносила в виде кусков льда молоко - можно представить сколько в нем было самого молока, и какова была его жирность, если оно так замерзало. Хлеб делили по методу, придуманному еще дедушкой в Куйбышеве. Буханку измеряли веревочкой, ее складывали пополам и хлеб разрезали, потом снова еще раз складывали и снова разрезали. Таким путем одной буханки хватало на целых 4 дня.
  Большой "амецией", как называла это по-идишски бабушка, была какавела - таким немного смешным, но красивым именем обозначалась шелуха, остававшаяся от обработки какао-зерен. Эти ошметки-очистки отходы прозводства нелегально выносились работницами местной кондитерской фабрики и продавались ими из-под полы в подьездах соседних домов. Какавела заваривалась кипятком по нескольку раз, и первая заварка казалась поистине волшебным напитком, особенно, если она еще и сдабривалась хотя бы одной таблеткой сахарина, которую дедушка с лукавой улыбкой торжественно извлекал откуда-то из своих буфетных тайников.
  В Златоусте от голода нашу семью немного выручала выдаваемая по карточкам в рабочей столовой завода казенная подкормка - УП и УДП (Усиленное Дополнительное Питание) - чаще всего это была одна лишь каша, имевшая лошадиную кличку "Иго-го", то-есть, овсяная. Ее обычно на месте не ели, а несли домой, детям.
  По праздникам иногда заводское начальство баловало своих работников какой-нибудь изысканной едальной премией. Вот, например, к 7 ноября маму однажды наградили пирожком с мясом (с "котятами", как тогда шутили). Она принесла его домой и утром, уходя на работу, воспитательно-педагогично сказала с хитрой улыбкой:
  - Придешь из школы, сьешь половину, а другую оставь мне.
  Перед тем, как взяться за уроки, я по дедушкиному способу ровно разрезал ножом пирожок и сьел половину. Потом, сделав домашнее задание по арифметике, подумал: "Мама же велела разделить пополам..." Взял нож и уполовинил пирожковую половину. После выполнения упражнений по письму я, снова подумав, что беру половинку, отсек от пирожка еще. Потом опять повторил эту операцию. Так продолжалось до тех пор, пока от бывшего роскошества остался маленький кусочек, ничем не напоминавший о каких либо признаках мясной начинки. И я подумал: "Что же тут оставлять-то?" И, естественно, поспешил уничтожить позорное свидетельство своей невоздержанности.
  
  От голодного истощения нас, детишек, спасал еще и небольшой ломтик хлеба (позже с кусочком сахара), выдававшегося в школе на большой переменке. Кстати, многие мои однокашники, местные жители, к моему удивлению, никогда ни о каких мандаринах, апельсинах, абрикосах даже не слышали и я, столичная птичка, с фасоном показывал им их на картинках букваря.
  Златоустовская школа стала моей первой в жизни площадкой столкновения с дискриминационной несправедливостью. Заключалась она в том, что почти все в нашем классе уже были пионерами, а меня этим завидным званием никак не удостаивали. Учителка сначала говорила, что я новенький и должен пройти какой-то испытательный срок, потом ссылалась на мои тройки по правописанию и физкультуре, потом еще на что-то. Я очень из-за этого преживал, нервничал, долго не убирал обиду из головы (из сердца?). Только в 3-ей четверти после прихода в школу моей мамы меня все-таки приняли в пионеры, и я с гордостью повязал на шею заветный красный галстук.
  
  ВОЕННАЯ МОСКВА
  
  В 1943 году мы с мамой из Златоуста ненадолго снова приехали в Куйбышев и уже оттуда все вместе вернулись в Москву. В столице еще стоял густой мрачный дух войны - действовали строгие правила вечернего затемнения, трамваи и автобусы ходили с большими перерывами, черными пятнами-дынями висели на ночном небе ширенги заградительных стратостатов, и оглушительный рев сирен учебных тревог время от времени сотрясал стекла в окнах и грозовым страхом бил по мозгам. Почти во всех концах города дворы между домами продолжали вспухать новыми бетонными бомбоубежищами, и поезда метро проскакивали без остановки станцию Кировская, занятую властями высшего уровня.
   Войну еще напоминали и пьяные драки на Преображенской площади инвалидов, бившихся костылями до первой крови возле ресторана Звездочка. Другие безногие (их называли "самоварами") на самодельных тележках - досках с шарикоподшипниками - здесь же били друг друга деревянными "утюжками", которые при движении служили им для отталкивания от асфальта. У безруких инвалидов к культям привязывались железные крюки, которыми они тоже по пьяни лупили с своих собутыльников.
  А на Преображеском рынке шла бойкая торговля широким ассортиментом трофейных товаров: немецких (реже итальянских) аккордионов, губных гармошек, гимнастерок, женских шелковых и хлопчатобумажных комбинаций и кофточек, ночных рубашек, мужских сорочек, сапог, шинелей, курток. И нашу скудную хлебо-каше-картошечную еду очень кстати облагораживала американская лендлизовская тушонка, сгущенка и яичный порошок - драгоценная заморская экзотика, уворованная или легально изьятая из продуктовых пайков, выдававшихся привилегированным гражданам.
  Моей маме на работе по так называемому "распределению" как-то досталась великолепная американская кожаная куртка с блестящей шелковой подкладкой, большими костяными пуговицами и глубокими накладными карманами. Это был предмет экипировки из набора одежды летного состава военно-воздушных сил США. Мама щеголяла в этом наряде много лет подряд, пока ее сын не достиг половозрелого возраста, потребовавшего привлечения к нему внимания противополовых особ. Естественно, что для удовлетворения неотложных сексуальных потребностей юного повесы заокеанский прикид ему был совершенно необходим. Поэтому ленд-лизовская куртка из маминого гардероба перекочевала в сыновний и продолжила свою службу на других тоже не широких плечах сынка вплоть до самой его женитьбы.
  
  Вся околорыночная территория Преображенки кишела разношерстными попрошайками, среди которых, кроме просящих "христа-ради" простоволосых старушек и бородатых старичков, было много и беспризорников, наших сверстников. Одни из них просто клянчили "дяденька, подай копеечку", а другие пели жалостливые старорежимные песенки, типа "мать моя в могиле, отец в сырой земле" и "никто не узнает, где могилка моя". Значительная часть мальчишек была карманными воришками и кормилась у взрослых уголовников, таская им кошельки, портсигары, часы и прочую мелочевку.
  После находившейся неподалеку школы мы частенько заходили на рынок поглазеть, как ловко дурят безхитростный народ доморощенные фокусники маги. Все они работали с подставными лицами, которых всех мы давно заприметили. Наперсточникам они помогали, правильно отгадывая под каким наперстком лежит тот или иной шарик и получая за это свои десятки и двадцатирублевки. У предсказателей эти деньги отрабатывались путем тыканья смазанным жиром пальцем в пакетик-секретик, который из общей кучи вытаскивала "умная" белая мышка.
  
   Со временем в школе нам ежедневно стали выдавать по импортному белому бублику с блестящей золотистой коркой, иногда даже украшенной негустой россыпью черненьких точек мака. Позже, уже в старших классах, нас стали одаривать даже булочками. На большой переменке кто-то быстро и жадно пожирал эти роскошества, а кто-то продлевал себе удовольствие, медленно разжевывая и гладя языком нежную сладковатую мяготь. А для некоторых из нас эта школьная подкормка была чуть ли не единственной едой за весь день.
  Пишу это и вспоминаю рассказы моей мамы, голодное детство которой в годы Гражданской войны тоже помнилось сдобными белыми пышками, поставляемыми в Россию американской АРА ("Аmerican Relief Administration"). Невольно подумаешь, какие же сволочи эти многочисленные хулители США, которые повсюду, от России до Венецуэлы, неизвестно за что клянут "толстосумов Уолл Стрита". Как можно с такой преступной неблагодарностью и остервенелой злобой относится к великой и благородной стране, которая во все времена и во всем мире протягивает руку помощи страждующим, голодающим, бедствующим?
  
   Несмотря на все еще продолжавшие действовать суровые законы военного времени для меня война основной своей частью уже оставалась в прошлом - в потертом фибровом чемодане моего эвакуационного детства. Впрочем, и во всем вокруг то тут, то там начинали постепенно появляться просветы в мрачной повседневности той нашей жизни. Кое-где на Пушкинской и Театральной площади стали загораться по вечерам уличные фонари, возобновились постановки в Большом и Малом театрах, на улице Горького открылся диковинный "Коктейль-холл", кое-где осветились витрины магазинов. Но главное, для меня наступала волнительная пора взросления, медленно приближавшегося к моему непростому и безалаберному отрочеству.
  А день победы запечатлелся в моей детской памяти лишь как чуть более праздничное продолжение длинного ряда салютов по случаю взятия Бреста, Кенигсберга, Данцига, Бреслау, Франкфурта и других городов, о которых я раньше никогда не слышал. Они становились для меня географическими открытиями, дополнявшими мою коллекцию названий разных уголков земного глобуса, уже известных мне благодаря собиранию почтовых марок.
  
  КРЫША ПОЕХАЛА
  
  Время лечит то, что времена калечат.
  Вот почему первые несколько послевоенных лет сегодня мне уже не кажутся такими уж тяжелыми и страшными, какими они, на самом деле, были и какими стали во всю представляться в хрущевские оттепельные посытневшие времена. Но, возможно, в данном случае моя память еще подслащивается и защитной любовью и заботой старших, которая меня счастливо одаривала, как единственного в семье ребенка.
   Хотя те годы, действительно, были очень даже паршивыми. Царила всеобщая разруха, нищета, недоедание, нехватка хлеба, мяса, сахара, мыла, белья, пальто, рубашек. Голодные, плохо одетые люди жили в подвалах, бараках, сараях, ютились в каморках коммуналок. Конечно, трудности тех времен не могли не коснуться и нашей семьи, хотя, возможно, и не в такой звериной степени, как других.
  Осенью 1946 года крыша у нас над головой почти в буквальном смысле "поехала" - прохудилась, в дождливые дни с потолка лилась вода, зимой температура в комнатах не поднималась выше 15 градусов. За керосином в керосинных лавках и за дровами на коммунальных дровянных складах мы с мамой по часу мерзли в длиннющих очередях, потом во дворе пилили, кололи и складывали штабелями в сарае. Топить ими печь было далеко не просто - сырые поленья плохо разгорались, их приходилось сушить прямо в комнате, что стало превращать темные потеки на стенах в желто-зеленые пятна плесени.
  Как и во время войны, с едой продолжалась удручающая напряженка, отмена карточек положение вовсе не улучшила, а для тех, кто не очень-то был шустрым и предприимчивым, только ухудшила. Мама обменивала на рынке кое-какие вещи на яйца, масло, молоко, сметану. Немного спасала картошка - под нее мы засадили ту часть земли загорянской дачи, которая не была еще занята невырубленными соснами.
  
  Следуя скоростным темпам послевоенной сталинской пятилетки, начал стремительно набирать силу и свирепый государственный антисемитизм, который надежно подпирался традиционным бытовым юдофобством. Газеты чернели сменявшими друг друга без всяких антрактов крикливыми драмами (потом трагедиями) разоблачений литературных критиков, ученых-низкопоклонников, менделистов-морганистов, композиторов-формалистов, художников-абстракционалистов и безродных космополитов вообще.
   По этим же сценариям разыгрывались и частные горести моей семьи: маму уволили с работы, бабушку чуть не посадили в тюрьму, папу сняли с должности, а меня долго, как раньше в пионеры, не принимали в комсомол, что я почему-то сильно переживал. Читая позже откровения свидетелей куда более страшных и ставших широко известными юдофобских деяниях вождя-параноика, я подумал, какое счастье, что судьба нас в то лихое время все-таки как-то пощадила.
  
  В конце 40-х годов темная полоса жизни-зебры стала особенно густо чернеть и от наших собственных семейных неприятностей. Родители с ссорами, скандалами, слезами, руганью и проклятиями разбежались в разные стороны. В доме появился чужой человек, Тихон Палыч, я же с подлой подростковой резкостью и нетерпимостью встретил его в штыки, мерзко грубил ему, дерзил. Удивительно, как это он все терпел, безответно перенося мое недопустимо гадостное к нему отношение. Прошло довольно много времени, пока я немного утихомирился и перестал так сволочно вредничать. Скорее всего, исправлению моего поведения способствовал наредкость спокойный, тихий, уравновешенный характер ТП (так мы его про себя называли), который, в отличие от моего отца, умел вовремя отшутиться и перевести острую ситуацию на юморную позицию. Позже и до самой его смерти мы были с ТП в нормальных, если не назвать их теплыми, отношениях.
  
  В свои 16 лет я впервые увидел смерть. До этого она мне представлялась полной абстракцией, существовавшей лишь в литературном, киношном и театральном пространстве. На самом деле, я знал, что жизнь конечна, что все смертны, и итог каждого бытия - небытиё.
  Эта неизбежность представлялась совершенно очевидной. Загробная жизнь? Глупость, фантазия, сказка, нелепость. Вон лежит трупик мертвого жука, что же он оживет? И человек ничем от него не отличается, у него такая же своя единственная жизнь, неповторимая, как вчерашний день.
  Моя встреча со смертью произошла, когда умер дядя Соломон, родной брат моей бабушки, тот самый, который уже в солидном возрасте всех удивил производством на свет третьей своей дочери Лии, бывшей почти на 40 лет младше своей старшей сестры.
   Похороны проходили на территории первого московского Крематория при Донском кладбище. Усопший лежал в гробу, чужой, незнакомый, совсем не похожий на того человека, которого я знал. Крупные черты его лица измельчились, большой ноздреватый нос опустился, щеки впали, кожа сморщилась, и вся голова казалась только черепом. То, что я увидел не было дядей Соломоном.
  Гроб возвышался на постаменте, покрытом черным крепом. Высокая тетя-лошадь, устроительница ритуала, торжественным голосом произнесла: "Дорогие родные, родственники и друзья, прошу прощаться с покойным". Все выстроились в очередь и стали по одному подходить к гробу, каждая из обеих дочерей покойника прикладывала губы к его лбу. Другие в лучшем случае касались рукой белого покрывала. А я, широко распялив глаза, стоял в стороне и ни на шаг не решался приблизиться к гробу - мне было страшно и тревожно.
  Двое бородатых молодцов принесли крышку гроба и, забивая в нее гвозди, гулко застучали большими молотками с черными ручками. Затем церемониальная дама изрекла несколько пустых слов, после чего пол под гробом вдруг раздвинулся, и дядя Соломон вместе со своим последним домом медленно опустился куда-то в таинственную подпольную неизвестность. Раздались последние громкие, а где-то приглушенные рыдания, всхлипывания, и толпа в черном, разбиваясь по-двое, по-трое, двинулась к выходу.
  И вдруг у меня прорезалась некая нехорошая, показавшаяся стыдной и подленькой мысль. А по правде ли все так уж сильно горюют? Нет ли тут некой нарочитости? Ведь каждый, хотя и огорчен чужим горем, но в глубине души рад, что пока это не его случай, что его конец еще даже не проглядывается, что он еще далеко. Конечно, увы, всем придется вот также лежать в гробу, но когда это будет? Чего же сейчас горевать? Пока еще жизнь прекрасна и удивительна.
  Недаром ведь, подумал я, придуман этакий успокоительный ритуал - послепохоронные поминки. Проводив на вечный покой своего дедушку или бабушку, их дети, внуки, родные, родственники, друзья, знакомые с удовольствием тусуются, хорошо выпивают, аппетитно закусывают, иногда даже песни поют (конечно, грустные). Многие из них, годами не встречаясь, пользуются случаем отметить, что "у Машки вся физиономия в клетку", или что "Семен совсем сдал, в ящик просится", а вон "Катька, мерзавка, к Якову Матвеичу в штаны лезет".
  И внимательно посмотрев на шедших рядом людей, я обратил внимание на то, как быстро сохнут слезы на щеках близких. Вон моя кузина Галка шныряет глазами туда-сюда, и чуть ли не улыбка бродит по ее толстым губам. А как смотрится ее мама Поля? Она идет под руку со своим Виноградовым и оживленно шепчет ему что-то на ухо. Даже Лия, младшая соломонова дочка, которая громче всех рыдала у гроба, теперь тоже довольно живо беседует о чем-то с моей мамой. И, наверно, подумал я, все это вовсе не так уж предосудительно, у каждого свои проблемы, свои дела, заботы. Мертвым - мертвое, живым - живое.
  А еще, философствуя на общие темы, вывел себе на будущее нехитрую формулу: надо жить долго, а умереть быстро. Вот как дядя Соломон, почти в 90 ушел из жизни скоропостижно, неожиданно и никого не обременял своими болезнями.
  Придя с похорон домой я сочинил еще один свой беспомощно-детский эпигонский стишок:
  
  Дождь закапал босыми ногами по лужам,
  Раскатился громами бесстыдной грозы,
  Будто знал, что особенно нужен
  Всем, кто раньше не ведал слезы.
  Над могилой аккорды Шопена поникли,
  В медных горлах сгустились тугие комки,
  Скорбь навек запечатала гроб одноликий,
  На сердцах, на глазах отомкнула замки.
  Но вот в небе над мокрым озонным затишьем
  Громкий рокот моторов вдали заурчал.
  Своей бодростью вовсе нелишний,
  И смерть убивавший, он жизнь утверждал.
   1 июня 1954 года
  
  * * *
  
  И тогда же у меня в мозгу впервые засвербила некая догадка, показавшаяся мне в тот момент великим открытием, и к ней я потом неоднократно возвращался. Почему так нелепо, так незащищенно сделан человек? Где его запасные части, неужели нельзя было предусмотреть, что ему могут оторвать ногу, руку, что он может заболеть? Чем мы хуже ящериц, у которых вновь отрастают оторванные хвосты?
  Я думал, почему так неправильно, неэкономно создано высшее на Земле живое существо, нерационально устроен его организм - слишком много в нём сложных органов с многоступенчатыми многодельными функциями. Ненадежны, слабы, ранимы люди - чуть что, и вдруг легкие выходят из строя, почки начинают барахлить, или сердце дает осечку.
  В общем, бестолковый тупиковый путь выбрала природа для человека, нет у него будущего. Как не было ни у динозавров, ни у мамонтов.
  На том этапе жизни все эти досужые умствования располагались, конечно, на космическом удалении от каких-либо конкретных мыслей о конечности собственной жизни, которые в той моей юности, естественно, никоем образом меня не отягощали. Да и позже, в зрелости, об этом я не очень-то задумывался. Поэтому так постыдно врасплох застал меня заданный мне как-то тринадцатилетней дочкой вопрос о том, боюсь ли я смерти. Мне пришлось промычать что-то нечленораздельное, я не знал, что сказать.
  Впрочем, такое неведение можно было позволить себе лишь тому, кого до поры до времени не прижучила та самая Хворь проклятая, кто пока ещё благодушествовал, находясь в вертикальном положении, и кому всё ещё чего-то хотелось. Пусть не мягкой койки в купейном вагоне поезда Москва-Сочи и не кресла в пятом ряду партера нью-йоркского Корнеги Холла, а хотя бы свежего огурчика с огорода в Загорянке или конфетки "белочки" из соседнего продмага.
  И действительно по настоящему страшно становится лишь тогда, когда в жестких тисках трудноизлечимого недуга появляется чёткое осознание того, что передо тобой та самая финишная прямая, тот самый край скользской горки, на которой никак не устоять и с которой очень скоро можно стремительно скатиться вниз, в пропасть.
  
  Ну, а что же в старости, чего бояться? С хвостом годов приходит некое лукавое чувство, утешающее душу полнотой и насыщенностью прошедших десятилетий, густотой и долготой прожитой жизни, в плотность которой, кажется, ни одного лишнего миллиметра не вставишь. Возможно, именно это и дает старикам мужество не так уж сильно бояться своего конца. И, тем более, чужого, относящегося к даже самым близким людям.
   Помню когда-то я, тридцатилетний, был очень удивлён, как без ожидавшегося мной ужаса встретила моя престарелая бабушка известие об уходе из жизни её любимой сестры Розы. Я думал, она будет навзрыд рыдать, убиваться. Нет, она даже не заплакала, а только вытерла глаза платком и грустно покачала головой:
  - Розочка долго болела, - сказала она. - Такой конец для неё всё-таки лучше. Хотя бы не мучилась и никому хлопот не доставила.
  Позже я много раз замечал у пожилых людей такую же хладнокровную реакцию на смерть. Не потому ли, что они так близко стоят к тому самому концу? Чему бывать, того не миновать - эту безусловную аксиому понимают они куда отчётливее молодых.
  Не знаю, не знаю.
  Все-таки очень хочется жить, даже и на склоне лет. Ведь так душист свежий ветерок с клеверного поля, так красив золотой закат солнца на горизонте. Неужели и его не будет, когда меня не будет? Неужели может день такой настать, когда солнцу без меня придется встать?
  Да, прав, наверно, кенигсбергский немец Эмануил Кант, изрекший: "все вокруг есть, пока я есть". Вот я уйду и унесу с собой небоскребы Нью-Йорка и парки Москвы, сонаты Брамса и сонеты Шекпира, лирику Бродского и остроты Жванецкого. Ничего без меня не будет на этой планете.
  
  * * *
  
   Подростковый период моего взросления сильно отягощался назойливой и мучительной неуверенностью в самом себе. Она подпиралась, главным образом, недостатками моей речевой ситуации. Во-первых, я сильно картавил. "На горе Арарат растет крупный виноград", - этой ребячьей дразнилкой донимали меня и в более раннем детстве, а теперь она приобрела еще антисемитскую окраску. Спасибо тете Фире, занимавшейся тогда лечением потерявших речь инсультных паралитиков, она научила меня говорить после "р" не звонкие "а", "о", "у", "э", а глухие "я", "ё", "ю", "е". И я перестал грассировать.
  Намного хуже обстояло дело с другим моим речевым недугом - заиканием. Эта бяка меня доставала намного больше картавости. Я нервничал, переживал, и это лишь усиливало мою неспособность произносить начинавшиеся с твердых букв слова. Только в 10-м классе, опять же с подачи тети Фиры, я научился трудные для меня звуки не говорить, а пропевать. Одолеть заикание помогла и появившаяся у меня обычная для этого возраста тяга к сочинительству стихов.
  Они рождались во мне как-то сами собой, появлялись неожиданно и очень обильно. Это было вроде слюноотделения, или чего-то еще похуже... Графомания? А что же еще? Ну, и, конечно, самолюбование. Например:
  
  Быстро мы выросли, взрослыми стали,
  Нам малыши уже "дядя" кричат.
  Взрослые вежливо, даже в трамвае,
  "Сходите здесь, гражданин?", говорят.
  
   Или вот еще:
  
   Вот и 17 пришли незаметно,
   Прошелестели листки дневника,
   Буквы как-будто наклонены ветром,
   Их выводила по детски рука.
   Годы и дни, календарь моей жизни,
   Мысли, мечты, какофония чувств,
   Ветренный нрав и характе капризный,
   Вихрь настроений, веселье и грусть.
   Все впереди, все зовет меня, манит,
   Мне предстоит еще столько узнать,
   Приобрести много новых познаний,
   В первый раз девушку поцеловать.
  
  Стихоплетство закономерно привело меня к редакторству сначала классной, а потом общешкольной стенгазеты. И я впервые ощутил сладостную трепетность удовлетворяемого честолюбия. Ее уровень поднялся еще выше, когда зимой 1947 года мне было высочайше доверено сочинить стихи к празднованию 800-летия Москвы. На школьном комсомольском собрании я тоже первый раз в жизни взошел на трибуну и вдохновенно прочел свою многословную торжественную оду. Никаким заикой я уже не был.
  
  * * *
  
  Тинейджеровые годы, как никакие другие, почти у каждого из нас теснятся крепкой многосторонней подростковой дружбой. В этом возрасте поиск места под солнцем, повидимому, связан с тем, что человеку важно сравнить себя со своим сверстником, посмотреть на себя его глазами, поведать ему то, что маме с папой доверить никак нельзя.
  Мое отрочество, а потом юность была плотно наполнена дружбой с двумя моими одноклассниками Котей Брагинским и Мариком Вайнштейном. Они оба были круглыми отличниками, жили в одном доме и дружили друг с другом с раннего детства. Меня к Косте (с кличкой Кот, конечно) тянула наша одинаковая склонность к псевдо-глубокомысленному философствованию, а проще говоря, к балабольству и краснобайству.
  Мы могли часами бродить по преображенским улицам и говорить, говорить, говорить. Обсуждению подвергались "Последние из могикан" Купера, "Буря" Эренбурга, землетрясение в Ашхабаде, война в Корее, летающая тарелка над островом Баскунчак, изгнание арабов-палестинцев из Израиля, неподатливость тригонометрических функций и бинома Ньютона.
  Наша дружба с перерывами разной длины продолжалась и в студенческие времена, и тогда, когда Котя стал Константином Исаковичем. Уже будучи инженером, он окончил математические курсы на физмате МГУ и потом много лет вел прочностные расчеты космических ракет в одном из самых закрытых Почтовых ящиков. На последнем этапе жизни Котю сильно доставали боли в спине, думали, что это не очень опасный остеопороз, а оказался - страшный рак. Умер он в Германии.
   Макс Вайнштейн, в отличие от нас с Котей, никаким гуманитарием не был, его интересы крутились возле строгих законов физики, точных математических формул, сложных геометрических построений. Его мозги свободно жонглировали иксами, игреками, зедами, уравнениями с 2-3 неизвестными. Он прекрасно играл в шахматы, участвовал в разных чемпионатах, получил даже спортивный разряд. Не меньше были его успехи в карточных баталиях, никто из нас не мог сравниться с ним в блестящем разыгрывании партий преферанса.
  Несмотря на успешно сданные приемные экзамены, в Бауманский институт Марика не приняли - он был сыном репрессированного "врага народа". С теми же отметками ему пришлось идти в педагогический, после окончания которого он всю жизнь проработал простым учителем математики в школе и техникуме.
  Долгое время после школы мы с Мариком плотно не дружили, только перезванивались, поздравляли друг друга с днем рождения. Встречи наши были эпизодическими. Ну, конечно, я пришел на похороны его мамы Сары Абрамовны. Пару раз побывал на концертах его сводного (от маминого второго брака) брата Бори Цукерамана, бывшего сначала оркестрантом у Е.Светланова, а потом убежавшего от него в Голандию и ставшего известным скрипачем-исполнителем.
  Когда нам было уже за 50, мы вдруг начали с Мариком встречаться не меньше, чем в детстве. После развода со своей Инной он снимал комнату неподалеку от моей работы, и я часто к нему заходил, потом бывал у него в Измайлове, где он получил квартиру.
  Но вдруг мы стали видеться чуть-ли не каждую неделю. То я встречал Марика на Преображенке, то мы неожиданно пересекались на какой-либо станции метро. Наконец, поехали вместе в подмосковский пансионат. Там, радуясь друг другу, мы провели вместе прекрасные две недели.
  А следующая, последняя, наша встреча произошла уже в похоронном зале 32-ой клинической больницы - у Марика отказала единственная почка, на которой он жил последние несколько лет. Ему еще не было 60 лет.
  
  Дружба с Котей и Мариком была, скорее, даже не аметистом в ожерельи простых круглых стекляшек, а золотым колечком в помойной яме. Большинство ребят в нашем классе были из простых рабочих семей, и их культурное развитие за школьные годы, может быть, и выросло в 2 раз, но не достигло даже края унитаза. В школе они хоть как-то облагораживались Пушкиным, Маяковским, законами Ньютона и Бойля-Мариота, а дома их окружала грязная атмосфера, если уж не совсем площадного мата, то уж точно кухонных свар, дворовых скандалов, квартирных склок и злой ругани.
  Нередко и в школе наши одноклассники вели себя по хамски: грубо, задиристо, драчливо. По их понятиям шуткой было стукнуть тебя по голове тяжелым учебником или даже портфелем, кулаком сильно "вдарить под дых", больно ущипнуть, рвануть за ухо или нос. А всякие глупые подначки, подколки, насмешки, издевки означали чуть ли не приятельское к тебе отношение.
  Нет, не могу сказать, что в отличие от своих школьных ровесников я был таким уж хорошо воспитанным культурным мальчиком или продвинутым интелектуалом и умником - я не тянул ни на прием в обществе каких-либо художников и поэтов, ни на участие в телевизионном КВН ("Клуб веселых и находчивых"). Но из-за до глупости обидчивого характера меня сильно задевали любые, даже мелкие, ко мне приставания классных насмешников. Вместо того, чтобы в их же духе и тем же тоном отбить злые дразнилки и подтрунивания, я терялся, не находил слов, молчал, надувал губы, переживал. А это, естественно, давало повод хулиганистым мальчишкам принимать мою безответность за слабость и, ощутив вкус безнаказанности, они наглели еще больше и жесточе.
  Тогда же, в том школьном детстве, я впервые задумался об ущербности моей кроличье-страусиновой сути, моей неспособности собраться в нужную минуту, сосредоточиться, быстро принять решение, не теряться перед грубостью и хамством. Всю последующую жизнь я страдал из-за этого.
  Размышляя теперь об этом, я пытаюсь разделить обиды по группам-метафорам. Одни из них легким эфиром тут же улетучиваются, выдыхаются и бесследно исчезают. Другие, как иод, тоже довольно быстро испаряются, но оставляют след, хотя не так уж надолго и не такой уж большой. А вот третьи, вроде чернил, грязной кляксой чернят душу, и пока ее не отмоешь, не выведешь, портит тебе настроение, отравляет мозги и сердце.
  Какой из них чаще всего я страдаю, какая жидкая пакость гробит мои и так холестерином поврежденные сосуды, мои фибры души? Честно говоря, не знаю, но опасаюсь, что все же, увы, та, которая ближе к последней, чернильной. Причем, с возрастом ее насыщение менялось в худшую сторону - она все больше чернела и сгущалась. Так, ерничание мальчишек в детстве, конечно, сильно обижало, но куда краткосрочнее тех, что в молодости и зрелости оставляли после себя на душе след от ссор с женой и конфликтов с сослуживцами. Или тех, которые в старости депрессили невниманием и грубостью дочек, внука, внучки.
  Всю жизнь я завидовал характерам легким, отходчивым, юморным, тем, кто не озадачивается сложными проблемами, умеет вовремя отшутиться, рассказать анекдот, посмеяться. Хоть к концу жизни надо было бы этому научиться... Нет, не получается.
  
  ФОКСТРОТ ИЛИ ПАДЕКАТР?
  
  В послевоенные времена великий вождь товарищ Сталин возвращал в СССР дореволюционные традиции, порядки и символы Российской империи. В армии красноармейцев и бойцов стали называть солдатами и офицерами, у них появились погоны, высшие чины обзавелись полковничьими и генеральскими папахами. На гражданке юристов, железнодорожников, горняков и прочих служивых людей одели в чиновничьи мундиры. Высшие учебные заведения стали подчиняться отраслевым министерствам - так были переименованы довоенные наркоматы, при этом студентов некоторых институтов, например, таких, как юридический, обрядили в одинаковые строгого покроя шинели, френчи и форменные фуражки.
  Для меня и моих сверстников эта всеобщая одёжная милитаризация оказалась особенно чувствительной. По указанию Отца родного в стране ввели всеобщую обязательную форму школьной одежды, которая была ужасно однообразной, скучной, тоскливой. Мальчиков облачили в серые полувоенные кители, а девочки надели мрачные коричневые платья и черные фартуки, которые только по праздникам разрешали замещать парадными белыми.
  Но что было намного более печально - это введение раздельного обучения, при нем для всего нашего поколения совершенно необходимое общение со сверстниками противоположного пола осталось там, в начальной и неполной средней школе. Таким образом, с 8-го по 10-ый класс, то-есть, в наиболее важный и ответственный период сексуального созревания мы оказались обреченными на почти полную половую изоляцию.
   Встречами с девочками мы довольствовались лишь 3-4 раза в году, когда в честь того или иного революционного праздника в нашей мужской или в соседней женской школе устраивались танцевальные вечера. Но каковы были эти танцы... В рамках борьбы с низкопоклонством перед Западом широко распространенные раньше фокстроты, танго и тем более ро-н-ролл были запрещены настрого. Вместо их волнующих зажигательных ритмов молодежи предлагались некие бальные падеспань, падеграс, падетруа, падекатр и падепаденер. Почему эти мудреные французско-испанские тягомотины считались более близкими к исконно славянским барыням или гопакам, было непонятно. Слава Богу, хоть вальсы допускались.
  Надо признаться, что на тех школьных вечерах танцам предавались в основном девочки, а отстававшие во взрослении мальчишки в большинстве своем подпирали спинами стены. Правда, находились и некоторые редкие смельчаки. Они этак вразвалочку вдвоем подваливали к какой-нибудь танцующей девичьей паре, с нарочитым нахальством ее "разбивали" и демонстративно охватывали партнеш чуть ниже талии. Другие смотрели на это с затаенной завистью и глупо хихикали.
  Одним из смелых был рано развившийся крупный большеголовый мальчишка наш одноклассник Ровка (Роальд) Васильев. Он хвалился своими победами на женском фронте, но все считали, что он врет. Хотя потом, когда мы уже были студентами, мне уже стало трудно не верить в рассказы о его сексуальных способностях. Он приходил на студенческие вечера в мой Инженерно-экономический институт, где женская составляющая намного превышала среднестатистическую. Причем, я ни разу не видел, чтобы он не увел с этих вечеров кого-нибудь из институтских девчонок.
  И позже, в наши молодые инженерские годы я неоднократно оказывался свидетелем, как настырно и ловко кадрил Рова девок где-нибудь в трамвае или в метро. Но лет через 10 я его встретил на улице с женой, которую он бережно держал под руку, и в его глазах уже не было прежнего жадного сексуального блеска и буйной неуемной веселости. Вот, подумал я, каждому все отмерено по своей мерке. А кто норму выбрал до срока, тот, как Рова Васильев, ходит с женой под ручку.
   Что касается меня, то я принадлежал именно к тому числу низкорослых невзрачных хиляг с впалой грудью и слабыми бицепсами, которые на школьных вечерах кучковались возле стен и даже не подозревали, что когда-нибудь смогут расхрабриться и пригласить кого-то на танец. Только один раз, будучи уже десятиклассником, я отважился поучаствовать в единственно доступном мне тогда вечериночном занятии - писании записок. Эта забава была распространена больше среди девочек, они незаметно подсовывали друг другу сложенные вчетверо бумажные листки-"секретки" с разными девичьими тайнами, слухами, сплетнями. Записки ходили по рукам от одного адресата к другому, вызывали смех, обиды, зависть, а иногда тайные надежды и потаенные страсти.
  На одном из вечеров в соседней женской школе, красный и потный от напряжения и волнения, я химическим карандашом нацарапал такую записочку, адресованную Рите Бейдум, девочке, которую часто встречал на улице, так как она жила в соседнем доме. Она была маленькая изящная и носила под кокетливой челкой черных волос веселые глаза с большим веером ресниц.
  В той моей записке был глупый стишок с неловкой претензией на шутку:
  
   Пишу тебе с надеждой, Рита,
   Рука трясется и дрожит,
   Моя душа насквозь пробита
   Стрелой из-под твоих ланит.
  
  Записка была тут же перехвачена и послужила блестящим поводом для бурного веселья моих одноклассников. При этом насмешкам подверглось не то, что я перепутал ресницы с щеками, так как никто вообще не знал, что такое ланиты. Их больше забавляла моя рука, которая "трясется и дрожит".
  
  Как и полагается мальчику из интелигентной семьи, я вел дневник, которому доверял свои ребячьи заботы, радости, обиды, страхи и тревоги. Вот уже много десятилетий он верно хранит мои тогдашние интимные мысли и чувства. Они запечатлены железным школьным перышком Љ89 на неровных листках серой оберточной бумаги, сшитой толстой черной ниткой в пухлую тетрадку с самодельным картонным переплетом.
  Зачем я держу тот дневник, почему не выбрасываю? Сам не знаю, наверно, просто так, жалко выкинуть. Пусть уж не моя, а чья-то другая рука, когда я уйду насовсем, отправит его в мусорную корзину вместе со всей остальной моей писаниной...
  Вот из него выдержка с забавным и трогательным текстом:
  
  31/XII-48. Прошел еще один год за бортом моей жизни. Итоги? Никаких. Настолько этот год был безличным, обыденным, похожим на все предыдущие. Лучше подумать о наступающем. Он для меня будет один из самых-самых, может быть, и Самый. Как мне хочется, чтобы он был удачный! В нем - окончание школы, экзамены на Аттестат зрелости, поступление в институт. В нем решается мое будущее, моя судьба. Дай Бог, чтобы год был хорошим!
  10/I-49. Стремительно пролетели каникулы. Завтра в школу, снова за учебу. Предстоит так много трудностей. Справлюсь ли я с ними?
  12/II-49. У нас новая училка по французскому, "лябалиха" (la balle) - молодая симпатичная блондинка, только что из пединститута. Вчера Ровка Васильев выкинул такой фокус. Во время урока, пока француженка писала что-то на доске, он незаметно залез под учительский стол и, когда она вернулась на свое место, заглянул ей под юбку. Сначала она ничего не заметила и только, когда кто-то не выдержал и захихикал, она поняла в чем дело. Щеки у нее покраснели до красноты пионерского галстука, глаза заблестели слезами, она схватила со стола свою сумочку и выбежала из класса. Скандал ужасный! Теперь Ровку, наверно, выкинут из школы. А, может, обойдется? Родителей-то вызовут обязательно.
  15/II-49. Осталось всего каких-нибудь 3 месяца до экзаменов, а наш класс в совершенно неприглядном положении. Из 19 комсомольцев 13 имеют двойки! Вчера по этому поводу устроили комсомольское собрание, которое вынесло решение переизбрать комсорга. Чайковский (бывший комсоргом) был снят, и начались выборы нового. Были ужасные споры, был предложен Курчиков, но он долго не мог набрать нужное число голосов. Только после того, как секретарь нашей школьной комсомолии сказал, что, если мы сами выбрать не можем, то он назначит нам комсорга из другого класса, все испугались и избрали этого очкарика Курчикова.
  26/II-49. Совершенно нехватает времени, я совершенно перестал как следует читать беллетристику. Просматриваю книгу, узнаю главное содержание, а не читаю. Дурак, ничтожество!
  30/II-49. Да, я расту, на щеках появилась растительность, под носом тоже что-то такое начинает темнеть и на подбородке пушатся редкие курчавые волосики. Скоро пора уже будет бриться. Все чаще дают себя знать мои 16 лет, время от времени между ног беспокоит, тревожит, смущает тот самый. Половое созревание? Наверно.
  12/III-49. Только что пришел из школы. Дома никого. У стены стоит чемодан с вещами, неужели папа собирается все-таки уехать? Неужели, он так и исчезнет из моей жизни? А где мама, куда она ушла? Что призошло между ними? Я не знаю, что думать и что делать. Совершенно теряюсь. Мне очень жалко мою дорогую мамочку, она плачет, убивается. Отец орет, сходит с ума, ложится спать на пол. Его тоже жалко.
  14/III-49. Я в подавленном состоянии, горюю, ничего толком не понимаю. Все у нас в доме очень плохо. Отец сегодня утром сказал маме, чтобы она перед ним извинилась (за что, я не знаю), тогда он, может быть, подождет с разводом до моего окончания школы.
  21/-IУ-49. Тревожно - до сих пор нет билетов для экзаменов на аттестат зрелости, в прошлые годы, говорят, их всегда рассылали по школам. В том числе и темы для сочинений. Все учителя волнуются. А нам, ученикам, тем более, страшно.
  13/У-49. Нам поставили телефон. Я бесконечно рад, хотя ежеминутные звонки мешают мне готовиться к экзаменам - темы сочинений предположительно уже известны, и я зубрю, зубрю, зубрю. Прорабатываю материал в 3 основных направлениях: "Пушкин - великий национальный поэт", "Советская литература" и "Литературные образы советских людей". Но еще неизвестно, будут ли именно они обьявлены. Ходят слухи вообще о 18 таких темах. Ну их к черту, плюну на все и лягу спать.
  20/У-49. Ужас! Я влип жутким образом. Темы для сочинения на Аттестат зрелости оказались совсем не те, к которым я готовился. Вот они: "Социалистический реализм в творчестве Маяковского", "Лев Толстой, как шаг в развитии русской художественной литературы", "Мы уже не те русские, какими были вчера, да и Русь у нас уже не та, и характер у нас не тот". А где же мой Пушкин? Где мои литературные Образы? Признаюсь, когда я увидел сегодня утром эти темы, у меня подкосились ноги. Что было делать? Я, конечно, взял первую, люблю Маяковского.
  26/УI-49. Ура, ура, ура! Все 11 экзаменов на Аттестат зрелости, включая 5 математик, я сдал. Вот они:
  Литература письменная (сочинение),
  Литература устная,
  Алгебра письменная,
  Алгебра устная,
  Геометрия письменная,
  Геометрия устная,
  Тригонометрия,
  Физика,
  Химия,
  Французский язык,
  История.
  
   И кажется (еще не окончательно известно), у меня все пятерки, кроме двух: физики и письменной геометрии. Я могу получить серебрянукю медаль! Сейчас у нас в школе ходят такие слухи: в РОНО послали на проверку 4 сочинения, для получения золотой медали для Брагинского и Чайковского, серебряной - для Духовного и для меня. Три еврея из четырех, это, конечно, очень много. Ужасно волнуюсь, будет обидно, если теперь, когда счастье так близко, так возможно, меня зарежут. Этого не может быть, не должно случиться!
  1/УI-49. Нет, нет, случилось, я был наивный дурак, что надеялся. Только что из РОНО приехала наша директриса Вера Александровна и привезла огорчительную весть. Я единственный, кого зарезали, нашли какую-то ошибку и сняли пятерку, поставленную в школе за сочинение. А без нее никакой медали, даже серебрянной (бронзовую, гады, еще не придумали), вообще почему-то не дают! В нашем великом советском государстве все должны быть абсолютно грамотными... Ну, и черт с ними! Обойдусь.
  А дядя Яша, услышав про эту мою неприятность, сказал, что, скорее всего, они там в РОНО сами влепили мне ту якобы мою ошибку.
  
  По поводу последнего моего соображения и реакции на него умудренного опытом дядюшки хочется сделать небольшое пояснение. Выросший в сталинско-ленинских пеленках, полжизни прошедший в марксистско-ленинских портянках, повязанный пионерским галстуком и припечатанный комсомольским билетом, я не мог, конечно, тогда обьяснить отказ в награждении меня медалью неким государственным антисемитизмом, не имевшим, по моему тогдашнему убеждению, места в стране победившего социализма. И зря, считал я, возводит напраслину на него старый анекдотщик и балагур дядя Яша.
  
  Те ржавые гвозди советской идеологии настолько крепко были забиты в мое сознание, что продержались в нем десятки лет, хотя время от времени, конечно, и вызывали некоторые сомнения.
  Они дали о себе, например, знать даже, когда я сам был уже отцом дочери, достигшей своего школьного возраста. Для записи в 1-ый класс в то время требовалось пройти специальное собеседование.
  И вот перед началом нового учебного года мы с моей шестилетней Леной оказались в скупо обставленном кабинете директрисы ближайшей к нашему дому школы и скромно сидели, ссутулившись, на жестких стульях под строгим прострелом ее бесцветных глаз.
  - Скажи, девочка, - начала она выяснять готовность моего чада к учебе, - сколько из 6 сидящих на пруду уток останется, если 2 из них улетят?
  - Четыре, - после некоторого молчания ответила моя арифметически подкованная дочка, закончив перебирать пальчиками ту сложную математическую задачу.
  - А теперь скажи, какие слова в стихе Пушкина следуют после вот этих, - продолжила директриса терзать ребенка: - "У лукоморья дуб зеленый...". Как там будет дальше?
  Помявшись и поерзав на стуле, Лена без слишком уж долгого раздумья правильно сообщила про "златую цепь" и "кота ученого".
  - Ну, и, наконец, очень важный вопрос, - не унималась экзаменаторша, - кто у нас в нашей советской истории самый знаменитый человек, самый великий, самый самый любимый?
  Тогда и случился тот напрягший директрису и напугавший меня облом - моя Лена смущенно потупила взор и, разглядывая серые разводы на линолиумном полу и нервно теребя подол платьица, наглухо запечатала рот. Прошла минута, другая, третяя, но она все молчала. Надоевшей ждать парт-геносе не усиделось за столом, она поднялась с кресла, подошла к окну, потом резко повернулась ко мне и сквозь зло поджатые губы, медленно печатая каждое слово, негромко процедила:
  - Что же вы, папаша, социально не готовите дочь к жизни в советском обществе. Детский-то сад, в отличие от вас, наверняка, давал ей коммунистическое воспитание, а вы? - Потом она помолчала немного, уселась обратно за свой широкий стол и милостиво разрешила: - Ладно уж, идите.
  
  Сегодняшнему москвичу или даже тьмутараканацу трудно понять, почему я был в тот момент так уж сильно озадачен, озабочен и испуган. Ему нельзя обьяснить причину, по которой мне в голову сразу же тогда полезли в голову разные наводившие страх мысли. О чем? А вот о том, что моя преступная политическая нелойяльность запросто могла была быть сообщена кому надо, куда-нибудь в органы, Помимо того, и мне на работу вполне могли стукнуть.
  Когда мы вышли на улицу, я спросил дочку:
  - Почему же ты не ответила тете на последний вопрос, разве ты не знала про дедушку Ленина?
  - Нет, я про него как раз и подумала, - признался ребенок, - но не знала точно, что он самый самый любимый.
  Нужны ли еще здесь какие-нибудь комментарии? Все понятно.
  
  * * *
  
  С переходом из детства в юность, кроме окончания школы, у меня связано еще одно важное и памятное событие - первая самостоятельная поездка в поезде дальнего следования. Как уж это мама осмелилась пустить меня одного в турпоход на Кавказ? Не знаю. Но в антракте между изнурительными экзаменами на аттестат зрелости и муторным поступлением в институт меня, снабженного желтым фибровым чемоданом, погрузили в вагон, из которого через пару дней я вышел на перон вокзала в Дзауджикау (так после войны именовалась тогда столица Осетии, раньше называвшаяся Орджоникидзе, а ныне ставшая, как и при царе, Владикавказом).
  Мой туристический маршрут был автобусный и проходил по Военно-Грузинской дороге с окончанием в Батуми. Но я к подножью горы Казбек, которая венчала тот маршрут, не попал. И вот почему. На турбазе ко мне подошел пожилой мужчина (теперь-то я вспоминаю, ему было всего лет 40) и, посетовав на слабое здоровье, предложил обменять мою автомобильную поездку на настоящий пешеходный поход по Военно-Осетинской дороге. Не долго думая, я согласился, получил в обмен на свой чемодан его рюкзак, тут же нагрузившийся "сухим пайком" (банками тушенки, сгущенки, хлебом, крупами, спальником) и с группой в 25 человек во главе с осетином-инструктором отправился преодолевать Мамисонский перевал.
   Очень скоро трудноподьемный рюкзак начал так сильно давить на мои покатые неспортивные плечи, что вертикаль моего положения на каменистой и пыльной дороге, сначала превратившись в г-образную загогулину, начала переходить в горизонталь. Правда, другие наши ходоки, не сильно от меня отличались выносливостью - также, как я, часто спотыкались и валились на землю вовсе не только на привалах, которые инструктору приходилось обьявлять все чаще и чаще. Наконец, он над нами сжалился и в ближайшем ауле нанял (конечно, за наши деньги) телегу, запряженную милым ушастым осликом. Мы вздохнули с облегчением и принялись вдыхать горную полынную и пыльную романтику полной грудью.
  На турбазе в Батуми я получил свой чемодан обратно.
  
  
  Глава 3. ВРЕМЯ ЛЕЧИТ, ВРЕМЕНА КАЛЕЧАТ
  
   НА ПОРОГЕ БУДУЩЕГО
  
  Только в детстве мы точно знаем, кем будем, когда вырастем. Летчиком, космонавтом, киноактрисой, балериной. Или хотя бы, как заявила моя семилетняя дочка Инночка:
  - Кем я буду? Ну, конечно, Инной Евгеньевной.
  Но вот подходит пора выбора жизненного пути, профессии, и мы теряемся, сомневаемся, колеблемся, не знаем, что делать, кем стать, куда идти учиться. Правда, на 7-8 таких нерешительных недотеп почти всегда находятся 2-3 продвинутых молодцов, рано определившихся, твердо знающих, чего они стоят и чего они хотят.
  Я относился к неуверенному в себе большинству. Моя потомственная принадлежность к технической интелигенции никакого особенного выбора мне не оставляла. И я знал об этом уже в пятилетнем возрасте, когда гордо заявлял: "У меня мама инженер, папа инженер, бабушка инженер, дедушка инженер, няня инженер и я инженер".
   Однако, душа моя тянулась к пыльным тропам дальних путешествий и волнующим загадкам книжных полок, ее влекли извилистые хитроумия философских построений и беспокойные тайны ушедших веков. В 10-м классе я воображал для себя какую-то многослойную литературно-географо-историко-философскую профессию. С такими задумками мне, конечно, следовало бы толкнуться в МГУ, но я столько слышал о его элитарности и недоступности для простых смертных, тем более, для пархатых, что решил не дразнить волка. Пропахав гору всяких справочников, проспектов, реклам я решил, что более проходной дорогой к гуманитарному образованию должен быть для меня некий Историко-архивный институт.
  Туда я и подал свои документы после получения в школе аттестата зрелости. Подать-то я подал, но, увы, их не приняли. Этот отказ показался мне каким-то странным, абсурдным, необьяснимым - обычно таких, как я еврейцев, не принимали в вузы по результатам конкурсных экзаменов, на них неугодных абитуриентов просто-напросто заваливали. А тут даже до экзаменов меня не допустили. Почему?
  Я не знал и даже не догадывался. Впрочем, поначалу никто из взрослых мне тоже тогда не мог ничего обьяснить. Хотя я и чувствовал, что в воздухе висит какая-то непонятная гнетущая тревога, связанная с ежедневными грозными газетными разоблачениями то одних, то других врагов народа. Вообще-то на политические темы в моем окружении почти никогда не говорили, и о сталинских репрессиях я никакого представления не имел. Правда, как раз в это время арестовали отца моего одноклассника Владика Полонского - говорили, что у него нашли дома несколько номеров запрещенного тогда журнала "Америка". Но позже мой папа, знавший Полонского по работе, обьяснил, что его арестовали уже повторно по делу осужденной еще до войны вражеской "Промпартии".
  Слышал я и о злоключениях побывавшего недолгое время в тюрьме отцовского старшего брата Якова Зайдмана. Но оба эти случая выглядели для меня, как отдельные частные эпизоды, некие недоразумения, довольно быстро выяснившиеся. Вот и папа Владика вскоре был освобожден, и дядя Яша, выйдя из заключения, даже не был ограничен в правах. Не особенно я задумывался и о причинах лишения возможности жить в Москве также других наших родственников: дяди Соломона (того самого, о похоронах которого рассказано в предыдущей главе) и Муси (Анисима), вынужденных снимать квартиры в Туле и Расторгуеве.
  Вот почему отказ в приеме документов для поступления в Историко-архивный институт я вовсе не связывал с какими-то спущенными сверху указаниями-распоряжениями. Я думал, что это дело рук сволочей бюрократов, которые только по блату принимают людей в престижные вузы. Всем было известно, что, кроме обладателей золотых и серебрянных медалей, попадают туда лишь сынки разных генералов, артистов, профессоров, академиков. А я-то кто такой?
  Наивный глупый мальчишка - не увидев своего имени в списках счастливчиков, допущенных к сдаче экзаменов, я отправился качать права в приемную комиссию.
  - Ты отбракован по медицинским показателям, - обьяснили мне там. - При осмотре у тебя установлена слабость здоровья. Иди выясняй.
  В иститутском медицинском кабинете толстая тетка в несвежем белом халате недовольно полистала амбарную книгу, нашла мою фамилию и уставилась на меня глазами речного сома. Подержав с полминуты язык в загадочном раздумьи, она приоткрыла густо накрашенные губы и нехотя процедила:
  - Ты же сам написал в анкете, что болел скарлатиной, свинкой, коклюшем, вот и результат, сердце у тебя не в порядке. Анкеты, они, знаешь ли, многое говорят.
  Я стал что-то лепетать о странности этого вывода, о том, что те детские болезни никак не могут повредить моей работе архивариусом, но пузатая белохалатница меня уже не слушала и, отвернувшись, дала понять, чтобы я катился куда подальше.
  А отец, узнав о моей неудаче, обьяснил ее, как я тогда сначала подумал, с каких-то непонятных организационно-государственных позиций:
  - Мне и раньше было известно, что все архивы у нас в стране - это режимные учреждения, они строго засекречены и принадлежат МВД. Но, грешен, не сподобился я узнать, что и твой Историко-архивный относится к этому же серьезному ведомству. А то бы тебя сразу отговорил - куда лезть с нашими суконными рылами и еврейскими носами? Но не горюй, иди в экономисты, как я советовал.
  И правда, какой дурак в 1949 году мог расчитывать просочиться в институт бериевского министерства внутренних дел? С моей стороны, нонечно, это было тупым мальчишеским недомыслием и полным отсутствием хоть какого-то представления об окружающей действительности и временах, ей соответствовавших. А родители, как я понял, тогда слишком плотно были заняты своими убийственно непростыми судьборешающими делами, от которых на меня у них не оставалось времени.
  
  И вот теперь я внял отцовской мудрости и побежал с теми же документами поступать в Инженерно-экономический институт (МИЭИ) им. С.Орджоникидзе. Там мне в приеме не отказали, я с разбегу легко преодолел барьер вступительных экзаменов и 1 сентября 1949 года, став студентом Автофака, появился в старом многоэтажном доме, высившемся на углу Подсосенского переулка.
  Почему я пошел учиться на автомобильный факультет? Я уже не помню, может быть, потому, что туда поступил мой одноклассник Юра Бурт. Как бы то ни было, но очень скоро стало ясно, что это была ошибка. Поговорив со старшекурсниками и почитав внимательнее разные институтские издания, я выяснил, что будущее выпускников Автофака вовсе не отличается разнообразием, и большинству из них придется совершенно непрестижно работать на каких-то автобазах, явно недостойных моего высокого предназначения.
  Такая судьба меня не устраивала. Мое воображение рисовало картину воняющего бензином, соляркой и отработанными газами грязного закутка, где я лаюсь с грубыми наглыми слесарями и водилами. Уже тогда я не испытывал никакого пиэтита к тому "гегемону", во благо которого и именем которого была, якобы, совершена "Великая Октябрьская социалистическая революция", которая на самом деле была довольно посредственно проведенным государственным переворотом, оплаченным германским генштабом.
  Неужели, думал я, малограмотные пьянчуги, матерщинники, бездельники, часами торчащие у пивного ларька на Преображенке, могут быть важнее настоящих толкателей технического процеса, культурных и образованных инженеров и ученых? Как верить в рабоче-крестьянскую суть правителей этого государства, когда на их портретах видишь сытые гладкие физиономии, никак не похожие на рабочие и крестьянские? А разве не лишь для завоевания власти всякие мартовы, ленины, троцкие, тоже не имевшие никакого отношения к пролетариату, использовали завиральные идеи некого заросшего волосами теоретика-экономиста из германского города Трира?
  
  Я проучился на Автофаке один семестр и после зимних каникул, развивая и углубляя стратегию, обозначенную советами отца, перевелся в этом же институте на Строительный факультет. Однако, и здесь меня ждало разочарование, правда, совсем другого сорта, и связано было, как не странно, с иностранным, точнее, английским языком. Причем тут он? А притом, что мой школьный французский в учебном плане МИЭИ вообще отсутствовал.
   Впрочем, его не было и во всей обойме советского технического образования того времени. А вот английский становился все более востребованным - начиналась холодная война с англо-американским империализмом, а бороться с ним следовало на его языке. А без него как уворовать западные технологии, без которых не победишь, своих-то нет? К тому времени ведь уже был удачный опыт кражи секретов американского Манхетоновского проекта атомной бомбы.
   Но обучение английскому языку, как и любому иностранному, по советскую сторону железного занавеса было, мягко говоря, ущербным.
  Советским людям предписывалось только читать и немного писать, а разговаривать и, тем более, понимать чужую (а, значит, вражескую) речь было непотребно. Но в этом и надобности не было, за границу никто не ездил и с иностранцами не общался. Поэтому все обучение сводилось к чтению и переводу на русский технических текстов по специальности. А на экзаменах в вузах студенты должны были лишь "сдавать тысячи" (имеется в виду число букв - печатных знаков). Это означало перевод со словарем отдельных статей из американских или других англоязычных специальных журналов. Кроме того, для перевода давались небольшие тексты из какой-нибудь "Dayly worker" или других прокоммунистических газет.
   Почему в женских школах Москвы отдавалось предпочтение французскому языку, я не знаю. А кто из умников-чиновников Минобраза придумал собирать студентов в группы по тому, какой язык они проходят, английский или немецкий? Не помню, как в других институтах, но в МИЭИ делалось именно так - всех "француженок" загнали в англоязку, и поэтому, о ужас (!), я автоматом попал в группу, где были одни девчонки. Для меня, естественно, это открытие стало в переносном, да и буквальном, смысле слова ударом ниже пояса. Я робел, краснел и не знал куда девать глаза. А эти стервы нарочно задирали подолы платьев, обнажали коленки, оголяли плечи. Некоторые, особенно наглые, пытались задеть меня грудью или даже прислониться задом к моему переду.
  Чтобы избежать необходимости постоянно отводить взгляд от всяких прелестей-округлостей, я вынужден был на всех групповых занятиях садиться за первый стол и неотрывно смотреть в рот преподавателей. Так я стал отличником. Однако, продержался в этом состоянии не дольше одного семестра.
  
  РОССИЯ - РОДИНА СЛОНОВ
  
  Мухи где-нибудь в Баку и Кейптауне ведут себя так же одинаково, как тараканы в Москве, Ташкенте или Нью-Йорке. Поведение, интересы и в целом жизнь людей в разных концах света тоже мало отличаются друг от друга. И если сейчас это можно обьяснить скоростью распространения информации, то в прошлом на нее сослаться никак нельзя. А ведь наскальные рисунки на юге Франции удивительно похожи на петроглифы пещер Китая. И треугольные очертания древних надгробных исполинов египетских фараонов почти точно воспроизводятся в таких же формах каменных пирамид американских майя. Никакие Туры Хейердалы на своих Кон Тиках, пересекавших океан, так и не смогли обьяснить эти феномены.
   Во времена моей студенческой юности на фоне ожесточенной борьбы с низкопоклонством перед Западом все сделанные там открытия обьявлялись российскими. Оказывалось, что самолет придумал Можайский, а не братья Райт, радио изобрел Попов, а не Маркони, и вообще весь научно-технический прогрес не сдвинулся бы с места без великого русского ученого М.Ломоносова, который, на самом деле, как я позже узнал, был полнейшим бездарем, лоботрясом и плагиатором.
  Ту националистическую белиберду наша тогдашняя просвещенная интеллигенция воспринимала с издевкой, смеясь, что "Россия и родина слонов" (впрочем, своя правда в этом была - вечная мерзлота Восточной Сибири, действительно, хранила в себе останки тысяч погибших мамонтов) . Но вот теперь я четко сознаю: да, действительно, в разных концах света совершенно несвязанные друг с другом первопроходцы вполне могли одновременно создать и самолеты, и телефоны, и многое другое, что было на то время востребовано.
  Точно также и политические устройства в разных странах во все века независимо друг от друга оказывались почти одинаковыми. Недаром середина прошлого столетия ознаменовалась торжеством воинствующего тоталитаризма, одновременно царившем в СССР и Германии, в Италии и Испании. И тот же пресловутый "железный занавес" вовсе не был принадлежностью только Советского Союза, у него ведь была и вторая сторона, не без усердия подпираемая Западом. Известно также, что в те же времена и звездно-полосатый центр мировой демократии, США, в немалой степени был заражен махровым изоляционизмом.
  
  Для чего я затеял такое длинное отступление? Просто, чтобы пофилософствовать, почесать язык? Нет, мне захотелось отметить, что не только в области воздухоплавания или связи, но и в моей узкой профессиональной полосе на разных концах Земли в то мое время делалось одно и тоже.
   Оправлявшейся от Второй Мировой войны экономике нужна была недорогая электроэнергия, которая почти всюду была совсем рядом - ее бесполезно сбрасывали в моря и океаны водные потоки рек. Вот почему, не сговариваясь, в разных странах Европы и Америки гидротехническая инженерия засучила рукова, обула сапоги и энергично взялась добывать энергию из практически неисякаемых речных ресурсов. В США стали подниматься гигантские гидроузлы на реках Колорадо, Колумбии, Тенесси. Строительство гидроэлектростанций развернулось во Франции, Швеции, Германии и других странах.
  СССР не был исключением. "Сталинский план подьема народного хозяйства" предусматривал возведение целых каскадов мощных ГЭС (гидро-электро-станций) на Волге, Днепре, Днестре, Иртыше, Лене, практически на всех реках страны. Для этого эпохального действа у властей была готовая рабочая сила ГУЛАГ,а. А вот мозгов для ее направления в нужную сторону было маловато. Поэтому в Московском Инженерно-строительном институте прямо посреди учебного года и был спешно обьявлен так называемый "Зимний набор" студентов на Гидротехнический факультет.
  Вот так на взлете очередной коммунистическо-социалистической программы переделки природных ланшафтов в январе 1950 года я появился на Разгуляе в здании МИСИ им. В.В.Куйбышева, построенном еще в ХIХ веке по проекту знаменитого зодчего Казакова. Надо признаться, довольно скоро мои прежние честолюбивые устремления к литературно-гуманитарной деятельности стали буксовать, а потом и вообще застопорились, и я все больше начал прикипать к красоте конструкций из сборного железобетона, к изяществу арочных плотин и мощи гидроэлектростанций. Я вступил даже в Студенческое Научное Общество (СНО) и стал настолько успешно учиться, что получил так называемую "повышенную стипендию", а потом и вообще окончил институт с "красным дипломом", которого вместе со мной удостоилось всего 4 выпускника нашего курса.
  
  Мало того - меня еще выбрали и СТАРОСТОЙ группы. Сначала это было маслом для сердца, гулко стучавшего в маршевом ритме мелкого тщеславия. Но оказалось, что долго находиться в этом почете не только не лестно, но и довольно накладно - в старостины обязанности входило получать на всю группу стипендию. А кассир-расчетчик был я совсем некудышний, а, если честно признаться, просто дрянной - постоянно где-то в чем-то ошибался, и мне частенько приходилось покрывать постыдную недостачу откусыванием ее от собственной степухи. Кроме того, именно тогда я открыл для себя старую истину: раздающий другим полученные им сверху блага никаким уважением и любовью не пользуется, а наоборот, вызывает подозрение и недоверие (если только он не властьимущий и не пахан-вор). Наверно, это и явилось одной из главных причин возникновения неприятной напряженки в моих отношениях с коллективом, закончившейся собранием, на котором меня с должности сняли.
  Тогда же мне впервые в пах ударил еще один жизненный урок из науки нравственности. Выяснилось, что есть категория людей-оборотней, которые, когда им надо, могут быть с тобой премиленькими и предавать тебя за милую душу, когда фортуна поворачивается к тебе задницей. Таковым оказался некий Ваня Клепов, к которому я довольно долго относился со знаком плюс, наверно, именно потому. что он проявлял настойчивое стремление со мной дружить.
  Как-то я увязался с одной из институтских компаний в двухдневный турпоход по Подмосковью, и пригласил с собой Клепова. Мы спали в одной палатке, помогали напяливать друг на друга двадцатикилограммовые рюкзаки, делили, так сказать, хлеб-соль. Но вот именно последнее и послужило индикатором-указателем того, кто чего стоит. Правда, это была не соленая соль, а сладкая шоколадка, положенная мне в карман брезентухи моей заботливой мамой и не без удовольствия сжеванная мной на одном из привалов. Оказалось, что такие преступления надо делать втихоря, где-нибудь за кустиком, а не на виду у всех, вызывая завистливое слюноотделение.
  - К тому, что здесь уже сказали, - заявил на том самом собрании мой "друг" Ваня Клепов, - нельзя не добавить, что Женька - отьявленный индивидуалист-эгоист. Вот, к примеру, ходили мы с ним на первомайские праздники в поход, так он там в одиночку лопал шоколад от пуза и ни разу ни с кем не поделился. Разве это по-комсомольски?
  И, конечно, этот поганец проголосовал против меня.
  
  Но были у меня в институте и настоящие друзья. Яша Нотариус, самый старший из нас, пришел в институт уже после армии, куда его забрали в конце войны игде он служил переводчиков в лагерях немецких военнопленных. До этого ему довелось пару курсов проучиться в неком ВИЯК'е (Военный институт Иностранных Языков), который вскоре был расформирован. У Яши, помимо других, были уникальные способности к языкам - немецким он владел бдестяще, а французский, английский и итальянский выучил сам, фактически только слушая зарубежное радио.
  Всю свою профессиональную жизнь довольно успешно он провел в Гидропроекте, проектировал приливные гидроэлектростации, в частности, в Кандалакшском заливе Белого моря и Кислой губе на Кольском полуострове возле Мурманска. Потом он уехал в Израиль, куда я приезжал к нему в гости.
   Толя Мещанский, крайний трудоголик и до дурноты порядочный малый, еще успешнее пропахал на нашей гидростроительной ниве - он долго, несмотря на возраст, руководил большой лабораторией в институте подземных сооружений (ВНИИОСП). Его стараниями реконструированы фундаменты Большого театра, Консерватории и других знаменитых московских зданий, осушены основания небоскребов Москва Сити.
   Трагична толина семейная судьба - у них с женой Таней родилась девочка с каким-то врожденным генным ущербом, она не ходила, не двигала руками и умерла в девичьем возрасте. За ней вскоре последовала и сама Таня, говорят, не в последнюю очередь и от горя. Но, кажется, ее все-таки поразил этот проклятый бич нашего времени - рак.
   Саша Талалай был сыном знатного вельможи, главного архитектора Москвы по декоративному оформлению улиц столицы. Это он придумал, как украсить Красную площадь к первой после войны первомайской демонстрации и улицу Горького к 70-летию Вождя народов. На сыне природа отдыхала - сын, хотя и был способным парнем, но рано стал изрядным выпивохой, завсегдатаем ППИ и ПРИ (Пивная Против и Рядом с Институтом). Однажды он напросился ко мне на дачу в Загорянку, и мы с ватагой его развеселых школьных друзей буйствовали там двое суток подряд, что заставило моего деда сильно понервничать. Я думал, что с годами Саша остепенится, перестанет пить. Но оказалось, что вредная российская зависимость преследовала его очень долго и в конце концов свела в могилу. Еще при его жизни на какой-то вечеринке я как-то познакомился с некой приятной дамочкой, которую завел к себе домой и с ее же подачи благополучно и с удовольствием трахнул. К моему крайнему удивлению и некоторой неловкости она оказалась законной женой Сашки Талалая.
   Учился у нас в группе один немного странный и сначала совсем неконтактный парень Леня Алилуев, только через много лет я сообразил, что он был родным племянником той самой застрелившейся жены Сталина Надежды Алилуевой. К 3-му курсу он как-то оттаял, стал очень выборочно с кем-то дружить. Особенно плотно он почему-то приятельствовал с Давидом Лукацким, носившим большой крючковытый еврейский нос). Страшный 1953 год мы всей нашей группой встречали у Алилуева в большом сером доме на Набережной, ставшем широко известным благодаря писателю Ю.Трифонову.
  Помню после перепоя все разбрелись по той многокомнатной квартире, а я с парой других слабаков задремал прямо в столовой на круговом кожаном диване, окольцовывавшим стоявший посреди комнаты толстый столб. Напротив на стене висела большая рама золоченого багета с портретом красивой дамы, стоявшей в позе, повторявшей серовскую картину актрисы Ермоловой. Много позже я догадался, что это и была ленина мать Анна Сергеевна Алилуева, репрессированная по приказу своего шурина-параноика и вернувшаяся из лагеря потерявшей рассудок.
   Можно было бы рассказать и о других моих товарищах-студентах: еврейском мальчике Зяме Даве из украинской Славуты, Юре Мастюкове, с которым я после института работал на строительстве Куйбышевской ГЭС и многих других, большинство которых уже ушло из жизни.
  
  Была у нас в МИСИ еще и небольшая театральная студия, которую вела профессиональная актриса, одна из бывших прим МХАТА'а Лидия Федоровна Друцкая. Будучи в то время редактором курсовой стенгазеты, я как-то даже попытался с ней законтачить, предложив инсценировать популярный тогда роман Трифонова "Студенты", но что-то не задалось.
  Главные роли героев-любовников, кроме красовца четверокурсника с эксклюзивной фамилией Грамматикати, в институтских спектаклях играл Сева Шестаков, будущий первый муж знаменитой артистки Ийи Савиной, у которой от него родился ребенок-даун, после чего они развелись. Всеволод Михайлович вкоре отошел от актерской деятельности, защитил докторскую диссертацию и провел жизнь известным ученым-гидрогеологом, профессором МГУ, моим коллегой, с которым мы неоднократно по разным делам плотно взаимодействовали.
  
  ПРОИЗВОДСТВЕННЫЕ ПРАКТИКИ
  
   Самыми запоминающимися, этакими "эпохальными" эпизодами моей студенческой жизни были производственные практики. Первая, после 3-го курса, состоялась на строительстве Усть-Каменогорской ГЭС, куда летом 1953 года после многодневной тряски на вторых и третьих полках безплацкартного вагона мы приехали большой группой нашего МИСИ. Жили мы в школе поселка Аблакетка, работали кто где, я глотал цементную пыль на бетонном заводе.
   Кажется, именно тогда простая истина, что люди разной национальности во многом отличаются друг от друга, в моем сознании перешла из теории в практику. В то время в Казахстане жили высланные Отцом народов немцы Поволжья. Это были толковые работящие люди, резко выделявшиеся среди основного населения - казахов, которые в большинстве своем были ленивыми, тупыми и неряшливыми. На стройке немцы работали прорабами, бригадирами, начальниками участков. В противоположность им, казахи либо занимали представительские должности больших начальников, либо были простыми чернорабочими.
   Характерно выглядели улицы поселка строителей. С одной их стороны стояли добротные каменные немецкие дома, окруженные деревьями, кустами, огородными грядками. С другой - саманные глинобитные хибары казахов, и выжженная солнцем голая земля вокруг них не держала на себе ни одной травинки.
  
  Наверно, не очень пристойно мне, сыну народа, веками притесняемого именно по национальному признаку, признавать правду рассовых теорий. Но ведь против истины не попрешь. Разве можно было не замечать отличие грубых крикливых чеченов и азеров на Преображенском рынке от тихих скромных москвичек, покупавших там чернослив и курагу. А как не видеть кардильерский хребет, разделявший культурные уровни американских негров и белых американцев? Найдите среди первых хоть одного крупного физика, математика или шахматного гросмейстера, не говоря уж о нобелевских лауреатах. Несмотря на усиленные попытки этих афро-американцев как-то окультуривать, вопреки предоставлению им преимуществ при поступлении в университеты и на престижную работу, ничего не получилось. А вот по по числу драк, убийств, грабежей они в США занимают, согласно статистике, почетное первое место.
   Сколько тонн лапши вешали нам в свое время на уши, осуждая пресловутый колониализм, угнетавший, якобы, свободолюбивые народы Африки. Но вот ушли эксплоататоры-колонизаторы, и что? Взять, например, бельгийское Конго, где просвещенных белых менеджеров, промышленников, банкиров сменили кровавые черные живодеры типа Мобуты, Лумумбы, Чомбе, ввергнувшие страну в жестокую борьбу за власть, в раздор, раздрай. Тогда СССР тоже пытался пооткусить африканского сладенького, но ничего из этого не вышло, только зря деньги вложили - осталась лишь памятная нам поговорка "Был бы ум бы у Лумумбы, был бы Чомбе нипочем бы". И за то время, что Америка и Европа подарили человечеству компьютеры, интернет, мобильную связь, полеты в космос и на Луну, черная Африка самостоятельно не дала своему населению даже элементарных коммунальных услуг.
   На казахстанской стройке потешил я свое неуемное юношеское тщеславие - напечетал в местной многотиражке "Иртышстрой" смешной графоманский стишок:
  
  Крепко плотина вцепилась в песок,
  Грозны бетонные лбы.
  Встанут реке они поперек,
  Поднимут Иртыш на дыбы.
  Быстрые воды на пользу людей
  Хлынут в турбины ГЭС.
  Сколько зажгется новых огней!
  Алтай осветится весь.
  Воля людская сильнее веков,
  Свобода пришла сюда,
  Чтоб не гремели цепи оков
  На Иртыше никогда.
  Ныне другие оковы куют,
  Их дело - сковать волну.
  Бетонные блоки прочно встают,
  Вверх поднимая стену.
  Мало до пуска осталось дней,
  Пойдет в провода энергия.
  Помни, товарищ, что будет в ней
  Часть и твоей энергии.
  
   Вторая производственная практика, состоявшаяся после 4-го курса на строительстве Пермской ГЭС вблизи города Молотова (ныне Пермь), была еще более насыщена впечатлениями и эмоциями. Правда, главным образом, не она сама, а ее послесловие. Закончив 3-недельное отбывание наблюдательно-учебной обязаловки, я с еще двумя смельчаками любознайками отправился в захватывавший дух войяж вниз по Каме до Волги и дальше чуть ли не до Саратова.
  Большую часть пути мы проделали на огромных плотах, связанных из строевого леса, который таким образом сплавлялся к местам перегрузки на баржи или железнодорожные платформы. Это был целый плавучий город со своими домиками, палатками, уборными, банями, торговыми ларьками, столовками, ленинскими уголками и клубами. Вечерами на подстилах из листов кровельного железа разжигались костры, вокруг них плотогоны пили водку, ели уху, пели песни, а в потаенных уголках штабелей дров любовные пары усердно потели, крехтели, стонали, приближаясь к оргазму. Так что экзотики было хоть куда.
  
  Третья производственная практика происходила на строительстве Ткибульской ГЭС в Грузии. Нас разместили в двух-трех комнатах общежития Постройкома - барачного типа 3-этажного дома, расположенного на окраине горного села Дзеври. Вокруг него на террасированных склонах гор нескончаемыми цепочками зеленели плотные ряды густых виноградников. Некоторые из наших догадливых практикантов, определенные на маркшейдерские работы, нарочно ставили теодолиты возле забора того или иного частника. Тот в испуге выскакивал из дома:
  - Ты чего это, малый, нацелился?
  - Как чего? Здесь трасса пройдет, а твой участок под снос планируется.
  - Э-э-э, - начинал канючить хозяин, - давай-ка поверни немного левее.
  И он приносил выкуп - корзину с дюжиной бутылок молодого терпкого вина.
  Хранилось оно во дворах в зарытых под землей больших амфорообразных глиняных бочках. Каждая из них наполнялась при рождении ребенка, а впервые откупоривалась по достижении им совершеннолетия и тогда становилась его собственностью.
  В общежитии нам было выделено несколько комнат. Рядом жили строительные рабочие, большинство которых были женщины, в основном русские, приехавшие на заработки из сельских районов Краснодарского и Ставропольского края.
  Это были молодые здоровые деревенские девки, шумные, веселые, заводные. С одной из них, некой Клавой, я потерял невинность (об этом в III-ей части)...
  
  Четвертая, преддипломная, практика была не менее интересной и поучительной, она проходила на бетонных блоках водосливов и картах намыва земляной плотины строившейся Сталинградской ГЭС. После практики мы вчетвером на небольшом пассажирском теплоходе отправились из Сталинграда в Ростов-на-Дону по недавно введенному в строй Волго-Донскому каналу.
  В те времена у его восточного конца еще высился гигантский железобетонный "Отец родной", и в голой полынной степи над шлюзовыми воротами вздымали копыта железобетонные кони. А края мелководного Цимлянского водохранилище, разлитого в верхней части каскада шлюзов, уже цвели зеленой ряской и зарастали камышами.
   В период нашего многодневного плавания нам встретился, может быть, один или два корабля - охотников пользоваться каналом не было. Зато на проложенной рядом железной дороге вовсю гудели паровозы, путь которых от Сталинграда до Ростова-на-Дону вместо целой недели по каналу занимал всего несколько часов.
  Так что это очередное осуществление "планов партии и народа" тому самому народу и его "социалистическому народному хозяйству" нужно было, как корове серебряные серьги или дворняге бархатные штаны.
  * * *
  Кажется, именно тогда я впервые посмел усомниться в правдивости правд, всю жизнь втюривавшихся нам чуть ли не с октябренского возраста.
  Свобода, равенство, братство - подслащенная лапша, вешающаяся на уши глупым наивнякам. Какая, к черту, свобода, какое равенство, какое братство?
  Вот попробуй, дай толпе волю, разнесет она все начисто, лишь сильная власть способна обеспечить людям безопасность и спокойствие. Сколько же раз нужно убеждаться, что свобода и вседозволенность почти всегда оборачивается битьем витрин, грабежом, поджогами, убийствами. А какое равенство может быть между пьяным бомжом, валяющимся в подворотне, или скандальной торговкой с одесского привоза и компьютерным аналитиком, создающим математическую модель полета на Марс? Точно также и никакого истинного братства нигде нет и никогда не было - "братские" народы, такие, как русские и украинцы, англичане и шотландцы или ирландцы вечно друг с другом бранятся, грызутся, воюют.
  Та бредовая триада фальшивого лозунга "Великой" французской революции стала явной сразу же после его провозглашения. Кровавая якобинская диктатура, гильятина, террор не оставили в этом ни малейшего сомнения.
   А как мог я безоговорочно принимать на веру ложь о "диктатуре пролетариата", пьяные рожи представителей которого повсюду торчали в подьездах с бутылками "на троих"? Выросший в интеллигентной семье потомственных инженеров я не мог признать их первичность по отношению к истинным двигателям прогреса, создателям всего вокруг, от утюга и электролампочки до телевизора и космического корабля. Особенно показалось полнейшим идиотизмом присвоение тупым грязным работягам громкого древнеримского названия гегемон.
  И вообще, думал я, почему общественное считается важнее личного? Неужели я должен больше заботится об уменьшении пены в кружках пива для рабочих фабрики "Заря", чем о моей завтрашней сдаче экзамена по сопромату? Что такого общего может быть у меня с дикой толпой орущих поддатых идиотов на стадионе Динамо? С какой стати, с какого конца мне может быть ближе запрос доярок подмосковных Химок по поводу получения доильных сосок, чем мой собственный интерес в приобретении дефицитного абонемента на приближающийся сезон концертов классической музыки в зал Чайковского?
  
  Много подобных вопросов задавал я себе, слушая назойливые славословия отметившего тогда свое 70-летие отца и учителя, вождя народов товарища Сталина, и долбая к зачетам по диамату тягомотные догмы набившего оскомину научного коммунизма.
  Вначале для меня были подозрительными, а со временем стали даже омерзительны все лозунги, касавшиеся такого аморфного, тошнотвортного, набившего оскомину названия, как народ. Якобы во имя него клал своих врагов под гильятину "друг народа" фанатик Робеспьер, им клялись шедшие, будто бы, "в народ" русские бомбисты "народники", взрывавшие кареты всех с ними несогласных, вплоть до царя-освободителя Александра II. И особенную ненависть вызывали у меня красные рожи уже в мое время посылавших проклятия "врагам народа" пресловутых представителей этого самого народа, которых ежовско-бериевские черные воронки в свою очередь самих по ночам увозили на Лубянку и в Кресты.
  С годами мне становилось все яснее, что под понятием "народ" стоит толпа, которую, как не выстраивай в колонну или шеренгу, как не выравнивай строй, она так и останется именно толпой - безликой, тупой, страшной, беспощадной. Я с детсадовского и школьного детства всегда боялся этого стихийного или даже сорганизованного скопления себе подобных, которые, взявши друг друга за руки, сразу перестают быть личностями, и становятся одним безликим зловредным чудовищем, диким монстром.
  
  А еще я стал все чаще задумываться о зловредном характере любой идеологии, будь она коммунистической, фашистско-нацистской, христианской, иудейской или мусульманской. Каждая из них - преступно навязываемая ложь, и неважно впаривается ли она нам искренне верящими в нее фанатиками типа святого Павла (Саула), Лютера, Маркса, Троцкого, Ленина или используется для захвата и удержания власти такими живоглотами, как Карл Y,Торквемада, Гитлер, Сталин, Кастро. Никакого прощения не заслуживают эти мерзавцы, прикрывавшие свои страшные зверства овечьими шкурами подсахаренных человеко-ненавистнических теорий.
  Погибшая от голода при "военном коммунизме" девочка из тамбовской деревни, разрубленный до седла новобранец 1-ой Конной, подвешенный за ребро на дереве ювелир из Гомеля - разве это не преступления носителей двуличных лозунгов-обманок "Великой Октябрьской революции"? И как можно оправдать националистическими бандеровскими призывами создания "Самостийной Украины" зверскую расправу с моей ни в чем не повинной тетей Бетей, утопленной фашистскими полицаями-хохлами в публичном клозете на Ришельевской улице в Одессе?
  И что от того, что эти вредоносные подлые теорийки были в будущем осуждены и, как старые портянки, выброшены на помойку истории? Ее взад уже не повернуть, погибших не воскресить, убийц не оправдать.
  
  ТОВАРИЩ КУЕВ
  
  Помимо производственных практик наша пятилетняя студенческая обыденщина разбавлялась еще и двумя летними военными сборами, состоявшимися после 2-го и 4-го курса. На пару-тройку недель мальчишеская часть нашего курса поступала в распоряжение инженерных войск СССР, занимавшихся учебным строительством фортификационных сооружений: дотов, дзотов, блиндажей, возведением мостов, ракетных и радарных установок.
   Воинская часть, куда мы были посланы, дислоцировалась в районе городка со старинным названием Борисоглебские слободы (Ярославская область). В подтверждение своего православного прошлого неподалеку от нашего лагеря зыркали на нас пустые глазницы кирпичных башен монастыря XIY века, недавно еще бывшего одним из островков сталинского ГУЛАГ'а.
  
  Если вторая военная практика была более не менее "умственной" - мы работали на местности с картами, наводили переправу, строили мост, устанавливали понтоны, рыли окопы - то первая была почти вся тупой муштрой и тяжкой солдатчиной.
  Нас прессовал тридцатилетний старшина с подозрительной фамилией Куев, который давил нас строевой подготовкой, сводившейся главным образом к утомительной до кровавого пота шагистике.
  - Ша-агом арш, - громко кричал этот солдафон высоким визгливым голосом. - Правое плечо вперед. Раз, два, три. Левой, левой, левой. Эй, направляющий, пе-есню за-апевай. Раз, два, три, раз, два, три. Давай, давай. - И через некоторое время с издевкой добавлял: - Это вам не сопромат, здесь думать надо.
  Когда мы уже начинали валиться с ног, он командовал "вольно!", позволял скинуть с плеч тяжеленные винтовки-токаревки и душившие горло колючие шерстяные скатки (шинели). Затем по команде товарища Куева "свернуть курки" все становились в ряд, расстегивали ширинки и мощными молодецкими струями поливали придорожные кусты и осины. Многократно удобренные мочевиной, сульфатами и нитратами они нависали над дорогой крупными ветвистыми росляками.
   Больше всего мне досаждали портянки, которые никак не хотели ровно накручиваться на мои тощие ноги-спички. Эти тряпки, сбиваясь в кирзовых сапогах неровными комками, натирали ступни, щиколотки, икры, и я постоянно страдал от восполявшихся ссадин, натоптышей и кровяных ран. Поэтому я облегченно вздыхал, когда вместо мучительно трудных долгих переходов нам давали задание ползти по пластунски - хотя при этом нам приходилось здорово вымазываться болотной грязью и суглинистой пылью, зато хоть ноги отдыхали.
  И еще очень доставали противогазы - в них и с полной выкладкой на плечах нас заставляли делать пробежки, вверх и вниз по пересечёнке, иногда по целому километру. А этот гад Куев бежал с нами рядом и орал на тех, кто, поддерживая правой рукой бьющий по заду приклад винтовки, левой отводил от лица резину противогаза.
  
  Жили мы повзводно в палатках-брезентухах на 6-10 железных коек. Были бы уши у лесной поляны, где стоял лагерь, она могла бы порадоваться цветистости и гибкости русского языка. Кроме громкого птичника юных голосов и отборного витиеватого мата, можно было также оценить важность такой приставки, как "о", присутствие которой меняло смысл сказанного. Так, при команде "Очистить территорию" все должны были срочно убегать в лес. А вот приказ "чистить территорию" заставлял по наряду вне очереди часами махать по траве тяжелой метлой, убирая бумажки, окурки, жестянки и особенно нахальные шишки, которые, падая с деревьев, колючими кучами беспощадно заваливали землю.
  Кормили нас простой солдатской пищей - щами, кашами, картошкой с мясом и чаем со сгущенкой. Эту еду дневальные на весь взвод варили в огромном железном чане, который, по случаю полного отсутствия каких-нибудь моющих средств, дежурным приходилось отдраивать до блеска песком и промывать в протекавшей рядом речке. Также простецки велась "борьба" с желудочными инфекциями при очистке ложек, вилок и прочих нестрелковых инструментов.
  Однако, вовсе не этот метод помывки пищевого инвентаря вызывал рвотный рефлекс у некоторых брезгливых чистюль. Их щепетильность нередко подвергалась испытанию более изощренным способом. Приведу пример, связанный с почти полным оголоданием моего приятеля Толи Мещанского, которого по возвращении домой мама долго откармливала. А все из-за его избыточной впечатлительности, не позволявшей его прикасаться к еде, сваренной в том самом железном чане. В чем было дело?
  А в том, что с самых первых дней нашего пребывания в лагере его воспаленное воображение стало подвергаться тяжелым испытаниям. Началось с того вечера, когда один из завзятых хохмачей нашего курса Борька Биргауз, доверительно склонившись к толиному уху, с возмущением рассказал, что сам видел, как после наступления темноты дежурный из соседнего взвода пописал прямо в только что сваренную овсянку. От этой информации у бедного Толи горло заблокировалось рвотным спазмом и никакую кашу он есть уже не смог. Естественно, этот случай послужил спусковым крючком для бомбардировки мозгов впечатливого недотепы многодневной картечью неприхотливого солдатского юмора.
  
  Кроме рытья траншей и уборки территории, в работу, развивающую наши неспортивные бицепсы-трицепсы, входило перетаскивание бревен, заготовка сушняка, валежника, пилка и колка дров на зиму. Наиболее трудным было пополнение запасов водонапорной башни, для чего нас использовали в качестве водокачки. Мы становились шеренгой и передавали от одного к другому тяжелые ведра с зачерпанной в реке водой. Особенно доставалось крайним, которым приходилось по шаткой лестинице поднимать ведра вверх. Отбывая как-то такую водоносную повинность, я написал лукавый стишок в ротную стенгазету:
  Дежурный! Помни у роты рты
  В жару пересохли от жажды.
  За каждую каплю холодной воды
  По гроб тебе должен каждый.
  
  * * *
  
  Плотно легло на полку памяти и одно неординарное событие, связанное с приоткрывшейся было передо мной крохотной щелки в железном занавесе, защищавшем нас от тлетворного влияния прогнившего Запада.
  Были у нас в институте на Разгуляе почтовые ящики, куда поступали письма для студентов, приехавших учиться в Москву из других городов. Но вот в ноябре 1953 года, к моему крайнему удивлению, я тоже получил письмо, причем не из какой-то там южнорусской Жоповки или западносибирского Мочеписка, а из самой, что ни есть, Заграницы. А в то время (хотя Усатый вот уже как полгода отдал концы) для такого, как я, ничем не выдающегося простолюдина, да еще еврея, было настоящим чудом. Что же за письмо меня достало? Да вот оно:
  
   Здравствуйте, дорогой товарищ Евгений!
  Может быть, Вас удивит, кто Вам пишет. Мы, девушки из далекой Чехословакии интересуемся жизнью трудящихся и учащихся СССР и хотели бы переписываться с советскими друзьями.
  Я учусь в 4-м классе педагогической школы в Градце Королевы. После сдания экземов я хочу поступить на высокую школу русского языка. Мне 18 лет, я уже 2 года членка Союза сотрудничества с армией и 1-ый год я занимаюсь планеризмом.
  Мои родители - члены Единого сельского кооператива III-го типа в нашей деревне, это 11 километров от города. Они работают за то, чтобы наша деревня стала социалистической.
  Я тщусь, что Вы мне скоро напишете. Желаю Вам много успехов в Вашей школьной и комсомольской работе.
  С сердечным приветом, прощается,
   Ева Менцакова.
  Педагогическая школа,
  площадь Ленина,
  Градец Королевы, ЧСР
  
  Плюс к этому письму в конверте лежал неплохо отпечатанный на плотной зернистой фотобумаге черно-белый портрет типично славянской девицы с угадываемым пышным бюстом деревенской колхозницы.
  Что было делать, отвечать или нет? Стал советоваться с отцом. Он сказал:
  - Еще год назад я бы тебе запретил. А теперь просто не советую. Мало ли что, связь с заграницей, ни к чему это, хотя и народная демократия. Пожалуй, лучше воздержаться...
  Но я не воздержался, все-таки интересно было познакомиться с девчонкой из другой страны. Может быть, и сьездить удалось бы, кто знает. Кроме того, хотелось выяснить, откуда она взяла мое имя. На одном только нашем курсе было около 150 человек, а в институте несколько тысяч. Каким образом этой чешке стало известно мое имя, и почему именно оно ей приглянулось?
   Впрочем, как вариант, появилась одна догадка. В том году в молодежном журнале "Смена" я тиснул заметку под названием "На высоких отметках" - небольшой репортажик о нашей производственной практике на бетонных блоках Усть-Каменогорской ГЭС. Скорее всего, там эта Ева и увидела мою, как ей, наверно, подумалось, немецкую фамилию Зайдман, у них в Чехословакии она была привычной.
  Мое ответное письмо было довольно коротким и осторожно вежливым, я в основном стандартными словами выражал благодарность за внимание к моей особе. Зато следующее письмо из Чехословакии отличилось большим многостраничьем и содержало довольно подробное описание режима дня учащихся Педагогической школы. Толщину конверта сильно увеличивала куча открыток с видами Градца Королевского и большим анфасным фото самой Евы. Ее простое крестьянское лицо не обещало за своим фасадом ни большого интелекта, ни сексуальной привлекательности, и не вызывало у меня какого-либо особого интереса. Да еще то отцовское опасение. Поэтому наша переписка как-то спустилась на тормозах и не продолжилась.
   А, может быть, зря. Могла бы моя дальнейшая судьба сложиться совсем иначе...
  
  * * *
  
   К студенческому времени относятся и некоторые забавные строки из моего тогдашнего дневника:
  
  2/I-51 г. Новый год! Новая половина ХХ века! Встретили его в метро. Мы (Кот, Марик, Витька Нудельман) были на концерте в Консерватории, потом прошвырнулись по Броду и в полночь оказались в вагоне метро. Там никого не было, и мы побесились в волю - прыгали по сиденьям, бегали, барабанили в стены. Веселились во всю. Как маленькие.
  14/V-51г. Сегодня мне 19 лет. Последние "надцать" в моей жизни. Больше никогда их не будет! Куда вы года спешите? Притормозите!
  19/I-52г. О Люде писать особенно нечего. Она липнет ко мне, все время звонит и вытягивает на свидания. Какое-то чувство ( скорее, чувственность) она во мне, конечно, разбудила. Но не любовь. Плохо представляю себе, как мне себя с нею вести. Интересы у нас разные. Этот первый в моей жизни поцелуй был какой-то не настоящий, я ожидал чего-то другого, наверно, чего-то большего.
  9/II-52г. Нельзя быть равнодушным к людям и жизни! Я не согласен с Толстым, который любуется Стивой Облонским за его легкое отношение к серьезным вещам. Пусть рыдает человек, испытавший горе, и пусть хохочет тот, кто чувствует себя счастливым! Я говорю это не потому, что, может быть, еще не переживал по настоящему большого горя и больших радостей, а потому, что, знаю, это должно быть так. Анна Каренина должна была броситься под поезд - и она большой человек с большими чувствами - о таких пишут романы. А Дарья Облонская, прощающая мужу измену, вызывает только умиление у Толстого в романе и недоумение, непонимание, а то и презрение у людей в жизни. Впрочем, все это ерунда, наверно, я пишу как-то не так. Почему-то не могу выразить толком словами то, что у меня внутри. Там, в душе, такой сумбур, такая неразбериха...
  28/VIII-52г. Последние дни каникул я вовсю волочился за девчонками. С Верой получилось фальшиво и глупо. С Тамарой вообще ничего и не было. Просто, повидимому, я не умею влюбляться так, как многие другие мои сверсники. Я другой человек в этом отношении.
  5/I-53г. Склепал коньки, но на каток не ходил еще - не с кем.
  Был с Лерой и Котом на концерте Зандерлинга - блеск. Играли Баха. Он мне всегда казался сложным композитором. А оказалось, ничего подобного, музыка понятная и очень сильная.
  К папе езжу редко. Очень скучаю иногда по нему, а когда встречаюсь, говорить не о чем.
  Приезжала ко мне одна девушка из 6-ой группы, Роза Хесина. Симпатичная, но очень уж деловая такая, холодная. Занимался с нею теормеханикой. Потом проводил до метро.
  Набрал уйму беллетристики: Блок, О.Генри, Р.Ролан ("Кола Брюньон"), Дин-Лин ("Солнце над рекой Саньгань"), Шишков и еще что-то. Понемногу читаю.
  Расчитал уже все по сопромату (курсовая работа) и сдал Уставы по военному делу. Теперь лоботрясничаю.
  Смотрел в Клубе шоферов "Первый бал" с Диной Дурбин. Здорово!
  29/I-54г. Сегодня кончилась предпоследняя сессия. Вылез опять в отличники. Зачем? Неизвестно, сам не знаю. Слушал "Пер Гюнт" Грига - сила, создает настроение. Муся - не интересна, но, кажется, втюрилась в меня. С Галей ничего не вышло, если не считать средней силы стишка... И вообще, я понял, что никогда не буду полностью счастлив. Так, как я мечтал. Разве могу я думать о великой всепобеждающей любви, когда я, даже целуя девушку, думаю: "а зачем это?" или "не опоздаю ли я на трамвай?". Обидно, глупо и грустно...
  22/VI-54г. В субботу сдал последний в эту последнюю в институте сессию госэкзамен. Неужели последний в жизни?
   А как быть со сдачей другого, не менее важного, но более сложного для меня испытания - экзамена за место среди людей. О чем я? Да все о том же, о моем дурацком характере. Дело в том, что я сплошной индивидуалист и совершенно не способен существовать в коллективе. И все потому, что я совсем не умею ко всему относиться легко и просто, в том числе, не умею отшучиваться. Ведь все любят смеяться, в том числе и подшучиваться друг над другом, причем, поводы для этого отыскивают зачастую самые идиотские. А я вот, когда надо мной подтрунивают, обижаюсь, надуваю губы и чувствую себя погано. Не я ли сам идиот?
  18/IX-54г. Вот я - дипломник. В ноябре - направление на работу. Ой!
  
  С этим "направлением" были связаны самые главные тревоги, волнения, надежды, замыслы, мечты. От него зависело стартовое начало профессиональной и житейской судьбы. Вообще-то официально нам представлялась возможность самим выбирать место службы, которое мы должны были отработать в ближайшие 3 года. Для этого на стене возле деканата вывесили списки вакансий, среди которых одни были очень привлекательные, заманчивые, а другие, наоборот, бросовые, никчемные, даже пугающие. К привилегированным относились должности сотрудников научно-исследовательских и проектных иститутов, а также преподавателей техникумов. Многие из них находились в Москве. Но таких мест было всего ничего, и, как считалось, их давали в первую очередь семейным, во вторую - отличникам. Большинство же выпускников института должны были мотать свои обязательные сроки на Великих стройках коммунизма в Сибири, на Волге, в Средней Азии и Закавказьи. Ведь, собственно говоря, для этого и был затеян 4 года назад наш Зимний набор.
   На самом деле, нашу судьбу решали вовсе не мы сами, а специальная Комиссия, состоявшая из представителей разных строительных Управлений, проектных институтов и прочих учреждений. Подозреваю, что многие из тех серопиджачных неулыбчивых незнакомцев, которых мы тогда ежедневно провожали тревожными взглядами в деканат, были эмведешными кадровиками и работниками спецотделов. Недаром они так строго блюли соответствие предлагаемых должностей анкетным данным каждого из нас.
   Как обладатель "красного диплома" (на курсе нас было всего 4 человека), я, конечно, думал попасть в один из НИИ или по крайней мере хотя бы остаться в Москве. Но властьимущая Комиссия думала иначе.
   Комиссионный председатель, протягивая мне лист формуляра с моием согласием, приказным тоном сказал:
  - Подпишите вот здесь, внизу.
  Дрожащей рукой я взял бумагу, посмотрел и вздрогнул - меня посылали работать на строительство Куйбышевской ГЭС на Волге.
  - Но как же, как же так, может быть, есть другие варианты...? - растерянно спросил я, заикаясь.
  - К сожалению, все остальное уже разобрано. Хотя, подождите-ка, - он порылся в бумагах, - вот-вот, есть еще одно место в Управление "Туркменгидрострой". Если хотите, пожалуйста.
  Я стоял огорошенный, огорченный, обиженный и не знал, что делать, что сказать. Насупясь, опустив низко голову и разглядывая свои носки, я с трудом все-таки выдавил из себя:
  - Если можно, разрешите, я подумаю... немного...
  - Ну, ладно, - после паузы ответил председатель, - только учтите, ничего другого мы вам предложить не сможем.
  Потянулись часы и дни мучительных раздумий, сомнений, колебаний. "Это же несправедливо, что за дела такие, - жевал я мысленную жвачку, гоняя в башке случившееся с наивностью пятиклассника, - у меня же диплом с отличием, а они, подлюги, в самый конец списка меня поставили, когда все хорошие места уже ушли. А вон тех двух блатных даже вне списка в аспирантуру взяли".
  Обидно было, больно. Оказалось, что мое только что созревшее самолюбие может быть так легко, так бесцеремонно попрано грязным сапогом эмведешного антисемитизма. Я страдал, горевал, ходил мрачный, убитый. Но потом стал интересоваться: а как обстоят дела у других? Вон Толя Мещанский, получивший направление на тот же Туркменский канал, поперся в Минсельхоз и выклянчил себе направление в московский Гипро, а Гера Шейнфельд тоже ловко подсуетилась - быстренько выскочила замуж и осталась в Москве.
  Но как-то оба варианта мне были не только не по плечу, но и не по вкусу. Посуетившись мозгами, я однажды вдруг подумал: "А, может быть, ничего страшного в поездке на великую стройку века и нет, даже чем-то интереснее просиживания штанов в конторе. Может быть, и не стоит рыпаться, а согласиться, махануть на стройку, сбежать от мамы-папы, понаслаждаться самостоятельностью, понюхать настоящей жизни, хватить романтики. Всего-то ведь на 3 года".
   И, обмозговывая такой путь развития событий, я ту трехлетнюю обязаловку постепенно начал представлять в виде некой турпутевки, поездки в манящее неведомое будущее, а ее непредсказуемость и опасность стала горячить мне кровь и поднимать уровень адренолина (или тестостерона?).
  
  Ну, конечно, сразу я никуда не поехал. Болтался без дела по Москве, встречался с приятелями, девчонками, ходил на каток, в лес на лыжах, таскался по кинушкам, театрам, концертам - в общем, вел приятную житуху без зачетов, лекций, семинаров, экзаменов и курсовых работ. Только в конце марта я, наконец, созрел для прыжка в пропасть туманной неизвестности.
  
  Глава 4. ВЕЛИКАЯ СТРОЙКА КОММУНИЗМА
  
  НА ЗОНЕ ГУЛАГА
  
  Это был один из самых богатых событиями (и, соответственно, впечатлениями) кусок начального периода моей жизни. Но напрасно я его так уж романтизирую. На самом деле, он послужил мне просто некой послеучебной производственной практикой, наподобие ординатуры, которую обычно проходят будущие врачи, оканчивающие медицинские институты.
  И большинство полудетективных историй, оставшихся в моей памяти, происходили даже не со мной и моими друзьями. Они прпишли ко мне из тоже полумифологических рассказов, которые суровыми предостережениями или забавными анекдотами разбавляли бытовуху квартирных кухонь, общежитийских застолий, гостиничных посиделок того моего пребывания на строительстве Куйбышевской ГЭС, которое и длилось-то всего ничего - меньше года. Но зато как это время было густо насыщено жизненным опытом!
  
  Среди ярких воспоминаний о первых неделях моего вхождения в новую загадочную быль было знакомство с Толей Берлиным, худощавым короткобородым молодым человеком, моим сверсником. Я разыскал его с подачи кого-то из московских приятелей, передавший для него наглухо заклеенное письмо. Последнее важно подчеркнуть, так как времена (1955 год) еще тогда были непонятно-туманные, а в том послании, повидимому, таилось нечто не предназначенное для посторонних глаз.
   Я подошел к небольшому покосившемуся домику, доживавшему, как и весь Ставрополь-на Волге, свою последнюю весну. Через 3-4 месяца ожидалось его погружение в темную пучину Куйбышевского водохранилища. На пологом речном берегу уже высились горы крупнообломочного камня, готовившегося к перекрытию русла.
  На калитке висела свирепая морда немецкой овчарки, выразительно скалящаяся с замысловато вырезанного фанерного листа. Много лет спустя я такую же картинку видел на раскопах заваленной вулканическим пеплом античной Помпеи. Острые собачьи клыки многоцветными мозаиками бессловесно останавливали воров перед входными дверями вилл древнеримских патрициев. В отличие от них, нынешние новорусские домовладельцы без слов не обходятся и на кованных воротах своих дворцов вывешивают никого не пугающие обьявления: "Во дворе злая собака".
  Я вошел в дом. Это был луч света в темном царстве. В царстве режимной сталинской стройки, в мире лагерного беспредела, злобы, бесконечного мата-перемата, липкой тягучей цементно-суглинистой грязи.
  Светлый луч был небольшой комнатой в избе-пятистенке, оформленной в смелых авангардистских традициях какого-нибудь мейерхольдовского спектакля. Под потолком висела люстра, сделанная из простого оцинкованного ведра с искусно вырезанными шестиконечными звездами, лунными серпами и девичьими головками. Столом служила грузовая тележка с большими колесами, ее удобно было откатывать в угол, освобождая пол для танцующих каблуков.
  А те ловко отстукивали румбу, фокстрот и танго, выкалываемые короткой патефонной иглой из ещё тогда только пластмассовых, а не виниловых пластинок. Музыка, танцы, песни, стихи и просто кухонный трёп были милым кусочком моей бывшей студенческой Москвы. Я стал приникать к нему каждый вечер.
  Володя жил со своей подругой-женой Тусей Тобидзе, высокой худощавой брюнеткой, то ли родственницей, то ли однофамилицей знаменитого грузинского поэта. Она училась на последнем курсе заочного института, а в перерывах между болтовней с приятельницами и танцами-шманцами довольно усидчиво долбала какие-то учебные премудрости.
  Володю выперли с 4-го курса московского Архитектурного.
  - За что? - Спросил я его как-то.
  - За то, что поглощенный диаматом я вдруг ругнулся матом, - скаламбурил он. - И очень напугал ведшего тот роковой для меня семинар доцента-долдона, работавшего раньше на Старой площади. Всего-то спросил, как сочетается вкус паюсной икры в цековской столовой с принципом соцсбережения. Вот и отчислили меня за неуспеваемость.
  А я понял, что родители Берлина, безродные космополиты, поспешили отправить сына из Москвы от греха подальше - времена ведь стояли людоедские, предсмертные.
  Володя был ловок и рукоделен во всем, за что брался. Он здорово рисовал, играл на гитаре, пел под Козина и Вертинского. А проявляя свой художнический талант, лепил не только забавных зверюшек из белой глины, но и вкусные пельмени из ржаной муки. Пока Туся писала свои курсовые, он мастерил книжные полки, собирал детекторный приемник с радиолой, варил борщ, мыл полы и стирал белье.
  Много позже с Володей и Тусей мы встретились уже в Москве. Они жили на Кривоколенном переулке в большом старинном доме. Крутая лестница заставила меня попыхтеть, пока я добрался до 7-го этажа (наружных фасадных лифтов у старых домов тогда еще не было). Косяки обитой дермантином двери усеивали кнопочные звонки с бумажными наклейками, обозначавшими имена соседей этой коммунальной квартиры. Я нажал на "Берлин".
  Высота потолков в этом буржуйском доме намного превышала свои аналоги в только что начавшихся строиться панельных хрущевках. А после дружеских обьятий с Володей и Тусей мне довелось и оценить, как изобретательно он использовал эту самую высоту.
   Их небольшую комнату в коммуналке недоучившийся талантливый архитектор преобразовал в фактически двухкомнатную квартиру. И не простую, а двухэтажную. Как? Очень просто и очень ловко - пристроил на одном столбе и четырех настенных кронштейнах широкую антресоль. На ней стояла кровать, две тумбочки и трюмо. Настоящая спальня. Необычность этого жилья дополняло стильно подобранное буйство цветного многообразия. Все восемь стен комнаты-квартиры были выкрашены разным колером, и это каким-то поразительным образом расширяло пространство. Такое вот было авангардистское чудо.
  Но в той ставропольской хибаре стены раздвигали фокстротовые ритмы, гитарные аккорды, громкое многоголосье и веселый хохот. А потолок поднимался к чердаку от самогона и черноголовой водки, которые после зарплаты облагораживались шампанью и шартрезом. В те часы моя начавшаяся взрослая жизнь становилась прекрасной и удивительной.
  
  * * *
  
  Прибыл я в распоряжение "Куйбышевгидростроя". Русло Волги тогда еще не было перекрыто каменно-земляным банкетом, и основные строительные работы велись в котловане правого берега - там возводилась водосливная часть плотины и здание гидроэлектростанции. Меня определили в Технический отдел Района Љ1, где шло бетонирование и монтаж оборудования ГЭС.
  Начальником был строгий неулыбчивый хохол с вызывающей нехорошие ассоциации фамилией Шкуро. Не знаю почему, но с первого момента, как только мне пришлось предстать перед его необьятной величины столом, я почувствовал: он меня в вверенном ему кабинете не потерпит.
  Нелепые мелкие придирки начались на следующий же день. Не отрывая злого взгляда от нижней части моей фигуры, Шкуро сухо заметил:
  - В кедах на работу не ходят.
  Потом, когда за 5 минут до окончания работы я начал свертывать ватман, на котором чертил технологическую схему, он сделал мне еще одно замечание:
  - Рабочий день не окончился, надо соблюдать дисциплину.
  Ну, казалось бы, что тут такого - просто начальник поначалу учит нового молодого сотрудника, как надо вести себя на службе. Однако я видел, никому другому из тех, кто тоже предпочитал кеды ботинкам и смывался с работы на 10-15 минут раньше срока, он ничего не выговаривал. Но даже не в этом было дело. Неприятны были не сами слова, а тон, которым они произносились - отчужденно-грозный и неприветливо-суровый. За все время, что у него проработал, Шкуро ни разу мне не улыбнулся, не пожал руку и не обратился на "ты", хотя со всеми остальными сотрудниками отдела был с виду обходительным милашкой.
  
  Надо признаться, я в жизни нередко сталкивался вот с такой же необьяснимой ко мне неприязнью и агрессивностью людей, с которыми ощущал какую-то (психологическую?) несовместимость. Она меня всегда сильно пугала и очень огорчала. Я пытался так же, как в случае Шкуро, этим людям улыбнуться, заговорить на отвлеченные неспорные темы, но сгладить неловкость не мог - отношение ко мне не улучшалось.
  Впервые я почувствовал эту беспричинную к себе враждебность еще в школе. За соседней партой в 4-м или 5-м классе сидел задиристый мальчишка, который почему-то именно меня выбрал мишенью своих глупых выходок. Не вытягивая губ в улыбке, он то сыпал мне песок в чернильницу, то больно тыкал карандашом в шею. А после уроков на школьном дворе все норовил долбануть по голове мешком с переобувными ботинками.
  А в институте почему-то взьярился на меня однокурсник Юрка Бурт, комсорг нашей группы. На одном из комсомольских собраний, совершенно не соответственно величине и важности какого-то моего ерундового проступка, он злобно на меня обрушился с обвинением в антиобщественном поведении. И потом уже в коридоре, продолжая раздраженно меня отчитывать, так раздухорился, что неожиданно (кажется, даже для самого себя) влепил мне пощечину. Правда, потом извинился.
  О других более поздних и более серьезных конфликтах, казавшихся мне беспричинными, я еще расскажу.
  
  В отличие от начальника, главный инженер отдела, где я впервые начал свою профессиональную карьеру, был весьма контактный седоватый человек, всегда мне приветливо улыбавшийся и нередко одарявший меня приятельской беседой. Несколько раз мы с ним в обед оказывались в столовке за одним столом, он распрашивал меня о Москве, о МИСИ, который тоже окончил когда-то. Из разговора я понял, что он служил еще на Беломорканалстрое, где работал аж начальником участка. Из этого следовало, что он был далеко не простым инженером, а важным и нужным спецом.
  Однако, было одно большое "НО", существенно отличавшее его от всех других, в том числе тех, кто ему подчинялся. В то время, как после окончания трудового дня я и все остальные сотрудники Техотдела ехали домой в свои квартиры или общежития, главный инженер становился в неровный строй угрюмых зеков и в сопровождении овчарок отправлялся в зону спать на нарах.
   Носил он черную поношенную робу с номерной нашивкой на рукаве и "гавнодавы" на резиновой подошве. Однажды с хитроватой улыбкой он обьяснил мне, что схватил срок, якобы, за украденное им пальто какого-то большого начальника, когда служил в Минспецстрое. Думаю, это он просто так отшучивался, не желая говорить правду, которая была, повидимому, намного серьезнее и грустнее...
  Но на работе главный инженер вел себя вовсе не по-зековски - в производственных делах был тверд и решителен, возражал начальству, спорил, ругался по телефону, распекал подчиненных. В то же время был приятен в общении, мог пошутить, рассказать к случаю анекдот.
  От него я тогда научился соблюдать принцип "двух шапок": одна должна была всегда лежать на твоем рабочем столе и свидетельствовать, что "ты здесь", в крайнем случае, вышел покурить или в туалет. Другая, временно заполнявшая рукав пальто (конечно, в зимнее время), защищала лысину своего хозяина, когда он сматывался к "миленочке" или еще куда-нибудь по приватным делам.
  На той конторской работе я просидел не больше месяца. Как и следовало ожидать, Шкуро без всяких-яких выпер меня из Техотдела, удовлетворив тем самым свою открытую неприязнь лично ко мне и плохо скрываемую ненависть к неарийцам в целом.
  В один из неприкрасных дней, проходя мимо моего стола, он вдруг остановился и тихо промычал:
  - Надо переговорить, зайдите ко мне.
  Когда я предстал перед его злобной рожей, он нахмурился:
  - Значит, так. - Не глядя на меня, порылся в бумагах, лежавших стопками на его столе, и, выбрав одну из них, протянул мне:
   - Вот приказ о вашем переводе на стройплощадку. С завтрашнего дня у нас не работаете. Все, идите.
  
  * * *
  
   Так я стал мастером. В этой должности мне предстояло с бригадой зэков смонтировать рабочую металлическую лестницу, соединявшую этажи здания ГЭС.
  С тоской и страхом я долго рассматривал врученные мне чертежи, ничего в них не понимал и не знал с какого конца начать. Через пару дней самосвал сбросил возле лестничного пролета груду ребристых лестничных пролетов, площадок и поручней. Походив немного возле них, мой бригадир-зэк сказал с твердой непреклонностью:
  - Не боись.
  На чертежи даже не взглянув, он махнул рукой крановщику приданного нам подьемного крана и подозвал сварщика:
  - Тащи аппарат.
  
  Через пару недель в лестничном пролете здания ГЭС матово чернела стальная рабочая лестница, дополнявшая лифтовую связь этажей гидроэлектростанции. Но радоваться было нечему, на меня свалились большие неприятности.
  Скандал грянул громкий, грозный, ужасный. Выяснилось, что лестница была установлена неправильно - ее поручням надлежало приходиться по правую руку, а они были слева. Также безграмотно оказались смонтированными и лестничные площадки, которые оказались выше на два сантиметра, чем надо. Меня вызвал сам всесильный начальник Района с нерусской фамилией Кан. Он сузил свои и так узкие корейские глаза и заорал на меня, пригрозив, что выкинет меня к чертовой матери, отдаст под суд, засадит в зону.
  Ничего этого, конечно, он не сделал, но никакой серьезной работы больше мне не доверяли.
  
  Ничего особенного не делая и выполняя всякие разовые поручения, я прокантовался до осени, когда вызволять меня приехала из Москвы мама. Она в то время работала в некой организации, подчиненной Министерству Электростанций (его главой, кстати, был в то время опальный первый сталинский сатрап Вячеслав Молотов). Мамины дела, связанные с темой неразрушающих методов контроля качества сварных швов, послужили удобным поводом получить ей командировку на Куйбышевгидрострой.
   Это были времена большой моды на так называемый "мирный атом". После превращения страшного атомного оружия в "бумажного тигра", как образно именовал атомную бомбу великий китайский кормчий Мао, радиоизотопы резво пошли в самые разные области жизни. Стали ими проверять и качество сварки труб и прочих металлических изделий.
  Кто-то (скорее всего, Тихон Павлович, ее второй муж) надоумил мою маму применить атомное новшество и в строительстве. До этого проверку качества сварки арматуры в железобетоне делали путем выреза выборочных его кусков, которые ломали и смотрели что там внутри. Можно только удивляться, что такая проверка признавалась допустимой и достаточной.
  Мамина "рация" (так именовались в быту "рационализаторские предложения") была встречена на ура. Так что ее поездка в Куйбышев оказалась весьма успешной. Но не это было ее единственной и главной целью. Куда больший успех она достигла в разговоре с начальником треста "Гидромонтаж" Гончаровым, который очень кстати тоже тогда оказался в командировке на Куйбышевгидрострое. Он был старый мамин знакомец, и на ее обо мне просьбу, тут же продиктовал секретарше письмо о моем переводе к нему под крыло. На нем через пару недель я и вылетел обратно в родную Москву.
  
  ИНЖЕНЕР - МОТОР ЭПОХИ
  
  После возвращения в Москву главным делом для меня, освободившегося от трехлетней госповинности, был поиск подходящего места службы. Как-то в "Вечерке" я прочел обьявление о приглашении на проектную работу инженеров-гидротехников в институт "Водоканалпроект". Проектировать водные каналы с плывущими по ним белоснежными лайнерами, прокладывать новые речные пути - разве это не та инженерная романтика, которая достойна моего самого Высшего гидротехнического образования? И я поехал на улицу Большие Кочки (позже она стала Комсомольским проспектом) поступать на работу.
  Оказалось, что словосложение "водоканал" означает совсем не то, что я думал, и расшифровывается, как "водоснабжение" и "канализация" - никакого романтизма, одна кухонно-унитазная бытовщина.
  Моим первым начальником и первым учителем (не считать же таковым того подлюгу-антисемита Шкуро на Куйбышевгидрострое) был Давид Львович Нусинов, главный инженер проекта, в группу которого меня определили. Это был красивый седовласый джентльмен, вальяжный, уверенный в себе, доброжелательный. Ему было в то время, наверно, около 50, но он казался мне мудрым старцем, обогащенным жизненным и профессиональным опытом.
  Я сразу проник к нему симпатией, а он мне покровительствовал и, бывало, даже в ущерб делу прощал некоторые досадные оплошки. Вот один из примеров такого рода.
  Мы трудились над техническим проектом Рязанского НПЗ (нефте-перегонного завода). Я должен был разместить на чертеже железо-бетонный приемный оголовок забора воды из реки. Что я сделал? То же, что в институте на курсовых проектах. Я взял указанную мне некой Ревмирой Ивановной картинку из гидротехнического справочника и перерисовал ее на ватманский лист, где уже красовалась насосная станция речного водозабора.
  Надо обьяснить, кто такая эта Революция мира. Нас в группе Нусинова работало несколько человек, и старший инженер Ревмира Ивановна играла роль лидера. Она была властной, непререкаемой в суждениях и невростеничной особой перезрелого возраста. Надо сказать, именно такие дамы всегда испытывали почему-то ко мне необьяснимую неприязнь (или, по умному, психологическую несовместимость). Эта была первой в ряду многих других последующих.
  В то утро блюститель дисциплины, называвшийся "комсомольским прожектор"ом, у дверей института засек ревмирино десятиминутное опоздание на работу, что сделало ее особенно злой и раздраженной. Отдышавшись от спешки и протерев платком очки, она вонзила их в сделанный мною вчера чертеж. Затем ее стекляшки свирепо сверкнули и бросили в меня колючие испепеляющие искры.
  - Что за безобразие, что за халтура? - Заорала она во все горло. - Почему оголовок не вписан в местный рельеф? - Ее резкий пронзительный фальцет заревел на всю комнату, вызвав всеобщее любопытство. Коллеги, предвкушая спектакль, оторвались от своих столов и воззрились на меня. А Ревмира задохнулась от распиравшей ее злости: - Тоже мне, художник нашелся фиговый, рисовальщик хреновый, в детский сад надо идти, книжки-раскраски малевать, раскрашивать. Такую подлянку подкинул. Кто теперь будет все это переделывать?
  Пренебрегший правилами вписывания сооружений в горизонтали местности, я сидел красный, понурый, убитый. Что было говорить, что отвечать? Я, конечно, был виноват и я молчал, прилепив язык к нёбу. Ревмира, наверно, долго еще крыла бы меня последними словами, но Давид Львович ее остановил:
  - Ладно, ладно, Ревмира Ивановна, не нервничайте, - сказал он спокойно. - Ничего катастрофического пока не случилось. У нас до сдачи проекта есть еще время, Евгений поправит этот чертеж. Отдайте ему его прямо сейчас.
  Я благодарно посмотрел на шефа, а Ревмира, с яростью швырнув мне на стол злополучный ватманский лист, уткнулась в свои бумаги.
  На лестничной площадке, где только и разрешалось дымить сигаретами, мой приятель Игорь Кругляк, заметив мой опущенный нос, стал меня успокаивать:
   - Не бери, Женька, в голову, - заметил он. - Того не стоит. А этой стерве, наверно, ночью не с кем было перепихнуться, вот она и бесится.
  
  * * *
  
  Водоканалпроектовский период моей профессиональной биографии отличился еще одним важным начинанием - моей первой деловой поездкой. Она состоялась в середине мая 1957 года и так точно запомнилась потому, что пришлась как раз на дедушкино-бабушкинскую Золотую свадьбу. И соответственно на мой четвертьвековой юбилей.
  Из-за этих важных дат я сначала даже хотел отказаться от предложенной мне Нусиновым командировки, но тщеславие победило, и я поехал.
  Мне поручалось собрать материалы по гидрологии небольшой речки, где должен был быть построен водозабор для воинской части, квартировавшейся под Чкаловым (теперь, как и до революции, - Оренбург). Меня поселили в большой полупустой визитерской комнате на 12 коек, где было холодно, сыро, неуютно. И я тут же простудился, набрал высокую температуру и пару дней не выходил на улицу.
  Но этот простой дал мне повод наблюдать из окна забавно-поучительную картину. В то время на пост министра обороны только что вступил знатный военачальник Г.Жуков, известный своей жестокостью и безжалостностью. Как не странно для такого знаменитого полководца, одним из своих первых дел он посчитал заботу о внешнем виде своих подчиненных. Причем, не только в кабинетах и коридорах самого Министерства обороны, но и во всех вверенных ему воинских частях. Оказалось, что для советской армии строевая выправка не менее важна, чем крепость брони танков и скорострельность дальнобойных орудий.
   Чтобы выправить фигуры военначальников, заевшихся на казенных харчах и засидевшихся за письменными столами благодаря мировой "разрядке", повсеместно была введена обязательная физзарядка. И вот каждые 3 или 4 часа на плацу перед административным зданием той воинской части выстраивались неровной шеренгой далеко немолодые толстопузые капитаны-майоры-полковники. Они лениво махали кривыми руками, неловко подтягивали вверх ноги, а стоявший перед их строем розовощекий молодцеватый лейтенантик с видимым удовольствием громко командовал: "Раз, два, три!".
  
  * * *
  
  Процесс проектирования мною речных водозаборов прервался не по моей вине, а по воле "волюнтариста" Хрущева. Это он ни с того, ни с сего, вслед за компанией повсеместного посева кукурузы, затеял вдруг разгон союзных министерств. Вместо них он решил создать во всех провинциях Советского Союза какие-то не очень понятные местные учреждения с архаичным названием Совнархозы, и один из них велел разместить почему-то в Актюбинске. А какое отношение, спрашивается, лично ко мне мог иметь отношение тот заштатный казахстанский город? Этот чисто риторический вопрос я как раз и задал секретарю комсомольского Комитета нашего института, когда он именно мне доверил высокую честь представлять советскую молодежь в периферийном чиновничестве Казахской ССР.
   В случае отказа ехать мне был предоставлен выбор: положить на стол комсомольский билет или быть уволенным с работы. Не долго колеблясь, я решил для себя, что второе приемлемее. И понятно почему - тогда еще были памятны людоедские времена, когда отлучение от партии (а комсомол - ее "авангард"), грозило чуть-ли не зековской зоной. Перемена места работы представлялась мне лучшим вариантом, чем изменение условий проживания. Так что, пришлось на прощанье с грустью пожать руку Давиду Львовичу, и с удовлетворением одарить Ревмиру (про себя), если уж не матерком, то хотя бы чертыханьем. Я ушел и довольно быстро устроился на новую работу.
  
  Так, вместо "Водоканалпроекта" вошел в мою профессиональную биографию некий "Оргводоканал". Можно было сначала подумать: сменил парень бублик на баранку. Но, оказалось, приставки "проект" и "орг" существенно отличали два "Водоканала" друг от друга.
  Этот "Орг" был не институтом, а пуско-наладочным трестом. Его работники выезжали на обьекты, разбросанные по всей территории великой России, и участвовали в запуске городских водопроводов и канализаций. А функция "наладка", присутствовавшая в названии, была скорее фикцией. Чаще всего дело работников "Оргводоканала" заключалось в присутствии на процессе разрезания красной ленточки при вводе в строй какой-либо насосной станции или водозабора. И, конечно, в последующем торжественном выпивоне крепких напитков под обильный закусон местными кулинарными изысками.
  Вот когда осуществились мои юношеские мечты о путешествиях, поездках, познании неизвестного, открытии новых нехоженных еще мною дорог. От Мурманска на севере до Майкопа на юге, от Калининграда на западе до Магадана на востоке исколесил я всю необьятно толстую и широкую матушку советскую Россию. Сначала я ездил только туда, куда меня посылали, а потом так обнаглел, что сам выбирал из списка те обьекты, которые хотел. В основном по принципу "где еще не бывал".
  Должность, которую я занимал, носила рабоче-крестьянское название - руководитель бригады. Но вся эта бригада состояла из одного лишь человека. Кто им был? Да вот я сам, собственной персоной. Иногда мне давали кого-то еще, но это было крайне редко. В таком амплуа я выезжал на "обьект", где проводил дней пять-десять. Потом уже в Москве две-три недели писал "Отчет", сочинял "Докладные записки", "Рекомендации", "Методические указания" и прочую лабуду. А еще считалось, что я готовлюсь к следующей командировке. Такая вот была золотая лафа.
  О, как я наслаждался этим "щемящим чувством дороги", от которой, познав ее ни с чем не сравнимую сладость, потом уже, как от наркотика, всю жизнь не мог оторваться. Новые люди, встречи, попойки и... женщины, женщины, женщины.
  
  Хотя вряд ли правильно было считать меня таким уж безпечным разгильдяем, который только и делал, что бездумно прожигал ту свою жизнь. Нет, я неплохо работал, делал карьеру, писал стихи, рассказы, ходил на концерты, в театры, много читал и вообще "повышал интелект".
  И тогда же во мне окончательно утвердилось некое чувство недостаточности обычной повседневной работы, часто казавшейся скучноватой. Вместо нее тянуло к чему-то новому, представлявшемуся в тот момент более интересным и важным. Наверно, это доставал меня своей неуемностью какой-то внутренний бесенок моего суетного беспокойного характера, не дававшего долго сосредотачиваться на чем-то одном.
  Другие, более умные и дальновидные, занимаются только одним делом, бьют в одну точку, и благодаря этому со временем становятся профессорами, академиками, генералами. А я, что я?
  
  Тягу к поиску чего-то постороннего необязательного, но казавшегося на тот момент интересным, я ощутил еще в институтском СНО (студенческое научное общество), где подвязался делать какие-то опыты по гидравлике. Потом и тему дипломного проекта взял не совсем обычную - ГЭС с горизонтальной прямоточной турбиной, такой тогда еще нигде не было применено.
  Позже, уже в Водоканалпроекте, я пытался (правда, безуспешно) подсунуть Нусинову для Качканарского гидроузла некий хитрый дельта-образный плотинный водослив.
  А в Оргводоканале у меня окончательно созрело навязчивое притяжение к чему-то нестандартному, необычному, непроверенному, оно оказывалось куда большим, чем будничное выполнение повседневной кропотливой работы. Так, в одной из командировок я увлекся неизвестным ранее методом пневмо-гидравлической промывки загрязненных городских водопроводных труб. По этому делу мной было даже оформлено "Рационализаторское предложение", и я получил какую-то денежку.
  
  СУДЬБА-ИНДЕЙКА
  
  Естественной промежуточной вершиной моего вхождения в науку было поступление в аспирантуру научно-исследовательского института "Водгео". Это был главный или, как говорили, "головной" научный центр в области моей профессии. Там трудились почти все знатные корифеи нашего гидротехнического, инженерно-гидрогеологического и водопроводно-канализационного цеха.
   Неплохо сдав вступительные экзамены, я расчитывал попасть в очную аспирантуру. Однако, фигушки, туда меня не взяли - длинным носом, как и обрезанным членом, не вышел. Причем даже не соизволили дать какое-нибудь формальное обьяснение, хотя место, на которое я поступал, так и не было никем заполнено. Честно признаться, я особенно и не горевал - заочная аспирантура тоже была шоколадной конфеткой, так как являла некоторые сладкие приятности. А для такого оболтуса, каким я тогда был, наиболее важной из них был дополнительный двухнедельный оплачиваемый отпуск. Брал я его зимой, несколько дней тратил на сдачу "кандидатского минимума", куда входили экзамены по обязательному марксизму-ленинизму, английскому языку и профессии. Все же остальное время проводил с веселой компашкой где-нибудь в зимнем пансионате или доме отдыха, наслаждаясь солнечной лыжней, подмосковным лесом и, естественно, разбитными девицами.
  Но вот пролетели данные мне для тех наслаждений 4 летучих года, и я задумался, не пора ли мне все-таки браться за ум. Нет, я не был таким уж конченным остолопом - я что-то все-таки делал. Например, с подачи своего руководителя из ВОДГЕО профессора Ник.Ник.Веригина я вывел формулы для расчета лучевых водозаборов (тема моей кандидатской диссертации). Больше того, в 1961 году престижный академический журнал "Прикладная механика и техническая физика" даже опубликовал мою статью о горизонтальных скважинах конечной длины.
  Тогда самым большим авторитетом в области теории фильтрации, которой занимался мой руководитель по аспирантуре, была Пелагея Яковлевна Полубаринова-Кочина. Вторая часть фамилии ей досталась по замужеству от известного российского математика, бывшего ее учителя. Злые языки даже утверждали, что без него она никогда не стала бы не только доктором, но и кандидатом наук. А в годы моего аспирантства, благодаря переезду в новосибирский Академгородок, П.Я. уже получила звание академика. Правда, как и большинство других, откликнувшихся тогда на очередную хрущевскую блажь, она скоро вернулась обратно в Москву.
  Зная, что П.Я. интересуется расчетом горизонтальных скважин, я и послал ей свой опус. За этим последовал неожиданный звонок от известного теоретика, ее ученика (и зятя), Григория Горенблата. Это было для меня приятной неожиданностью. "Пелагея Яковлевна, - сказано было мне, - просит прислать нам краткое резюме по вашей статье". Вскоре мои длинные дифференциальные уравнения к моей большой гордости и появились на тех академических страницах.
  Я ходил, задрав нос морковкой, а Ник. Ник. сказал, что скелет моей диссертации готов, теперь надо нанизать на него мясо, обтянуть кожей, подкрасить, навести глянец и можно выходить в Ученый Совет на защиту.
  Но мне казалось, что одних тех моих теоретических изысков для диссертации еще недостаточно. Наверно, из-за того, что они достались мне без какого-либо напряга. Ведь я выводил свои формулы в рабочее время и в промежутках между командировками, вечеринками, попойками, дамскими похождениями. Мне казалось, что нужны какие-то опыты, эксперименты.
   Поэтому, как только передо мной замаячило нечто казавшееся мне солидным, значимым, важным, я тут же клюнул на приманку. А заключалась она в том, что Судьба-индейка поманила меня снова сменить вывеску, под которой я коротал свои рабочие недели. Вместо "Оргводоканала" я попал в "Оргэнергострой". Сменил шило на мыло? Ничего подобного.
  Схожесть названияй всех этих "оргов" и "водоканалов", ставших началом моей профессиональной жизни, была такой же обыденной, как повторяемость имен улиц, на которых они стояли - Ленина, Пушкина, Горького. А все потому, что не любят люди новизны, не тянет их к ней, нет у них в ней особой потребности. Кстати, в отличие от меня, у которого все было наоборот. По молодости лет или по суетности характера?
  
  Плебейское название этого Оргэнергостроя, ставшего новым местом моей службы, не мешало вести там научно-исследовательские работы. На них и взял меня туда некий бельмоглазый долдон - завлаб и партгеноссе Смыгунов, который параллельно тому хотел еще стать кандидатом наук. Вот для последнего я и был им призван в качестве "негра", которому поручалось сделать начальнику диссертацию. Причем, выходило, что ее тема была такой же, как у меня самого.
  Долдон предоставил мне для экспериментов специальный фильтрационный лоток, на котором за два-три месяца я с большим увлечением и старанием провел несколько серий гидродинамических опытов, проанализировал их, обобщил, описал. А затем поступил, как самый последний идиот.... - результаты всей этой работы взял и вместе со своими теоретическими формулами сунул в какую-то дурацкую брощюрку, изданную "Изд-вом Министерства Коммунального хоз-ва РСФСР" (1962 г). За это я получил такой удар в пах, что потом долгие годы не мог разогнуться.
  Мой начальник, испуганный тем, что я первым опубликовал опытные данные (то-есть, по его понятию, своровал их у него), поднял страшный хипиш. Он отстранил меня от работы и забрал рабочий журнал, который позже использовал, чтобы обвинить меня в фальсификации мною же проведенных опытов. Это клеймо отодвинуло мою защиту диссертации на несколько лет, что позволило Смыгунову стать кандидатом раньше меня. А те ученые антисемиты, которых он со страху привлек для подтверждения моего "преступления", с таким удовольствием и остервенением в меня вцепились, что не разжимали своих клыков и после моей защиты, которую из-за этого даже пришлось перенести в Ленинград.
  
  Длинный список стрессов-нарывов, вздувавшихся время от времени на теле моей долгой жизни, не имел более болезненного гнойного чирия, чем этот. Привил ли он мне какой-либо иммунитет, научил ли меня чему-нибудь? Эх, если бы это было так...
  
  ПОДРАБОТКИ - ПРИРАБОТКИ
  
  К тому же оргэнергостроевскому периоду моей жизни относится и начало моей многообразной и разномастной подработочной деятельности. Это было в старых традициях нашей семьи, да и вообще составляло, видимо, широко распространенный обычай большей части технической (и не только) интеллигенции того времени. Помню, папа, приходя с работы и проглотив наскоро миску щей и тарелку жаркого, ежевечерне садился за письменный стол с логарифмической линейкой делать очередной левый проект. Почему такая работа называлась именно "левой", а не "правой", мне было не очень понятно, впрочем, как и её второё наименование "халтура", которое вовсе не означало знак минус.
  Думаю только, исходя из собственного подработочного опыта: он, как и я, занимался левыми работами больше для удовольствия, хотя, конечно, для денег тоже. Мне всегда было интересно делать что-то новое, не входящее в круг моих повседневных обязательных рутинных занятий. Надо сказать, что почти всю свою институтскую получку ("аванс" и "зарплату") два раз в месяц я приносил домой и ею распоряжалась жена. Правда, в разное время и в зависимости от потребности я всё-таки оставлял себе этакую небольшую "заначку". А вот всякие сторонние доходы я без всяких угрызений совести почти целиком пускал на так называемые "карманные расходы". Бывало, что их хватало и на новый галстук или даже на зимние сапоги.
   Каковы же были мои левые работы? А вот они.
  
   Рядом с местом моей тогдашней службы находился Всесоюзный научно-исследовательский институт патентной экспертизы (ВНИИПЭ). Он осчастливливал многочисленных изобретателей Советского Союза красивыми листками плотной бумаги с цветными гербами и гордым обозначением "Авторское свидетельство". Я начал работать внештатным экспертом по гидротехнике и быстро освоил немудренные хитрости экспертизо-обманного производства.
  Заключались они вот в чем. Получив очередную техноглупость от очередного технопатентного маньяка, ушлый эксперт, не утруждая себя долгим разбирательством, писал отрицательное Заключение. На него от обиженного изобретателя непременно приходило письмо с возмущенным возражением, на которое эксперт снова отвечал отказом. И только на второй (и последний разрешенный) запрос изобретателя, если его предложение не было совсем уж абсурдным, ему чаще всего выдавалось Авторское свидетельство. Таким образом, рассмотрение одной и той же заявки давало эксперту-хитрованцу аж тройную оплату - за два отказа по 2,7 и за выдачу 3,5, всё вместе 8,9 рубчиков. Чем плохо?
  
  Последующие места моих подработок были столь же разношерстны, сколь разнообразны и неразборчивы были интересы и вкусы их работника, ну и, конечно, сколь велики были его способности.
   После ВНИИПЭ на извилистом пути моего совместительства (так это официально называлось) лежал ВИНИТИ - Всесоюзный институт научно-технической информации. Там такие, как я, внештатные сотрудники брали распечатки статей из русских, американских и прочих ...ских ученых журналов и составляли по ним рефераты.
  Со временем я настолько обнаглел, что стал реферировать даже японские, китайские и всякие другие мудреные тексты на самых экзотических языках. Как я это делал? Да очень просто. Конечно, ничего не переводил, а смотрел на картинки, схемы, рисунки и их описывал так, как понимал. Тоже самое делал с теоретическими статьми - формулы они и на хинди формулы, чего там особенно понимать? Естественно, в моих рефератах иногда оказывалось даже не совсем то, что было в статьях на самом деле. Поэтому, случалось, я попадал пальцем в небо и молол какую-нибудь чушь. Но кто мог меня проверить, и кому надо было что-либо проверять?
   А за иностранные тексты платили куда лучше, чем за русские...
  Надо признать, что обе те приработки, кроме денежного, представляли для меня и значительный профессиональный интерес, особенно вторая. Мне не нужно было корпеть над толстыми подшивками журналов в Ленинке и глотать пыль в нашей институтской библиотеке. Свежие новости об интересных изобретениях, открытиях, продвинутых технологиях и теориях ежемесячно ложились на мой рабочий стол. И я раньше многих моих коллег узнавал какие новые конструкции лучевых водозаборов разработаны в Нидерландах и какие расчеты горизонтальных скважин применяются в США.
  
  Этими двумя левыми работами моя внештатная накопительно-поглотительная деятельность и ограничилась. Все остальные были уже в основном раздательными. Я писал статьи и книги, впрочем, это занятие на звание доходного никак не тянуло, гонорары платились очень смешные.
   Другое дело, чтение лекций в обществе "Знание", которым я одно время весьма успешно занимался, успевая в свое рабочее время рассказать ткачихам фабрики "Красная заря" о летающих тарелках или разьяснить фрезеровщикам и токарям "Инструментального завода" проблему загрязнения окружающей среды.
  Преподавал я и в высших учебных заведениях. Вел несколько предметов для вечерников в Геолого-разведочном (МГРИ), Землеустроительном (МИЗ), Заочном Сельско-хозяйственном (ВСХИЗО), Заочном Строительном (МЗИСИ) институтах и на Высших Инженерных курсах Госстроя. Но об этом - в следующей главе.
  Надо признаться, что, кроме удовольствия от познания своей значимости для хоть какой-либо пусть не очень продвинутой аудитории, моя речевая деятельность доставляла мне и куда больший доход, чем писательская. Так что, со временем этих моих приработков стало хватать не только на галстуки, носки, ботинки, но и на новый выходной костюм или модный двухкасетный магнитофон.
  Однако, все это относится уже к моему более зрелому возрасту, о чем дальше я и расскажу.
  
  
  
  Глава 5. ЗАСТОЙНАЯ ЗРЕЛОСТЬ
  
  НЕ ТО ВРЕМЯ
  
  Мои года, пучки травы, зеленели, цвели и усыхали всегда под веянием переменчивых ветров советской истории. И соответственно этому все этапы моего в ней существования по внутреннему содержанию и внешнему оформлению почти точно совпадали с ее периодичностью. Это особенно становится заметным, когда вспоминаешь свои зрелые годы, выпавшие на период брежневского застоя.
  К тому времени из полной разных событий суетливой суматошной молодости конца неспокойных 60-х годов моя жизнь плавно перетекла в ламинарный поток стабильности, постоянства, спокойствия. В чем это заключалось? Ну, как же: я был женат, имел двух детей, кооперативную квартиру и даже автомобиль. Весь джентльменский набор советского благополучия. На работе тоже стоял щтиль, стоячая вода нашего научно-исследовательского института лишь изредка морщилась редкими волнами внутриутробных разборок, связанных с дележом вакансий, должностей, зарплат, квартальных премий, служебных помещений.
  
  * * *
  
  Начинался очередной трудовой день. За окном в утренней спешке ревели суетливые автомобильные моторы, в коридоре торопливо цокали каблучки опаздывавших на работу младших научных сотрудниц. Я сидел за своим рабочим столом и с любопытством рассматривал вчера повешенные в нашей комнате новые настенные часы.
  - Какой умник придумал эту электрическую торопыгу, - заметив мой взгляд, сказал сидевший за соседним столом гидролог Федор Владимирович, - противно смотреть, как у тебя прямо из под носа минуты и часы уносятся. Как тараканы, мельтешат перед глазами, бегут, убегают. Потому-то я и песочные часы терпеть не могу, они тоже время сьедают безвозвратно. Нет уж, ничем не заменить наши старые надежные часы со стрелками, неторопливыми спокойными. Они и время сохраняют, и на мозги не давят. Зачем только их у нас убрали, непонятно.
  - Ой, что вы, Федор Владимирович, минуты считаете, - зафилософствовал я, - тут не минуты, не часы и даже не недели, а месяцы и годы отщелкиваются, как костяшки на счетах. Вот у меня, к примеру, после женитьбы время, ужас, как быстро полетело - четыре года одним днём промчались.
  - А вы что такое говорите. Тридцать четыре - разве это возраст? - вздохнул Фёдор Владимирович, которому было лет на 15 больше, чем мне. - Вот после 50 действительно годы летят космической ракетой, за хвост не ухватишь. А сейчас что. - Он помолчал и добавил: - Вы еще вспомните меня, когда вам будет столько, сколько мне сейчас.
  
  Конечно, в том разговоре я слукавил, упоминая о временном переломе на старте своей семейственности. На самом деле, быстротечность времени я ощущал давным-давно. Уже в студенческой стенгазете мои стишки 18-тилетнего юноши сетовали на его нехватку:
  
  Время - вещь какая-то шальная,
  Мчится так, что только успевай.
  Ведь недавно мы семестр начинали,
  А теперь уже экзамены сдавать.
  
  Ныне, на склоне лет чувство стремительно убегающего времени преследует меня намного острее, чем раньше. Наверно, что-то напутал старик Эйнштейн со своей теорией пространства и времени - в прошлом году мне было 20, а в этом уже 40. Вчера мне было 40, а сегодня - 80 (!). Такая вот арифметика. Поистине, дни бегут - за годом год.
  
  Но жизнь не только арифметика, а еще и геометрия. Сначала она параболой резко взмывает вверх, причем, очень важен начальный угол ее наклона - будучи даже совсем небольшим, он дает в дальнейшем большое отклонение. Вот почему так важно в самом начале жизни взять правильный вектор, выбрать удачное направление. Это потом жизнь долго ползёт по длинной пологой дуге. Однако, и та не вечна - вдруг переламывается и крутой циклоидой падает вниз, превращаясь в ничто, в точку, в ноль.
  Хотите пример? Вот, хотя бы, мой послужной список: за первые 9 лет трудовой деятельности я сменил аж 5 мест работы, то-есть, на каждой из них задерживался чуть более 1,5 года, зато потом просидел 6 лет только в одном учреждении - Гипроводхозе. И, наконец, целых 27 (!) лет отдал последней своей работе - в ПНИИИС"е. Вот оттуда асимптотической кривой ушла в бесконечность моя профессиональная жизнь. Впрочем, такими же восходяще-нисходящими линиями катилась по дорогам десятилетий и вся моя машина времени, которая теперь уже без всяких тормозов, как санки с ледяной горки, стремительно летит куда-то в пропасть, в тьму, в тартарары.
  А вот в верности рифмованной формулы "Время лечит то, что времена калечат", которую то ли я сам когда-то смастерил, то ли где-то услышал, ныне я сильно сомневаюсь. Почти ничего время не лечит, и уж точно никого ничему не учит. Как дети не хотят следовать советам своих многоопытных родителей, так и целые народы пренебрегают уроками мудрой истории. Вряд ли полностью был прав древний грек Ксенофонт, предполагавший, что "история развивается по спирали". Не мог он из своей античности предсказать распад греко-римской цивилизации, ее смену мраком варварского Средневековья, не мог предвидеть новое возрождение и промышленную революцию, а потом страшное падение в бездну мировых войн и снова взлет, на сей раз, в постиндустриальную информационную эпоху. Нет, не по восходящей спирали движется история, по круглому циферблату столетий ходят времена ее подьема и спада.
  Именно так, повторяя круги французской и всех других революций, русские вольности начала ХХ века после октябрьского переворота 17-го года сменились зверским императорством Сталина. А потом через короткую хрущевскую "оттепель", как и во Франции при реставраторстве Наполеона III, история снова свернула на спокойный мирно-дремотный путь - многолетний брежневский застой.
   В нем и успокоилась моя метавшаяся до этого суетливая натура, нашедшая в этом времени тихий уголок.
  
  * * *
  
   Им стал в институте Гипроводхоз так называемый Технический отдел, занимавший одну большую комнату, в которой помещалось 22 сотрудника. И на всех был всего один телефон, стоявший на столе начальника. Но именно этот аппарат, а не его владелец, был нашим лидером, центром всеобщего внимания, ожидания, надежд, тревог. И вместе с тем яблоком раздора, так как каждому был постоянно нужен. "Меня просили позвонить в Минспецстрой", - говорил кто-нибудь, брал трубку и долго шептался с ней, зайдя за шкаф, приглушавший его ругань со сварливой супругой.
   Бывало, что телефон не только напрягал, но и развлекал, например, когда замначальника отдела милейший человек с приятным высоким контральто громко кому-то обьяснял: "Вы не расслышали, я не женщина, я мужчина". И все похохатывали в кулачок. Я тоже иногда работал на публику, заявляя: "Вот сейчас звонит телефон, угадайте, кому? А я вот знаю точно, это мне". И часто на самом деле угадывал - такая, обьяснял я, у меня тонкая натура, чуткая душа, телепатическая способность.
  Наверно, в Гипроводхозе я впервые почувствовал вкус к свободному для себя выбору чем заниматься завтра, через неделю, в будущем месяце. Каждое утро я быстренько расправлялся с разными служебными задрочками: бегом строчил ответы на разные письма, заявления, рапорты, резвым наскоком составлял всякие Инструкции, Рекомендации, Указания. А затем не без удовольствия с неторопливым усердием приступал к каким нибудь своим, самим собой замысленным делам.
  Одной из наиболее привлекательных была разработка и осуществление рацух - рационализаторских предложений. Что это такое? Обьясню на примере.
  
  В тот день в навозной куче подсунутой мне начальством макулатурной муры, которую я, как всегда, распихивал по разным адресатам, перед моими глазами вдруг сверкнуло золотое зерно. Им было письмо какого-то пожарника из какого-то Угрюмска. В рукодельном конверте из плотной серой бумаги лежал чертёж и описание интересного поливального устройства, в которое превращался обычный пожарный шланг. То было простое и дешёвое техническое решение.
  Автор предлагал гибкий резиновый брансбойд по всей его длине оснастить пружинистой металлической лентой. В нерабочем положении свернутый цилиндрической бухтой он, как и все его прототипы, лежал в кузове машины. Для приведения в рабочее состояние при орошении сельхоз полей подаваемая в шланг вода своим напором его распрямляла, вытягивала и далеко выбрасывала струю для полива. После завершения работы и прекращения подачи воды шланг под действием одетой на него пружины сам сворачивался обратно в бухту.
  Что он заменял? Целую ирригационную машину. Применявшиеся тогда разные "Волжанки", "Фрегаты" и другие дождевальные гиганты для полива посевов и посадок должны были по ним проехать, а значит, навредить: утрамбовать почву, помять поросли, поломать ветки. А ещё требовались всякие экспуатационные затраты: аренда техники, зарплата машиниста, расход дизельного горючего и прочее. А тут ничего этого было не надо.
  Я списался с тем пожарником, взял в компанию ребят из отдела мелиорации, с которыми мы разработали рабочие чертежи, сделали в институтских мастерских опытный экземпляр, провели испытание и попытались заручиться поддержкой в Минводхозе для использования на практике. Но не тут-то было, мы, по обыкновению тех старых традиций планового социализма, сразу же воткнулись в резиново-каменную стену. Корупционно-бюрократическое министерское начальство держало все калитки в ней на крепком запоре.
  Оказалось, дешевизна и простота нашего внепланового не спущенного сверху новаторства не только не нужна, но даже вредна. Потому что его принятие означало отказ от уже заказанных по выгодному сговору с подрядчиком машин, сьеживание кошелька с левыми бабками, потерю блатных служебных кресел и прочих привычных привилегий. Могла ли советская бюрократия допустить такое? Конечно, нет. Поэтому в Отделе новой техники Минводхоза нашу рационализацию замотали, заговорили, зачернили, и после длительной стандартной волокиты бесцеремонно похоронили.
  
  Это был типичный пример осуществления дурацкогопустопорожнего лозунга родной коммунистической партии, провозглашавшего, что "экономика должна быть экономной". В период брежневского застоя гнобилось любое обновление техники и технологии. Почти всему новому, совершенному, передовому в науке и технике суждено было в своем большинстве оставаться лишь в замыслах, прожектах (а не в проектах), в лучшем случае - на красивой бумаге.
  Вот и у меня на самой дальней полке шкафа уже много лет пылится 20 листков плотной тиснённой бумаги с большим цветным гербом СССР и яркой красной ленточкой, завязанной изящным бантиком. Это в моем архиве скучает по настоящему делу колекция никем не востребованных государственных "Авторских свидетельств на изобретения".
   Сколько мозговых извилин и нервных клеток перенапряг я для того, чтобы их создать, описать, продвинуть, привлечь к ним внимание, получить одобрение влиятельных научных чинов и чиновников. Однако, почти все мои гербоносные бумаги оказались лишь жидким маслом для сердца, лубочным украшением послужного списка, латунной брошкой на груди трудовой биографии, услащавших тогда мое жалкое тщеславие и самоутверждение. А теперь их стоимость совсем упала до цены туалетной бумаги.
  Я вижу, как после моей смерти, устало разбирая старые пожелтевшие листки папок моего архива, дочки наткнутся на пачку этих красивых Свидетельств прошлых профессиональных достижений своего папаши. Вряд ли им придет в голову что-либо прочесть, скорее всего, они небрежным движением руки просто бросят их на пол в кучу прочих производных его научной карьеры, ждущих очереди на выкидыш в мусорное ведро.
  
  * * *
  
  Многие верят в существование предначертания своего жизненного пути, которое обычно сталкивается с проблемой свободы его выбора. Конечно, проще довериться дальновидности великомудрой Судьбы и ничего самому не думать, не гадать. Но мне как-то это было не того. Став дипломированным инженером, я оказался на развилке трех профессиональных путей: производственного (стройка), проектного и научно-исследовательского. Папа всю свою трудовую жизнь провёл проектировщиком и многие годы успешно работал на важной должности главного инженера проекта. Маме, по мере возможности даже в трудные антисемитские годы, удавалось заниматься исследовательской работой, которая для человека с высшим образованием всегда считалась более престижной, чем какая-либо другая.
  Я же, опробовав "прелести" строительного производства на Великой стройке коммунизма в "Куйбышевгидрострое", возвращаться на этот убойный путь больше не хотел. В то же время скучная рутина и каждодневная занудность проектного дела тоже мне не нравилась. Поэтому мой беспокойный характер тянулся к научной работе, представлявшейся мне более живой, динамичной, интересной и мне подходящей.
  Но еврею беспартийному просто так попасть на неё было, ох, как нелегко. Взять, хотя бы ту мою безуспешную попытку устроиться в институт "Водных проблем" Академии наук. Я и сейчас, вспоминая о ней, удивляюсь своей тогдашней глупости, наглости и недомыслию - неужели я, и впрямь, мог расчитывать на хоть какое-то местечко в фундаментальной науке? Дурак был, да и только.
  Однако, слава Богу, существовала ещё в СССР наука прикладная, называемая отраслевой, куда, как показывал опыт моей мамы, нужных кадров с 5-м пунктом все-таки вынуждены были на работу брать.
  В июле 1970-го года счастливый случай с той стороны и постучал мне в дверь. Вернее, не постучал, а позвонил в телефонную трубку.
  _ - Слушай сюда, старик, - сказал мой приятель Ефим Дзекцер, - у нас тут в лаборатории бурения освободилось место старшего научного. - Я понимаю, это тебе не очень интересно, но, если хочешь, могу о тебе сказать. Там надо какие-то формулы сочинять, а это для тебя - орешки щёлкать. Соглашайся.
  Я согласился, и начался отсчет самого длительного и самого последнего моего трудоустройства на одном и том же рабочем месте.
  Фима оказался прав - мне, действительно, не стоило больших усилий для составления методики расчёта скорости колонкового бурения, применяемого при отборе опытных образцов мёрзлого грунта. Теория фильтрации, которой я до того занимался, оперировала теми же дифференциальными уравнениями, что и теория теплопроводности, поэтому моих тощих математических познаний хватило на решение этой задачи. Впрочем, о ней я уже писал в той своей мемуарной книге. Здесь лишь стоит подчеркнуть ее важность для моего нового начальника Бориса Михайловича Ребрика, включившего в свою докторскую диссертацию разработанные мной расчётные формулы, которые, в противоположность этому, для моих личных интересов были совершенно безразличны.
  На этот раз, в отличие от того драматического и печального для меня опыта в Оргэнергострое, все прошло очень спокойно. Я ничего нигде не публиковал, отдав все шефу, который, естественно, остался мной доволен, наградил приятным и престижным участием во всесоюзной конференции в Новосибирске, потом экзотической командировкой в Норильск на Таймыре, а вскоре и вообще позволил делать все, что мне заблагорассудиться. Чем я с энтузиазмом и воспользовался. Включил в свой план работы на несколько следующих лет тему, связанную с опытными откачками из скважин, и с удовольствием занялся интересными мне полунаучными исследованиями и изобретательством.
  Жизнь плавно текла речным руслом тихого дона и привольно разливалась тихим океаном. Только один раз в начале моей персональной эпохи застоя и стабилизации ее мирное ламинарное течение взбурлилось серьезной стрессовой турбулентностью.
  
  ТУРБУЛЕНТНОСТЬ
  
  В неожиданном очень болезненном взрыве того застойного спокойствия была не только моя беда, но и моя вина. Это я своими буровыми формулами ускорил составление и защиту Ребриком его докторской диссертации. А удокторившись, он сразу же навострил свой и так острый пробивной нос, чтобы побыстрее перебраться на непыльную льготную и почётную должность заведующего кафедрой в МГРИ (Московский геолого-разведочный институт). В результате этого трансфера место завлаба нашей немногочисленной трудовой компашки вдруг освободилось. Поэтому перед дирекцией института встал непростой вопрос: кем эту должность заместить? По всем параметрам им должен был бы быть я, и кто-то из знакомых уже мне звонил, чтобы поздравить. Но...
   Меня вызвал к себе "папа", директор института Артеменков. Когда я вошёл, он встал навстречу, пожал руку и сказал:
  - Садись, садись, - он помолчал, раскладывая меня на молекулы своим лазерным взглядом, потом задал риторический вопрос. - Ну, так что будем делать? Кроме тебя, Евгений, мне из своих на место Ребрика ставить некого. Но и ты, к сожалению, не подходишь, ты же знаешь, у тебя два изьяна. С первым ещё как-то можно было бы справиться, 1-ый отдел я как-нибудь уговорил бы, вроде, процентная норма, ха-ха, ещё не превышена, - он натуженно хихикнул, - но вот твоя беспартийность,- директор глубоко вздохнул: - Сам посуди, какой ты начальник, если по партийной линии тебя ни на ковёр не вызовешь, ни взьёбку не дашь? Так что, давай-ка, сам ищи себе шефа, кого найдёшь, тот и будет.
  Искать мне не пришлось, он отыскался сам - кто-то уже раззвонил по всему нашему гидротехническому миру о неожиданно открывшейся перспективе, так что на следующий же день в телефонной трубке прозвучал вежливый и напористый голос:
  - Привет, Евгений, это Олег Устрицев, я сейчас около тебя тут на Садовом кольце. Не мог бы ты со мной пересечься, поговорить надо бы. Может быть, встретимся, пивка попьём.
  Это был мой давний знакомец, работавший в Гидропроекте, недавно ставший кандидатом наук и, как я раньше, очень желавший полезно использовать этот свой новый статус. Но в отличие от меня он очень хотел также быть начальником, для чего, кроме паспорта с записью благополучной арийской национальности, носил в кармане пиджака красную книжечку члена КПСС.
  Мы с ним познакомились где-то на каком-то очередном совещании-заседании, потом встречались на разных других профессиональных тусовках. Он казался малым, приятным во всех отношениях, контактным, приветливым, дружелюбным, всегда был чисто и модно одет, блистал очками в дорогой оправе и глянцевым забугровым галстуком. Мы вместе ходили обедать, пили пиво, обсуждали всякие гидротехнические и бытовые новости. Я видел в Олеге интересного собеседника, единомышленника.
  Теперь он выглядел не таким раскованным, как раньше, его прикрытые глаза напряженно смотрели куда-то в сторону и вниз. Мы встретились, зашли в кафе на Неополимовском, выпили по кружке пива.
  - Слушай, - заговорил Олег, нервно перебирая пальцами по граням кружки, - тут мне позвонили, сказали, чтобы я завтра пришёл к вашему Артеменкову. Как он, что он, строгий ли мужик, как с ним себя вести?
  "Хочет, видимо, - подумал я, - заручиться поддержкой, понимает, что от меня может что-то и зависеть. Кроме того, боится конкуренции".
  - Не трухай, Олег, - успокоил я его, - директор у нас простой, доступный, раз тебя вызывает, значит, хочет взять.
  Мы допили пиво, Устрицев, несмотря на мои возражения, оплатил счет и мы расстались.
  Через неделю он вышел на работу. А ещё через несколько дней новый начальник предложил мне подсесть к его рабочему столу и разложил на нём длинную скатерть со списком институтских тем на следующий год.
  - Вот я вижу здесь несколько наших будущих работ, которые, мне сказали, надо утвердить и передать в Плановый отдел, - он снял с переносицы очки и стал водить их дужкой по бумаге. - Но я что-то не понимаю, зачем тебе ставить три темы примерно одинаковые, почему бы их не обьединить, - он подумал немного и продолжил: - И потом что это за название? Оно какое-то слишком громоздкое, сложное, не упростить ли его?
  Я что-то стал обьяснять, он сначала слушал молча, крутил пальцами карандаш, которым делал заметки в списке будущих работ, а потом довольно резко меня остановил и начал плести, как мне тогда показалось, нечто совершенно идиотское. Я ему тут же возразил, после чего он в свою очередь мне ответил еще одной дурацкой чушью. Впрочем, даже не это меня главным образом обозлило. Я больше обиделся на то, что теперь он говорил со мной не по товарищески, как следовало бы ожидать по нашим прежним отношениям, а с нескрываемым раздражением и повышенным тоном строгого начальника.
   Сейчас мне даже не хочется вспоминать на чем конкретно мы тогда стыкнулись. Память часто кладет на свои полки не сущность происходившего, а нашу на то реакцию. Тем более, сегодня, через длиннющую череду прошедших лет, никакого смысла нет восстанавливать содержание того стародавнего разговора. Стоит лишь отметить, что каждый мой ответ на очередную придирку принимался в штыки, и вскоре наш диалог из делового спора перешел в грубую кухонную перебранку.
  Через пару дней Устрицев прибодался ко мне по поводу плана моих командировок, которые раньше я сам себе назначал и ездил, куда хотел.
  - Я не могу подписать эту заявку, - сказал он, глядя мимо меня. - У нас ограниченный лимит на следующий год.
  - Но прости, Олег, - возразил я, - у меня же в смете на командировки была забита эта сумма финансирования.
  Глаза моего нового начальника, наконец, меня нашли. Он помолчал, и я услышал как скрипят извилины в его черепной коробке.
  - Во-первых, Александрович, - произнес он и снова замолчал.
  - Не понял, что ты имеешь в виду, какого такого Александровича? - спросил я.
  - Мы же на работе, а не в пивнушке, здесь я вам не Олег, а Олег Александрович, - сказал он, снова пряча взгляд в оконном стекле. - Во-вторых мне не кажется, что вам нужно столько поездок.
  "Ну, и идиот же, - подумал я и срифмовал про себя: я понял давно, что ты говно, и что подлец узнал наконец".
  Не говоря больше ни слова, раздраженный, огорченный, я, опустив голову, отошел в сторону. Стоило ли еще о чем-то спорить с этим мерзавцем?
  
  ЧЕРНАЯ ПОЛОСА
  
  Те стрессовые дни открыли в зебре моей жизни мрачную черную полосу. Мне противно стало ходить по утрам на работу, а вечером я ехал в метро с тяжелой гирей на сердце и с кипящим варевом в мозгах. "Какая же он сволочь, подонок, гад - ругался я, - надо же было мне самому себе найти приключения на свою задницу. Неужели не мог разглядеть подлюгу в том лощенном гидропроектовском хлысте. Вполне ведь мог дать отлуп этой скотине, стоило только слово сказать директору, вот дурак-то я".
  И теперь, вспоминая ту историю, я понимаю, что сам был виноват в обострении того конфликта не только потому, что заранее не разглядел этого Устрицева, но и потому, что был круглым болваном. Не смог я тогда сообразить, что появление у меня начальника совсем другого типа, чем предыдущие, полностью меняло обстановку. Еще раз проявлялось постыдное отсутствие гибкости моих прямолинейных мозгов, не способных улавливать повороты жизненных обстоятельств. Ведь тем моим прежним начальникам в Гипроводхозе и ПНИИИС"е были до феньки дела, которые не входили в круг их собственных интересов. Они были только рады, что никакие разумовы не лезут к ним со своими заботами. Поэтому они и позволяли подчиненным делать все, что они хотели.
   А этот Устрицев, ничем другим сам не занимавшийся, считал своим служебным долгом влезать во все дырки, сувать нос, вникать во все, что происходило во вверенном ему участке. Хотел он разобраться и в моих работах, вряд ли, собираясь поначалу как-то меня прижучить. А я, дурак, сразу принял его вопросы за попытку ущемить мою самостоятельность, лишить свободы. Вместо того, чтобы вести себя спокойно, уравновешенно, с некоторой долей юмора, я разозлился, стал на все его предложения возражать, полез в бутылку. Этим и настроил его против себя, испортил отношения. В общем, оказался сам себе
  
  * * *
  
   И еще один пробел, обнажающийся тем инцидентом, заложила в меня генетика (наверно, все же от папы). Вот не умею я собраться в нужную минуту, теряюсь, веду себя глупо - поддаюсь чувствам, а не разуму. Причем, этот недостаток дает мне прикурить не только в таких серьезных испытаниях, как конфликт с Устрицевым, но и в случаях, совершенно пустяковых. Вот как, например, вдруг мне вспомнившемся.
  Это было в каком-то далеком году моего молодого прошлого. Мы с женой опаздывали на сеанс кино в "Октябрьском" и, выйдя из метро, на Калининском проспекте прыгнули в дверь подошедшего к остановке автобуса. Билеты мы, естественно, не взяли (чего их брать, едем-то всего пару минут). А тут, на наше безденежное счастье, в автобусе вдруг возникла здоровенного роста контролерша, этакая тетя-шкап. И первым она нависла надо мной, стоявшим почти у самого выхода.
  - Предьявите ваши билеты, - грозно вонзила она в меня свой басовитый альт. - А я, маленький, щупленький, ей по плечо, страшно растерялся, испугался, наложил в штаны, не знал что сказать, стал шарить по карманам, якобы, ищя запропастившиеся куда-то билеты. Мой лоб покрылся холодным потом, а щеки, наоборот, покрылись красными пятнами. Ой, как стыдно, какой позор, какой ужас!
  Но тут у меня из-за спины возникла моя храбрая подруга жизни.
  - Какие-такие билеты вы еще имеете совесть спрашивать, - смело накинулась она на контролершу. Глаза ее горели праведным гневом. - Сами попробуйте в этой тесноте и давке дотянуться до ваших билетов. Чем по автобусам топать, лучше бы их чаще пускали. А то один раз в час ходят. Безобразие!
  Вокруг публика одобрительно загудела.
  - Правильно женщина говорит, - выкрикнул кто-то. - Пора, наконец, порядок наводить. Стоишь, стоишь на остановке, все ноги отстояли. Сколько терпеть будем?
  В это время автобус остановился, жена схватила меня за руку и потянула к выходу прямо на толстое брюхо контролерши. Я подумал, что она нас, конечно, задержит, не выпустит, но та посторонилась, отодвинулась от выхода, и мы стремительно выскочили на улицу.
  Какие еще здесь нужны коментарии, с кем я еще сравнение выдерживаю, что собой представляю?
  Ништяк.
  
  Вспоминая теперь грозный неприступный вид той билетной проверяльщицы и ее удивившую тогда меня уступчивость при совсем не таком уж большом напоре моей благоверной, я еще раз думаю о том, как важно отличать внешнее от внутреннего, существенного, тебе нужного, чтобы попусту не волноваться, не теряться, не попадать впросак, держать себя в руках. А ведь это мне, увы, не дано, и это другой тоже весьма досадный недостаток моего неповоротливого бегемотного характера. По этому поводу почему-то пришел на ум один в этом контексте значимый, хотя и не очень значительный случай, показывающий, как я туп в понимании того или иного поведения людей, проявления их видимых поверхностных и скрытых истинных намерений и побуждений.
  Пришел я как-то за дочкой в детский сад. Было уже поздно, всех детей разобрали, мы были последними. И пока дочь в раздевалке зашнуровывала свои ботики я вышел во двор покурить. Вдруг косым взглядом заметил возле решетки забора спину мальчика, вцепившегося худенькими ручонками в железные прутья. Мне показалось, что он горько плачет и с тоской вглядывается в сумеречную тьму безлюдной вечереющей улицы. Плечи его содрогались, он что-то бормотал, ныл, мычал и, наверно, глотал слезы. Мне его стало очень жалко - вот ведь как, все уже ушли, а он остался один, и потому, что за ним никто не пришел.
  Я подошел поближе. Что же увидел? Мальчишка вовсе не рыдал, как я думал, а представлял себя шофером машины - крутой водила жал на педали, переставлял скорости передач, тарахтел и скрипел губами, воспроизводя рокот мощного мотора. Услышав мои шаги, он повернулся, взглянул с веселой улыбкой и, не найдя во мне ничего для себя интересного, снова взялся за решетку забора, продолжив свой воображаемый автопробег по неровному асфальту многополосного шоссе.
  А я то, слюнтявый недотепа, что подумал...
  
  * * *
  
  Тот стресс-психоз с новым начальником выдержать долго я не смог. Сколько я продержался, год, два? Ничего подобного - всего месяцев 5. Я воевать не умел, не был ни бойцом, ни борцом, а лишь беглецом. И сбежал, как только в мраке того моего бытия приоткрылась небольшая щель. Ею было неожиданно освободившееся место старшего научного сотрудника в лаборатории гидрогеологии нашего же ПНИИИС"а.
  Эта оказия случилась в результате каких-то многоходовых штатных перестановок, некого дворцового переворота, мастерски проведенного заведующим той самой гидрогеологической лаборатории И.Я.Пантелеевым, в результате которого он из зава стал замом.
  О, великий могучий, какие же разные смысловые наполнения могут иметь те или иные твои слова! Ведь мало кто из читающих сейчас этот текст способен себе представить, что занимать пост заместителя, например, какого-нибудь Министра тяжелого машиностроения в Москве, могло быть в те года менее привлекатольным, чем заведовать мастерской по ремонту велосипедов где-нибудь в Крожопинске. Попробую обьяснить это на примере из собственного жизненного опыта.
  
  Иван Яковлевич Пантелеев принадлежал к той многосоттысячной армии советских ученых, которые, на самом-то деле, никакими учеными не являлись. Они были лишь деятелями науки, в лучшем случае некими менеджерами, организаторами. Однако, кроме нередко присваемого им почетного звания "Заслуженный деятель науки и техники", они обладали и лакомыми степенями кандидатов, докторов наук и даже были членкорами и академиками. А это, в свою очередь, давало им право занимать не очень-то пыльные места в советской ученой бюрократии и класть в карман совсем не худые пачки денежных ассигнаций.
  В послевоенные годы И.Я. жил в одном из небольших городов Северного Кавказа и после окончания института попал на работу в Пятигорское отделение московского ПНИИИС"а. Там, будучи с молодости не каким-то раздолбаем, а ловким предприимчивым умельцем, он насобирал множество материалов по гидрогеологии минеральных вод того региона. В том же ПНИИИС"е он защитил сначала кандидатскую, потом и докторскую диссертации. Потом он переехал в Москву и не без помощи красных крыльев своего партбилета вскорости взлетел на должность завлаба. Но и это был лишь платсдарм для дальнейшего карьерного прыжка. Не прошло и пары лет, как Пантелеев одолел главную вершину, оседлав кресло заместителя директора по науке.
  
  Надо сказать, что мне до сих пор не понятно, как можно было присуждать ученые степени за простые компиляции, за папки бумаг с описанием состава воды, их температуры, цвета, качества и количества. Когда я тогда высказывал эти крамольные мысли, мне говорили: ну, как же, в тех работах дается не просто описание фактов, но и их анализ, обобщение, классификация. Но при первом же знакомстве с этой, якобы, аналитикой ничего, кроме обычного наукообразия, я там не обнаружил. Было совершенно ясно, что современное природоведение не может сводиться к примитивному собирательству и накоплению данных. Время естествоиспытателей-натуроведов прошло, нужны другие подходы к изучению природы, новые методы ее исследования.
   Но тогда в области так называемых естественных наук еще правили бал именно эти последователи традиций Линнея, Тимирязева, Обручева, Саваренского. Они, конечно, не дотягивая даже до подошв ботинок тех корифеев и делали себе имена путем сочинения и публикации толстых фолиантов, содержавших сведения о тех или иных подземных водах, почвах, лесах и горах. Особенно преуспевали в изготовлении такого сорта кандидатов и докторов наук отечественные университеты, включая МГУ. Эти писатели-описатели были директорами, завлабами, членами Советов по присуждению научных степеней, разных других важных советов и комиссий. Вплоть до 80-х годов они ходили на работу, сидели в больших кабинетах, занимали престижные, хорошо оплачивавшиеся должности и не подпускали к госкормушке более молодых и продвинутых.
  Когда в 1970 году я пришел в ПНИИИС, бывший наследником ликвидированных Хрущевым академических "Института мерзловедения" и "Лаборатории гидрогеологических проблем", там работало немало таких "ученых-моченных" (в огуречном рассоле бумажного дерьма). Помню, как после ухода многих из них на пенсию или на кладбище, уборщицы кидали на пол толстенные папки бумаг, свобождая стоявшие в корридорах книжные шкафы, под завязку забитые никому не нужными многотомными Отчетами, Докладами, Записками. Предприимчивые сотрудники института с энтузиастом их обменивали на дефицитных "Трех мушкетеров", "Таинственного острова", "Братьев Карамазовых" и других производных тогдашней широко рекламировавшейся компании по сбору макулатуры. Такова была цена тех научно-исследовательских работ.
  Думаю, что сегодня в век Интернета с Википедией та прежняя, с позволения сказать, наука уже совершенно невозможна.
  
  Пробившись в замдиректора по науке, Пантелеев поставил на освободившееся место завлаба свою любовницу Фаину Ивановну Тютюнову. Это была высокая плоскогрудая дама средних лет, отличавшаяся строгим соблюдением простоты и незаметности одежды. Всегда и всюду, за рабочим столом, на важном совещании у директора или на прикольном сабантуе по поводу юбилея сотрудника, она носила серый однобортный костюм и черные старомодные туфли без каблуков.
  Единственным местом перемен в ее облике был пучок седоватых волос, которые она в зависимости от внешних условий скрепляла то простыми коричневыми заколками, то мощными фигурными гребенками разного цвета. На еженедельной институтской планерке и на партсобрании они были синие, а на лабораторном застолье, например, по случаю праздника 7-го ноября - революционного красного цвета.
  Тютюнова, как и мой первый в ПНИИИС"е начальник, готовилась к восхождению на докторский олимп, но, ему в противоположность, ей от меня никаких формул не требовалось. Поэтому, к великой моей радости, я снова был оставлен в покое, и мог делать почти все, что захочу.
  
  ГРАФОМАНСТВО
  
   Московское бабье лето 1955 года утопало в осенних листьях и оттаивало в послесталинской Оттепели. Интеллигенция зачитывалась Булгаковым, Платоновым, Мандельштамом, Цветаевой. Народ похрабрел и втихоря посмеивался над длиннющими хрущевскими речами, в газеты с которыми можно было "заворачивать слона".
  И пришло время, когда в лекционном зале Политехнического музея, а позже на Большой арене лужниковского стадиона зазвенели голоса молодых поэтов Е.Евтушенко, А.Вознесенского, Б.Ахмадулиной, Р.Рождественского. Помимо того, в разных НИИ и Проектных конторах они с успехом выступали перед научной и технической интеллигенцией, самоотверженно совмещали "лириков и физиков".
   Поддаваясь тогдашнему общему поветрию, интересу к изящной словесности, я стал раз в неделю ходить на сборы литературного кружка при ЦДКЖ (Центральный Дом Культуры Железнодорожников), позже переросший в ставшее довольно знаменитым литературное обьединение "Магистраль". Там же еще до восхождения на Олимп начинали свой вход в писательство такие знаменитости, как Б.Окуджава, В.Войнович, И.Шаферан и более мелкие известности - Е.Храмов, А.Аронов, Н.Бялосинская, Э.Котляр.
  С Шафераном меня связала долгая и плотная дружба, о чем я рассказываю в гл. 6, а вторичные контакты с Войновичем во времена, уже в далеко ушедшие от магистральных, сначала возобновились лишь этак виртуально через его давнишнего друга блестящего литературного критика и писателя Беню Сарнова и близкого знакомца многолетнего сотрудника "Нового мира" Левы Левицкого. В 2015-году мы снова законтачили с Володей при его посещении Лос Анджелеса и в какой-то степени продолжились во время моих ежегодных приездов в Москву. Здесь, конечно, ему, да и мне, времени для встреч не было, мы общались лишь, когда я звонил ему в Истру, где он жил в загородном доме с какой-то женщиной, называвшейся им женой, но по моему подо в моем сознании зрению бывшей просто его подругой-прислугой.
  Там же мне посчастливилось завести дружбу с великолепным Эфраимом Севелой (Ефим Драбкин), 97 -летний отец которого Евель Хаимович (тоже незаурядная личность) с молодой женой-ухожеркой жил неподалеку от меня в Западном Голливуде. Кроме того, что Фима был блестящим беллетристом и кинорежесером, он еще обладал удивительным талантом рассказчика. Много вечеров подряд мы гуляли с ним по лосанджелесским улицам, и он на ходу развертывал передо мной яркие картины своей насыщенной головокружительными пируэтами жизни. Не забуду, с каким юмором Севела вспоминал о том, как он стал президентом (или королем) небольшого безименного острова в Океании, купленного им по случаю за бесценок еще в 90-х годах.
  
  Хочу заметить, как неисповедимы человеческие судьбы, как относительны сегодняшние ценности, пристрастия, как условны веления моды. Бывшие в то наше время лидерами "Магистрали" и подававшие большие надежды Н.Бялосинская, В.Котов, Л.Халиф, В.Забелышинский и другие в дальнейшей жизни таким уж большим успехом не отличились и прошли свой жизненный путь довольно тихо, без особой славы и почитания. А ничем поначалу не выделявшиеся тогда Окуджава и Войнович вырвались вперед, всех обогнали и позже стали почти классиками.
  Я тоже писал стишки, хотя никому в "Магистрали" их не показывал, а на ее заседаниях читал только свои романтические сказки для взрослых. Их принимали с вежливой похвальбой, умеренной критикой, а в общем довольно безразлично. И я быстро понял, что мои графоманские потуги славу мне не принесут, поэтому стал потихоньку от писательства отваливать.
  
  Но все же, возвращаясь к своей давней мечте о гуманитарном образовании, я поступил на двухгодичные заочные курсы журналистики. Занятия проходили в ЦДЖ (Центральном Доме Журналистов), где, кроме всего прочего, гудел по вечерам неплохой ресторанчик. Итогом обучения на журналистских курсах была выпускная работа и я, естественно, без каких-либо колебаний выбрал тему "Военная публицистика И.Эренбурга". Там, я по полной оторвался на восхвалении своего литературного, гражданского и этнически близкого кумира
   Зачем мне нужна была та бумажка о прохождении журналистских курсов, не знаю - я никогда, никому и нигде ее не предьявлял.
  
  * * *
  
  Мои притязания на хоть какое-нибудь, пусть завалящее, место в изящной словесности началось с того, что, набрав в Институте патентной экспертизы несколько любопытных изобретательских затей из области гидромеханизации, я лихо накатал статью с незамысловатым названием "Землекопы ХХ века"и отнес ее популярную научно-популярную "Технику молодежи" (ТМ). К моей большой приятности статью приняли, опубликовали, с чего началась многолетняя поставка этому журналу текстов на подобные же занимательные, но в буквальном смысле приземленные темы: "Соль земли", "На границе земли и моря", "Враги овраги" и еще пара десятков таких же.
  Надо сказать, что многолетний роман с ТМ в значительной степени изменил мои радужные представления о редакционной и журналистской жизни, к которой так меня тянуло с ранней юности. И признаюсь, что стоявший в моем сознании по отношению к ней знак "+" постепенно стал превращаться в знак "?". Регулярно общаясь с редакторами и художниками журнала, встречаясь с его главредом именитым литературным функционером В.Захарченко, я понял, какими двумя хомутами заарканена советская периодика. Один из них протягивался со Старой площади (или Лубянки, не знаю) и требовал строгого соблюдения идеологии "развитого социализма" с показом успехов, достигнутых в выплавке стали на Магнитогорском комбинате, и продвинутых доильных апаратов, дающих стране молоко в совхозе "Ленинский путь".
  С другой стороны, интерес к журналу мог поддерживаться в основном за счет разного рода завлекаловок - сенсаций типа "экстрасенсы", "снежный человек", "исчезнувшие цивилизации", "экзотерия" и прочий мистический венигрет. И тут мне было совершенно понятно, что без передергивания, преувеличения и даже прямого надувательства никак иначе тетеньке, листающей перед сном журнальчик с картинками, голову не задурить. Однажды я побывал в ТМ на заседании редакционного Совета, где обсуждался очередной номер, и удивился той откровенностью, с которой художник показывал, как он для достоверности собирается отретушировать, якобы, подлиные фотографии человекообразного Иети, обнаруженного в Адыгее. Мне, воспитанному на почтении к собранным в натуре фактам, такой подлог очень был не по нутру.
  
  Сотрудничество с ТМ и параллельно со "Знанием сила", "Наукой и жизнью", "Техникой и наукой" и другими журналами было входной дверью в целую анфиладу научно-популярных книг, изданных мною потом в разных центральных российских (советских). а позже частных издательствах. Одна из них "Тонущие города", выпущенная впервые "Наукой", выдержала 7 последующих миллионно-тиражных изданий, причем, кроме Москвы, на иностранных языках в Лейпциге, Софии, Вильнюсе.
  Такой удаче она обязана, конечно, занимательностью самой темы, интерес к которой я давно испытывал, впрочем, которая близка мне была и профессионально. Тайна загадочной платоновской Атлантиды, затонувшие города и страны, древние цивилизации, исчезнувшие в глубинах морей и океанов, - какие еще более надежные крылья могли вознести меня на горные пастбища научпопа?
  Со временем мое писательское хобби стало дополняться научной фантастикой, которую я поначалу писал для ТМ, Несколько моих опусов попало в престижные молодогвардейские сборники "Фантастика" (1980, 1982, 1984 гг) и неожиданно для меня было переведено в аудио- и электронный вид, попав в Интернет. А один мой текст, переведенный на словацкий язык, появился рядом с рассказом самого Е.Евтушенко в толстом альманахе, выпущенном в Братиславе. За эту публикацию я получил гонорар в денежных чеках внешторгбанка и тут же побежал в "Березку" на ул. Горького покупать модную в то время черную чешскую водолазку.
  А когда пришли долгожданные, но оказавшиеся трудными времена свободного книгоиздательства, я собрал свои рассказы в сборники "Параллельный мир", "Космический маяк" и потащил в частные издательские конторки, веснушками выскочившие на впалых щеках отощавшем при социализме московском книжном рынке. Первую, выпущенную еще в 1996 году, я попытался самостоятельно распространять по только что начавшим бытовать правилам дикого капитализма. Следуя им, я по пути на дачу в Загорянку и обратно, стал ходить по вагонам и тренированным голосом вузовского преподавателя произносил отработанный перед зеркалом завлекательный рекламный текст, в результате чего за каждую ходку мне удавалось, хотя и по ничтожной цене, продавать чуть ли не до 5 книжек.
  При общем резком снижении читательского интереса в бывшей "самой читающей стране" это было не так уж мало и послужило нехилой добавкой к минималке, которую мне платили в нашем дышавшем на ладан ПНИИИС'е. Позже мои книги, даже те, которые попали в знаменитые российские и международные интернет-магазины, даже такого продажного успеха, увы, не имели. Хотелось бы думать, что их хотя бы кто-то читал, а еще лучше, если скачивал, пусть и задаром.
  
  ТАЙНЫ ПИСАТЕЛЬСТВА
  
  Наверно, здесь уместно сказать и о моих настырных мои попытках проникнуть в тайны писательства. Каким образом ничтожные буковки-букашки вдруг становятся Литературой, какой магнит притягивает к ним глаза, мозги и сердце читателя, почему забываешь сходить пописать, почему не в силах оторваться от приключений трех мушкетеров и несчастной любви Анны Корениной? Какая марихуана льется в наши кровеносные сосуды от книг Дюма, Толстого, Паустовского, какой кокаин заставляет забыть про остывающий чай и далеко заполночь оставлять в девственности сонную подушку.
  
  Сначала я думал, что все дело в занимательности сюжета, в скрежете автомобильных колес погони, в переплетении дворцовых и любовных интриг, в кровавых драках и грохоте пушек. Как в этом можно было сомневаться, глядя на переплеты и страницы библиотечных приключенческих, фантастических или детективных остросюжетных книжек. Никакие другие не выглядят такими, как эти, кухонными замарашками - потертыми, замызганными, покрытыми кофейными, маслянными и винными пятнами. "Зачитанные", "затертые до дыр" - это про них. Хотя... Одно дело Фенимор Купер, Агата Кристи, братья Вагнеры. Другое, какой-нибудь В.Шишков, Л.Шейнин, А.Маринина - под чтение их текстов засыпаешь, не успевая погасить ночник над головой.
  
  Нет, все же в изящной словесности, думал я, важно само слово. Яркое, сочное, красивое, звонкое. В нем должны быть слышны скрипки и виолончели, волторны, бубны и барабаны. Точные ритмы аллитераций и асонансов нужны прозе совсем не меньше, чем поэзии. Как прекрасно звучит музыка слов Паустовского, какое наслаждение вызывает изящная вязь фраз Пришвина, Тургенева и других знаменитых мастеров пера.
  Без лишней скромности приведу здесь и мою собственную зарисовку (из книги "Алантиды Земли и моря"):
  "Мы стоим на вершине Дербентского межгорного прохода, у восточной стены Нарын-калинской крепости. Солнце только что вынырнуло из-за гориќзонта, и умытые морем первые утќренние лучи косыми пучками легќли на просыпающийся город. Пороќзовели крыши прямоугольных доќмов, теснящихся в зеленой оправе садов. Ярко вспыхнул бирюзовый купол старой мечети, подсветились красноватым цветом зубчатые стеќны реставрированных крепостных башен". Что, разве плохо?
  Или взять публицистику И.Эренбурга, его блестящие шедевры слога поражают своей изысканностью, неожиданностью, броскостью.
  А как существовать прозе без ее величества Метафоры - золотой звезды в ряду медных медалей на груди ветерана или, если хотите, шоколадной конфеты в подарочном наборе карамелек и тянучек? Или вот другой пример метафоричности, относящийся к самой технологии сочинительства: писатель - это пчела, собирающая нектар с цветов, растущих на поляне у леса, в полисаднике деревенского дома, роще цветущих акаций, в поле гречихи или еще где-нибудь. Потом, набравшись цветочного лакомства, насекомое-трудоголик его старательно перерабатывает - тщательно пережевывает, перемешивает, обильно обслюнявливает и уже готовым продуктом, то-есть, сладким душистым медом укладывает в соты, которые ровными рядами стоят в ульях.
  Хогя, бывает, писатель - оса или шершень, тогда сладостей от него особо ожидать нечего, он и ужалить может. Да и продукт свой он не складирует там, где надо, не укладывает аккуратно в специально подготовленном помещении, а кидает куда попало, в какие-нибудь неряшливые дупла на деревьях.
  
  Однако, в языке ли только дело? Есть, есть еще и другие секреты писательства. И главный из них, прозревал я, это не рассказ, а показ.
  Нужно не описывать то, о чем идет речь, а создавать его зримый образ. Например, надо писать не просто "женщина шла по улице", а "густо крашенная брюнетка в синем длиннополом плаще с желтой потертой сумкой в правой руке осторожно перешагивала грязные лужи на тротуаре". Читателю подавай детали, по ним он видит конкретную деревенскую избу с белыми узорчатыми наличниками на окнах или особняк, фасад которой украшен витиеватой лепниной в виде виноградных лоз.
  
   Кроме того, в столярный набор литературных рубанков и стамесок нельзя не положить такой иструмент, как запятая. Перечисление - вот что неплохо служит процессу изображения. Вот пример тоже из моего собственного производства:
   "Боќродатые длинноволосые конники - скифы на легких быстрых лошаќдях. Тяжелая кавалерия сарматов, вооруженных длинными пиками и прямыми мечами. Свирепые гунны с дальнобойными луками и плетеќными кожаными арканами. Широќкоскулые тюркские всадники на низкорослых грудастых конях. Хаќзары, акациры, барсилы, савиры, булгары, авары, аланы и многие-многие другие." Тоже ведь довольно сносно, не правда ли?
  
  Для раскрытия характеров литературных героев успешно работает драматургический прием, проще говоря, прямая речь. Разговор в прозе, чаще всего, оказывается живее, интереснее авторской речи, особенно, если диалог еще двигает сюжет, и в нем прослеживается какая-то интрига. Чем писать о чем и как говорят те или иные персонажи, лучше дать им возможность самим открыть рот, а по их манере это делать и по словам, которые они произносят, станет ясно, что они собой представляют.
   Например, вот автор пишет о своем герое: "этот умник по глупому из кожи вон лез, чтобы продемонстрировать свою ученость и образованность". Но разве не лучше этот "умник" раскроется, если сам произнесет какую-нибудь абракадабру, хотя бы вот такую: "в наш век универсального прогресса каждый критико-ассимилирующий индивидуум оптимистически мистифицирует дискретную абстракцию". Ощущаете разницу?
  
  Какой же я формалист. Неужели все дело только в форме, в словах, знаках препинания, метафорах, оборотах речи? Разве не нужны удачные находки в подаче тех или иных ситуаций, событий, в выборе действующих лиц, в поворотах сюжета? Вот, например, смешной эпизод в "Чонкине" В.Войновича, когда долдон-особист извивается чеховским хамелеоном, узнав, что задержанный им старый еврей носит фамилию Сталин. Или герой Д.Быкова в его "Остромове", прижученный НКВД за то, что собрал коллекцию сушенных половых членов ровно по числу членов Политбюро.
  
  Читабельность произведения очень зависит и от свойств, качества, особенности заключенного в нем зеркала. Оно должно отражать что-то личное, интимное. Ведь интересно о чем-то знакомом узнать нечто новое, ранее неизвестное. Хочется встретить в метаниях достоевского князя Мышкина свои собственные душевные терзания, а в твердости чернышевского Рахметова свою уверенность и непреклонность. Читатель хочет посмотреть на родную Мещеру глазами Паустовского, и взгянуть на знакомые с детства московские Патриаршие пруды времен Булгакова. А разве не любопытно узнать, как другой твой современник воспринял 2 января 1992 года гайдаровскую шоковую терапию? Или, как бы ты, читательница, сама, собственной персоной смотрелась бы в своем недавно купленном черном бархатном платье на царском балу с Наташей Ростовой в "Войне и мире"?
  
  Только в зрелом возрасте я стал склоняться к тому, что все-таки главное в произведении не его форма, язык, стиль и прочие прибамбасы, а его смысл, идея. И не обязательно замысел должен стать ясным только после прочтения всей книги. Он может быть высказан и раньше: в тексте, в отступлениях от сюжета, в авторских обьяснениях, рассуждениях. Лишь бы это было интересно и не сводило рот зевотой. Помню, подростком, я без всякого сожаления галопом проскакивал страницы с казавшимися мне тогда занудными умствованиями Л.Толстого в "Войне и мире" и тягомотными философствованиями М.Горького в его поздних романах и пьесах. А когда я все это перечитал в зрелом возрасте, то понял, какой был дурак, что раньше не воспринимал мудрости, сгенерированные великими классиками.
  
  Вот прошли годы, десятилетия, я прочел сотни (м.б., тысячи) книг, сам написал многие десятки статей, рассказов, книжек. И только теперь наконец сообразил, что все мои приведенные выше умствования в поисках средств, как стать писателем, не больше, чем шелуха от картошки, кожура от яблока, корка от хлеба. А сам картофель, яблоко и хлеб это их внутренняя суть, и имя ей - Талант. Никакие эффектные литературные приемы, никакие изысканные метафоры, рефрены, глубокомысленные изречения его не могут заменить. Графоман тоже может хорошо писать, он может приобрести опыт, набить руку, овладеть так называемым "легким пером", однако, его гладкопись - лишь ремесло, умение, если хотите, мастерство, но никак не дар Божий. Потому-то полно на свете стихотворцев, а поэтов - единицы.
  
  Недавно стал перечитывать Пушкина. Взял его стихи, "Онегина", "Бориса Годунова", потом прозу. Если в той ранней юности меня в основном увлекали повороты-развороты сюжетных ходов, то теперь мне стала интересней сама форма пушкинского словосложения. И удивился раньше не замечавшейся безхитростной простоте, и даже некой скудности пушкинских текстов. Ни в "Повестях Белкина", ни в "Капитанской дочке" и "Дубровском" я не нашел никакой изысканной метафоры, интересной детали, красивого описания природы. Да и сами его герои без описания эполет на мундирах поручиков и лент на шляпках дам показались мне немного плоскими, безликими (может быть, я и ошибаюсь, не специалист ведь). Но несмотря на это, оторваться от пушкинских строк было невозможно, я глотал страницу за страницей, а, если и приходилось заниматься чем-то другим, то только и думал, как бы поскорее вернуться к доблестям Дубровского или проделкам Швабрина.
  Вот что значит удивительный магнетизм творения рук гения, таланта.
  Но в чем он заключается, каков его секрет?
  Не знаю.
  
  Понятие таланта слишком неоднозначно и сложно для моих жидких мозгишек, не тянут они на приличный IQ. Не дано мне понять, оценить, распознать тайну талантливости. Могу лишь утешаться придумкой того, что она не абсолютна, а многокалиберна и имеет промежуточные, срединные ступеньки. На его нижнем этаже стоит способность, на самой верхнем - гениальность.
  Как хотелось бы думать, что и у тебя есть какая-то способность, пусть хотя бы 0,001 от Александра Сергеича. А ведь скорее всего, ее нет, а есть та самая нехитрая набитость руки, опытность, умелость, отточенное и отлакированное за долгие годы бумагомарания до сувенирного блеска.
  Впрочем, и это, если честно признаться, даже не самомнение, а лукавая рисовка. На самом-то деле, я обычный графоман. Почему я так себя уничижаю? А потому, что это правда - все признаки той напасти у меня налицо. Вот прочту я, например, "Автобиографию" Войновича, и сразу тянет писать такую же, попадется томик Бредбери, и я пытаюсь сочинять фантастику, наткнусь на любовную лирику, и тут же лезут в голову какие-то рифмованные строчки. Все у меня - эпигонство, подражание кому-то и чему-то, пережеванная вчерашняя котлета, чужое поношенное пальто, стибренная в бутике безделушка.
  
  
  Глава 6. ВРЕМЕНИ ВОПРЕКИ
  
  А ЧТО Я ХОЧУ?
  
  Это был, пожалуй, самый успешный, самый плодотворный этап моей профессиональной жизни. Что я только тогда не делал и чего только не успел сотворить, Перечислю навскидку:
  1. Написал сам или в соавторстве несколько больших научных монографий, выпущенных центральными московскими профильными издательствами ("Стройиздат", "Наука", "Недра").
  2. Был автором целого ряда всесоюзных нормативных документов: "Рекомендаций", "Указаний", глав "Строительных норм и правил (СНИП'ов)".
  3. Опубликовал десятки научных статей в специальных журналах.
  4. Написал и издал несколько научно-популярных книг.
  5. Сделал двадцать изобретений, освященных официальными Авторскими свидетельствами.
  6. Получил две серебрянные и две бронзовые медали ВДНХ за усовершенствование снарядов пневмопробойников.
  7. Защитил от посягательств Метростроя памятник архитектуры старинную церковь Ильи Пророка в Черкизове.
  8. Принимал участие в работе "Инженерной комиссии Минкультуры СССР".
  9. Сделался экскурсоводом Московского городского совета по туризму и экскурсиям.
  10. Решением Высшей Аттестационной комиссии (ВАК) при Совмине СССР было присвоено учёное звание "Старшего научного сотрудника".
  11. Печатался регулярно в журналах "Техника молодёжи", "Наука и техника", "Наука и жизнь", в первом из них был даже специальным корреспондентом.
  12. Преподавал в качестве почасовика на "Высших инженерных курсах" Госстроя СССР, в "Московском институте инженеров Землеустройства", "Заочном сельско-хозяйственном", "Заочном Инженерно-строительном институте", "Московском Геолого-разведочном институте"
  13. Прочел лекции в Центральном зале общества "Знание" (Политехническом музее).
  14. Стал членом и активистом:
  - Всесоюзного общества "Знание",
  - Российского Географического общества,
  - Московского "Дома учёных",
  - "Инженерной комиссии" при Министерстве культуры СССР,
  - Председателем выездных "Комиссий по проверке правильности соблюдения нормативных документов" Госстроя СССР.
  - Научно-технического Совета ПНИИИС"а Госстроя СССР.
  15. Перестроил малый дом на даче в Загорянке.
  
  Здесь перечислено далеко не все из моей тогдашней деятельности.
  Но не зря ли я так расхвалился - делает ли честь держателю этого обьемного перечня такой необьятный разброс разношерстных занятий, интересов и вкусов? Не слишком ли он велик, не излишен ли? Стоит ли им столь гордиться, задирать нос перед приятелями, коллегами, соседями, детьми?
  Тогда я так не думал, а ныне в этом сильно сомневаюсь.
  Есть мудрые люди, цельные личности, глубокие умы. Они идут к своим вершинам прямой столбовой дорогой, держат ее главный вектор, всю жизнь успешно занимаются одним своим делом, не распыляют силы ни на что другое, постороннее. Именно это (кроме таланта, везения и пр.) делает их академиками, генералами, сенаторами, президентами корпораций, владельцами и директорами заводов и фабрик. А моя многоядность в выборе интересов, неспособность определить важное направление увела меня на многополосный разветвленный путь, который упорно бросал в разные стороны. То в науку, то в литературу, то в преподавание, журналистику, экскурсоводство и вообще черт те во что. Я пропрыгал по жизни глупым кузнечиком, профукал главное, так и не сделав ничего особо путного. Ни в теории фильтрации и инженерной гидрогеологии, ни в конструкции пневмопробойников, водозаборов и плотин, ни в сочинении фантастики, публицистики, науч-попа и мемуаристики.
  
  * * *
  
   Впрочем, в критике своей многодельности и лукаво рисуясь, на самом деле, я преувеличиваю свое подобие Юлию Цезарю, который по легенде, якобы, одновременно делал много разных дел. Несмотря на свою разбросанность, все-таки основное занятие я продвигал по прямому главному тракту, остальные дела двигал по обочине. Больше всего в те годы мое внимание, время, интересы занимал поиск новых возможностей "кротов"-пневмопробойников.
  Снизу успех этой работы поддерживался моим первым и последним (то-есть, единственным) официально оформленным учеником - аспирантом, за которого я даже получал какую-то денежку (у нас в институте была своя аспирантура и Ученый совет по присуждению кандидатских степеней).
   Натан Борисович Фаерман, инженер-механик работал в Производственной части ПНИИИС'а. Это был шумный импульсивный еврей, недостаточность интеллигентности которого с лихвой перекрывалась его незаурядными конструкторскими способностями. Он увлекся разработкой придуманных мной хитрых открылков - приспособлений, позволявших "кротам" преодолевать разные подземные препятствия. Благодаря ему многие мои умозрения приобрели конкретные формы в небольших плексиглассовых моделях и полномасштабных железных образцах.
   А сверху, нашей крышей, стал тот самый Пантелеев, зам директора института. Я вписывал его имя во все публикуемые мной статьи, авторские свидетельства на изобретения, инструкции и наградные листы. Он получал те же, что и мы с Фаерманом, медали ВДНХ и квартальные премии. За это Пантелеев давал распоряжения институтскому конструкторскому бюро без очереди делать мне чертежи, а механической мастерской изготовлять опытные образцы. И вообще во всем помогал. Хотя...
   Как-то я зашел к Пантелееву на минутку в кабинет подписать какой-то очередной запрос на финансирование. Напротив замдиректора, небрежно положив ногу на ногу, сидел в кресле некий профессор Котлов, его старый приятель и известный институтский юдофоб. Я поздоровался, оставил на подпись бумагу и пошел к выходу. Уже в дверях услышал приглушенный голос Котлова:
   - И охота тебе с... этими якшаться?
   На что тот тут же получил ответ:
   - Да, ладно, брось. Деньги ведь не пахнут.
   У меня кровь бросилась в голову. Ну, и сволота - вот, оказывается, каков этот мой покровитель, вот с кем приходится иметь дело. Конечно, я всегда понимал, что Пантелеев не за мои красивые глаза, а за деньги меня поддерживает, но никак не думал, что он такой же антисемит, как и все те так называемые дутые "профессора"-коммуняки.
  
   Второй моей профессиональной заботой было опробование и внедрение очередного своего изобретения - "тяжелой жидкости". Этим громким названием, вызывающим некоторые подозрения о причастности к атомным делам, я придумал наукообразить обычную соленую воду. А все хитросплетение сводилось вот к чему. При изучении свойств водонасыщенных грунтов обычно проводятся опытные откачки подземной воды из пробуренных в земле скважин. Для этого используется насос, требующий электроэнергии, а вот ее-то в отдаленных районах, где проводятся изыскания, часто вообще не бывает, или она стоит очень дорого.
   Но что делает насос? Правильно, откачивает из скважины воду и тем самым понижает в ней ее уровень. И я придумал простую вещь - вместо откачки воды сделать ее тяжелой, для чего растворить в ней соль. Под действием своего веса такая жидкость должна из скважины вытекать наружу в грунт, и ее уровень понижаться без всякого насоса. Ловко придумано, не правда ли?
   Для проверки действия метода мы с моим помощником обьездили многие города и веси, где наш институт (и не только он) вел гидрогеологические изыскания. Мы подкатывались к исследовательским скважинам с необычным "оборудованием": пакетами питьевой соли и сумками с женскими фельдипресовыми чулками. Сначала на нас поглядывали, как на сумасшедших, и выразительно крутили пальцами у головы.
   - Эй, вы, чекнутые ученые-соленые, - подшучивали над нами геологи-полевики. - Лучше бы ножки у баб раздвигали, чем ихние пустые чулки впустую щупать.
   А мы наполняли те бесхитростные емкости солью и опускали в скважины.
   Кроме технологии, я разработал также теорию - расчетные формулы и даже выпустил "Пособие по методу тяжелой жидкости для определения гидрогеологических свойств грунтов". Применяется ли где-нибудь сейчас это мое изобетение? Не знаю, скорее всего, нет.
  
  ГИБКОСТЬ УМА ИЛИ СПИНЫ
  
   В то наше время в научно-техническом сообществе бытовало такое понятие - внедрение. Что за слово силовое? Оно предполагало, что для овеществления того или иного мозгового воздушного пузыря (изобретения, рацпредложения, проекта) нужно было здорово поднатужиться - приложить недюжинные усилия, время, средства. Исключения составляли только те новации и усовершенствования, которые спускались сверху в командно-плановом порядке. А влезть на те высоты без крепких бицепсов узкогрудому слабаку изобретателю-очкарику было не под силу.
   Хотя отдельные чудаки энтузиасты посвящали всю свою жизнь на то самое внедрение. Я знал одного такого упрямца, положившего десятки лет на проталкивание в серийное производство придуманного им амортизатора для ручных пневмоперфораторов, которым на улицах и дорогах долбился асфальт. Это изобретение действительно было полезно, так как позволяло уменьшить вредное воздействие тряски тех сильно вибрировавших снарядов-ударников на здоровье рабочих. Но пробить железобетонное безразличие министерских чиновников и производственных начальников ему долго не удавалось. Кажется, только к своему пенсионному возрасту упорный изобретатель чего-то добился и даже получил "мешок" денег.
  
   В основном же там, где гибкость ума ценилась меньше гибкости спины и верткости головы, большинство технических и технологических новшеств оставались строчками в служебных Отчетах или пунктами Рабочих журналов. В лучшем случае их авторы, вроде меня, удостаивались чести получения красиво напечатанных Авторских свидетельств, штампованных медалей ВДНХ или просто страниц статей в специальных журналах.
   Как и во всех других сферах, продолжая вековую российскую традицию, Советский Союз бездарно разбазаривал свои богатства из области интелектуальной собственности. Преступное безразличие к охране и сбережению изобретательства и новаторства, глупая их недооценка была одной из главных причин огромного технического отставания СССР от продвинутой экономики Запада. И не только от него, но и от хитро-мудрого Востока. Приведу по этому поводу один любопытный, как мне кажется, пример из собственного опыта.
   То был первый международный конгресс, в котором мне посчастливилось принять участие. Проходил он в конференц-зале ресторана на Новом Арбате, где у всех его стен громоздились большие стенды, сплошь увешанные плакатами с чертежами, схемами, фотографиями, теоретическими выкладками и расчетными формулами. Это были самые последние, самые передовые разработки разных научно-исследовательских институтов, конструкторских бюро и проектных контор. Таким образом советские инженеры и ученые, отрезанные от мира железным занавесом и жаждавшие общения с коллегами из зарубежья, лезли из кожи вон, чтобы показать им, что они тоже не лыком шиты.
   На первом же утреннем заседании в перерыве между докладами у всех демонстрационных стендов столпились участники конгресса, причем, как я отметил про себя, в основном иностранцы. Среди них выделялись два маленьких юрких человека с косыми глазами ориенталов, которые вели себя несколько странно. В отличие от всех других, они не изучали, не рассматривали информационные плакаты и не делали никаких записей и зарисовок в свои блокноты. У них на груди на широких плетенных веревочных ремнях висели большие фотоапараты-широкоугольники. Не пропуская ни одного, эти двое быстро переходили от одного стенда к другому, приседали на корточки, поднимались на цыпочки и гулко щелкали затворами своих камер.
   После заседания вся ученая публика ретиво, чуть ли не отталкивая друг друга, ринулась в ресторанный зал, где были накрыты шведские столы для дружеского фуршета. Вместе с приятелем, сносно говорившим по английски, я тоже проник в ресторан и, оглядевшись, у крайнего столика узрел одного из тех фотографов-ориенталов. Он левой рукой придерживал свою опустившуюся к животу фотокамеру, а другой с энтузиазмом отправлял в рот наколотые на деревянные палочки-зубочистки бутербродики с красной икрой и салями. Возле него больше никого не было, и я потащил к нему за рукав своего приятеля. Но вскоре оказалось, что его английский был вовсе не нужен.
   - Гуд дей, хау ар ю, - произнес я, изобразив на своей физиономии приветливую улыбку, и вдруг услышал вполне приличную русскую речь:
   - Здораствуете, здораствуете, - услышал я шепеляво-шепящий голос, - позалуста, присоднясте. У нас в Джепонии говирятс "кто чай один пиёт, тот один и юмрёт".
   В общем, вот так мы разговорились, и когда я задал японцу какой-то вопрос на тему капиллярного подьема влаги в зоне аэрации грунтов, то увидел на его лице полное непонимание.
   - Мы из нот профешионал, - сказал он, смущенно улыбаясь, - мы толко операторс, толко делать фотос. Потома в Токио их изучивают спешиалистс, мозет быть, што-то нузно будет.
   Мы еще поговорили о том, о сем, я разлил по чашкам чай из стоявшего на столе фарфорового чайника, мы выпили, сьели по маленькому пирожному-петифуру и, попрощавшись, разошлись.
   - Вот он один из секретов японского экономического чуда, - заметил мой приятель, когда мы вышли из ресторанного зала, - по всему миру шныряют такие вот фотошпионы и, как пчелы нектар, собирают отовсюду разные сведения, которые потом с успехом и используются.
   - Да, - поддержал я его, - особенно они преуспевают у таких лопухов, как наши, выставляющие напоказ свои секретные ноу-хау.
  
   Конгрессы, симпозиумы, конференции - это лишь полураскрывшиеся цветочные бутоны, из которых нектар приходилось выкачивать с некоторыми затратами (командировочных и зарплатных расходов, использованием разной апаратуры). Но в стагнации брежневского безвременья безнаказанно цвели и совсем распустившиеся соцветия - большими тиражами издавались научно-технические книги, журналы, бюллетени, информационные листы, позволявшие кому не лень получать практически любые сведения о технических новинках во всех, кроме военных, областях советского хозяйства. А они почти никаких расходов не требовали - сиди себе за столом, кушай суши, ешь бананы, попивай экспрессо и переводи, что надо, с русского на английский, японский, немецкий и прочий нерусский. Так что, вовсе не для всех железный занавес был глухим железным, а вполне прозрачным стеклянным.
   Удивительно, что жесткая система тотальной закрытости так называемых почтовых ящиков, где ковалось оружие страны Советов, прекрасно уживалась с полной открытостью всех других областей промышленности. А ведь в те годы почти все, что ею производилось, так или иначе было связано с оборонкой, и даже не очень большая смекалистость и догадливость позволяла много полезного извлечь из открытых источников.
  
   Я тоже плодотворно поучаствовал в той многоцветной ярмарке разбазаривания отечественных промышленных секретов. В предыдущей главе я уже рассказывал о своих денежно-успешных подработках в ВИНИТИ и ВНИИГПЭ. Ведь тогда, освещая своими рефератами самые последние советские технические новинки, я активно снабжал многими секретными сведениями забугорных интересантов - японцев, немцев, американцев и прочих шведов.
   Вообще-то говоря, эта моя совершенно легальная деятельность могла бы квалифицироваться, как промышленный шпионаж, если бы я передовал те материалы не в открытую печать, а неким тайным меня оплачивающим потребителям. Но, думаю, в те годы были и такие. В более позднее время я знал у нас в институте одного молодого умельца, хорошо владевшего английским, который, узнав, что я собираюсь в Америку, почему-то решил передо мной похвалиться.
   - Ну, понятно, это не для широкого распространения, - сказал он как-то мне во время перекура на площадке лестничной клетки. - Я подзарабатываю изредка для одной чикагской геолого-разведочной фирмы, - он оглянулся, проверив не слышит ли его кто-нибудь, - посылаю им список неопубликованных работ, и если их что-то интересует, делаю для них переводы. Надо же как-то выживать.
   Через несколько лет этот пнииисовский малый, как только предоставилась возможность, благополучно слинял в Канаду, где со своим нехилым английским и недюжиной предприимчивостью, наверно, сделал неплохую карьеру.
  
   Однако, что там специальные научно-технические журналы. Зарубежным старателям куда проще было черпать информацию в наших изданиях науч-попа, выпускавшихся миллионными тиражами. Вот один из примеров. В 60-70-х годах я вовсю печатался в "Технике молодёжи" и другой научно-популярной периодике. Первая из моих опубликованных статей называлась "Землекопы ХХ века", куда я без всякого зазрения совести запузырил самые интересные заявки на изобретения в области гидромеханизации, вынесенные мною из стен Института патентной экспертизы. Нельзя исключить, что среди них были и такие, которые нуждались в сокрытии от чужих заинтересованных глаз, так как их бесплатное использование могло принести немалый доход.
   А пока что в течении долгих лет я сам получал хотя и совсем небольшую, но приятную плату за продажу собственных и чужих инженерных тайн, терявших свою секретность после их преобразования в типографский шрифт.
  
  * * *
  
   Точно также я получал скорее кайфовую приятность, чем денежную выгоду, и от чтения лекций по линии общества "Знание". О чем я читал? О том же, о чем писал. Вот темы, с которыми я выступал: "Затонувшие города и страны", "Летающие тарелки", "Тайны веков" и другие в том же духе. Моей аудиторией были преимущественно рабочие и служащие московских заводов и фабрик Первомайского и Куйбышевского районов, расположенных неподалеку от моего института. Это позволяло мне без какого-либо оглашения на час-другой смываться с работы.
   Слушателей на мои лекции обычно сгоняли в их обеденный пререрыв, и нередко одновременно с ушами (а, чаще, вместо них) они раскрывали рты, закладывая туда бутерброды с колбасой и сыром. Однако, я самонадеянно полагал, что мои занимательные рассказы о загадках природы и чудесех истории портили им апетит не больше, чем информации о достижениях Пятилетнего плана или происках американского империализма, которые им втюривались на обязательных Политзанятиях.
   Надо признаться, что, будучи любителем потрепаться и покрасоваться гладкостью речи, я, кроме всего прочего, получал и удовлетворение от этих своих лекций. Особенно, когда видел, что аудитория завоевана, и меня слушают с интересом, тем более, радовало, когда задавались вопросы, на которые мне нравилось отвечать. Но было и еще кое-что, привлекавшее меня этим заниматься - интерес узнать что-нибудь новенькое. Например, посмотреть, как ткут полотно для скатертей, шьют рубашки на станках с програмным управлением или делают из опилок и стружек фанеру.
  
   Но самое приятное воспоминание осталось у меня от посещения с очередной своей лекцией кондитерской фабрики "Красная заря". После выступления ко мне подошла некая милая дама из их Завкома и спросила:
   - Может быть, у Вас есть еще полчасика? Я могла бы показала наше производство.
   Для поддержания солидности и лекторского имиджа я выдержал небольшой длины паузу, посмотрел для вида на наручные часы и с напускным безразличием на покрасневшей от нетерпения физиономии ответил:
   - Конечно, спасибо. Можно посмотреть, если только это не очень долго.
   И начался самый сладкий, самый вкусный поход в моей жизни. Это было нечто сказачное, необычное, непередаваемое, вряд ли, я смогу описать его с достаточной степенью точности.
   Сначала мы прошли в вафельный цех, где на последнем этапе конвейера хитроумный штамповочный станок выкидывал на длиный стол упаковки ароматно пахнувшие шоколадно-вафельные брикетики.
   - Возьмите, попробуйте, - предложила мне профсоюзная дама.
   Я для приличия неторопливо взял двумя пальцами одну вафельку, надкусил и тут же, потеряв натянутую ранее на себя важность, быстро всю ее заглотал. Она, как сахар, таяла во рту, а размятые зубами кусочки нежно ласкались на языке. Это было неописуемое наслаждение. Я не удержался и, когда моя сопровождающая на миг отвернулась, схватил еще две штуки, торопливо засунув их в рот.
   Следующий цех был шоколадный. В больших прозрачных цилидиндрах воронками крутилась густая коричневая масса, потом она выливалась плоскими струями, которые застывали, обрезались по краям и превращались в знакомого вида плитки молочного шоколада. А рядом с ними лежали куски шоколадной обрезки, манящие новорожденной свежестью и соблазнительной доступностью.
   - Берите, берите, пробуйте, не стесняйтесь, - услышал я, и потеряв последние остатки былой напускной скромности, стал один за другим хватать со стола и погружать в рот сладкие роскошества. Зубы в спешке крошили шоколадные кусочки, язык купался в их душистой нежности и быстро отправлял в дальнейший путь, чтобы поскорее освободиться для следующей порции наслаждения. О, как же это было здорово!
   Наконец мы прошли в следующий и последний цех - конфетный. Это было царство изобилия, королевство радостей, халифат наслаждений. Длинная линия нарядных сверкающих зеркальной сталью машин грудами выкладывала на стол обернутые в знакомые фантики "Мишки косолапые", "Мишки на Севере", "Белочки", "Красные шапочки". Другой конвейер выдавал новые неизвестные мне шоколадные конфеты, начиненные изумрудным черносливом, нежно-коричневым изюмом, прозрачно-желтой курагой, серой в крапинку халвой. Я брал их по одной, развертывал обертку, надкусывал, жевал, шевелил челюстями, крутил языком, глотал, но... Неожиданно для самого себя я вдруг остановился, глубоко и тяжело вздохнул. Стало совершенно ясно - это конец, финиш, ничего, к великому моему сожалению, больше в горло не полезет, коробочка полна, крышка закрылась, органон не принимает.
   А дамочка-доброхотка продолжала настаивать:
   - Да вы ешьте, ешьте, вкусно же. Ведь у нас как? Здесь-то можно кушать сколько хочешь, только вот выносить нельзя, в проходной строго следят за этим. Даже одну конфетку отнимут. Да. еще и штраф могут взять.
   А я молчал и ворчливо ругался про себя: "Вот сучка, нарочно же сначала водила по дешевеньким вафлям и шоколадным отходам, чтобы потом я на дефицитку не набросился. А я, дурак, не понял, не дотумкал до этого и так там нажрался".
   И чтобы не быть совсем уж болваном, я все же штук пять "мишек" и "белочек" со стола сгреб, по карманам незаметно распихал, а на выходе, вежливо попрощавшись с сопровождалкой и преодолевая сильный мандраж, величаво запрокинул голову, артистично улыбнулся охранику и неторопливо прошел через проходную.
   Описывая те события, я вспоминаю, что уже тогда был жутким сладкоежкой, каким в убыток своему здоровью, увы, остаюсь и теперь, на старости лет.
   Вообще, я думаю, у каждого из нас свой баланс запрограммированной сьесть за жизнь пищи. Но как узнать, сколько именно мне отмерено слопать шоколадок-конфеток, марципанов-цукатов и всяких разных тортов-пирожных. Тонну, две? И какую часть лимита я уже выбрал? Повидимому, в первой, особенно начальной, части своей жизни я слишком много недоел сладостей. Потому теперь и наверстываю упущенное, наяриваю в области кондитерлендской.
   Хотя по другой ученой версии где-то в наших башках притаился некий прожорливый мозговой жучок (называется "отдел радости"), который работает по принципу "чем больше ешь сладкого, тем больше его хочется". Он все время требует подкормки, поэтому и возникает вроде бы этакая шоколадная зависимость, чуть ли не подобная алкогольной или даже наркотической.
  
  НЕ ЛЕЗЬ ТУДА, КУДА НЕЛЬЗЯ
  
   Среди всех моих больших и малых, сложных и простых, трудных и легких занятий того времени было одно, которое имело для меня особое значение. В отличие от других ему надлежало приносить мне далеко не только удовольствие и деньги, оно имело еще и важную долгосрочную карьерную цель. Хотя я догадывался, что для меня это была химера, синяя птица, идея фикс, достигнуть ее вряд ли мне когда-нибудь будет суждено. Но очень уж хотелось...
   А почему, собственно говоря, я так млел от слов "доцент", "профессор", "семестр", "учебный план", почему они произносились с таким придыханием? Да потому что в те мои годы преподавание в вузе (или хотя бы в техникуме) было мечтой, синекурой, особенно для остепененной кандидатством технической интеллигенции, к которой я принадлежал. Еще бы, получать неплохую зарплату при непыльной работе, иметь относительно свободный режим занятости, летний почти трехмесячный отпуск, зимние и весенние каникулы. И главное - престиж, положение в обществе, статус высшего уровня. Разве это было не заманчиво?
  
   Больше всего надежд я возлагал на Геологоразведочный. А как же, там работало много моих приятелей, знакомых, друзей, мне покровительствовал завкафедрой Коломенский, и туда перешел на работу мой бывший начальник Ребрик. Я старался изо всех сил, брался вести совершенно мне неинтересные курсы, такие, например, как "Техника безопасности", преподавал вечерникам и заочникам, соглашался заниматься с иностранными студентами.
   Поздневечернее преподавание было для меня особенно нагрузочно, и не только потому, что я закоренелый жаворонок, и ночные бдения совсем даже не для меня. Кроме этого субьективного минуса, моя психика еще напрягалась и жалостью к моим студентам, когда я видел, как тяжело им дается это заочно-вечернее обучение. Дело в том, что в основном они были людьми далеко не юного возраста, и на занятия приходили усталые, замотанные дневной суетней, рабочим днем с его трудовым натягом, карьерными заботами, перебранками с начальством и сослуживцами. Более всего было жалко женщин, они, всегда опаздывающие, запыхавшиеся, вваливались в учебный зал и тяжело плюхались на стулья, поставив рядом на пол хозяйственные сумки и авоськи, перегруженные хлебом, картошкой, капустой и колбасой.
   Мало удовольствия получал я и от присутствия в моих учебных группах иностранных студентов. Особенно досаждали вьетнамцы, которых почему-то в то время в МГРИ много училось. На зачетах эти хитрованцы делали вид, что не понимают моих вопросов из-за недостаточного знания русского языка. Сначала я старался, как мог, по нескольку раз терпеливо повторял то, что спрашивал, подробно обьяснял задачу на бумаге с карандашом в руках. Ничего не помогало, косоглазые явно притворялись.
   - Не очень я понимаю, - сказал я декану, - странно, почему они русского совсем не знают - ведь целый год только русский и учили, кроме него, больше никаких специальных курсов у них не было.
   - Да, не только вы жалуетесь, - ответил он: - Но двойки ставить им нельзя, не нарываться же на международный скандал, - декан хихикнул и добавил: - не берите в голову, ставьте им тройки, что вам жалко, какая проблема?
   Поскольку мне действительно было наплевать на то, будут они знать закон фильтрации Дарси или нет, я смело стал следовать деканскому совету.
  
  * * *
  
   Хотя к тому времени карточная система давно уже была отменена, но страна Советов все равно жила в атмосфере царствования разного вида бумажек-карточек, открывавших проход в ту или иную дефицитную сферу жизни. Были карточки-пропуска в "Дома" литераторов, журналистов и композиторов, архитекторов, инженеров и учёных, в элитные ночные клубы, спецрестораны и спецмагазины. Не говоря уж о разных ведомственных спецбольницах и спецполиклиниках. В общем, царил культ Спец.
   Я долго рвался куда-нибудь попасть, и вот наконец прорвался в "Тематический лекционный план на 1976 год" экологической секции Дома ученых АН СССР. Этому способствовала только что вышедшая в академическом издательстве "Наука" моя научно-популярная книга "Подземная вода". И вот настал момент, когда я, надев свой самый лучший выходной костюм и строгий галстук, вошел в отделанный золотом зал, где собралась, увы, совсем небольшая группа ученых старичков-пенсионеров, экологов-волонтеров. Я лихо навешал им на уши пару порций всякой гидрогеологической лапши, и в конце моего выступления они даже мне вежливо похлопали. После этого в том же году я получил заветные малиновые корочки с красивым золотым тиснением Академия Наук СССР. Дом Ученых. Москва. На левой внутренней стороне было написано: Членский билет Љ5176, а на правой: без права передачи.
   С того момента до самого моего уезда из Москвы я почти еженедельно посещал изящый старинный особняк на Кропоткинской. Кроме Дома ученых доводилось мне неоднократно проникать в ЦДРИ (Центральный Дом Работников Искусств), ЦДЖ и в ЦДЛ (такие же Центральные Дома Журналистов и Литераторов) и во всякие другие клубы. Это куда позже стало возможным проходить туда просто купив билет на то или иное представление или концерт, а в те мои времена - только под зонтиком членского билета, которым владел тот или иной мой приятель.
   Для чего так неистово стремилась московская интеллигенция пробраться во всякие эти Дома? Во-первых, для понта, ведь как приятно было перед носом друга-приятеля или неподдающейся с разбегу смазливой девашки раскрыть такую книжицу - пропуск в обитель небожителей. Во-вторых, почти все эти Дома, кроме разных интересных мероприятий (встреч со знаменитостями, первоэкранных кинопросмотров, выступлений звезд сцены и т.д.) имели еще и престижные ресторанно-буфетно-барные заведения. Это были по сути клубы, где за рюмкой двина или бакалом мукузани встречались знакомые, приятели, коллеги, где велись деловые переговоры, совершались сделки и где охмурялись некие особо ценные красотки перед тем, как удавалось пригвоздить их к койке.
  
  * * *
  
   Но все эти красивые пропускные корочки в моем тогдашнем карьерном реестре были конфетными фантиками по сравнению с синими или темнобардовыми обертками с надписями, освещенными ВАК'ом (Высшей Аттестационной Комиссией): Диплом кандидата наук, Аттестат старшего научного сотрудника, Звание профессора. Первые два почетные карьерные обозначения я только что списал с коленкоровых обложек, вот уже столько лет пылящихся в дальнем уголке моего письменного стола. А вот третье я написал наобум, так как никогда его не видел. А ведь так хотелось его иметь.
   Именно в погоне за этой жир-птицей я, как уже писал выше, и насиловал свой жаворонковый организм, чтобы два-три раза в неделю поздними вечерами пачкать мелом пальцы у черной грифельной доски. Для достижения столь вожделенного мною профессорства требовалось напреподавать более 120 (или 250, уже не помню) часов в год, к чему я стремился, не покладая рук, а также ног и мозгов. Был, правда, еще один вариант - выпустить, то-есть, довести до успешной защиты диссертации трех аспирантов. Однако, для меня, работавшего в бедном настоящей научной работой ПНИИИС'е это было практически невозможно, даже один единственный мой аспирант Фаерман так диссертацию и не сделал.
   Но был еще третий, весьма привлекательный и, казалось бы, самый надежный вариант, которым я не преминул воспользоваться.
  
   Мой бывший начальник Ребрик теперь сидел в отдельном кабинете за большим двухтумбовым письменным столом с канцелярской настольной лампой, увенчанной стекляным зеленым абажюром. В отличие от пнииисовской небрежной курточки и не слишком свежей рубашки на нем был строгий черный костюм английского покроя, белая сорочка и стильная, модная тогда прическа бобриком.
   - Рад вас видеть, - приветливо сказал Борис Михайлович, - спасибо, что зашли, как дела, какие новости?
   - Вот, стал работать почасовиком на кафедре Инженерной геологии, - сказал я.
   - Неплохо, неплохо. Извините, звонок. - Ребрик взял трубку зазвонившего телефона и довольно долго обьяснял кому-то, как надо писать заявку на международную конференцию в Грецию. - Так, так, - снова повернулся он ко мне, - я помню наши с вами разговоры о том, где лучше работать, в научно-исследовательском институте или в вузе. Должен сказать, здесь тоже есть свои минусы. Взять, хотя бы, расхожее представление, что преподаватель имеет много свободного времени. Но это неправда. В отличие от работы в НИИ вы тут постоянно привязаны к учебному расписанию занятий и, если вам, предположим, надо завтра попасть к врачу или отвезти тестя на вокзал, то сегодня вы должны как-то выкрутиться, найти замену, перенести или отменить лекцию. А это часто бывает сделать не только трудно, но и невозможно. Или вот еще, эта обязательная воспитательная работа, хождение по студенческому общежитию, к которому вы прикреплены - вам здорово влетит, если где-то ребята перепьются, передерутся, или какая-нибудь недотрога пожалуется на групповое изнасилование. Что вы думаете, и такое бывает. Отвечай потом за нее.
   Я слушал этот монолог и вспоминал, как мы с этим Ребриком, будучи где-то в командировке и живя в одном гостиничном номере, за чашкой чая чистили кости одного нашего бывшего пнииисовского сотрудника, ушедшего на профессорскую должность в тот же МГРИ. Мы тогда оба единодушно пришли к выводу, что лучше преподавания в вузе ничего нет. А теперь, когда этот хамелеон-перевертыш сам опрофессорился, то вот как заговорил.
  "Наверно, - подумал я, - понял, зачем я напросился на встречу с ним. Потому и опережает свой отказ этой тирадой". Но тут же, помявшись немного, не удержал язык от прямой просьбы, ничем не прикрытой, а поэтому особенно неприятной, и промямлил неуверенным голосом:
   - Все же я хотел бы попасть к вам в штат.
   Напрасно я предполагал в своем бывшем начальнике какую-то интелигентскую щепетильность или хотя бы элементарную вежливость. Никакой тонкостью души он не обладал, кроме самого себя вокруг никого не видел, не щадил, и вовсе не собирался как-то смягчить отказ мне помочь. Ему было наплевать на меня с высокой колокольни, я был для него уже давно не нужным, отработанным материалом, который он когда-то использовал для получения докторской степени.
   Он взглянул на меня с уничижительной ухмылкой и резанул на отмаш:
   - Нет, для вас это исключено. Вузы - кузня кадров, фронт воспитания нового поколения. К работе с молодежью допускаются у нас только надежные люди с правильной анкетой.
   "Ну, и сволочь, - ругнулся я про себя, - коммунист ебаный, юдофоб поганый". Вслух я, конечно, ничего такого не сказал, встал со стула, вяло кивнул головой и ушел. Так и остался почасовиком, собирающим по крохам учебные часы своего преподавания. Долго еще в столе моей московской квартиры валялась никому уже не нужная небольшая пачка подколотых канцелярской скрепкой бухгалтерских справок о моей педагогической занятости. Она намного не дотягивает до нужной толщины.
   Для сравнения замечу, что мой коллега Женя Пашкин, пришедший позже меня на почасовую работу в тот же МГРИ, очень скоро получил четверть ставки, потом ему дали половину, а через совсем недолгое время он стал полным профессором и бросил свою службу в Гидроспецпроекте. Позже даже занял должность заведующего кафедры, где мы с ним раньше подвизались. Вот, как важно было иметь правильную запись в 5-ом пункте кадровой анкеты.
  
  ЗВУКИ СТАРОГО ДЖАЗА
  
  К этой замечательной стороне многогранника человеческой культуры родители тщетно пытались приобщить меня еще в детстве. Но, увы, надо признаться, уровень моего музыкального образования долго оставался на круглом нуле, если не на жирном минусе. Хотя не могу вспомнить, чтобы лапа какого-то гризли однажды наступила на мой слуховой аппарат. Правда, как всякого еврейского мальчика из интелигентской семьи, мои папа-мама неднократно предпринимали неудачные попытки приковать меня скучными гаммами к пианино, а перед самой войной затеяли учить меня пилить смычком скрипку-четвертинку. Однако, ни из того, ни из другого ничего не вышло - на клавиши вместо пальцев рук почему-то ложились ноги в сандалях, а скрипичный смычок использовался, как рогатка или лук для расстрела черного верблюда на бабушкином узбекском настенном ковре.
  Только уже в сознательном студенческом возрасте я стал соблагоизволять изредка делать одолжение той же бабушке и маме ходить с ними в Консерваторию, куда они ежегодно покупали Абонементы на разные концертные серии. Но, как не старались Ойстрах с Гилельсом привить мне вкус к инструментальной классике, и как усердно не махали мне дирижерскими палочками Мравинский и Кондрашин в попытке научить слушать сонаты и симфонии, ничего из этого не получалось.
  Только вот джаз...
  Но об этом моем увлечении стоит рассказать отдельно.
  
  * * *
  
  Одним из первых толчков к появлению у меня особого интереса к этому замечательному музыкальному жанру было выступление оркестра знаменитого короля джаза Олега Лундстрема.
  Оказалось, что жили мы с ним в одном доме на московской Переображенке. Я часто видел его выходящим из соседнего подьезда с изящной палкой в руках, которой он скорее форсил, чем на нее опирался. Зажатая между двумя его пальцами, она своим игривым помахиванием больше походила на старинную тросточку, непременный аксессуар пижонов прошлых времен.
   Если в стекле ТВ ящика Лундстрем, нависавший над пюпитром, смотрелся высоким стройным молодцом, то во дворе нашего дома он выглядел неким гномиком из "Белоснежки". Правда, этот досадный недочет природы полностью нивелировался роскошной поистине белоснежной шевелюрой и такими же величественными пушистыми усами.
   Моя мама приятельствовала с женой Олега Леонидовича и однажды пересказала мне с ее слов печальную историю их возвращения в СССР из Харбина в 1947 году, когда вместо столицы их загнали куда-то в Казань. Только после получения лундстремовским оркестром почетных призов на музыкальных фестивалях им удалось перебраться в Москву.
   Вскоре получилось так, что и дачами по монинской ветке Северной железной дороги мы оказались соседями. Наша была в Загорянке, а Лундстрем летом от городской асфальтовой жары скрывался в соседнем дачном поселке Валентиновка. Там он и скончался в 2005 году.
   Как-то мы встретились с ним на поселковой улице, поговорили о том, о сем, и он, заметив мою ироническую ухмылку, обращенную на его шаловливую тросточку, фривольно пошутил:
   - Хорошо, когда у тебя палка носится в горизонтальном положении. Хотя в моем возрасте она уже смотрит вниз и служит лишь для опоры.
  
   Другого великого оттаивателя наших замороженных душ, леденевших в ледяном погребе советской подцензурной культуры, я увидел на концерте в небольшом зале московского театра Миниатюр. Я сидел где-то высоко на галерке далеко от сцены, было плохо видно и слышно. Но все равно я балдел от его "Бананового лимонного Сингапура", "Доченек", "Обезьянки Чарли", "Ваши пальцы пахнут ладаном", "Чужих городов".
   Песни были замечательные, пел Александр Вертинский необыкновенно, держался на сцене как-то особенно артистично. Но больше всего меня потрясли его руки. Они жили своей отдельной жизнью. Фигура певца оставалась почти неподвижной, а тонкие длинные пальцы как будто танцевали на балетных пуантах, они вертели фуэте, па де де и па де труа, отбивали чечетку, крутились в вальсе, изгибались в танго. Это было незабываемое зрелище, куда до него нынешним подплясывающим и кривляющимся звездам эстрады.
  
   К имени Эди Рознер мы относились не менее трепетно, чем к Глену Миллеру, Бенни Гудману, Дюку Элингтону. А когда на моей радиоле начинала крутиться пластинка с "Может быть", "Прощай любовь", с рознеровскими биг-бендовскими вариациями, я думал: вот он наш свой белый Луи Армстронг, да еще и еврей. К сожалению, вживую услышал я его и увидел только один раз.
   Это был концерт в театре Эрмитаж. Одетый в светлый кремовый двухбортный костюм с большими черными пуговицами Рознер был очень элегантным. На его белоснежной сорочке чернел узко завязанный галстук, а недостачу волос на лысеющей голове восполняли небольшие усы, тоже угольного колера.
   Маэстро, стоя вполоборота к своим музыкантам, отщелкал пальцами "три-два-один", и его золотая труба, сопровождаемая скрипкой, саксом, тромбоном, вдруг выдала такой роскошный свинг, которого я давно нигде не слышал. Это была совершенно изумительная джазовая музыка, исполнявшаяся поистине виртуозными инструменталистами.
   Потом застучал степ, и на сцене в черных костюмах с блестящими лацканами и чаплинскими котелками на головах появились великолепные чечеточники братья Гусаковы. От их быстрого каскадного танца тоже невозможно было оторвать ни глаз, ни ушей, их выступление завораживало и вызывало шквал аплодисментов.
   А вот увидеть других знаменитых, которые в разное время принимали участие в концертах Э.Рознера (блестящий конферансье Михаил Гаркави, прекрасная эстрадная певица Майя Кристалинская и другие) мне не довелось. Да и в вихрастом пареньке, сидевшим в тот вечер за белым концертным роялем, я, конечно, не мог разглядеть будущего именитого композитора-песенника Давида Тухманова.
   Как часто по свински несправедливо ведет себя злонравная судьба - вовсе она не индейка, а клыкастый вепрь. В отличие от своего удачливого коллеги и соплеменника Леонида Утесова, обласканного жизнью со всех сторон, судьба не менее талантливого Эди Рознера сложилась куда печальнее. Почти 10 лет он провел в сталинских лагерях, а потом два раза на долгие годы его имя вообще вычеркивалось из упоминания. А что в тот ледниковый период СССР могло светить польскому еврею, родившемуся в Берлине, да еще обладавшему совсем непростым характером и таким одиозным именем, как Адольф?
  
   Другой наш джазовый кумир советских времен виртуозный джазмен ударник Лаци Олах внешне выглядел прямо противоположно стройному импозантному Рознеру. Это был невысокий коротконогий и полный телом очкарик, одевавшийся не то что просто и скромно, а неряшливо и бедно. Казалось, натянутый на него мятый трудно сходившийся на животе пиджак, он взял поносить у какого-то тимуровца из 8-го "Б" класса.
   Таким я увидел Л.Олаха в вестибюле кинотеатра Художественный, куда мы специально приехали послушать этого в буквальном и переносном смысле гремевшего на всю Москву ударника. Лишь позже он стал знаменитым бендлидером в ресторане Аврора, переименованном потом в Будапешт. А тогда, как и многие другие талантливые музыканты-эстрадники, Олах вместе с небольшим оркестром предварял в Художественном показ разных "Кубанских казаков", "Сказание о земле сибирской" и прочей советской киношной тягомотины.
   Я с приятелем немного припозднился, и, когда, купив билеты, вошел в кинотеатр, предбанник кинозала оказался полностью забитым, все места были заняты, стульев нехватало, и народ толпился в проходах. Мы все-таки как-то бочком-бочком протырились поближе к эстраде и замерли в ожидании.
   И вот взметнулся вверх фонтан джазовой полиритмии. Запела скрипка, воспарил кларнет, загудел саксофон, зарокотал контрабас. Их поддержал взорвавшийся шрапнелью набор ударных инструментов. За барабанами том-томами, тарелками крэшами на простой деревянной табуретке с милой застенчивой улыбкой почти неподвижно сидел Л.Олах, и, казалось, его глаза спят за толстыми стеклами очков в круглой черной оправе.
   И вдруг все переменилось. Барабаны застучали громче, сильнее, чаще, звонко затарахтели тарелки. На сцене теперь был уже совсем другой человек, живой, подвижный, быстрый. Барабанные палочки тоже ожили, завертелись, закрутились. Неожиданно Олах подбросил одну из них, она взлетела до самого потолка, стукнулась об него, оттолкнулась, полетела вниз и точно упала на ладонь барабанщика. Зал взорвался аплодисментами, люди повскакали с мест.
   Потом Олах стал подкидывать вверх обе палочки поочередно, успевая при этом вовремя ударять ими то по одному, то по другому барабану, то по той или по другой тарелке. Верхом его жонглерского искусства было подбрасывание палочек из-за спины. Они также высоко взмывали к потолку и почти у самого пола метко перехватывались пальцами Л.Олаха. Публика неистствовала, отовсюду неслись крики "Браво! Браво!".
   Это действительно было незабываемо.
  
  * * *
  
   Приобщению к джазовым роскошествам 50-60-х годов я обязан своему доброму приятелю Гарику Шаферману, так же, как я, члену литобьединения "Магистраль" и так же, как Лундстрем, моему соседу по Преображенке. Тогда он еще не был известным поэтом-песенником Игорем Шафераном, автором таких знаменитых шлягеров, как "Белый пароход", "Ходит песенка по кругу", "Зачем вы, девушки, женатых любите", "То ли еще будет" и десятков других.
   Это с его подачи я позже последовательно обзаводился все более и более продвинутыми пленочными магами. Сначала он помог мне раздобыть еще ламповый "Днепр", потом уже пошли прибалтийские "Эльфа", "Гинтарис", двухдорожные "Мрия" и "Чайка". Благодаря им я и проникся преступной страстью к буги-вуги, рок-н-роллу, тустепу и прочим идеологическим конфеткам, которые американский империализм, подсовывал советской молодежи через щель в железном занавесе.
   Мы крутили забугорный джаз на тесных кухнях панельных хрущевок, на чердаках и мансардах подмосковных дач, на асфальтовых площадках замоскворецких дворов и утоптанных зеленых лесных полянках. Там мы без комсомольского надзора самозабвенно предавались "музыке толстых", на миг выскальзывая из нежных обьятий своих невест и любовниц для того, чтобы подклеить вечно рвавшиеся магнитофонные пленки.
   А живая музыка звучала лишь где-нибудь за платным входом "Шестигранника" в парке Горького или за досчатым забором "Пятачка" в Сокольниках, где иногда играли неплохие профессионалы, которые, устав от радиокомитетской официальщины, иногда даже лабали джаз. Но чаще всего на тех площадках постоянно скучал однообразный вальс, полька и краковяк, а если и баловали народ фокстротом и танго, то их запрещалось танцевать "стилем". В целях же коммунистического воспитания трудящихся им впаривалась разная бальная тягомотина типа па-де-спань, па-де-катр или какой-то па-де-па-де-нер.
  
   Именно благодаря шаферановской предприимчивости мы попали и на тот концерт Эди Рознера. Расскажу как. Мы тогда сидели с ним в Коктейль-холе на ул. Горького и цедили дешевенькую кровавую мэри, большего, увы, нам дырявые карманы не позволяли. А рядом за соседним столиком в изрядном поддатии трудился над бутылкой трехзвездочного армянского какой-то мужчина средних лет. Гарик скосил на него взгляд и произнес задумчиво:
   - А что, если попробовать нам подрасколоть этого чувака?
   Он с ним переглянулся и, смело признав во встречной улыбке одобрение, мгновенно к нему пересел. Не знаю, о чем они говорили, но минут через 10 я тоже был подключен к конечной фазе опустошения коньячного пузана. Оказалось, мужичок был приезжим, он только что прибыл из стремительно восходящего тогда тюменского Сургута.
   Путем нехитрых разговорных приемов мы быстро прояснили обстановку, убедившись в правильности своих подозрений на то, что будущая нефтяная столица страны небедно упаковывает деньжатами своих командировочных, потянувшихся в Москву за буровыми станками, трубами и самосвалами. Еще раз порадовавшись одному из этих приятных завоеваний победившего социализма, мы сначала осторожно, намеками, а потом все более доходчиво стали обьяснять сибиряку, как ему повезло, что именно сегодня состоится концерт великого Эди Рознера.
   - Понял, - наконец промычал нетрезвеющий нефтяник. - Берем тачку, едем в Эрмитаж.
   Через полчаса, схватив у театрального барыги три дорогущих билета, мы уже сидели в партере рядом с нашим меценатом, сладко посапывавшим под джазовые ритмы.
   Вот как иногда были полезны вторичные эффекты российского коньячно-водочного подпития, финансово подкрепленные бурным тогдашним ростом нефтяной индустрии.
  
  * * *
  
  Не могу удержаться, чтобы не рассказать о многолетнем увлечении Шаферана собиранием русских охальных скабрезных народных частушек (он относил их к категории "идиотских"). Признаюсь, кое-что и мной ему было привезено из моих частых тогда командировок. Приведу, к примеру, некоторые, еще держащиеся в памяти:
   Я на лавочке сижу, наземь слезы капают,
   Парни замуж не берут, только лапают.
  И:
   Во дворе стоит изба, а над нею липа.
   Папа мама на кровати делают Филипа.
  
  К так называемым "целинным" он причислял более соленые:
   Пишет внучка письмецо бабушке Аленке,
   Мы подняли целину, присылай пеленки.
  Или:
   У меня на целине травка золотиста,
   Никому не дам пахать, кроме тракториста.
  
  Но было у него много и совсем уж скабрезных. Вот, к примеру, некоторые, более не менее приличные:
   Дело к вечеру идет, ветка к ветке клонится,
   Парень девушку е..т, говорит, знакомится.
  И еще:
   Привязали Дуньку к дубу,
   Все е... А я не буду.
  
   Какое отношение шаферановские частушки имеют к джазовой теме? Сейчас расскажу. Взял меня однажды Шаферан в гости к своему покровителю замечательному композитору Островскому. Мы приехали вечером в его большую квартиру в Фурманном переулке и, когда Игорь напел ему несколько своих частушек, Аркадий Ильич сел за рояль и с удивительной лихостью сыграл их в джазовой аранжировке.
   Как же по новому они зазвучали. Свинговые ритмы удачно совместились с рубленными частушечными текстами, которые теперь воспринимались совсем иначе, чем раньше. Они стали четче и богаче, несмотря на их кажущуюся простоту и незамысловатость. А ритмы были такими заводными, что трудно было удержать ноги в покое. Захотелось вскочить, запрыгать, застучать каблуками, но, конечно, такому беспутству обстановка не соответствовала.
  
   "Прошвырнемся по Броду?" - в другой раз задавала телефонная трубка риторический вопрос, и мы с Шафераном топали до Семеновской, (на Преображенке метро тогда еще не было) и ехали в центр. У Коктейль-холла мы встречались с еще одним нашим сверстником и магистральцем Лёвой Халифом. А на Пушкинской к нам присоединялся третий мой приятель Лёня Брискин, в будущем один создателей первых советских компьютеров "Чайка", называвшихся тогда ЭВМ (электронные вычислительные машины).
   Мы шлялись по улице, веселились-бесились, выпендривались друг перед другом, сочиняя на ходу шутки-прибаутки, анекдотики и, конечно, читая стихи. Например, я конструировал такие аллитерации:
  
   Здесь тротуары протерты до дырок,
   К большому поэту приходят поэтики,
   И даже тогда, когда мокро и сыро,
   Встречаются пары напротив аптеки.
  
   Теперь уже на Пушкинской никакой аптеки нет, а сам Пушкин перебрался на противоположную сторону улицы.
   Спускаясь по Горького до следующей площади, где краснел недавно обновленный фасад Моссовета, я у памятника другого великого (Юрия Долгорукого) с той же важностью декламировал:
   А здесь - никого, только камни сомкнутые,
   Молчит пустота, и злобствует ветер.
   Здесь время никто не считает минутами,
   Здесь время - эпоха, здесь время - столетье.
  
   О, как же в те времена нашей не обремененной никакими проблемами беспутной молодости мы легко, беззаботно и бездумно забавлялись всем, чем угодно. Мы хохотали над любой своей пустозвонной, озорной, иногда очень даже глупой выходкой. Тем более, когда это касалось встречных девчонок. По причине наличия излишков тестестерона в наших сосудах этот вопрос, естественно, был актуальным, и никто из нас не упускал случая на сей счет порезвиться.
   Например, Шаферан, обычно со вкусом пожевав глазами аппетитные задние округлости какой-нибудь идущей впереди прелестницы, быстро ускорял шаг, выбегал вперед и после косого броска глаз на девичий фасад сразу же замедлял ход и говорил с сожалением:
   - Эх, дура, такую ж...у испортила.
  
   А Халиф, стреляя глазами по завлекательным формам проходящих мимо женщин и упражняясь в изысканном словосочинительстве, вдруг смело заявлял:
   - Берусь к койке пригвоздить вон ту тёлку с медным тазом.
   Однако, просмотрев "вон ту телку", он сразу ее забраковывал, потом оказывалось, что и другая ему тоже не подходит, впрочем, как третья и четвертая. Кончалось тем, что Лёва с грустью сдавался:
   - Ну, ладно, сегодня останусь недоенным.
   И с обидой поджимал губы.
  
   Лёня Брискин представлялся нам куда более смелым, решительным и удачливым. Правда, это сам он себя так декларировал, рассказывая разные байки о своих достижениях в области здорового секса. Однако, их соответствие с реальностью вызывало большое сомнение, а потом привело и к громкому осмеянию после одного смешного случая.
   Во время нашего очередного шатания по московскому центру Брискин вдруг сообщил, что у него сегодня в плане "побараться" (так тогда называлось это сакраментальное занятие). Заметив стоявшую у магазина "Сыры" не очень молодую, но очень соблазнительную деваху, он кинул ей мячиком взгляд. Та точно его поймала и одобрительной улыбкой пингпонгом отбросила ему обратно, что Лёня, естественно, принял за приглашение. Он тут же сделал стойку, проглотил слюну и подошел. Остановившись напротив, он чуть поколебался, а потом громко, чтобы мы слышали, выпалил:
   - Не хотите ли вы пое....ся?
   Та с весомой долей презрительности пробежала взглядом по его далеко не атлетической сутуловатой фигуре, затем приблизив изогнутые в насмешке губы к покрасневшему, как вареная свекла, лёниному уху, прошипела коброю:
   - Вообще-то я не против, но не с таким г...ом, как ты.
   Бедный Брискин, сникший лицом, как провинившийся второгодник, позорно ретировался в сопровождении нашего гомерического хохота. Весь остальной путь до метро он пережевывал свою досадную промашку и, видимо, пытаясь оправдаться хотя бы перед самим собой обещал нам, что "вот в следующий раз..."
  
   Но следующий раз не состоялся. Очень скоро Брискин поступил в аспирантуру "без отрыва от производства" (в очную ему, еврею, беспартийному, было не попасть) и полностью утонул в своих диференциальных уравнениях, интегральных потенциалах, синусоидах и гиперболоидах. Нас тоже не оставляла в покое настырная лапа времени. Она начинала тащить Игоря Шаферана в именитость и знаменитость, Льва Халифа в члены Союза писателей, а меня в кандидаты наук и старшие научные сотрудники.
   Поэтому наши озорные прогулки по московскому Бродвею-броду постепенно сошли на нет. Они отправились в прошлое, как до этого в картонную коробку на коридорной антресоле были заброшены старые коньки-снегурочки и гаги, как уличное эскимо на палочке стало вдруг водянистым и несладким, и как безжалостно моя одноклассница хохотушка Галка Волосикова срезала свою длинную толстую косу.
  
  Глава 7. ОСТРЫЕ ДЕВЯНОСТЫЕ
  
  ПРЕДТЕЧА БУДУЩЕГО КРАХА
  
   Утром 12 марта 1985 года страна СССР проснулась, не зная, что входит в смертельное пике одного из наиболее серьезных пролетов советского ХХ века. На улицах еще висели обветренные и обснеженные физиономии членов ЦК КПСС, в магазинах еще стояли очереди за стиральным порошком, гречкой, мукой, у киосков Союзпечать - за еженедельником "Аргументы и факты" и журналом "Крокодил". Но утренние выпуски газет уже показывали населению кто теперь будет ими править и кто им будет заправлять мозги.
   На первых полосах в тот день людям впервые представился новый генсек, отмеченный большой черной родимой кляксой на голом черепе. Через пару дней наблюдательные интересанты подметили, что он очень напоминает Хрущева - такой же коренастик, лысик и, главное, также энергичен, полон всяких планов и не менее многоречив. В газеты с его речами пока еще нельзя было, как у Хруща, заворачивать слонов, но мороженных кур из продмага - вполне. И это было хорошо.
   Я лично это свойство характера Горбачева встретил с одобрением. По мне, вообще, всякий молчун непонятен, неприятен и даже опасен, никогда не знаешь, чего от него ждать - то ли он заносчив, высокомерен и не считает тебя достойным внимания или, что еще хуже, он тебя не любит, стоит к тебе боком и готовит какую-нибудь пакость. А, может быть, он просто дурак, болван, невежа и боится открыть рот, чтобы это не обнаружилось?
   Очередной царь, в отличие от предыдущих всем надоевших вождей полумертвяков, был молодой, энергичный и, главное, казался каким-то своим, открытым, домашним. Он говорил понятно, четко, ясно, на простом русском языке. Придирки же интеллигентствующих болтунов к его кубанскому говору и неправильным ударениям не на тех слогах, каких требует школьная фонетика, никак не понижали градус его популярности среди простого советского народа. Не охлаждало ее и кухонное посмеивание над подкаблучностью генсека у его жены Раисы Максимовны.
  
  Не могу здесь удержаться от очередного дилетантского обобщения-отступления и высказать, наверно, вполне тривиальную истину, что роль личности в истории очень часто сильно преувеличивается. Ведь в действительности, все эти наполеоны, сталины и гитлеры лишь встроены в заранее определенный и заданный сверху (Богом или Природой, не знаю кем) закономерный ход времен, а вовсе не его двигатели. Никакие они не кормчии и вожди, нет у них моторов, способных вести вперед корабль истории. Никакие они не гросмейстеры Алехины и Каспаровы, а лишь деревяшки-ферзи на шахматной доске, по которой их перемещают, когда нужно, с одной клетки на другую, а то и вообще могут побросать в коробку, где уже валяются пешки, кони и ладьи или даже простые шашки.
  
   Похожесть Михал Сергеича на Никиту Сергеича, кроме всего прочего, включая отчество, проявилась и в самом начале его деятельности, когда он затеял пресловутую антиалкогольную кампанию. Только на новом витке-круге истории (может быть, все-таки, ее спирали?) он размахнулся куда шире своего предшественника. Тот волюнтарист в свое время тоже додумался до вырубки виноградников (под кукурузу) и по глупости завел некие "Бутербродно-водочные", ограничивавшие разовый запрос пьющего индивида всего лишь 100 граммами. Да еще и с обязательным их закусыванием, что вызывало гомерический смех и рождало бурю анекдотов.
   В отличие от той, горбачевская программа была почти совсем сухозаконная: с прилавков продуктовых магазинов практически полностью исчезли крепаки, народу пришлось заменять их самогонкой "из табуретки", "Тройным одеколоном" или даже клеем "Момент". А у нас, ученых-моченых, промочить горло готовых (преимущественно, за счет аспирантов-диссертантов), кроме общей ограничиловки, появились и дополнительные запретки. Дело в том, что по негласной, но давно устаканенной (в буквальном смысле) традиции любую защиту диссертации было принято обмывать доброй выпивкой с добротным закусоном. Обычно осчастливленный ученой степенью устраивал ее в ресторане, и на банкет приглашались все причастные к событию коллеги, друзья, приятели, родственники и прочие охочие.
   В нашем ПНИИИС'е был свой Ученый Совет по присуждению кандидатских степеней, к которому по своему гидрогеологическому вектору я тоже имел кое-какое отношение. Благодаря ему и прочим своим цеховым связям я на халяву обошел почти все рестораны Москвы, от "Праги" на Арбате до кафе "Лира" (позже "Мак Дональд") на Пушкинской площади.
   И вдруг грянул облом - на председательский трон кагэбешноподобного ВАК'а взошел страшный долбоеб Кириллов-Угрюмов (одна фамилия чего стоит). Помимо усиления железобетонных барьеров, недопускающих проникновение в науку разных еврейцев и прочих неугодных, он еще и запретил послезащитные банкеты, особенно с возлияниями. Пришлось их теперь устраивать втихоря в каких-нибудь столовках и кафешках-забегаловках, а коньячек и клюковку ставить на стол в бутылках из-под виноградного сока или фанты. Но вот с водкой оказалась проблемка - бутылированная вода в Советском Союзе тогда еще не водилась, разливать горькую приходилось по заварочным чайникам и молочным горшкам.
  
   Тем временем от провозглашенного вначале УСКОРЕНИЯ Горби перешел к ПЕРЕСТРОЙКЕ. Что именно нуждалось в перестроительстве, когда, собственно говоря, ничего и не было построено, честно говоря, я не очень понимал, но вот следующий лозунг ГЛАСНОСТЬ мне, как и многим, пришелся весьма по вкусу. Совинтелигенция, долгие годы втихоря кушавшая лишь сам-там-издат, жадно накинулась на книжные откровения Солженицына, Авторханова, абуладзовского кино "Покаяние", млела перед картинами Шемякина, скульптурами Неизвестного, таяла от наслаждения Растроповичем, Крамером, Ашкенази.
   И мы очень спешили, нам хотелось побыстрей все это схватить, поглотить, схоронить, так как наше памятливое, пугливое сознание гвоздил проклятый совковый страх - а не грозит ли этой нынешней оттепели такая же подлая заморозка, как в годы поздне-хрушевского похолодания? Слишком уж опасна была горбачевско-хрущевская похожесть.
   Но, как ни странно, цельсий горбачевшины вовсе не падал, а, наоборот, лез вверх, и вскоре гласность удивительным образом перетекла аж в свободу слова, а к концу 80-х вообще все совсем переменилось, и перестройка обернулась переломом. Рухнула берлинская стена, и в пролом железного занавеса из советского рая рванули на загнивающий капиталистический Запад все те, которые были помобильнее, половчее, посмелее. Догадаться не трудно, кто это был - конечно, евреи и, конечно, молодые.
  * * *
  
   Этот вполне ожидаемый всплеск еврейской генетической предприимчивости и веками прививаемой миграционной легкости на подьем и перемену мест охватил и часть нашей семьи.
   Ему предшествовало замужество моей старшенькой дочки Лены, которое я, естественно, не одобрял. Ей было 19 лет, она училась на последнем курсе института, и я считал, что до его окончания нечего лезть в семейную петлю. Но когда я затеял с Леной осторожный назидательно-воспитательный разговор, она нетерпеливо оборвала мое словоизлияние и ошарашила откровенно-прямолинейным вопросом:
   - А ты что хочешь, чтобы я легла под него?
   Надо признаться, в своем отцовском ревнивстве я больше всего боялся именно этого. Еще до той отговорительной беседы с дочерью я пытался расколоть на откровенность ее Бориса. Как-то вечером мы вышли с ним на улицу, и я затеял доверительный мужской разговор.
   - Ты знаешь, - стал я осторожно прощупывать 20-тилетнего повесу, - мы, когда были студентами, брали девчонок из Мосторга и Детского мира. А невест выбирали только из своих.
   Я долго занудствовал, говорил на разные нравоучительные темы, рассказывал о перепетиях своей женитьбы, а шедший рядом Боря молчал, как партизан в гестапо. И вдруг по вежливо-скучающему виду своего "собеседника" мое боковое зрение усекло, что тот воспринимает меня вовсе не следователем на допросе, а этаким будийским монахом, бормочащем что-то по китайски. А вернее всего, он вообще моих слов не слышал потому, что не слушал. Я остановился, повернулся к нему всем телом и спросил напрямую:
   - Боря, скажи мне, пожалуйста, какие у тебя отношения с Леной?
   Он возрился на меня тоже прямым, но зло-колючим взглядом и без всяких церемоний резанул с размаху:
   - Разрешите, Евгений Айзикович, не отвечать вам на такие вопросы. Это вас не касается.
   Получив вот так по физии и проглотив плевок обиды, я усилием воли сдержал на языке ответный отшлеп, молча повернулся и с утертым носом пошел прочь от этого молодого невежи, который вскоре сделался моим дорогим зятьком. Кому нужно было какое-то благословение? Чушь собачья.
   Свадьба прошла без звона литавр и барабанного боя, вслед за ней во весь свой многоэтажный рост встала проклятая жилищная проблема, которая решалась нами с большими трудностями и немалыми семейным утратами. Обо всем этом можно узнать во II-ой части этой книги.
  
   А дальше случилось то, что внепланово поджидает почти каждую из сотен миллионов неопытных девиц, очутившейся в постели со своим новобранцем, изнемогающим от взрывного переизбытка живчиков в мошонке. Моя дочь неизбежно подзалетела точно так же, как 20 лет назад от меня ее родительница. Никакие горячие ванны и разные другие широко бытующие в мире знахарства не оправдали своего доверия, поэтому пришлось прибегнуть к помощи бесплатной советской хирургии.
   Вторично природа повторила свою затею продолжить мой род лишь через 7 лет, когда подарила мне внука Арсения, а в быту - Сеню, ставшего уже в далеком заокеаньи полновесным американским Саймоном. Но до этого ему вместе с родителями довелось многомесячно пожить под Римом в итальянском Ладисполе, откуда его путь в Штаты был на время прегражден Сохнутом, пытавшимся повернуть поток советской еврейской эмиграции в правильном направлении на историческую родину.
   Сионистские силы всячески давили на американскую Джуйку, а та в свою очередь на иммиграционные власти, чтобы не пускать в США молодых евреев, столь нужных Израилю. А те упорствовали, стояли с плакатами в пикетах у американского консульства, устраивали сидячие (и лежачие) забастовки. Мой зять, изначально бывший генератором переброса семьи именно в Америку, куда настойчиво звал его дядя Шуля, принимал в тех делах самое активное участие.
   Пребывание ребят в туристической Италии походило на экскурсионный тур, как помывка в вонючем вокзальном душе на дорогой кайф в сауне Сандуновских бань. С годовалым ребенком на руках, практически совсем без средств существования они здорово там бедствовали. Письма от них приходили довольно грустные, тревожные. Так хотелось им помочь. Но как и чем? Мы узнали, что на блошином рынке в Риме неплохо котируются советские наручные часы "Командирские". В Москве они тоже были дефицитом, мне с трудом удавалось их как-то доставать через Отдел сбыта "Первого часового завода" и посылать с оказией в Ладисполь.
   Но вот, наконец, мы воскликнули "ура!"- письмо из благословенного солнечного Лос Анджелеса сообщило о победе над американской иммиграционной бюрократией.
  С немного меньшими, но тоже стрессовыми перепитиями, происходил отьезд туда же в декабре 1991 года моей жены Изы и младшей дочери Инны.
  
  
  ВЛАСТЬИМУЩИЕ
  
   С отьездом дочери и фактическим развалом семьи закончился длиннющий застойный период моей жизни. Перепрыгнув через стремнину перевального 91-го года, забурлило последнее десятилетие ХХ-го века. Новый властитель России, в отличие от предыдущего, мне сразу не понравился. Это был откровенный политикан, популист, явный твердолоб и долбоеб. Перебравшись из Свердловска в Москву и сделавшись здесь хозяином, он с провинциальной настырностью быстро оседлал столичные этажи власти, стал наводить шухер на своих подчиненных: давить коррупцию, снимать, переставлять и отдавать под суд неугодных ему работников. Дошло до того, что один из районных начальников после громкого скандала даже выбросился из окна. Особым понтом у Ельцина считались показные поездки по городу в тролейбусах и автобусах. Во время них он заходил в продмаги и промторги, разглядывал прилавки, интересовался ассортиментом, ценами, нередко устраивал разносы директорам и продавцам.
   Позже, когда Ельцина бросили на Госстрой, мне довелось убедиться в правильности сложившегося у меня о нем мнения. Наш ПНИИИС находился под госстроевской крышей, и я по долгу службы частенько бывал то в одном, то в другом Главке этого ведомства. И всюду слышал, что никаким руководством строительными делами Ельцин почти не занимается, в Госстрое бывает редко, а главным образом крутится где-то в Верховном Совете среди всяких депутатов, делегатов, агитирует, пропагандирует, сколачивает какие-то опозиционные группы, коалиции. В основном подсиживает Горбачева.
   Потом была та самая Беловежская пуща, где за бутылкой водки, распитой на троих братьями славянами, был сломлен "нерушимый". Я тогда подумал, что ребята по пьянке лишь решили сменить вывеску крепкого "Союза" на менее твердое "Содружество". Ведь великий русский язык, многословный и многозначный, позволяет, как хочешь, крутить словами, подбирать для того или иного случая удобный вариант-синоним любой кликухи.
  Но позже я понял, что не все так просто, как кажется, и что, скорее всего, дело было в том, что очень уж захотелось тогда удельным коммунистическим князькам своей собственной вольной вольницы. А слабый нерешительный царь уже был далеко не император, и скинуть его ничего не стоило. Ему проявить бы волю, применить силу не так робко и нерешительно, как в Тбилиси и Вильнюсе, а по сталински или ивангрозновски. Но слабаком оказался Горбач.
   Особенное сомнение вызвала у меня картина величественно стоящего 21 августа 1991-го на танке князя Бориса. "Не позер ли он, не пустобрех ли, - думал я тогда, - слишком уж благородны его седины и слишком ловко подогнан серый твидовый костюм английского покроя". Позже, когда Ельцин обмочился у колеса самолета, потом проспал посадку своего президентского лайнера, а в другой раз даже пьяным свалился в канаву, стало совсем противно. Не менее тошно было смотреть в ящик, где при режиссуре болванов-евреев Гусинского-Березовского он ужом извивался перед электоральными бабками-дедками и бульдогом рычал на коммуняк в драчке за президенское кресло своего 2-го срока. Он плясал камаринского и баритонил калинку только бы ухватить покрепче золоченную ножку кремлевского трона.
  
  * * *
  
   Меня всегда занимал этот вопрос - чего так упорно, настойчиво, бесцеремонно проталкиваются люди к власти. Что в погоне за нею заставляет их лезть по головам и по трупам, расталкивать локтями и отстреливать соперников? Ведь вся история человечества состоит из борьбы за троны, жезлы, скиперты царей и императоров, за короны князей, халифов и эмиров, за кресла президентов, канцлеров, премьеров и генсеков. Все войны, революции, восстания, бунты, какими бы оправдательными лаками их не покрывали, были ничем иным, как откровенной борьбой за власть. Чаще всего она нужна была, чтобы побольше нахапать денег, жратвы, машин, золота, баб. Правда, бывали и идейные идиоты, вроде ранних христиан или марксистов, на самом деле собиравшихся осчастливить своих приверженцев. Но сколько же в этих передрягах погибло людей!
   А те, несмотря на все страдания, гибель близких, потерю имущества, как мотыльки на огонь, тянутся к властьимущему, подчиняются его приказам, подлизываются и лижут ему задницу. Они не могут существовать без хозяина, начальника, командира, который за них все решает. А тот строит их в ряды, шеренги, колонны и ведет, куда ему надо, туда, где надо свалить очередного соперника, конкурента, победить врага или зажать соседа. Людям же внушается, что их уводят от опасности, от беды. Правда, бывают ситуации, когда, действительно, нужна сильная рука, когда нужен мудрый поводырь, могущий вывести заблудших из темного леса или спасти их от губительного землетрясения. Но такие случаи более редки.
   Как не провести аналогию с миром пернатых? Пеликаны, аисты и другие крупняки собираются вождем-водилой в перелетные стаи. И летят они за ним безоглядно, бездумно, куда тот пожелает или куда действительно надо. Толпа не хочет быть толпой, ей проще, легче быть стаей. Другое дело, вольнолюбивая птичья мелюзга-мелкота, вроде воробьев, голубей, галок - летают они свободно, куда хотят, сами себе хозяева, чирикуют беззаботно, посвистывают, что поподя, кормятся где попало, и в защите не нуждаются.
  
  * * *
  
   Я никогда никаким начальником не был. И только на исходе своей карьеры мне довелось чуть-чуть понюхал, чем пахнет власть. Одним январским утром 1993 года меня неожиданно вызвал к себе в кабинет замдиректора Пантелеев.
   - Значит так, Евгений, - сказал он с хитроватой улыбкой, - кинули нам сверху несколько новых вакансий, и я подумал, не дать ли одно из них тебе, так сказать, хи-хи, моему содельнику. Если хочешь, вот - бери сектор, пора уж тебе на крыло становиться. Название придумывай прямо сейчас, надо в Госстрой сообщить.
   Я зарделся красной краской, лоб покрылся каплями пота, и за ним закрутились белкой мысли по кругу. На фига мне это нужно, хлопоты, заботы, ответственность, не отказаться ли? А если другого такого удачного случая никогда уже не будет? А, может, будет?
   - Спасибо, конечно, - промямлил я, - но...
   - Ну, ты смотри, как хочешь - оборвал меня Иван Яковлевич, - тогда придется Олегу Слинко отдавать эту должность.
   При этих словах белка из моей глупой башки бросилась к сердцу, оно вместе с нею подпрыгнуло и тревожно забилось. Я представил себе, как этот вредный хохол будет мной командовать, делать замечания, давать указания, отчитывать за неявку на работу, и голова уже без всякой белки пошла кругом. Мысли снова закрутились, забились в тревоге и страхе. После довольно продолжительного онемения я выдавил из себя:
   - Нет, ну что вы, конечно, я согласен. - Снова помолчал и торопливо добавил: - А название? Сейчас придумаю, - я снова проглотил язык и через минуту выдавил из себя: - Вот, как посоветуете, может быть, "Гидрогеотехника"?
   - Отлично, молодец, звучит грамотно и веско. Давай, иди строчи обоснования: Положения, Пояснения, формулируй требования, задачи и все прочие бумаги. Я подпишу.
   Так я стал начальником. Хотя и совсем небольшим (в моем секторе было всего 5 человек), но все-таки.
   Первой моей головной болью неожиданно стал вопрос дисциплины, к которой и сам я обычно стоял несколько боком. Как-то во время одного из рядовых деловых посещений замдиректора Пантелеев мне сказал:
  - Да, вот еще что, - помолчав немного, он усмехнулся краем губ. - Тут вчера директор меня на ковер вызвал и вз---ку сделал. Говорит, мол, в вашей научной части совсем оборзели, ни х--а не делают, ходят туда-сюда, целыми днями чай пьют, особенно бабы. Я и сам это заметил и всем говорю, вот и тебе. Не обижайся.
  А я и не обижался, так как нацелен был, главным образом, на то, чтобы работа шла исправно, и результаты не подводили, а режимное высиживание на службе не считал таким уж важным. Вспомнилось, как моя десятилетняя дочь, после посещения меня в институте перед своей отправкой в пионерлагерь, на вопрос "Что папа на работе делает?", не задумываясь ответила: "Ничего не делает, просто за столом сидит".
  Однако, теперь мне предстояло обратить внимание, сколько времени и в каких делах наши тети проводят за своими письменными столами. А те, следуя известной формуле "так работаем, как нам платят", большой усидчивостью не отличались. Правда, к тому времени уже ушла эпоха "комсомольских прожекторов", когда на входе в Присутствие вас встречали строгие девицы с блокнотиками, фиксировавшими пятиминутные опоздания, которые угрожали лишением квартальной премии.
  Теперь можно было появиться на работе и на час позже. Но появившись, дамы шли сначала причесываться в туалет и лишь после обмена мнениями о новых джинсах и мини-юбках, склоняли головы над таблицами гидрогеологических параметров. Потом на получасовом подходе обеденного перерыва они строго по однойбыстро хватали сумки и убегали, возвращаяясь через час-полтора с пакетами гречки, картошки, лука и апельсинов. После этого начиналось обязательное традиционное чаепитие с принесенными из дома бутербродами, куриными пульками и мисочками салата. Перед концом рабочего дня повторялось коллективное получасовое употребление оставшейся в чайнике заварки цейлонского.
  Пресечь эту старую советскую традицию, конечно, мне было не в жилу. Поэтому на следующий день после втыка, сделанного мне замдиректором, я подсел со своей давно не посещавшей баню кружкой к столу, где пировали наши дамы, налил покрепче дымящегося напитка из большого носатого чайника и обжег об него палец.
  - Зачем такой тяжелый таскать по коридору, да еще и светиться с ним перед начальством, - сказал я. - Давайте-ка сделаем так, скинемся по полтинничку и купим электрический, он удобней, меньше и легче. А, что тоже важно, незаметнее, чем этот такой здоровый большевик.
  Женщины покачали своими накрученными прическами, похмыкали, похныкали, все поняли и милостиво со мной согласились. На этом мои потуги наладить дисциплину и закончились.
  
   В остальном, кроме подписывания разных писем, запросов, формуляров, заявок, кстати, и тех, которые приносил тот самый противный Слинко, мой новый статус ничем меня не обременял и не мешал заниматься своей основной работой. Но в моем служебном календаре появился и ряд некоторые весьма приятных дел.
  Меня приняли в члены институтского Научно-технического Совета и включили в список обязательных приглашантов на все совещания, заседания, советы и пятиминутки у директора. В плановом отделе у меня появилась отдельная статья, а в бухгалтерии свой расчетный финансовый счет. Мой сектор был ныне самостоятельным подразделением, равным всем другим отделам института.
   А еще я вдруг заметил, как изменилось ко мне отношение окружающих. При моем появлении в машинописном бюро обычно хамоватая старшая машинистка Маша теперь стала подниматься со стула мне навстречу. В библиотеке и отделе информации раньше не обращавшие на меня никакого внимания сотрудницы бросались помогать в поисках нужных книг и журналов. Даже в гардеробной пальто у меня брали без очереди.
   Многое стало новым не только вокруг меня, но и внутри меня. Со временем я начал ощущать в себе в деловых спорах с колегами этакую неприсущую мне раньше твердость и уверенность. А когда общался с подчиненными, услышал появлявшуюся в случае надобности сталь в своем голосе. При взаимодействии с начальством научился проявлять хитрованскую дипломатичность и увертливость.
  Со своей стороны, как мне показалось, и окружающие тоже стали относиться ко мне иначе, чем раньше - сослуживцы обращаться без прежней доверительностью и открытостью, а руководители верхних уровней с большим вниманием слушать мои доклады и обьяснения. Пожалуй, и походка у меня как-то изменилась, сделась степеннее, медлительнее, я перестал бегать по этажам и торопливо через две ступеньки подниматься по лестнице. Может быть, даже сутулиться я стал меньше.
   Не буду скрывать, все это было мне вовсе не безразлично. Я начал проявлять необходимый интерес к другим работам, которые велись в секторе, кроме своих собственных. Я вникал в их сложности, отмечал недостатки и давал, как мне казалось, толковые советы. Вскоре я заметил, что мне очень даже нравятся и всякие внешние проявления власти. Постепенно становилось приятным чувствовать себя начальником: подписывать разные деловые бумаги, документы, задания, запросы, командировочные удостоверения. Я с несвойственной себе напускной солидностью давал подчиненным указания, хотя и не строго, делал какие-то замечания, посылал кого-либо в машбюро за отпечатанным текстом или в отдел размножения за переплетенными отчетами. Это было мелкое глупое тщеславие, даже стыдно теперь вспоминать.
  
  К счастью (или сожалению?), навождение властью длилось у меня довольно короткое время. Уже через 2,5 года более властолюбивые и шустрые нувориши тоже захотели порулить. В этом им поспособствовала вдруг возникшая не менее ярая охота министерских чиновников чего-то преобразовывать, переоформлять, укрупнять. С их подачи в нашем институте была затеяна крупная реорганизация, которая воздвигла надо мной властную длань еще одного нового начальства. Так я потерял всякую самостоятельность, лишился всех прежних привилегий и попал под управление очередным
  
  КАК СТАТЬ НАЧАЛЬНИКОМ?
  
   Обьяснить почему в то недолгое время моего начальствования я так неловко пытался в нем окопаться можно, именно тем, что я был в этом деле не ухо-не рыло, наверно, мне легче было бы освоить какую-нибудь колоноскопию желудочно-кишечного тракта, чем познать науку командования людьми. Ведь до этого мне никогда не приходилось быть начальником. Если и состоял у меня кто-либо в подчинении, то он скорее был помощником, сотрудником, почти всегда становившемся даже приятелем. При этом больше, чем одним человеком, я даже никогда и не руководил.
  
   В поездках от Оргстроя меня сопровождал сослуживец, которого звали Миля (Эмиль), молодой выпускник Гидромелиоративного института. Это был сильно заикавшийся парень, скромный, молчаливый, чернявый, евреистый. Через много лет мы встретились с ним, когда он уже был состоявшимся профессионалом, главным инженером проекта в "Гипроречке", здание которой стояло рядом с нашим ПНИИИC' ом. В обеденный перерыв мы зашли с ним в столовку на Ткацкой улице потрепаться за борщом из кислой капусты и мясными котлетами с картофельным пюре. Миля выглядел теперь солидным плечистым мужчиной с красиво вьющимися и на висках уже начинавшими седеть волосами. "Как здорово меняется человек к зрелости", - подумал я, тогда еще не зная насколько больше он меняется к старости.
  
   А Оргэнергострой свел меня с Эдиком Соркиным, который, как и предыдущий, фактически не был моим подчиненным и долгие годы оставался добрым приятелем. Он не был фанатом гидроэнергетической науки, и больше интересовался семиструнным строем русской гитары, чем турбулентным потоком лучевых дренажей. Позже он совсем отошел от специальности, полученной также, как я, на гидрофаке МИСИ, и всю жизнь проработал редактором в науч-поп журналах.
   Соркин, полукровка, с характерным отчеством Исаакович, уйдя на пенсию, ушел и в православие, сделался регулярным прихожанином церкви, увлекся богословской философией. С женой Верой, кстати, поповской дочкой, после громких скандалов он рано развелся. От этого брака у него был сын, трагически погибший в юном возрасте при невыясненных обстоятельствах. Потом Эдик расстался и со второй женой, которая была намного моложе его и, по всей видимости, наставляла ему ветвистые рога. В лихие нулевые, чтобы выжить (и даже изредка ездить заграницу), он подарил Мосгорадминистации свою квартиру, в которой он мог жить до самой своей смерти. За это ему положили в банке кругленькую сумму под большие проценты, поставили новый холодильник. И только после полного освобождения нынешним владельцем этой жилплощади она переходила городу.
  
   В Гипроводхозе со мной работала черноглазая девушка Галя, которая в отличие от моих предыдущих подчиненных была по еврейски крайне ответственна в порученном ей деле. Она сильно доставала меня своей неуемной добросовестностью и порядочностью. Вот только один пример. Приехали мы на Черноморское побережье Кавказа внедрять мое очередное изобретение на адлерской птицефабрике. Был прекрасный солнечный курортный день, и первым моим порывом было, конечно, окунуться в парное молоко Черного моря. Однако, моему намерению Галя удивилась, воспротивилась и высказала намерение сейчас же отправиться на работу. Также и в Москве она, бывало, поздно вечером звонила мне по какому-то важному делу, отрывая от "Петербургских тайн" или стакана чая с вишневым вареньем.
  
   Со своим последним сотрудником Владимиром Васильевичем Бондаренко, кстати, никак к еврейству не причастным, я проработал целых 20 лет. Его шутейно называли моим Санчом Пансом, и он, на самом деле, был мне понастоящему предан, никогда не спорил и не возражал, даже против всяких вздорных моих задумок. Мы много ездили с ним в длительные командировки, экспедиции, жили в гостиницах и палатках, были неразлучными собеседниками и, как мне казалось, единомышленниками. Правда, так и не перешли почему-то на "ты" и не отказались от обращения друг к другу по отчеству.
   Мой оруженосец выглядел не очень-то презентабельно, одевался неряшливо, бедно, и у него с рождения как-то тикали глаза. Это вызвало однажды забавное подозрение некого милиционера в его нетрезвости, что мне пришлось с возмущением опровергать.
   Будучи коренным загородником, Владимир Васильевич и женился на женщине из Серпухова. Многие годы он ежедневно по 4 часа ездил на работу. Когда его по этому поводу жалели, он возражал, что спасибо электричкам, обучившим его неплохому английскому и начитанности, которой он меня особенно радовал. От него можно было узнать в каких латах ходил Ричард III на войну, какая философия провозглашалась маркизом Садом или в чем заключалась гражданская казнь Чернышевского.
   И вообще, надо признаться, что мой помощник был в принципе головастее меня, лучше соображал и неплохо генерировал инженерные идеи. В отличие от своего начальника он быстро проник в компьютерные премудрости, освоил бейсиковое программирование и одним из первых в ПНИИИС'е стал пользоваться Интернетом. Его способность смотреть в глубь вопроса и моя поверхностность давали в общем неплохой результат. Это было также, как в геоморфологическом картографировании близорукий взгляд скалолаза полезно сочетается с верхоглядством аэрофотосьемщика.
   До сих пор не могу понять, неужели за 2 десятилетия довольно плотного нашего сосуществования я мог так ошибиться в этом человеке и под его внешней интеллигентностью и либеральностью не разглядел откровенного антисемита и зомбированного государственника. Неужели за внешней неловкостью своего помощника, его непрактичностью и скромностью не увидел умелую приспособляемость и конформизм. Очень странно...
   Хотя ведь одной из важных приводившихся самому себе оправданий затяжки отьезда в эмиграцию было опасение за судьбу своего многолетнего сослуживца. Сможет ли он, как я, выбивать у начальства финансирование работ, бегать по инстанциям, доставать заказы, заявлять темы. Он никогда не проявлял ни интереса, ни способности этим заниматься. Как он будет без меня, сможет ли выжить в новых волчьих капусловиях?
   Но оказалось, что Владимир Васильевич прекрасно без меня устроился, совсем не хуже, чем со мной: он сидел дома, оседлав компьютер, и за неплохую зарплату делает расчеты по инженерной геологии для небольшой частной фирмы, куда был принят в штат на постоянной основе. И долгие годы успешно работал далеко за свои 70.
   Со мной же Бондаренко общался имейлами, посылая выудинные из интернетовских унитазов какие-то плохо пахнущие статейки с юдофобским подтекстом в духе прохановской газеты "День". Зачем, не знаю - то ли он просто решил поддразнить меня, то ли на самом деле сделался антисемитом (хотя раньше за 20 лет я ни разу не слышал от него ни одного дурного слова о евреях).
   Правда, русская культура знает много таких превращений. Например, интеллигент, ученый, сын А.Ахматовой, пострадавший в Гулаге Лев Гумилев стал на склоне лет откровенным реакционером. Хотя до этого всегда числился в либералах и толерантах. Такой же прежде гуманист Солженицин на закате своей знаменитой подвижнической карьеры превратился в апологета консервативного народничества, земства, русофильства, и одно из своих последних (довольно мерзкий) опусов посвятил антиеврейскому вопросу.
  
  Глава 8. НА РАЗВАЛИНАХ ИМПЕРИИ
  
  КЛЫКИ ДИКОГО КАПИТАЛИЗМА
  
   Ельцинское присутствие на топ-позиции власти стало особенно фарсоподобным во второй половине последнего десятилетия ХХ века, хотя его алкоголичная сущность проявлялось и на всех других ухабах того лихого времени. Так, очень озадачило его неожиданное задирание со своими собственными боярами: усачом-красавцом Руцким, ученым чеченцем Хасбулатовым, солдафоном матерщинником Варенниковым и другими местостоятелями капитанского мостика. Вначале это противостояние выглядело какой-то кухонной склокой. Но потом скандал стал разгораться все больше, и, наконец, вспыхнул пушечным залпом по Белому дому на Краснопресненской набережной, где тогда находился Верховный совет. Как это было? Расскажу.
   3-го октября 1993 года нам позвонила дочь из Лос Анджелеса и взволнованным голосом сказала:
   - У вас там на улицах танки, стреляют, есть убитые. Что это, зачем, отчего?
   Я подошел к балкону, вышел, посмотрел со своего 9-го этажа на Преображенскую площадь. Люди, как люди, озабоченные, затюканные своими житейскими проблемами, делами и делишками, с сумками и портфелями спешили с работы и на работу, шли к метро, на рынок, в магазины.
   - Ничего нет, все спокойно, - ответил я, - откуда ты взяла, что танки идут?
   - По CNN показывали картинку, страшно, жуть какая-то. Неужели ты не знаешь про свару между Верховным Советом и президентом?
   - Знаю, но не стволами же они воюют, а языками. Врут все твои СМИ.
   И я вспомнил, как, кто-то мне рассказывал, среагировал в свое время приехавший в Москву писатель-философ Ж.Сартр на вопрос, правда ли пишут советские газеты, что в Штатах чуть ли не ежедневно линчуют негров.
   - Да, - ответил он, - линчуют, бывает. Но не каждый день и даже не каждый год. И желтая пресса любит давать что-нибудь жаренькое, иначе читать ее никто не будет, скучно.
   Так что, скорее всего, и сейчас был тот самый случай. А впрочем, ведь действительно, на большом расстоянии маленького таракана не видно, и вполне при желании можно принять его за большого медведя.
   Но оказалось, что я был не прав - буквально на следующий день у всех нас глаза повыскакивали из-под век: голубые экраны зачернели пожарной сажей, покрывшей белые стены Белого дома.
  
   Единственно, за что я мог бы сказать Ельцину спасибо, это за удивительное чудо заполнения пустых полок продовольственных магазинов. У меня в буквальном смысле отвисла челюсть, и за ней слюни потекли, когда в один из первых дней начала экономического ракрепощения я утром спустился со своего 9-го этажа за кефиром в нашу угловую Молочную. Ее только вчера бывшие стерильно пустыми прилавки теперь полнились едальными роскошествами. Под их стеклами отливали золотом треугольные плитки авиньонского рокфора, ноздрилась и блестела влажностью белоснежная болгарская брынза, искрились жиринками круглые нарезки баварского сервелата, а хельсинский и копенгагенский йогурты соперничали друг с другом красочностью пластиковых коробочек.
   Ай-да, Гайдар, ай-да, молодец. Это благодаря его "шоковой терапии" пустые нищие московские продмаги в одночасье превратились в залитые ярким светом полные всяческой вкуснятины шикарные магазины-дворцы: супермаркеты, шопы, маркеты, самбери. Поначалу цены там для бедного кандидата наук казались заоблачными, совершенно неподьемными. Но вскоре кошелек стал к ним привыкать и с каждым заходом в магазин открываться все шире и шире.
  
   Вот так легко и просто дала дуба та самая советская эпоха тотального дефицита. Сколько я себя помню всегда, даже во времена сравнительного благополучия, в стране чего-то нехватало. С прилавков вдруг исчезало что-нибудь нужное: то это была гречка, то мука, то мыло и стиральный порошок. Совершенно естественно, что для восполнения такой недостачи повсеместно процветало всеобщее неистребимое воровство. Тащили кто, что мог: в хлебопекарнях батоны и бублики, на винзаводах чакушки и политровки, с мясокомбинатов сосиски и колбасу.
   По поводу последнего расскажу об одной смешной сценке, поставленной безимянным режисером Растащиловым в вестибюле московского метро. Какая-то толстая тетка, расстегнув пуговицы на цигейковой шубе, отмотала встретившей ее подруге длинную цепочку сарделек, гирляндами накрученными у нее под сиськами. Не пряча и не опуская глаз, люди проходили мимо с добродушной и, пожалуй, даже одобрительной, если не зависливой, усмешкой. А что, разве кто-то мог такое осуждать?
   Другая снабженка много лет подряд каждое лето обеспечивала у нас дачников в Загорянке свежим сливочным маслом. Она работала шеф-поваром в столовой и притаскивала домой огромные глыбы даров вологодского маслобоя. Длинной нитью, намотанной на ладони, она ловко нарезала соседям большие прямоугольные куски, за которые брала весьма умеренную плату, во всяком случае намного меньшую магазинной цены. К этому своему полублаготворительному акту всегда присовокупляла:
   - Мне-то, одиночке, самой ничего не надо. Но, посудите сами, если я не возьму, то и мои повара тоже будут стесняться. А при их-то зарплате, как детей прокормить? Они у меня и держатся потому, что работа сытная, а так разбежались бы давно.
   Вот такое было у советских граждан отношение к их своей родной социалистической собственности. Да, и могло ли быть иначе, если им словами песни недвусмысленно обьясняли, что "все вокруг народное, все вокруг мое".
  
   Правда, это все я говорю о беззубых брежневских временах, а не тех страшныех сталинских, когда в деревне за овесный колосок давали десятилетний срок. И даже не о тех начальных печальных 30-х годов, от которых у нас в ящике кухонного стола осталась лежать суповая оловянная ложка с забавной гравировкой "Украдено в Нарпите".
   И еще, смешно подумать, в той вечной нехватке всего и вся, как не странно, были также некоторые свои плюсы, хотя и чисто психологические, этакие субьективные. Ведь никто, кроме совков Советского Союза, нигде, ни в одной другой стране мира, не мог похвастаться той радостью, какую они испытывали всякий раз, когда случай подкидывал им удачу выйти из магазина с мандаринами в авоське, стиральным порошком в сумке на колесиках и подвеской туалетной бумаги на шее. В такие моменты каждый чувствовал себя понастоящему счастливым. Разве доступно было это какому-нибудь богатею американцу или буржую французу?
   Но, слава Богу, ушло в архив прошлого как мнимое совковое "счастье", так и реальный советский маразм. Уходят туда, увы, и сами их носители.
  
  * * *
  
   Азарт дикого капитализма, деликатно названного классиком марксизма-ленинизма периодом первоначального накопления капитала, неизбежно охватил и наш ПНИИИС. Началось все с небольшого дела, естественного для организации, десятилетиями выгодно стригущего плодоносную флору Сибири и Дальнего Востока. Шустрые ребята из пнииисовского отдела Мерзлотоведения неожиданно для всех открыли аптеку натуральных травных лекарств - как экзотических женьшеней, лимонников, кедровников, так и простых зверобоев, ромашек, валерьянов. С подачи вошедшего в долю начальства им было выделено большое помещение с отдельным ходом на улицу, над его парадной железной дверью повесили яркую вывеску-завлекаловку. И густым потоком потекла денежка, и естественно, не только в узкие карманы самих устроителей, но и в глубокие директорские, профсоюзовские, главко-министерские.
   Это так всем им понравилось, что буквально через год наше здание превратилось в своеобразный универмаг, где можно было купить клеенку на кухню, батарейку для фонарика или заказать могильную доску на кладбище. Старшие и младшие сотрудники, лаборанты, инженеры, конструкторы, повздыхав и поохав, нехотя потеснились и из двух-трех комнат уплотнилось в одной, а мелкие начальники и завлабы потеряли свои отдельные кабинеты. Дошло до того, что закрылась даже раздевалка, а вестибюль был сдан в аренду какому-то банку, одному из тысяч, опятами проросших тогда в Москве на благодатной почве делания так называемых "быстрых денег".
   Робкий ропот не подпущенных к этой кормушке стих довольно быстро. Рассказывали, что на очередной пятиминутке жалобу одного из завлабов, лишившегося своего кабинета, директор отбил простым кулачным ударом:
   - Из каких шишей, позвольте вас спросить, я буду платить вам минимальную зарплату? Где ваши договора, заказы на новые работы? Где финансирование, где деньги?
   Вопрос был риторический, так как с падением страны в рынок-базар господкормка науки тоже резко упала. Бывшая наша лафа, когда мы придумывали себе научные темы, оплачивавшиеся казной, приказала долго жить. А жить или хотя бы выживать в капканах капиталистических джунглей способен был далеко не каждый. Теперь требовалась прыткость, ловкость, наглость и удачливость в поиске заказчика-толстосума, которого надо было суметь охмурить, убедить в твоей ему необходимости и уговорить раскошелиться на твою науку.
   И вот тут жизнь показала who is who. Аристократствующие, интеллигентствующие ученые хлюпики оказались в глубокой заднице. Им не в жилу стало доставлять себе на стол не только бананы с апельсинами, но и просто хлеб насущный. Доктора наук не позволяли себе даже докторскую колбасу и сосиски, не говоря уже о салями и купатах. Теперь в преференты вышли не умные, а умелые, не образованные, а прохиндеистые. Они не штанами в науке протирались, а локтями в новые русские продирались.
  
   Теперь многие мои сослуживцы, хотя и числясь в штате института, стали подыскивать себе какую-то подработку. Они брались за все: челноками возить товары из-за бугра, продавать джинсу на оптовых рынках, служить рекламными агентами, разносчиками почты, курьерами, охранниками помещений и даже официантами в ресторанах.
   Более не менее близкую к своей специальности подработку нашел один наш гидрогеолог - он занялся некой наукообразной поддержкой начавшегося повсеместного увлечения родниковой водой. Так, в новом спальном районе Бескудники среди многоэтажной застройки ландшафтные архитекторы в качестве парковой зоны оставили покрытый травой и кустарником овраг. На его откосе обнаружился ключ, сочившейся прозрачной, как слеза, водой.
   Предпримчивые умельцы заключили водную струйку в трубу, поставили на нее водопроводный кран и пригласили попа из соседней церкви. Он воду освятил, что легализовало ключ с духовной точки зрения. Но нужно еще было ученое подтверждение его благости с позиций питьевой пригодности, для чего и привлекли к этому богоугодному делу пнииисовского гидрогеолога. Он взял пробы воды, сделал в химлаборатории анализы и выдал Заключение, напечатанное на красивом институтском бланке. Оно узаконивало родниковый напиток, подтвердило его кристальную прозрачность и насыщенность полезными солями.
  Но ни словом не упоминало о содержании в нем мириадов заразных коли-палочек и других вредоносных бактерий. Биологического анализа сделано не было. А без него как же? Ведь с земли вокруг оврага в грунтовые воды попадало все, что писали собаки и кошки, смывали дожди с помоек, и что просачивали из квартирных унитазов дыры старых канализационных труб. Поэтому в районе вскоре стали выявляться многочисленные случаи желудочных заболеваний, чуть ли не холерного характера, правда, слава богу, до эпидемии дело не дошло.
   Но что не сделаешь ради приобретения хрустальной люстры в столовой и бального платья для подрастающей дочери? Позже наш шустряк-гидрогеолог поднялся на новую ступень водоразливочного предпринимательства. Своей кандидатской степенью и званием старшего научного сотрудника теперь уже в Загорске (нынешнем "Сергиевом посаде") он стал помогать отцам православной церкви освящать и бутылировать святую родниковую воду, пополнявшую местную речку Кончуру..
  Однако, там уже крутились совсем другие деньги, позволявшие участникам предприятия не мелочиться на люстры и платья, а Вольвы с Тойотами покупать, и женившихся детей квартирами обеспечивать.
  
  * * *
  
   А что же ваш покорный слуга, смог ли он оседлать капризную лошадку свободного предпринимательства? Увы, его способности оказались мало на что способными. Спасибо, что их хватило хотя бы протыриться к старой знакомой, хотя уже и дырявой корзине госказны.
  В данном случае сыграла свою роль козырная карта, которую ни один хозяин России второй половины прошлого столетия не упускал случая пустить в ход для подьема своего электорального веса. Это - победа в Великой отечественной войне, к которой по старой традиции население страны непреывно относилось с должным трепетом.
   Вот и Ельцин перед президентскими выборами на свой второй срок не преминул поднять с пола и, поставив на всевидение, довести до ума брежневскую затею с возведением величественного мемориала победы на Поклонной горе. Мне, по счастью, как и некоторым другим моим коллегам, удалось приникнуть к соску этой толстой коровы и я, хотя не так долго, но довольно успешно ее доил, правда, не без некоторых стрессовых осложнений. Наиболее нелепое и глупое из них было то, что, лишь приоткрыв тогда крышку механизма под названием госкапитализм, я вовремя его не смазал - не подмазал трущиеся части коробки передач.
  Работая по Договору с финансировавшим нас Управлением "Москапстрой", я даже не догадывался, что с каждым выходом из их бухгалтерии и кассы мне следовало определенную часть денег класть в закрытый белый конверт и относить его тем, от которого зависело продолжение нашей работы. Ну, не дурак ли я был, неужели не знал, что такое откат? Естественно, с каждым кварталом продлевать Договор становилось все сложнее, с нас стали требовать какие-то пояснения, обьяснения, обоснования. Наконец все свелось к тому, что в очередной мой приход к москапстроевскому замначальнику за подписью бумаги с Заявкой на следующий год, я был благополучно послан на х...
  Точно такой же идиотизм проявил я, зацапав по случаю и следующую работу по Договору с "Дирекцией по реконструкции московского Кремля". Там тоже никому ничего я не подносил, поэтому очень скоро и тот госзаказ, по не очень понятному, но широко распространенному народному выражению, накрылся медным тазом.
  
   Следуя испокон веков бытовавшим традициям общинно-колхозной жизни, русский народ и глубокий ров между социализмом и капитализмом преодолевал не на мощном современном ковре-самолете, а по старинке, пешком, в лаптях - посредством шаткого переходного кооперативного мостика. Переход к рыночной экономике начался с того, что вся страна разбилась на мелкие коммунально-производственные ячейки. Сельские и городские, заводские и ремесленные, торговые и проектные, ресторанные, издательские, библиотечные - самые разные и разношерстные кооперативы быстренько (пока не отобрали) делили между собой ставшее вдруг бесхозным бывшее социалистическое хозяйство.
   На этажах нашего ПНИИС'а, вслед за аптекой, банком и всякими прочими, производственные кооперативы тоже высыпали, как прыщики-хотимчики на щеках взрослеющей девицы. Большинство их находилось под прямым патронтажем начальства, в кабинеты которого, входя буквой "г", догадливые сотрудники подносили соответствующую мзду. Иначе было нельзя, для пользы дела следовало сохранять должности, титулы, звания а, главное, рабочие места со столами, шкафами и лабораторными колбами-ретортами.
   Однако, мне как-то не с руки было прибегать к их услугам, и опытные мудряки посоветовали лучше скрыться где-нибудь за стенами родного учреждения. Такой вариант не требовал ни с кем делить доходы, ждать от какого-либо подвоха и даже перехвата работы. Поэтому, позвонив туда-сюда, я нашел нужный потайной ход. Он шел от одного из чужих коопов в ВИМС'е ("Институте "Минерального сырья"). Впрочем, какая была разница под какой вывеской копать клад, лишь бы деньги там копались.
   Вот почему мои деловые подвиги по осушению подземных помещений на Поклонке, а потом и в Здании Љ1 Кремля под маркой некого кооператива дали неплохой денежный эффект.
  
  ОЧАРОВАННЫЙ "ЧАРОЙ"
  
   А вот с деньгами я здорово лопохнулся. Дело в том, что держать их в дровяном виде было опасно и глупо. Тем паче, в предверии прыжка за океан. Поэтому каждый раз, отходя от кассы, я бежал в обменный пункт и превращял деревянные в зеленые. Но что надо было делать вслед за этим? Не прятать же их под матрац или в книгу на стелаже.
   Период первоначального накопления капитала - это время сплошного надувательства. Его ветры надувают щеки, которые быстро лопаются, как мыльные пузыри, а они ведь представляются яркими и красочными только снаружи, а внутри, увы, совсем пустые. В 1992-94 годах телеящики на тумбочках валились от усталости, днем и ночью охмуряя наивняков фантастическими процентами банковских вкладов. Звездность Аллы Пугачевой померкла перед знаменитостью простого русского гражданина Лени Голубкова, доказывавшего с голубого экрана, что денежные билеты МММ увеличат ваше состояние чуть ли не в 127 раз (!).
   От поползновений пирамидного денежного гения Сергея Мавроди на мои зелененькие я отбился дуриком. Одним летним утром я, как обычно, встал на даче с кровати и по своей многолетней привычке сунул микрофоны в уши, чтобы что-то слушать. В антракте утренней зарядки между очередными наклонами и приседаниями радио "Маяк" сообщило нечто такое, что заставило меня срочно прекратить развитие бицепсов-трицепсов, быстро умыть физию, затянуть на шее галстук и, глотая по дороге непрожеванные куски булки с колбасой, стремглав бежать на электричку.
   У дверей мавродиевского банка на Пятницкой, как обычно, неторопливо прохаживались валютные барыги и с напущенным безразличием поглядывали на подходивших от метро вкладчиков-недотёп, напуганных слухами о возможном закрытии МММ. Но, как я вскоре убедился, далеко не всем им довелось сегодня спозаранку услышать тревожный сигнал московского радио и узнать об аварийной срочности принятия по нему решения. Я навскидку выбрал одного такого лопоухистого очкарика с портфелем, подошел к нему и достал из бокового кармана билеты МММ.
   - Сколько за них хотите? - спросил тот, подозрительно на меня взглянув. - Вообще-то хотелось подкупить немножко, но вон тех жуликов боюсь, обманут, обведут, - он кивнул на стоявших поодаль барыг.
   Я помедлил немного, делая вид, что раздумываю и колеблюсь, потом осторожно предложил:
   - Ну, ладно, вам могу уступить, отдам за плюс 15 процентов.
   Мой покупатель взял в руки одну из бумажек, повертел в руках и, поправив на носу очки, стал внимательно ее разглядывать, потом настороженно спросил:
   - А не поддельные? Уж, извините за подозрительность, но сейчас время такое, вы и сами можете не знать, как вам подсунут этакую куклу. И потом... - он запнулся на мгновение, - может быть, по номиналу отдадите, ведь сейчас разное говорят.
   Я снова сделал театральную паузу, сложил банкноты, как бы собираясь вернуть их обратно карману, но затем глубоко вздохнул:
   - Ну, хорошо, забирайте, бог с вами, а то очень деньги сейчас нужны.
   Покупатель достал из почтового конверта пачку зелененьких, отслюнявил мне несколько сотенных, а я тут же, не пересчитывая, сунул их в карман, круто повернулся и быстро зашагал прочь.
  
   Через несколько дней цена эмемемовских бумажек упала вдвое, а еще через неделю ими вообще можно было бы обклеивать стены садового туалета на даче в Загорянке. Несколько позже пирамидного пройдоху посадили, и его неподсуетившиеся вовремя кредиторы остались с носом. А под расстрел косых взглядов обманутых вкладчиков Мавроди попал лишь в следующем тысячелетии.
  
   Намного бездарнее и позорнее смотрится мое участие в сооружении пирамиды Чары. С кухонных позиций неимущего кандидатишки этот банк представлялся мне роскошным Версалем, а не хрущевской распашенкой, как тот плебейский МММ. И не случайно. На его блестящий высокопроцентный крючок клюнули далеко не последние в России люди: Н.Михалков, А.Пугачева, Б.Ахмадулина. Я тоже, не будь дурак, сглотнул наживку. И по первоходке улов оказался жирным жирдяем - меньше чем за два года вложенная мной тысяча обернулась аж тремя (!). На радостях я даже купил себе давно присмотренные итальянские макасины.
   Поэтому сентябрьским утром 1994 года их мягкие подошвы уже мяли карпет 2-го этажа богато отреставрированного старого особняка на Маяковке. Большой операционный зал был на удивление пустынен. За толстыми непробиваемыми стеклами сидели скучающие клерки, один что-то шептал телефонной трубке, другая кромсала огромным слоновьим гребнем свои неровно крашенные черные лохмы.
   Я подошел к окошку, где сидела искусственная брюнетка, и протянул ей бумаги. Она отложила гребенку и вопросительно вздернула прочерченные узкой змейкой брови.
   - Вы что, взаправду хотите закрыть счет? - спросила она.
   - А вы предлагаете что-либо другое? - на вопрос ответил я вопросом.
   - Предлагаю - снова положить на те же проценты.
   - Говорят, опасно, слухи всякие нехорошие ходят.
   - Глупости, вчера у меня директор Филиповской булочной счет оформлял, и не такую, как у вас, сумму. Уж он-то не промахнется.
   Да, недаром говорят "жадность фраера сгубила". Я помялся немного, оглянулся влево-вправо в поисках безответного совета, а затем, медленно прокрутив в голове тяжелые мозги-жернова, вдруг принял дурацкое неправильное решение.
   - Ну, хорошо, пожалуй, соглашусь с вами, оставлю счет, не буду закрывать. Но только на самый короткий срок, кажется, это у вас 6 месяцев.
   Однако, уже через месяц я вместе с многими сотнями таких же горемык безуспешно обивал порог этой самой Чары. По стародавней советской традиции люди записывались в очередь, номер которой им запечатлевался химическим карандашом на тыльной стороне ладони. Отходили, приходили, ругались, жаловались друг другу, отмечались у дежурных-держателей заветных списков. Я был в числе последних, но и первым мало что светило. На дверях здания висело удручающе таинственное обьявление: "Банк Чара временно закрыт по техническим причинам".
   - Нет у нас в стране ничего более постоянного, чем временные трудности, - шутили одни, другие подхватывали:
   - Тем более, когда технические причины - засор в унитазе или прорыв трубы. Наверно, наши денежки потому в канализацию и утекают.
   В течение нескольких недель я ходил к Чаре, как на службу. Но бесполезно. Пару раз заветная дверь открывалась, и на пороге появлялся некий утешитель, произносивший несколько успокоительных слов и снова исчезавший, как кукушка на часах с гирями. Но видно было, что он был лишь попкой, повторяющим то, что ему велено сказать.
   Однажды, когда я в очередной раз после работы приехал к Чаре и вместе со всеми, подпирая стену, сетовал на свою горькую судьбу и глупую башку, к расположенному рядом ресторану Будапешт подкатил черный мерседес. От него отделилась знакомая фигура толстушки, на сей раз одетой не в знаменитую юбку-колокол, а в обтягивающие джинсы, не очень-то подходящие для ее коротких ног и толстого низа.
   - Гляньте, кто приехал, - зашептала публика. - Неужели и она погорела, вот дела-то.
   Но не тут-то было. В сопровождении двух рослых крепышей Алла Пугачева, ни на кого не глядя, стремительной походкой подошла к двери, которые сразу же открылись. Звезда пробыла внутри здания не больше получаса, но, когда вышла, по ее посветлевшему лицу всем стало ясно - эта всего добилась, ее на кобыле не обьедешь. Это мы, дворовая шелопонь, смерды низинные, так нищими и останемся, а такие, как она - ни-ни.
  
  * * *
  
   Кто-то из мудрецов сказал, что не тот дурак, кто делает ошибки, а тот, кто их повторяет. Вот именно таков ваш покорный слуга.
   Прошло почти 20 лет с тех пор, как я, теперь уже совсем поседевший, облысевший и скрывающий это путем стрижки головы под скинхеда, еще раз убедился в своей непроходимой глупости. В чем она выразилась на этот раз? Обьясню.
  После долгих многолетних колебаний, сомнений, раздумий я все-таки решился "продать родину", как образно выразился когда-то сыгранный артистом Бурковым герой фильма "Гараж" Э.Рязанова. Подобно ему, для меня родным был дом, построенный еще дедом в дачном поселке Загорянка. Я его тоже продал, причем, легко обманутый коварным посредником, конечно, по обидной дешевке. Но сейчас речь идет не о том.
  Поимев счет в банке с полученным за дачу кушем, я стал снова варить в котелке мозговую кашу. Как лучше поступить с этими деньгами? Поменять на однушку в подмосковном лесном кооперативе Озерный? Или купить квартирку на берегу Бискайского залива? Эх, было бы мне хотя бы на те самые 20 лет меньше. А так, чего уж тут...
   Кончилось тем, что я бездарно распилил ту дачу на 7 кусков - дочкам, внуку, кузену Вите, и себе оставил 2 порции. Одну доверил родному Сбербанку, а вторую оставил в Индустриальном, там, где проводилась сделка купли-продажи. А уже в сентябре следующего года, прослышав, что в российском монетарном небе стали появляться грозовые тучки, я перед возвращением в Лос с твердым намерением решил забрать свой вклад. От греха подальше, чтобы не обмануться, как тогда в Чаре.
   В небольшом остекленном кабинете меня приняла вежливая операторша, обернутая в строгий фирменный костюм с кокетливым кружевным воротничком.
   - Хотите все забрать или только часть? - спросила она, усадив меня напротив себя в удобное глубокое кресло. И вдруг какой-то черт меня попутал, я заколебался и неожиданно для самого себя сказал:
   - Но ведь каких-либо заманчивых предложений у вас нет.
   - Напротив, - ответила банковская дама, - как раз прямо для вас на этой неделе и появилось. Вот, смотрите.
   Она достала с висящей на стене полки и протянула мне красочную картонку-картинку с портретом благообразного бородатого старца. Под ним крупными буквами было написано:
  Специально для пенсионеров.
  Удобно хранить и приумножать свои накопления.
  Новый выгодный рублевый счет "ГАГАРИНСКИЙ"
  с повышенной процентной ставкой - 11%!
   И я, мудак, ничуть не поумневший за прошедшее двадцатилетие, повторил один к одному ту чаровскую глупость - переложил свои деньги на новый годовой срок. А поскольку твердые зелененькие пришлось при этом перевести в дырявые деревянные, то буквально через месяц сразу потерял из них половину. Но откуда ж мне было знать, что в результате резкого падения цен на нефть и наложенных на РФ международных санкций росийский рубль так позорно и безнадежно обвалится.
  
  ПОСЛЕДНИЕ ТЕЛОДВИЖЕНИЯ
  
   Вот также в 1996 году обидно, но предсказуемо рухнул мой статус начальника, которым я так недолго и так мало понаслаждался. Это произошло на фоне всеобщего бардака, продолжавшего все больше охватывать наш институт. Подобно всей кремлевской государственной власти, наша пнииисовская тоже сильно послабела и, наверно, поэтому вопреки всяким штатным расписаниям кто, что хотел, то и поимел. Нет, должность мне сохранили, я продолжал гордо именоваться заведующим сектором, но он теперь уже не числился в институтских реестрах отдельной строкой, не выделялся самостоятельной единицей в бухгалтерии и плановом отделе, а я не приглашался на совещания к директору и не ходил сам выбивать финансы по министерским кабинетам Госстроя. Надо мной теперь стоял начальник отдела, который зорко за нами наблюдал, пристально следя за дележом прибыли, особенно в части того, сколько из нее приходится ему самому.
   Так было и с моей последней более не менее научноподобной работой, на которую начальство не только положило глаз, но и протянуло к ней руку.
  
   С большим жирным минусом при советском социализме упоминались такие слова, как корпорация, трест, концерн. Теперь же и на их улицы-площади пришел праздник. Под его фанфары вытянулись к звездам офисные высотки нефтегазовых гигантов, не захотевшие стелиться по земле, из которой пили соки, а пожелавшие возвыситься вертикалью власти.
   Следуя примеру "Газпрому", взмыл в московское небо на Сретенке и величественный "Лукойл". Как у всех крупных зданий-башен его высокий статус неваляшки (ваньки-встаньки) поддерживался массивной нижней частью - техническим подземным этажом с тяжелым железобетонным фундаментом. И так же, как теперь повсюду в московском подземелье-андерграунде, здесь царил мрак и бардак - запустение, грязь, мусор, и, главное, непросыхаемая сырость.
   В понижениях пола под ногами хлюпала вода, ее лужи отливали бензиновыми разводами, и брызги оставляли на брюках темные пятна.
  Стены сочились белесой влагой, во многих местах они были покрыты желто-зеленой плесенью, и кое-где рваными ранами зияли ржавые дыры, от которых текли вниз тонкие струйки мутной воды. Опасная болезнь, выщелачивание цемента, гнойными язвами разьедала бетон, химическая агрессия грозила разрушением фундамента, и вслед за этим неизбежен был крах всего здания.
   Такую пугалку-страшилку я гвоздем вбивал в уши инженеру по эксплуатации, державшего в руках проект нашего Договора на спасение Лукойла от неминуемой гибели от подтопления подземными водами. Если он его подпишет, мы с моими помощниками на 2 года будем обеспечены не только хлебом с колбасой, но и креветками с грибным соусом. Причем составленная мной смета на работы была очень скромной, так как я придумал новый прогрессивный совсем не затратный метод исследований.
   Не то, чтобы я по природной бережливости стремился к экономии нефтедолларовых запасов своего заказчика. Просто мне было интересно применить придуманный мной оригинальный метод определения фильтрационных свойств грунтов, из которых в подвалы здания поступала вода. Он заключался в применении решения так называемой обратной задачи. Чтобы опробовать метод мы уже провели несколько дней в лукойловском подземельи, высчитывая величину притока грунтовой воды. Но, оказалось, зря мы глотали пыль в вонючей подвальной сырости.
   Не дооценил я задачи момента, не проникся духом рынка и капитала, не понял бесполезность своих интелектуальных изысков, они были теперь не дороже туалетной бумаги. Моя научная новация оказывалась не только не нужной, но и вредной, наподобие лишней шестеренке в отлаженной машине.
   А то, что устрицы и суши хотят кушать не только мы, но и другие сотрудники ПНИИИС'а недвусмысленно обьяснил мне мой новый начальник, Николай Хоменко, молодой амбициозный здоровячек, которого я сам же когда-то продвигал по службе и способствовал его кандидатской защите. Он вежливо пригласил меня подсесть к своему рабочему столу и по несколько смущенному взгляду, уткнутому в разбросанные на столе бумаги, я догадался, что мне приготовлена какая-то бяка.
   - Извините, Евгений Айзикович, - сказал Хоменко, - я знаю, вы уже начали какие-то работы по Лукойлу, но... - он замялся, помолчал немного и продолжил: - Тут мы с товарищами посоветовались, пообсуждали и подумали, не стоит ли перевести этот Договор на более высокий уровень.
   - В каком это смысле, что мой уровень вам кажется недостаточным? - обиделся я.
   - Нет, что вы, что вы, мы все ценим ваши знания и опыт. Но хотелось бы повысить уровень оплаты этих работ, Лукойл богатенький, и с него можно снять хорошую пенку.
   - Но вы же подписали Программу и смету на мой метод исследований, и я уже в принципе уговорил лукойловское начальство ее принять, напугав угрозой аварии.
   - Да, но ситуация изменилась, и теперь этой работой будут заниматься другие люди по другой Программе. Мы пробурим несколько разведочных скважин, поставим насосы, сделаем опытные откачки. Поэтому нужны совсем не те финансы, которые вы зачем-то хотели экономить, - Хоменко охамел и уже без всяких церемоний и прежнего почтения врезал мне под самую печень: - Кроме того назначается новый руководитель работы.
   - Кто же это? - Осведомился я.
   - Ваш покорный слуга.
   Ах, вот в чем дело, все понятно. Неблагодарная он скотина этот молокосос, выскочка, невежда. Впрочем, чего от таких ждать? Из молодых, да ранний, им теперь везде у нас дорога, старикам - почет, честь за то, что они ее проложили. А мою дорогу, негодяй, перебежал, оттеснил, оттолкнул и руку не подаст, если упаду. Знает, что не буду я стоять на его пути.
   Да, я не был борцом, воином, я не был воителем, а был ваятелем, еще как-то умевшим слепить, смастерить что-то новое, но не способным его защитить. Вот меня от него оттерли, а я утерся, стер с брюк подвальную лукойловскую грязь, расстроился, обиделся и опустил руки, вместо того, чтобы взять себя в эти руки. И голову тоже повесил, вместо того, чтобы крутить ею в разные стороны, выискивая какой-то другой способ выживания в джунглях российского капитализма.
  
  * * *
  
   Прошло несколько грустных безденежных месяцев - институт платил нам так назывемую "минималку", которой могло хватить только на батон хлеба и полкило ливерной колбасы. Надо было что-то делать. Конечно, я понемногу суетился, шевелил мозгами, перебирал разные вариации, от избытка которых у меня в черепке вскоре стало тесно и муторно. Но все же наступил момент, когда некоторые из них победили, а всех остальных вытолкнули вон. Естественно, что они имели прямое отношение к борьбе с подтоплением.
   Москва по древнему поверью строилась на семи холмах, которых давно уже было не разглядеть, а сам город спустился вниз, в болото, где и погряз, поглощая в свои подвалы грунтовую воду. В ней то и следовало нам поудить рыбку, может быть, даже вытащить золотую. За нее я сначала принял подземные бомбоубежища, уйма которых еще в 50-60 годы взбугрило московские дворы по Плану гражданской обороны - ведь американский империализм уже точил фугасы на военных заводах в Неваде и Оклахоме.
   Ныне, думал я, самое время предложить эти большие крепкие коробки многочисленным бизнесам, рыскающим по всему городу в поисках недорогой аренды складских, ремонтных и прочих вспомогательных помещений. А поскольку большинство этих бункеров стоит по горло в воде, то и нам работы будет по горло. Однако золотая рыбка оказалась призрачной синей птицей. Все денежные мешки, которых я хотел заинтересовать своей идеей, выразительно крутили пальцем у виска - мол, только сумасшедший будет бросать деньги в землю, хотя она и с железобетоном.
   Тогда решил я пойти в Госстрой, который раньше при РСФСР давал хлебные места всего лишь 150-200 белым воротничкам, теперь же, став принадлежностью РФ, сытно кормил почти 1000 нахлебников. Таковы были неисчерпаемые способности размножения всесильного российского Аппарата. Оно и сослужило мне пользу, пристроив в замы нашего госстроевского главка моего однокурсника Леню Бычкова.
   Он принял меня очень тепло, вышел из-за своего стола-аэродрома, обнял, дружески похлопал по спине. Мы поговорили о том, о сем, вспомнили студенческую молодость, обсудили однокашников, где кто и чего. Потом я рассказал ему о своих подземельных задумках.
   - Это надо обмозговать, - сказал Леня, помолчал, перебирая бумажки на столе, затем вытащил одну из них: - Вот, глянь, чем приходится сейчас заниматься.
   Я надел очки и прочел несколько страниц Рапорта московской пожарной охраны. Оказалось, что, как назло, именно на ту неделю пришлась страшная и дурная неприятность - авария на Преображенке, где на месте заглубленных в землю бензиновых цистерн старой автозаправки собирались проложить подземный пешеходный переход. Цистерны вытащили, и несколько землекопов, спустившись вниз, стали расчищать яму для установки опалубки.
   Через некоторое время работа прервалась на перекур, причем, на перекур не только в переносном, но и в самом прямом смысле. Один из рабочих достал сигареты, зажигалку и только хотел от нее прикурить, как раздался оглушительный взрыв. Произошло невероятное, непредсказуемое - в яме вспыхнул воздух и сама земля загорелась. Люди, как подкошенные, упали на дно, пламя охватило их одежду, волосы, кожу. Двух человек вытащили с ожогами первой степени и повезли в больницу.
   Пожарники обьяснили происшедшее тем, что вся земля в том месте насквозь оказалась пропитанной горючим, которое много лет просачивалось в грунт - давно требовавшие замены цистерны были в сквозных трещинах, кавернах, дырах.
   - После этого, - обьяснил мне Леня, когда я вернул ему прочитанные листки, - трудно пробить у начальства что-либо по подземке. Мы, конечно, попробуем, может, что-то и получится. Ты, главное, не тушуйся, обожди, как только что, я тебе сразу же сообщу.
   Я ждал звонка неделю, вторую, позвонил сам, но без успеха - дело было швах. Судьба показывала мне большую задницу.
  
   Другой моей задумкой было осчастливить защитой от подтопления многочисленных владельцев входивших тогда в моду подземных гаражей. В районных БТИ (Бюро технической инвентаризации) я набрал несколько телефонов, позвонил, но, увы, на мои предостережения об угрозе подтопления никого не раскошелили. Только один, владелец Вольвы, согласился пригласить меня на консультацию и пополнил мой кошелек какой-то жалкой пачкой рублевых сотенных. Большой групповой работы не получилось. Надо было искать что-то еще. А что?
  
   Стояла зима, многодневный снегопад скрыл под толстым покровом грязь земли, и я шел по своей Черкизовской, радуясь свежести и солнечности морозного утра. Вдруг мой взгляд уперся в большую ржаво-бурую проталину, грязным пятном прорывавшую белоснежное одеяло на обочине проезжей части улицы. Что это, почему? Я прошел дальше, и через несколько кварталов увидел на перекрестке еще один такой же прогал, а потом встретил третий, четвертый. Это были места расположения подземных камер переключения теплопроводной трассы.
   Вот оно в чем дело - здесь на трубах стояли задвижки, которые неизбежно подтекали, как бы плотно они не были соединены с трубами. Горячая вода капала на дно, прогревала стены и крышу подземной камеры, и снег над нею таял. Сколько ж драгоценного тепла зря терялось! Как заботливый член общества, как верный российский гражданин и продвинутый инженер-ученый, я должен был сберечь для комнатных батарей продукцию московских теплоцентралей. С проектом защитного дренажа и отвода воды из камер переключения я пошел по соответствующим высоким и не очень инстанциям. Но, увы ... получил полный отлуп. Никого не интересовало сбережение тепла, всем было наплевать на его потери, никто из своего кармана не платил.
   Пожалуй, не стоит продолжать перечисление моих задумок и попыток поймать за хвост жар-птицу, найти заказы для профессиональной работы. Ничего у меня не получалось.
  
  * * *
  
   Кроме этих неурядиц с работой, и другие невзгоды кусачими слепнями облепили ту черную полосу моей тогдашней жизни.
   Испортились отношения с длинноногой Ирой, выяснилось, что для женозамещения она не годится, и наши еженедельные встречи сократились до двухнедельных. По этому направлению неприятность перелетела еще и океан - Иза нашла себе в Лос Анджелесе какого-то ливанского или сирийского армянина Вартана. Не скажу, чтобы это оказалось для меня таким уж неожиданным и смертельным ударом, но было довольно-таки неприятно. Я утешал себя лукавыми размыслишками о праве моей жены на ответные хуки слева за предыдущие ей измены и многотилетнюю волынку с приездом к ней в Лос по праву воссоединения семьи, которую я тянул тугой резинкой от старых трусов.
  
   Но самые большие подлянки судьба подбросила мне в 1996 году. Зимой мама поскользнулась на обледеневшем бордюре тротуара и со сломанным бедром попала в больницу. Выбор был трудный: лежать ли по меньшей мере полгода с подвязанной к кронштейну ногой, пока кости сами не срастутся, или сделать непростую операцию по их соединению. Мама, смелая старушка, решилась на второе, и за 200 долларов ей поставили в бедро стальной скреп, с которым она еще 20 лет и прожила.
   Еще более пакостное и совсем уж грозное событие настигло меня самого. В январе 1996-го моя многолетняя грудная жаба (по умному, стенокардия) вдруг взбрыкнула обширным трансмуральным (такое вот еще ученое словечко) инфарктом. Я попал сначала в Склифасофку, потом в реабилитационный центр-санаторий, и передо мной, как и у мамы, встал верстовой столб тоже с двумя направлениями.
   По одному из вариантов я мог жить и дальше в полной дружбе со своей грудной жабой-лягушкой, ходить по скверу, опираясь на палочку, или там же расписывать с соседями-пенсионерами преферансную пульку. В другом более рискованном, пугающем и затратном (не менее 2 тыс. дол.) случае надо было ложиться под нож. На что я решился?
  Следуя примеру моей матушки, я, конечно, выбрал второе. В сентябре того же года мне сделали операцию на открытом сердце - как куренка, распороли пополам, на 5 часов отправили в анастазийное небытиё. С тех пор я ношу в грудной клетке 4 байпаса, сшитых из вены, заимстованной у моей правой ноги.
  
  * * *
  
   Вот с таким тяжелым грузом, мешком неприятностей, я подошел к последней черте своей советско-российской жизни. Впрочем, разве это была черта? Ничего подобного, это была граница, барьер, забор, чугунный занавес. Нет, не советский железный. Тот уже был сломан, разбит, прорван. Мои предприимчивые соотечественники шныряли по всему свету: челноки горбились под слоновьими баулами в Польше, Турции, Монголии, новые русские скупали недвижимость в Испании, Чехии, Болгарии, бизнес-мужики и бизнес-леди открывали конторы на Кипре, а еще десятки тысяч интересантов-туристов ринулись поглядеть, как живут белые люди на проклятом Западе.
   Мой внутренний железный занавес держал меня в подвешенном состоянии почти 6 лет с момента получения из Америки аффидевита (так называлась бумага, требовавшаяся для "воссоединения семей"). В отличие от многих тех, кто бездумно рванул из прохудившегося совка, я прекрасно отдавал себе отчет, что ничего особо прекрасного не ждет меня на той другой стороне шарика. Мой переходно-старческий возраст, практически нулевой english, неприсобляемость и косность характера не давали никаких шансов на профессиональную работу. О возможности пойти в таксисты или строительные рабочие и думать не приходилось.
   Нужно было дождаться благословенных 65-ти, когда уже могло светить получение сначала белого велфера, а потом пособия по бедности и квартирной субсидии.
  
   Но была еще одна, очень личная и очень грустная причина того, что я никак не решался на отьезд в Лос Анджелес. Это была моя старшая дочь. О, как она в 1991-м старалась заполучить к себе мать, с каким надрывом убеждала сестру не задерживаться, она даже готовые билеты на самолет им прислала. Со мной было все иначе. Никто никуда меня не звал, письма приходили сухие, деловые, без всякого намека на то, что по мне скучают, любят, ждут моего приезда. Это было странно и непонятно. Что же я им там был не нужен? Устав от неопределенности, я позвонил Лене и после разных дежурных расспросов о делах-делишках задал прямой вопрос:
   - Ты хочешь, чтобы я приехал или нет?
   На это почти без долгих колебаний последовал довольно неуклончивый ответ:
   - Что значит хочу или не хочу? Я не хочу, чтобы ты меня упрекал так же, как Инна за то, что я ее сюда вытащила.
   После этого разговора я подальше задвинул чемоданы на самую дальнюю угловую антресоль. Никому я там был не нужен, никто меня там не ждал.
  
   С тех пор прошло еще года 3, и я, как и другие колеблющиеся, стал получать грозные письма от нью-йоркского Хиаса, лосанджелесской Джуйки (Еврейская общественная организация) и еще откуда-то. В них строгим канцелярским языком меня предупреждали, что если я, признанный беженцем, до такого-то числа не убегу от своих преследователей, то беженцем быть перестану, и над моим приездом в Штаты повиснет большой жирный вопрос.
  
  ПАКУЕМ ЧЕМОДАНЫ
  
   Вот когда я решился разогнуть этот вопросительный знак в восклицательный и сказать "кончай!" многолетним препирательствам со своей извилистой судьбой.
   Начал с достаточно малого - отказа от того, что раньше считал для себя немалым достижением. Речь идет о так называемом допуске, у меня он был аж почетной 2-ой степени. Это значило, что государство допускало меня прикасаться к разным важным бумагам с таинственным штампом "Секретно" или даже "Особо секретно" . В каждом советском учреждении был такой Особый (Первый) отдел, дверь которого, запиравшаяся на номерной замок, отворялась лишь перед особо доверенными сотрудниками, знавшими специальный таинственный код.
   Эта доверительность, воспринимавшаяся когда-то со знаком плюс, со временем оказалась настоящим капканом для многих отважных евреев, намылившихся умотать на историческую родину. Появились тысячи отказников, которых не выпускали за кордон по причине их причастия к неким, иногда надуманным, государственным тайнам.
   На нашем инженерно-геологическом поле статус секретности был совсем смешным, так как касался в основном топографических и геоморфологических карт, которые чуть ли не с 70-х годов во всем мире шли лишь на завертку потрошенной трески и засоленной кильки. Но Москва закрывала все, что могло помочь американским империалистам и западногерманским милитаристам более не менее точно пробомбить наши советские дороги, газопроводы, бахчи, свинарники и амбары. Даже для начавшегося развиваться туризма делали безмасштабные карты-схемы, по которым никакому шпиону ни в жилу было найти дорогу к московскому Военторгу или к метро Аэропорт.
   Между прочим, в некоторых случаях таким, как я, молодцам-умельцам эта картографическая секретность оказывалась очень даже кстати. Вот пример. Приехали мы как-то в Архангельск по городским водопроводным делам. А как ими заниматься без географической карты? Для ее получения нужен был допуск, который был запрошен в Москве и послан нам по длинным долгим спецканалам неспешной канцелярской спецпочтой. А стояла тогда прекрасная июльская погода с жарким круглосуточным солнцем, с песчаным пляжем на реке Коле, загорелыми блондинками в цветастых купальниках, азартными преферансными баталиями в гостиничных номерах и разливным жигулевским пивом в ребристых толстостеных кружках. Десяток роскошных отдыхательных дней подарили нам эмведешно-архивные тайны туполобой Лубянки.
   Теперь, в 1990-х, мой допуск фактически был никому особо не интересен, карты стали выдавать уже кому не поподя и даже позволяли делать из них выкопировки. Однако, наслушавшись от своих приятелей евреев разных страстей про мытарства отказников, я на всякий случай институтского Спецотдела избегал и посылал туда за картами кого-нибудь из помощников.
  
   Другое впередглядящее дальнебойное мероприятие, затеянное мной в предверии прыжка в американскую неизвестность, касалось больше мамы, чем меня самого. Но, тут я немного лукавлю. Нет, конечно, мне действительно хотелось облегчить старушке пересадку в новое бытиё, но это мое намерение, честно говоря, было обычной психологической ширмой, прикрытием моего подленького эгоизма. На самом деле мне просто хотелось быть посвободнее, поэтому истинная цель моей затеи сводилась к попытке разделить заботу о маме с кем-то еще.
   С кем? Естественно было вспомнить о существовании у меня сводной сестры, дочери второго маминого мужа Тихона Павловича. Светлана жила в подмосковной Перловке с двумя взрослыми сыновьями, прижитыми от разных недолгих мужей. Работала она конструктором в каком-то КБ, но длительное время находилась то в декретных отпусках по случаю беременности и ухода за малолетними, то по болезни. Ближе к своим 55-ти она для получения пенсии озаботилась набором нехватавшего ей производственного стажа, и я помогал ей устраиваться на работу.
   Светлана подолгу разговаривала с мамой по телефону, делилась с ней своими личными делами, советовалась по всяким, иногда очень даже интимным, женским вопросам. Вполне логично было взять эту мамину падчерицу с собой в эмиграцию, хотя бы ей в товарки.
   В очередной ее приезд к нам на дачу в Загорянку, когда мы сидели на террасе за чашками чая, я решился:
   - Свет, а как бы ты посмотрела на то, чтобы поехать с нами в Лос Анджелес?
   - А разве это возможно? - удивилась она.
   - Ну, как тебе сказать, - я помолчал, положил в рот очередную ложку протертой с сахаром черной смородины, и обьяснил свою задумку:
   - Есть варианты. Вот, например, самый проходной. Мы с тобой регистрируем брак, фиктивный, конечно. В этом статусе тебя должны добавить в наше выездное дело.
   - Ну, я не знаю, как-то это все неожиданно, - засомневалась Светлана, - и потом вряд ли из этого что-то может получится.
   - Но именно так уехал со своей новой женой в Балтимору наш дачный сосед Боря Гозенпут. - Я выдержал паузу и добавил: - Если хочешь, подумай, не торопись, посоветуйся со своими ребятами.
   Но какой мог быть вопрос? Ее великовозрастные сыновья руками и ногами были за. Случай кидал им возможность вожделенного владения без матери перловским домом, а та еще и ложилась перекидным мостиком в манящие неоновыми огнями американские кущи. Валяй, мать, собирай чемодан.
   Через неделю мы занялись светланиным делом: пошли в ближайший ЗАГС, зарегистрировали брак и отправились в посольство США на Садовом кольце. Как я и ожидал, все прошло совершенно гладко - Светлану, как мою законную жену, без всяких проблем, вопросов и расспросов включили в общий список соискателей получения статуса беженцев. Замечу, что тогда же я догадался, а потом в Америке это подтвердилось, - никакие штампы в наших российских паспортах и не требовались, американцы верили на слово, просто надо было принести светланины выездные документы, и все.
  
   Остальные хлопоты, связанные с нашим отьездом, не стоят своего освещения, ни, тем более, освящения. Их простота произрастала из моего предыдущего богатого опыта проводов в эмиграцию многочисленных родных, родственников, друзей, приятелей, знакомых.
   Ну, скажем, какой проблемой для меня могла быть покупка подарочных гжелевских чашек, оренбургских шалей, лаковых ложек и матрешек, жостовских подносов и тульских самоваров - укатанного проверенного временем джентельменского набора чисто русских презентов. А разве представляло сложность приобретение нужных по мнению моей мамы в Америке хлопчато-бумажных простыней и пододеяльников, льняных полотенец, тюлевых штор, разделочных досок и прочей дребедени? Ну, а уж упаковка вещей в чемоданы, баулы, рюкзаки и сумки было для меня совсем пустяковым делом.
   Однако, самое трудное, что обычно сильно осложняло отьезд всем, отваливающим на ПМЖ, нас, слава Богу, не озадачивало. Нам ничего не надо было ни продавать, ни раздавать. Книги, посуда, шкафы, кровати, столы и стулья оставались смирно стоять на своих законных местах. Они получали задание вместе с квартирой на Преображенке и дачей в Загорянке хранить верность своему хозяину, дожидаясь его скорого приезда. Ведь он уезжал в эмиграцию с полной уверенностью в дарованной новым временем возможности постоянно проживать на обеих половинах земного шара. Поэтому он даже с работы не увольнялся, а только брал отпуск за свой счет. Против чего, кстати, директор ПНИИИС'а совсем не возражал - лишняя минимальная зарплата оставалась в его широком ненасытном кармане.
  
  
  
  
  
  Часть II. ВТОРАЯ ЖИЗНЬ - ПОЛОВИНА?
  
  Глава 9. МЫ - КОЛУМБЫ
  
  ДРУГОЕ СОЛНЦЕ, ДРУГИЕ ПОМИДОРЫ
  
   Взревели моторы, взлетел самолет, а солнце пошло на посадку. Но оно не приземлилось, не погрузилось в размытые туманом черно-белые окраины заснеженной Москвы. Оно никуда не ушло, а зависло над пухлыми серебристыми облаками и от самого Шереметьева неотступно сопровождало ИЛ-62, заставляя пассажиров опускать плотные створки круглых илюминаторов.
   Ночь оставалась днем, хотя часовые стрелки наших наручных "ракет" и "востоков" давно уже перескочили цифру 12. Аэрофлоту, как в советские времена , уже не давали заправку в ирландском Шенноне, где обладателям российских красных корочек можно было пару часов пошататься по дьютифришным лавчонкам, попить максвеловского кофейку и будвейзеровского пива. Почему, как и за что выперли Россию из этого заморского рая, неизвестно.
   Теперь самолет накоротке приземлился в канадском Ньюфаундленде. Цепочка сонных пассажиров вяло перетекла в круглый аэропортовский зал ожидания и растворилась в стройных рядах длинных железных скамеек. Среди них выделялась гривастая с проседью голова сановного поэта-песенника Ильи Резника, писавшего довольно средние, на мой вкус, тексты для Аллы Пугачевой. Вальяжный, недоступный, он стоял в компании двух попугаисто одетых молодых блондинок. Когда обьявили вылет, он сразу же, без очереди, прошел с ними в свой салон 1-го класса.
   А что же солнце? Оно продолжало за нами следовать и нас преследовать, вплоть до самого Лос Анджелеса. Оно вдвое удлинило тот памятный перелетный день и вовсе убрало с нашего пути привычную московскую ночь. Впрочем, вскоре стало понятно, что это жаркое светило вот также напрочь устраняет даже саму зиму, растягивая южнокалифорнийскую весну и лето на целый год. Позже я даже придумал по этому поводу перефразировку строк известной песни, которая в моем исполнении теперь сообщала, что в Лос-Анджелесе "12 месяцев весна, а остальное - лето".
   Не только дневное, но и ночное светило всячески изощрялось в демонстрации своей необычности. Его узкий месяц не висел, как у нас, вертикально, а зачем-то, задирая ноги кверху, плашмя ложился на спину. И вечерняя тьма вела себя не по правилам - без всяких сумерек тяжелым театральным занавесом падала с неба на землю, стремительно сгущалась и за считанные минуты перекрашивала в сизо-черный цвет розовые бегонии и алые бугенвили, живой оградой отгораживавшие от тротуаров и дорог полисадники частных владений.
  
   Кроме этих чужих южных цветов, и мои привычные садово-огородные знакомцы стали вызывать недоумение, которое быстро переходило в их отторжение. Так, большая часть сортов помидор отличалась от наших очень слабым наличием кислинки, они казались пресными и невкусными. Яблоки, даже зеленые, огорчали карамельной сладостью и оставляли на языке ощущение разжеванного леденца с конфетюрной начинкой. Еще хуже обстояло дело с ягодами, среди которых не было ни крыжовника, ни смородины, а искусственно выращенная в парниках "черника" своим целулоидным вкусом вызывала печальную ностальгию по лесным полянам подмосковной Загорянки.
   - В излишней сладости фруктов и овощей виновато чрезмерное солнце, - обьясняли мне уже прижившиеся в Южной Калифорнии российские земляки. А другие добавляли:
   - Чего ты хочешь, если пасешься только в дешевых русских магазинах? Иди в другие, дорогие - там есть всё и на все вкусы, только гони монету.
   А еще поражала скудность даров океана, который, будучи под боком, казалось, должен был завалить Лос Анджелес лососем, тунцом, сардиной, камбалой. Я привык, что московские прилавки даже в условиях вечного советского дефицита радовали глаз обилием и разнообразием всяческих скумбрий, окуней, карпов, килек-тюлек, селедок. Одних видов лососевых было штук несколько: кета, горбуша, семга, чавыча. Здесь же выбор ограничивался подкрашенными салманами ("add color"), тощими теляпиями и прудовыми форелями. Таких магазинных гигантов, как старые российские "Океаны", вообще не было, а считанные корейские и таиландские рыбные магазинчики торговали дальним завозом, причем, довольно дорогим.
  
  Казалось бы, жить у океана - такая прелесть: большой широкий пляж, нежный золотой песок, яркое южное солнце. Красота. Но... "Видит око, да зуб неймёт". Здешний океан - никакой не океан, а просто декорация, бутафория, инстоляция. Стой и смотри на него с берега, любуйся издали. Хочешь искупаться? Фиг тебе, в воду не войдешь - она холодна и неласкова, как фригидная дама. Эту подлянку калифорнийским пляжам подкидывают прибрежные пассатные течения с ледяной температурой, недаром по ним для водоснабжения Лос Анджелеса по одному из экзотических проектов хотели было сплавлять из Антартиды гигантские айсберги, они по дороге и не растаяли бы.
   Впрочем, была бы вода и теплее, все равно здесь не покупаешься - свирепые волны-циклопы таким боксерским джебом бьют по голове наотмашь, что того и гляди опрокинут и затылком об дно долбанут. Только редкими счастливыми годами в июле или августе иногда открывается окошко, когда смельчаки могут ненадолго окунуться в чуть потеплевшую воду.
  
  * * *
  
  Эх, если бы только противоречивая лосанджелесская природа оказывалась в контре с опытом всей моей предыдущей жизни, обвешенной тяжелыми мешками бесполезных теперь знаний, привычек, навыков. Увы, почти каждое очередное столкновение с той или иной новой калифорнийской (бери шире, американской) непонятностью вызывало у меня недоумение и неприятие.
  Взять, хотя бы, странную привязанность американцев к отжившим даже в старомодной Англии мерам веса и длины. С какой стати в супермаркетах морковку и лук вешают фунтами ("pounds", в сокращении почему-то "lbs"). Зачем фармацевт в аптеке отвесит вам таблетки в унциях ("ounces", сокращенно "oz")? И ваш путь до Сакраменто никто не укажет в километрах, а только в милях ("miles", сокр. "ml"). Так же, как в домах, на улицах и площадях все и вся измерят футами ("feet" или "ft), дюймами ("inches") и акрами ("acres").
   Весь мир давно уже живет в мире метрических размеров, зачем здесь такая замшелая архаика, к чему при всеобщей глобализации в США так упорно держатся за неудобную ветошь?
  
  А как понять, почему, аж, от феодального средневековья перешло в демократическую республиканскую Америку администативное деление ее территории на графства. Если для традиционной монархической Британии это еще как-то может подходить, то, на мой непросвещенный взгляд, для США - нонсенс. Может быть, от феодально-колониального прошлого стоило оставить и герцогов, баронов, князей или еще каких-нибудь европейских лендлордов.
  Трудно было также согласиться с названиями американских дошкольных заведений, которые представились мне перевернутыми с ног на голову. С удивлением я узнал, что в США малышей-трехлеток сначала водят в "preschool", то-есть, на учебу "до школы", и только потом почему-то в детский сад ("children-garden"), за которым уже сразу следует школа. Разве не должно быть наоборот?
  А как признать правильным, что футболом называется игра (регби у англичан), в которой спортсмены орудуют вовсе не ногами, как указывает название, а руками? Может быть, на зло Байрону и Киплингу американцы поменяли в словаре "foot" на "arm". Зачем все именовать шиворот на выворот?
  
  И еще кое-какие другие обескураживающие откровения поджидали меня в первые месяцы моего колумбового пути. Сильно я был разочарован крахом некоторых моих брендовых представлений, многолетне вбивавшихся в голову глянцевыми журналами, книгами и голубыми экранами. Что это?
  Взять, хотя бы, знаменитый Голливуд, который вдруг оказался небольшой заштатной улицей, застроенной низкорослыми домами с непримечательной провинциальной архитектурой 50-х годов. Моя московская Черкизовская уже в те времена и то выглядела куда солиднее.
  Вообще, названия многих улиц очень удивляли. Например, Stanley Ave, где мы стали жить, была маленькой узкой улочкой, никак не тянувшей ни на какую авеню. Также не впечатляли и другие соседние "бульвары", где не росло ни одного кустика, и "проспекты", преодолевавшиеся белками в два прыжка. Разве это не насмешка?
  
  И как же меня поначалу раздражало фальшивое американское скалозубие.
  Нет, конечно, когда на улице вам приветливо улыбается какой-нибудь незнакомый прохожий, это, безусловно, приятно. Хотя вы понимаете, что тут просто напросто проявляется обычная воспитанная с детства чисто формальная вежливость, совершенно несвойственная мужицкой грубости моей хамской России.
  Хотя есть и другое обьяснение: ведь все американцы поголовно ездят на машинах, по тротуарам почти не ходят (только когда собак выгуливают), и на улицах их практически не видно. Поэтому, как и в малолюдных русских деревнях и поселках, где не менее пустынно, чем в американской глубинке, редкие прохожие, втречаясь, здороваются друг с другом.
  Это, естественно, не относится к крупным густонаселенным городам, таким, как Нью-Йорк, Чикаго, Сан Франциско, Москва, Питер. Трудно себе представить, что где-нибудь на забитой туристами, праздношатающимися, шопоголиками и ресторанными завсегдатателями нью-йоркском Бродвее или лосанджелесском Ромео-драйве кто-нибудь будет вам ни с того, ни с сего кланиться.
  
  * * *
  
  Другие сложности бытия относились в основном к тому, что мне, выросшему в социально-ориентированном обществе, трудно было сразу без разбега прыгнуть в океан крутого индивидуализма, окунуться в "private"-культ неприкосновенного собственничества, пронизывающего все стороны жизни в США, пожалуй, самой частно-собственнической страны мира.
  Попробуй, например, проходя по тротуару мимо чьего-нибудь дома, поднять с земли перезрелое яблоко, упавшее с дерева у его крыльца. Или ступить на какой-нибудь частный газончик и помять цветки на клумбе. Застукавший на месте такого страшного преступника, хозяин вполне может выскочить из двери, оскалить зубы и спустить на тебя собак. Нет, слава богу, не настоящих (те больше служат в спальнях и столовых, а не в охранном деле). Причем, на тебя могут наорать столь свирепо, что пятки твои бенгальским огнем засверкают, отбивая по асфальту барабанную дробь. А возмущенный собственник вправе не только вызвать полицию, но и пальнуть тебе в спину из дробовика или кольта. И если не промахнется, то теоретически суд его может даже оправдать.
  Кстати, трудно было понять, почему американцы столь упорно держатся давно устаревшей статьи своей конституции, разрешающей свободную продажу кому не поподя огнестрельного оружия. Мало ли что на диком Западе ковбою когда-то приходилось пистолями и карабинами защищаться от стрел и тамагавков краснокожих. Это вовсе не значит, что теперь, в ХХI веке, можно мириться с пальбой в школах, кинозалах и на дискотеках.
  
   И вот еще одна непонятная странность, открывшаяся мне в первые же дни познания лосанджелесской уличной жизни, когда мне было обьяснено:
   - Не вздумай хапать руками и гладить на улице собачку или младенца в коляске. Можешь только просюсюкать "O, the nice dog" или "The beautiful baby", и только. Все другое - тоже прямое посягательство на неприкосновенность чего-то своего, собственного, частного, личного.
  Точно также нельзя подходить к лежащему на тротуаре человеку, даже если он стонет и просит о помощи. Вызвать скорую помощь, emergency - вот это да.
   Память тут же сфокусировала случай далекой молодости, когда с очередной своей чувихой я вышел из метро Спортивная, и мои глаза бегло скользнули по привычному натюрморту лежащего под забором человека, которого прохожие обходили крутой дугой с ворчанием "нажрутся свиньи". Мы с девицей гуляли в Лужниках часа три, не меньше. Идя обратно, увидели того же мужика, подозрительно не сменившего прежней позы. В чем дело? Вызвали скорую помощь, и оказалось, что мужчина уже 5 часов был вовсе не мерцвецки пьян, а мертв от инфаркта. Вот и не подходи после этого к человеку...
   Но это когда было, и где - в той, якобы, духовной душевной, но бездушной стране моей советской молодости. Но почему же в этой благословенной гуманной Америке никого нельзя трогать? Мне совсем неубедительно обьяснили:
   - во-первых, неизвестно что за болезнь свалила мужика, не заразная ли, а то ведь и самому можно запросто подхватить какую-нибудь микробно-вирусную бяку,
   - во-вторых, негоже тебе, технарю, скрипачу или кулинару, лезть со своим гаечным ключем, смычком или бифшексом к упавшему на землю инфарктнику, инсультнику и эпилепсику.
   Логика, конечно, во всем этом какая-то есть, но почему-то душа от нее воротится.
  
  Эх, если бы такие запреты неприкасамости касались только людей. Ведь самое смешное, что они относятся (к счастью, кажется, не во всех штатах) и к зверям - если бы только к диким, но и еще больше к домашним.
  Надо заметить, что в Америке царит необычный и кажущийся чрезмерным культ собак и кошек, для которых существует обширная сеть специальных магазинов, ветеринарных лечебниц, даже отелей и кафе. Но если Джеки, Мики и прочие бобики преданы хозяину, ценят доброе к себе отношение и не бегут из дома, то ветренные племянницы рысей и пум все норовят "гулять сами по себе". Поэтому и теряются, нередко переходя в разряд беспризорных бродяг, бомжей и хомлесов, бесстыдно побирающихся где не поподя. И для таких, как оказалось, в США тоже есть специальная Служба.
  Живущая в Денвере подруга моей дочери, сердобольная поклонница неприкаенных домашних животных, ежевечерне прохаживаясь по городскому парку, обильно подкармливала гулящих кошек. Однажды она была замечена за этим преступным занятием какой-то престарелой законницей-доброхоткой, которая тут же на нее накинулась с бранью и вызвала по мобильнику полицию. Стражи порядка приехали, составили протокол, и вслед за этим поднялся страшный хибиш. Нашу незадачливую соплеменницу стали таскать по всяким природоохранительным инстанциям, укорять, судить-рядить. Кончилось тем, что для того, чтобы не испортить себе судимостью гражданскую биографию ей пришлось нанять адвоката и потратить на отмазку 3 тысячи долларов. Оказалось, она нарушила строгие законы штата тем, что подвергла живых существ опасности отравления или заражения какой-либо болезнью а, главное, вмешалась в профессиональную работу специальной животно-защитной организации. Чушь собачья (простите, кошачья)!
  Кстати, точно также в США могут крупно оштрафовать за осколок камня и еловую шишку, подобранные в каком-нибудь национальном парке или природном заповеднике.
  Ну, не идиотизм ли?
  
  
  ЗАКОНОПОСЛУШНОСТЬ - ОБЯЗАЛОВКА?
  
  Очень озадачивала меня поначалу избыточная тотальная автомобилизация, превышающая, на мой непросвещенный взгляд, все мыслимые и немыслимые потребности-необходимости. Ведь прямо с 16 лет поголовно каждый житель страны фордов, бьюиков, кадиллаков садится за руль и не вылезает из-за него до 90 лет, а то и дольше.
  В одно из первых моих посещений медицинского офиса увидел я поразившую меня сцену. Из здания вышла старушка, державшаяся за ручки ходунка-"walkera". С большим трудом переставляя ноги, она направилась к паркингу, где стояли машины. Ее сопровождал человек помоложе (я подумал, сын), который поддерживал свою спутницу сзади. Он подвел ее к левой стороне стоявшей у тротуара Тойоты, открыл дверь, и старушенция, резво отбросив ходунок, плюхнулась тощей попой на сиденье водителя. А ее сопровождающий резво обошел машину спереди и уселся справа праздным пассажиром.
  В другой раз вот также инвалид подьехал к своей машине на коляске, сложил ее и бросил в багажник, потом доковылял до водительского места, сел, включил зажигание и поехал. Позже я неоднократно видел, как живший у нас в доме молодой мужчина с полностью недвижимыми полиемилитными ногами точно также перелезал с инвалидной коляски в машину и ездил в магазины за продуктами.
  А как иначе могли бы жить и выживать эти обиженные судьбой, да и все остальные, вполне здоровые, люди в городе, где общественный транспорт влачит жалкое существование? Автобусных линий кот наплакал, расписания с большими дырами, да и те почти не соблюдаются. И никаких трамваев-тролейбусов, столь обычных для моей Москвы и других монополисов-гигантов.
  О метро и говорить не хочется, оно где-то, как будто, есть, но его практически нет, во всяком случае для меня. Вот довели его до нашей Санта Моники, даже станция теперь есть прямо на моей 4-ой стрит. Но как же противно мне стало, когда в выходной день я оказался в вагоне, переполненном громко орущими негритосами, латиносами, мексами и другими разными, от которых несло дешевым вином, пивом и табаком.
  
  Повидимому, с тем же автомобильным индивидуализмом связано и слабое развитие в США пассажирского железнодорожного сообщения. Мало кто здесь, как мне показалось, ездит на поезде. В чем дело? Наверно, каждому хочется в одиночку любоваться пробегающими мимо дорожными пейзажами, без свидетелей поглощать немое кино ландшафтных красот. А, возможно, такое пренебрежение рельсами вызвано тем, что они, к сожалению, ведут только туда, куда идут, а это часто бывает не туда, куда надо, куда хотелось бы.
  Примерно на 7-м году пребывания в США я сподобился проверить крепость сцепки вагонов железнодорожной кампании "Amtrac", перевозившей пассажиров, в частногсти, по маршруту Лос Анджелес - Чикаго. Вагоны в этом поезде оказались просто замечательные. На ряду с обычными привычными для нас купе с верхней и нижней полкой (но только на двоих) там были купе-комнаты, где, кроме привинченных к полу кроватей, стояли стол, стулья, кресла и туалет с умывальником и даже с душевой кабинкой.
  А один из вагонов был вообще царский - он имел два этажа, нижний благоухал большим красивым рестораном, а верхний служил залом обозрения. Крыша и стены там были прозрачными, и, развалясь в мягких кожаных креслах, можно было любоваться пробегавшими мимо ландшафтами 8 штатов, которые разворачивали перед нами свои красоты американского среднего Запада. Вся поездка с несколькими короткими остановками заняла двое с половиной суток.
  В стоимость билетов входила и трехразовая кормежка, довольно вкусная и обильная. Помимо того в каждом вагоне стояли автоматы с бесплатным и ненормированным разливом минералки, пепси-коки, фанты и разных соков. Однако, мне все это быстро поднадоело и вызывало грустную ностальгию по долгим стоянкам наших дальнороссийских пассажирских поездов, когда на вокзальном пероне можно было проглотить тарелку мясных щей и котлеты с картошкой, а на пятиминутном полустанке схватить из рук подбегавших к поезду местных продавцов ведро кислосладкой антоновки.
  Наверно, поэтому ехать на поезде обратно уже не захотелось, тем более, что и самолетный перелет по тому же маршруту стоил чуть дешевле.
  
  Но вот гуляющий по свету треп о слабости в США общественного городского транспорта можно, по меньшей мере, назвать преувеличением. Например, в Лос Анджелесе автобусное и метрополитеновское сообщение, на самом деле, вполне сносное, и пользоваться им можно без каких-либо ограничений. При этом, нет особых проблем попасть куда угодно, практически, в любое место города (нужно лишь знать, где сделать пересадку и поменять машрут). За это спасибо, главным образом, автобусной сети, которая густой паутиной разветвляется по всему городу, а с ее помощью при необходимости можно достигать даже районы, находящиеся уже за административной границей лосанджелесского графства.
  К тому же, все автобусные поездки для таких стариков, как я, полностью бесплатны. И вообще, по сравнению с эксплоатационными расходами, которые требуют автомобили, автобусная экономия, конечно, заслуживает высокого почтения.
  А вот еще одно немаловажное достоинство. Сидя в рейсовом автобусе, можно спокойно смотреть в окошко, слушать аудио, сочинять следующие несколько строк в очередную статью и, что особенно полезно, дремать, закрыв глаза противосолнечными очками. Кроме того, не надо, как при вождении машины, выворачивать голову, высматривая номер дома, чтобы не пропустить нужный адрес и вовремя свернуть в правильном направлении, не надо нервничать по поводу того, что какой-то идиот круто тебя подрезал, а другой такой же болван гудит сзади, как-будто ты ему наступил на ногу. Никакого тебе стресса, никакого напряга. Катайся в свое удовольствие.
  Однако, подобно какой-нибудь полезной, но надоедающей овсяной каше, свои существенные недостатки есть и у лосанджелесского общественного транспорта. Главный из них - публика, с которой приходиться сидеть на одной скамье. Это, в основном вонючие немытые хомлесы (homless - бездомные), громко орущие, страшно ругачие и сильно сумасшедшие (ведь в США для них нет специальных домов), а также крикливые негры, бранящиеся и дерущиеся друг с другом. Хомлесы втаскивают в автобус огромные тюки, карзины, сумки - весь свой скарб, а крэзи (сrazy - сумасшедшие) эти же емкости наполняют всяким хламом, мусором, пустыми бутылками, полиэтиленовыми пакетами, тряпками, бумагой и черт-те чем.
  Помимо этой шелопони в автобусах ездит также несметное количество разных латиносов, мексов и прочих нелегалов из Южной и Центральной Америки. В большинстве своем это разнорабочие, не отягощенные европейской культурой и образованием, неопрятно одетые в грязные куртки, вымазанные солидолом, краской, известкой, нередко они бесцеремонно занимают в автобусе передние места, отведенные старикам и инвалидам.
  О вторых надо сказать отдельно. Это настоящая каста неприкасаемых, как в Индии. Они обычно вьезжают в автобус на колясках, которые, откидывая впереди сидения, водитель прикрепляет к полу. Многие из них инвалиды не только на ноги или спины, но и на головы, то-есть, такие же крэзи-идиоты, ненормальные. И ведут они себя соответствующе, что можно иллюстрировать следующим примером.
  Как-то поздним вечером я ехал в автобусе домой из центра Лос Анджелеса. Периодически, как обычно, на остановках с передней двери вкатывались колясочники, инвалиды и хомлесы, проезжали пару-тройку пролетов и выходили. Но вдруг с большими трудностями с помощью вставшего со своего сидения водителя в автобус въехал какой-то странный относительно молодой тип, который, водрузившись на свое место, расположенное сразу за водительской кабиной, неожиданно начал раздеваться. Сначала снял ботинки, стянул с себя рубашку, обнажил сильно грязно-волосатую грудь, а потом принялся скидывать штаны, причем прямо с трусами.
  Озадаченные его действиями автобусные пассажиры с любопытством воззрились на синевато-белую кожу голого зада, внизу которого серо-розовой двойной грушей висел морщинистый мешок яиц. Передняя часть брюк почему-то сьему не поддавалась, и женские взгляды с интересом просверливали ширинку, под которой, скорее всего, и скрывался внезапно окрепший крючок гендерного достоинства, мешавший полному обнажению нижней половины тела. А ее обладатель, не совладевий со своими неподатливыми штанами, скатился на пол, подложил под голову рубашку и уютно примостился у своей коляски, перегородив целиком в автобусе весь проход. И сразу же громко захрапел.
  В ответ на это водитель на ближайшей маршрутной остановке заглушил мотор, подошел к спящему на полу идиоту и, не прикасаясь его, сначала тихо, а потом погромче пытался его разбудить. Тот перестал храпеть, приоткрыл глаза, немного приподнял голову и что-то раздраженно прокричал, но затем снова свернулся калачиком, поудобнее подвернув под ухо свою рубашку. Водитель настойчивее стал требовать свое, тогда нарушитель порядка поднялся на локоть, со злостью замахал рукой прямо перед носом водителя и вдруг плюнул ему в лицо.
  Тот вытер бумажной салфеткой щеку, достал мобильник, позвонил в полицию и, обратившись к замершим от испуга, негодования, возмущения пассажирам, обьявил, что автобус дальше не пойдет, что следующий придет через десять минут, а сейчас просьба всем выйти.
  Вскоре подъехал полицейский черный форд с двумя рослыми гренадерами. Они подошли к продолжавшему лежать сумасшедшему и, тоже не касаясь его ни руками, ни ногами, стали строгим голосом произносить какие-то увещевания, назидания, требования. На этот раз вообще никакой реакции не последовало, инвалид-хулиган даже не посмотрел в их сторону и, хотя уже окончательно проснулся, отвернулся от полицейских и безучастно смотрел в сторону.
  - Ну, и дела, - с великим недоумением сказал я оказавшемуся тоже русско-язычным пассажиру, который наблюдал вместе со мной эту сцену. - Почему ни шофер, ни полицейские не берут его за шею и не выбрасывают из автобуса? Почему столько людей должны терпеть неудобства из-за этого подлюги?
  - Что вы такое говорите, - ответил сосед по несчастью. - Его трогать нельзя ни в коем случае, он же больной, инвалид. Мало ли что. Только медперсонал имеет право его касаться.
  Через пару минут появилась машина Скорой помощи, из нее вышли два высоких санитара с носилками.
  Но тут же прибыл ожидавшийся нами другой автобус, мв погрузилимь в него и уехали, не дпждавшись конца этого происшествия.
  Когда я рассказал о нем одной своей соседке, намного чаще меня пользовавшейся общественным транспортом, она удивилась моему удивлению.
  - Ой, не возмущайтесь, не берите в голову, - сказала она, - я почти каждый день вижу таких крэзиев. Вон вчера один такой даже мыться в автобусе надумал - накрылся одеялом и под ним протирался какой-то вонючей жидкостью, весь вагон носы позакрывал платками.
  
  * * *
  
  Наверно, именно здесь надо кое-что обьяснить. Ведь место, куда меня судьба забросила, это зона безраздельного царствования разных завиральные (и не очень) постулатов демократической партии США. Нигде, кроме Калифорнии, нет такого тупого и прямолинейного поклонения громкому и лживому слогану американской конституции, утверждающему, что "All people are equal". Ни в каком еще американском штате так настойчиво и многоголосо не твердят об этом идиотском всеобщем равенстве, не поддерживают и не поощряют бездельников и нахлебников, жирующих за счет синих и белых воротничков, от зари до зари вкалывающих на заводах Боинга, виноградниках Напы, компьютерах Силиконовой долины.
  Нигде не увидишь такого количества трансгендерных верзил с нарумяненными щеками и бритыми ногами под юбками выше колен, волосатых лахудр с плечами-аэродромами и отрезанными грудями. И, что особенно напрягает, нет нигде столько грязных оборвацев хомлесов. Ни клошары парижских бульваров, ни бомжи московских вокзалов не ведут себя так нагло, как бездомные обитатели калифорнийских улиц и площадей.
   С ручными и велосипедными колясками, тюками и узлами шатаются они взад-вперед по тротуарам, скверам и паркам, спят на садовых скамейках, писают и какают не только в уличных туалетах, но и прямо за углами домов. Помимо общественного транспорта, о чем уже говорилось, их можно встретить практически повсюду: и в кофейнях Starbaх, и в магазинах Ralfs, и в публичных оздоровительных клубах YMCI.
  Последнее особенно огорчает таких, как я, стариков-бедняков эмигрантов из бывшего бесплатного социалистического рая. И вот почему. Будучи более не менее общедоступными, эти заведения служат этакими плотами, позволяющими нам оставаться до времени на плаву, поддерживая водными дорожками и гимнастическими снарядами наши дряхлеющие тела. А пользоваться одним и тем же бассейном и тереть мочалкой спину в одних и тех же душевых камерах с грязными хомлесами по меньшей мере противно. По этой причине ряд моих земляков соплеменников решили открыть рот по поводу посещения YMCI уличными бродягами. Было составлено слезное послание начальству с просьбой ограничить их присутствие хотя бы в помоечном отделении. Естественно, что хотелось собрать как можно больше подписей, и я, конечно, не мог позволить себе оставаться в стороне от этого благого дела.
  В один из своих клубных дней я, попахав полчасика водную гладь плавательной дорожки, залез на деревянную полку сауны прогреть старые кости и артрозные суставы. Там уже сидел мой знакомый пожилой американец, немного говоривший по русски.
  - Слышали, - обратился я к нему, - в Сан Диего среди хомлесов вовсю гепатит А и Б распространяется. Лос Анджелес таймс пишет, уже десятки есть заболевших.
  - Читал, читал, - откликнулся мой сосед, вытирая полотенцем пот с лысины. - Нам-то с вами что до этого?
  - Как что, - удивился я, - они же и у нас тут моются, чешутся, бреются, а главное, раздеваются в тех же кабинках, что и мы. Запросто занести заразу могут. Вот, нашлись активисты, письмо составили, чтобы не пускать сюда хомлессов. Хотите, можете и вы его подписать.
  Американец молча взглянул на меня долгим непонимающим взглядом, снова вытер мокрые от пота лицо и голову краем полотенца, потом сказал с плохо скрываемым раздражением:
  - Что вы такое говорите? Они такие же, как вы, люди. Точно так же заплатили за вход деньги и имеют те же права.
  - Но я же, - запальчиво возразил я, - не хочу от них гепатит подхватывать.
  - Пожалуйста, - сухо ответил мой собеседник, - можете сюда не ходить. Идите в другие, более дорогие клубы, есть много разных, элитных.
  Я заткнул рот, закусил язык, поджал губы, решил больше не спорить. Бесполезно. Мы никогда этих болванов с их политкорректностью не поймем. Они ведь точно так же под натиском пришлых латиносов, мексов, черных ушли из лосанджелесского даунтауна, а хорошие городские районы центра и юго-востока отдали косоглазым корейцам, китайцам, тайцам. Скоро и до нашей Санта Моники очередь дойдет, вон богатеи иранцы уже стали вовсю недвижимость скупать.
  
  * * *
  
  Как же мы всегда недоверчиво вздергивали брови, когда нас уверяли, что американцы не только очень "законопослушные", но и очень "тупые". Теперь, попав в США, мне довелось это проверить. Я скоро понял, что неуклонное соблюдение американцами разных законов, правил, инструкций - это топор с двумя сторонами, лишь одна из них тупая, а другая все же острая.
  При этом сразу же осветлилась потемневшая от времени и протертая до дыр старая истина, утверждающая, что большинство забронзовелых законов, норм, правил, указаний, впрочем, как и вечные библейские заповеди, хотя и спущены сверху нам всем, но главным образом, предназначены все же для мало культурных и плохо образованых членов общества, то-есть, простаков и невежд. В принципе, для многочисленного среднего и нишего большинства.
  Таким людям легче и проще жить, не отступая ни влево, ни вправо от указанного направления, они даны им, чтобы не сбиваться с прямого пути, чтобы, боже упаси, не нарушить предписания, заложенные в их головы с раннего детства. Им думать не надо, соблюдай то, что велено, и не вякай по любому поводу. Если на двери написано "Exit", , то входить в нее ни в коем случае не смей, используй "Enter". Точно также, нельзя выходить из автобуса с передней площадки, хотя бы там никого не было, и никому не помешал бы.
  Вспоминается смешная киношная сцена. Убегающий от полиции Чарли, уткнувшись в запертые наглухо ворота, тщетно пытается их открыть и даже через них перелезть, в то время, как рядом вообще никакого забора нет, и эти ворота можно просто обойти сбоку. Но этого делать нельзя, это запрещено, надо пройти только через ворота. И чудной Чарли продолжает воевать с замком на дверях, пока не попадает в лапы полицейских.
  
  Если все же признать существование пресловутой толстолобости американцев, то отнести ее можно, повидимому, именно к той самой их прямолинейной законопослушности, а вовсе не ко всему прочему. Иначе не мчались бы по международным трассам форды и шевроле, не высились голден бриджи и импайр стил билдинги, не взмывали в небо боинги и шаттлы, не держали бы мы в руках айфоны и ноутбуки. Ведь всюду в США соблюдаются строгие нормы и стандарты, благодаря которым шины могут делаться в Техасе, карданные валы в Монтане, а собираться машины могут в Детройте.
  Тоже относится к делам и более высокого уровня - верховной власти. Знаете почему в США роль президента не столь уж велика, и нет опаски, что даже полный идиот (вроде нынешнего) на этом посту может привести страну к краху? Потому что ею рулит не смертный человек, который со всех сторон подвержен ветрам перемен, моды, чувств и пристрастий, влиянию сэра рокфеллера, мадам ливински или сенатора маккейна. На капитанском мостике страны стоит безвременный честный бескорыстный автопилот-робот. Имя ему - Закон.
  
  Однако, если я себя к тем упомянутым выше прямолинейным болванам не причисляю, то что же - неужели, для меня, такого-растакого, всеобщие правила, распорядки, запреты и разрешения могут быть побоку? Это ведь лишь в той-то нашей жизни было нормой нарушать нормы. Не отягощенные грузами угрызений совести, тяготами моральных и нравственных ограничений, несвободные жители страны Советов свободно, легко и весело обходили все, что только можно было обойти. Относилось ли это к правилам уличного движения или к иструкции по пользованию уличным туалетом.
  "Все вокруг народное, все вокруг мое", - пелось в старой советской песне и осуществлялось непосредственно в жизни путем повсеместного выноса из ворот фабрик и заводов конфет, булок, шарфов, гвоздей и гаечных ключей.
  Поэтому для просекания того, что здесь, при частно-собственническом капитализме, на все смотрится совсем иначе, мне требовалось вмешательство того самого топора, острию которого и довелось выправить и прочистить мои мозговые извилины. Хотя и не так уж сильно, он все же памятно долбанул меня по затылку. Расскажу подробнее.
  
  По прошествию года с начала моего американского автомобилизма, я пошел в районную контору DMV - Департамент "Моtо Vehicles" (средств передвижений), чтобы пройти обязательную ежегодную регистрацию своего олдсмобила. За плотно застекленным окошком шоколаднокожая клеркша, недолго порывшись в компьюторе, строго вскинул на меня свои длинные густо подмазанные ресницы:
  - Вы не можете быть зарегистрированы, - врезала она мне под дых.
  - Почему? - Удивился я.
  - У вас штраф - 120 долларов.
  "Ничего себе, - подумал я, - за что это, и такой большой?"
  - Неправильная парковка, - небрежно бросила негритянка. - Не там, где можно или не тогда, когда можно. Не знаю. Платить будете?
  Конечно, я тут же полез в карман. А знал бы, невежда, правила, кошель похудел бы намного меньше. Оплати вовремя ту злосчастную бумажку (ticket), засунутую под дворник на лобовом стекле моей машины, штраф не вырос бы аж в 3 раза.
  Теперь мне стало понятно, какова цена американской законопослушности. Никакая она не этическая, нравственная, моральная, а самая простая материальная - этакая лобстерно-денежная, долларовая.
  
  УКРАДЕННАЯ СУМКА
  
  Дуализм мира проявляется везде и во всем. Так и глубоко укорененный в американцах далекий для советского человека инстинкт частно-собственничества - тот же двуликий Янус. С первых же месяцев моего внедрения в новую жизнь я стал убеждаться, что, кроме непонятных мне и поначалу весьма неудобных мешающих быту странностей, он имеет и некоторые важные положительные стороны. Одна из них - безусловное уважение всего своего, личного, собственного. Вот несколько свидетельств этого.
  
  Через пару недель после нашего приезда в Америку мы с мамой в очередной викэнд поехали за покупками в лосанджелевский даунтаун. Набегавшись по торговым джунглям вещевого изобилия и сильно от этого приустав, мы обратно поехали на такси. По прибытии домой приняли душ, отдохнули, пообедали, я посидел у компьютера, посмотрел телевизор, почитал газету, прозвонился дочкам и приятелям, разобрал ящик с бумагами и еще что-то поделал. Прошло не менее 8 часов, как уже к позднему вечеру вдруг позвонил телефон. На ломаном русском языке мужским голосом нам сообщили:
  - Вы сегодня ехали в такси и оставили шерстяную кофточку.
  - Какую, какую? - воскликнула встревоженная мама, побежала в коридор к вешалке, перебрала свои блузки, кофты, халаты и, выхватив у меня телефонную трубку запричитала: - Да, да, действительно, я сейчас проверила и обнаружила, что исчезла моя любимая оранжевая кофточка с большими белыми пуговицами. Это я ее забыла забрать, на себя не одела, так как было жарко. Ой, спасибо большое, что ее нашли. Куда надо приехать, чтобы ее взять? Мы сейчас же у вас будем.
  - Никуда не надо, драйвер ее сам вам привезет, он адрес знает, будьте дома.
  Моя матушка была так поражена, что проглотила язык, и только смотрела на меня вопросительным ничего не понимающим взглядом.
  А буквально через полчаса у ворот нашего дома послышался гул мотора желтой машины, из нее с кофточкой в руках вышел наш утренний таксист, и моя до слез тронутая этой услугой мама пыталась сунуть ему в благодарность пару долларов.
  И как было не растрогаться от того, чего представить себе было невозможно в той нашей советской жизни?
  
  Тут же вспомнилась еще в детстве виденная вокзальная сцена из какого-то голивудского фильма, когда сошедший с поезда герой картины, увидев издали махавшую ему рукой даму, оставил у вагона свой чемодан и бросился к ней навстречу обниматься и целоваться, а мы, мальчишки, ждали момента увидеть его кислую физиономию, когда по возвращении на перрон он своего багажа уже не застанет. К нашему удивлению и сожалению, такое удовольствие нам получить не удалось - следующие кадры показывали уже гостиничный номер, где герой благополучно распаковывал тот самый свой перронный чемодан.
  
  Аналогичный и еще более знаменательный случай произошел со мной по завершению туристической поездки в Лас Вегас. Наш экскурсионный автобус развозил туристов по разным местам их отправки домой. На той или иной автостанции они выходили, брали выставленные из багажного отделения рюкзаки, баулы, чемоданы и отправлялись куда кому надо. Моя остановка у аэропорта была последней. Я схватил свой чемодан и быстро побежал на регистрацию, времени оставалось мало, и я боялся опоздать. Только, подойдя к трапу самолета, я вдруг вспомнил, что у меня была ведь еще и сумка. Где она? О, я ее забыл взять из автобуса. "Что делать? - завертелось в голове. - Побежать обратно? Но автобус, наверняка, уже ушел, да, и времени до посадки в самолет осталось совсем мало. Чорт с ней с этой сумкой, - решил я, - обойдусь, ничего не поделаешь, будет повод купить новую".
  Прилетев в Лос Анджелес и приехав домой, я тут же бросился звонить на мобильник гиду, который нас сопровождал.
  - Нет, не видел, - ответил он мне. - Мы очень быстро уехали с того места, где вас выгрузили, там стоять было нельзя. Но я постараюсь выяснить и вам сообщу. Да не волнуйтесь, найдется как-нибудь ваша пропажа.
  Прошел не один день, пока мне перезвонил наш ласвеговский экскурсовод.
  - Все в порядке, - сказал он. - Ваши вещи у меня. Оказалось, действительно, мы тогда поторопились и не заметили, что у автобуса была еще одна сумка. Представляете, она там на площади аэропорта простояла целый день, до вечера. И кто-то отнес ее в камеру хранения, откуда я ее и забрал. Я вам сегодня же перешлю, не беспокойтесь.
  Когда я выразил свое удивление этим происшествием своей соседке, давно уже жившей в Америке, она мне обьяснила:
  - А я не вижу в этом ничего особенного. Во-первых, здесь никто, кроме таких, как мы приезжих, никогда не позарится на чужие вещи, здесь ведь частное, личное считается неприкасаемым, священным. Во-вторых, кто же в общественном людном месте станет трогать руками какую-то подозрительную сумку - мало ли что в ней находится, может быть, взрывное устройство или бомба, кто знает. В наше-то время, зачем рисковать.
  
  Другой случай вызвал у меня не менее приятную реакцию удивления.
  В тот день в качестве оплаты наведения мостов на моих редеющих зубах мне предстояло вручить сделавшему эту работу дантисту 2 тысячи долларов, зеленькие бумажки которых были мною дома акуратно положены в небольшой бумажный конверт. До назначенного мне срока приема в стоматологическом кабинете оставалось еще полчаса, и я зашел в ближайший супермаркет подкупить на ужин продуктов. Побродил туда-сюда по магазину, поглазел на продуктовые и вещевые полки, потом набрал в корзину все, что было намечено, постоял в очереди в кассу, расплатился за покупки и взглянув на часы, увидел, что опаздываю, поэтому заторопился и стремительно бросился вприпрыжку догонять время. Слава богу, прибыл почти нормально, и был сразу посажен в пыточное кресло.
  После тяготрудных примерок, подгонок, сверлений я выбрался из-под бормашины и направился к даме- регистраторше отдавать долг. Но когда залез во внутренний карман брюк, то с ужасом обнаружил, что конверта с деньгами там нет. Где он? Стал шарить по всем другим карманам, общупал все, что только было возможно: складки одежды, подкладку куртки, кошелек. Две тысячи долларов, как в воду канули. Ужас!
  В нервном возбуждении я стал судорожно шевелить своими хилыми мозговыми извилинами и пораскидывать пасьянс тощих мыслишек. После довольно долгого поиска я все-таки нашел в себе показавшееся правильным решение и дал команду ногам - бежать в магазин. Надо же было пытаться найти там свой конверт с деньгами - может быть, именно у кассы я его и выронил. А что еще мне оставалось делать? Хотя, тут же подумал: даже, если кто-то уже мои деньги и подобрал, то какой дурак их теперь отдаст? Но попробовать все же стоило.
  Войдя в супермаркет, я увидел, что того кассира, с которым тогда расплачивался за покупки, уже не было, а другой, нехотя выслушав вполуха мои обьяснения, сказал:
  - Не знаю, мне никто ничего не передавал. Идите спрашивайте у супервайзера.
  В кабинете начальства толстый смуглый латинос внимательно на меня посмотрел, потом спросил:
  - А что было в том конверте, деньги? Сколько и какими купюрами?
  Услышав мой ответ, он добродушно улыбнулся мне краем губ, поднялся из-за стола, подошел к стоявшему в углу комнаты массивному стальному сейфу и достал из него мой конверт.
  - Ваш? - спросил он и протянул мне: - Пересчитайте.
  Я расцел всем своим экстерьером и интерьером: зарделся щеками, расплылся в улыбке, заслушался победным маршем, зазвучавшим в ушах. Хотя вместе с тем от приятного недоумения у меня и отвисла нижняя челюсть, а над удивленно вздернутыми бровями веселой складкой сморщился лоб.
  - Надо же, какое чудо, - делился я потом со всеми своей радостью, - никто не позарился даже на такую крупную сумму, подняли с пола и, ничего не взяв, честно отдали работникам магазина. Просто удивительно. У нас, в нашем совке, никто бы так не сделал.
  
  Мне могли бы возразить - сейчас в России победившего капитализма к частной собственности должно быть совсем другое отношение, чем раньше. О каком преуспевании можно говорить, если бизнесмены станут друг друга бессовестно накалывать и друг у друга что-то по мелочевке оттяпывать?
  Конечно, никакой нефтяной бомбила никогда не будет поглупому пачкаться и в любом случае сразу же вернет другому такому же олигарху, даже конкуренту, женский редикуюль с десятком тысяч деревянных, забытый его благоверной на корпоративной вечеринке в ресторане. Другое дело, если речь пойдет о крупном предприятии на миллионы долларов, тут уж будь здоров и не зевай.
  Но на обычном, более низком, уровне в России, как сто, двести и триста лет назад, конечно, все осталось по прежнему. Трудно измениться психологии человека, особенно такого, как совок, густо просоленного социалистической пропагандой, всю жизнь его уверявшей, что "общественное важнее личного", что "единица - ноль" и "все вокруг советское, все вокруг мое". Поэтому взять что-либо чужое, плохо лежащее, попадающееся на пути, хотя бы и принадлежащее кому-то другому, вовсе не такой уж большой грех и не сильно подсудное преступление.
  Примеров подтверждения такого строя мыслей у сегодняшних россиян - вагон и маленькая тележка. Вот только два из них.
  
  В тот день, мы с Линой, уезжая из Москвы, вместе со своим багажом прошли в Шереметьеве металлоискатели контроля безопасности и стали в очередь к столу регистрации.
  - Ставьте сюда свои вещи - чемоданы, рюкзаки, сумки, что там еще у вас, - сказала служащая Аэрофлота, показывая на площадку весов. - Мы поставили, регистраторша посмотрела на шкалу килограммов. Вдруг я обратил внимание на то, что одного из багажных мест я не вижу:
  - Что такое, Лина, а где же твоя черная сумка? Ее же здесь нет.
  - Ой, - воскликнула моя рассеянная подруга, - действительно, где она... Может быть, она осталась там, на проверке?
  Мы остановили регистрацию, погрузили обратно свои вещи на грузовую тележку и быстрым аллюром понеслись обратно к стойкам контроля безопасности. Я обратился к той проверяльщице, у которая только что осматривала мой рюкзак и рылась в линином чемодане:
  - Мы десять минут назад случайно забыли здесь сумку, - затараторил я. - Такую черную, с двумя ручками. Где она, вы ее не видели?
  - Не знаю, не знаю, никто ничего нам не передавал, - ответила та. - Ищите сами вон там, а за этой стойкой уже не наша зона ответственности.
  И сколько после этого мы не ходили по разным инстанциям, не бегали, не суетились, не искали, все было бесполезно - лининой сумки и след простыл.
  - Повидимому, - обьяснил начальник аэропортовской охраны, - кто-то ее схватил и унес. Пишите Заявление, составим Рапорт, заведем Дело, будем работать, расследовать.
  Но о чем можно было говорить, когда до отправки нашего самолета оставалось всего полчаса. Поэтому, еще немного попсиховав и понервничая, мы, чтобы не опоздать, плюнули на все и отправились к воротам посадки, которая уже шла полным ходом.
  
  Другой почти точно такой же случай произошел со мной во время автобусной экскурсии в Ярославль и Кострому. После длительной поездки по церквям и монастырям того северного российского края мы уже затемно прибыли в загородную придорожную гостиницу. Вся наша туристическая группа выгрузилась из автобуса, взяла вещи из багажного отделения и отправилась в вестибюль гостиницы устраиваться на ночлег. Поскольку мое место в автобусе было в крайнем заднем ряду, то я выбрался наружу самым последним. Взял было свой стоявший на асфальте рюкзак, но, как только собрался повесить его на спину, услышал свое имя, громко выкрикнутое из-за двери гостиницы.
  Оставив в покое рюкзак, я быстро побежал к входу в здание, пробился через толпу ожидавших своей очереди туристов, подошел к стойке регистрации, отдал свой паспорт, с которого довольно долго делали копию, и, наконец, получил ключ от номера, где предстояло остановиться на ночь. Вслед за тем, уже не никуда торопясь и на несколько минут даже зацепившись языком за пару своих знакомых спутников по турпоездке, я вышел из гостиницы и сквозь сгустившуюся безлунную тьму направился к своему оставленному на тротуаре багажу.
  Но, как предвидящий дальнейшие события читатель, наверно, уже догадался, я своего багажа на месте не застал. Он бесследно, бесповоротно исчез, растворился в вечерней мгле, не оставив после себя никакого намека, где его искать, ни записки, ни письма. А на сей раз это было особенно обидно, так как тот рюкзак был у меня единственным моим багажом и его пропажа вызывала много проблем. Ведь он содержал в себе всю целиком мою дорожную поклажу: фотокамеру (довольно дорогую), электробритву, комплект рубашек, маек, трусов, носок, то-есть, все то, без чего все оставшиеся несколько дней моего путешествия были напрочь испорчены и отравлены. Я страшно огорчился, расстроился, но предпринимать ничего не стал - знал, что это было совершенно бесполезно.
  Вот такое ныне в России трепетное отношение и уважение к частной собственности, такое особое почтение и внимание к личным вещам человека.
  
  
  КОРОВИЙ ЯЗЫК
  
  Как чувствует себя куст многолетнего артишока, когда его пересаживают с давно обжитой огородной грядки в осенний парник? Плохо.
  Несмотря на то, что в теплице не дует сырой ветер, и не холодно ночью, ему все равно там хуже - неуютно, неудобно, непривычно. Если молодые саженцы быстро приспосабливаются к новым условиям, то у старого растения блекнет яркий зеленый окрас, он вянет, сохнет, и его верхушка клонится к земле.
  Вот и такой, как я, обросший годами новый американец ко многому в США привыкает мучительно долго и сложно. А есть и такие трудности, которые вызывают почти непреодолимый напряг.
  
  Первое из них место, чего и следовало ожидать, сразу же утвердилось для меня за языком. В моем рту он оказался неповоротливым, немым, вроде его коровьего заливного ононима в студне-холодце. Он прирастал к нёбу, не в силах произнести что-либо членораздельное. Я бекал-мекал, мычал, выдавливая из себя какие-то английские слова, а то и вовсе переходил на обезьяний язык пальцев рук, глаз, бровей, губ.
  А ведь сколько я долбал этот инглиш еще с самого нежного возраста. Все оказалось бесполезно. Выяснилось, что американский и, тем более, его калифорнийский отпрыск, сильно отличается от своего британского папаши. У шекспировского скелета в стратфордовской могиле, наверно, отвалилась бы челюсть, если бы он узнал, что двадцатку вместо благозвучно правильного "твенти" эти невежды американцы почему-то называют "твони", а 30 - "тори" и 40 - "фори".
  - Тут еще и не то услышишь, - обьясняли мне уже пожившие в Лос Анджелесе наши русские знатоки-полиглоты. - Да и чего ждать там, где испанский звучит на улицах чаще английского?
  Позже я встречал далеко не одну профессиональную учительницу из бывшего Союза, которой с большим трудом удавалось пустить хоть в какое-нибудь полезное дело свое инязовское образование. Куда уж было мне с моей нулевой способностью к какому-либо другому наречию, кроме посконно-московского, улавливать тонкости языковых диалектов и, тем более, акцентов произношения.
  
  Но, если сказать что-нибудь по английски на бытовом уровне, мне еще худо-бедно удавалось, то понимание было абсолютно недоступно. И становилось особенно огорчительно, когда встретившийся в лифте англоязычный сосед, услышав от меня какие-то коряво сцепленные друг с другом фразы о сегодняшней погоде или пробках на 405-м фривее, думал, что мне можно сообщить и более подробные сведения по поводу дующей из пустыни жаркой "Санта Аны" или сегодняшнем эксиденте на дороге в Пасадене. Но из того, что я слушал, я ничего не слышал, так как не понимал.
  А каким болваном я себя чувствовал в актовом зале, когда перед началом концерта ведущий программы или дирижер оркестра что-то непонятное говорил, обьяснял, пояснял, обьявлял. И особенно было обидно, если все вокруг смеялись над какой-нибудь звучавшей со сцены шуткой, а я сидел дурак-дураком, расставив уши глухой тетерей.
  Однако, это все было мелкими семечками по сравнению с твердыми орехами, которыми предстали передо мной непробиваемые языковые барьеры в общении с внуками. Я пытался читать им "Доктора Айболита" и "Конька-горбунка", рассказывать про балет в Большом театре и клоунах в московском Цирке, про Кремль и Соловецкий монастырь. Но до них все это доходило так же, как до меня их обьяснение, чем школьный дистрикт в Санта Монике отличается от такого же в Калабасасе, а бейсбольный мяч от волейбольного или футбольного.
  Приходилось обходиться лишь кухонными и туалетными ошметками великого и могучего пушкинского и не менее великого уитменского-марктвеновского. Все диалоги сводились к столово-ванным наставлениям и денежно-постельным просьбам, типа "Поставь чайник подогреть" или "Выключи воду в кране" и "Give me 5 dollars for ice cream" или "Can I go to Bernie in the overnight?"
  
  Поначалу я ретиво взялся прошибать лбом стену языковой крепости. Пошел в High School, где учителя-американцы вталкивали в закостеневшие мозги престарелых эмигрантов азы английского, значившегося здесь, как "Second language". Я просидел там около 4 лет, но это практически ничего дало, так как оказалось почти точным ремейком советского способа обучения иностранным языкам, сводившегося к освоению никому не нужной грамматики и чтению, писанию.
  Ясно было, надо не учить английский, а жить в нем, внедряться. Некоторые мои сверстники все свое русское прошлое, как старое драповое пальто, заперли в шкафу с нафталином, перестали на привычном с детства языке читать газеты, книги, смотреть ТВ, запретили детям говорить с ними по русски. Прослышав о таких экспериментах, я тоже стал каждое утро смотреть новости на FOX'е, по вечерам проникать в сюжетные ходы вестернов и лайфшоу, читать только на английском и клал рядом с подушкой Шелдона и Бредбери.
  Но, увы, все мои потуги оказались тщетными, чужой язык не лез в дырявую черепную коробку, как арбуз не лезет в редикуль. И я начал отступать, уходить, ретироваться, а для оправдания своей постыдной лени стал придумывать разные отговорки. Во первых, рассуждал я, у меня вообще нет способности к языку - моя память не простая механическая, позволяющая что-то быстро в нее закладывать, а, якобы, некая более сложная аналитическая. Мне для запоминания нового незнакомого слова нужно в разное время встретить его не менее 15 раз, и для понимания его значения найти к нему какую-нибудь ассоциацию, сравнение.
  Например, то, что английское "observation" следует переводить, как "наблюдение", я мог догадаться и запомнить, только сопоставив его со словом "обсерватория". Точно также мне удавалось сообразить, что предположим, "expansion" означает "расширение", которое связано с понятием "экспансия". Этот капризный характер моих извилистых мозгов (кто бы мне их вправил?) я знаю за собой уже давно, и он меня часто подводил, но иногда, наоборот, выручал. Вот, как однажды это было.
  
   В далеком 1958-м при сдаче кандидатского минимума на экзамене по теории фильтрации профессор предложил мне написать формулу Дюпюи. То ли из-за наличия решета в голове, то ли на нервной почве, я вдруг не смог сразу вытащить ее из своей запутанной науками памяти. Я попросил дать мне минутку для прочистки мозговых полок. Пересел за соседний стол, взял листок бумаги, карандаш и, используя закон Дарси и несложные алгебраические махинации, довольно быстро вывел ту забытую мною формулу. Экзаменатор был приятно удивлен примененным мною новым неожиданным способом расчета. Больше он меня вопросами не терзал и поставил 5.
  Однако, здесь такие сложные мысленные экзерсисы были нужны, как паращюты аквалангистам. Здесь требовались прямые лобовые приемы, но, увы, я ими не владел.
  Вот иметь бы мне способности к языкам моего институтского однокашника Яши Натариуса, который, зная поначалу только немецкий, с помощью слушания практически одного лишь заграничного радио самостоятельно выучил английский, французский и, кажется, испанский. Его история вообще интересна: в 1944-м он был призван в армию из ВИИЯ (был когда-то в Москве такой Военный Институт Иностранных Языков), и после войны до того, как поступить на наш курс, еще долго служил переводчиком в лагерях немецких военнопленных.
  
  Второе оправдание, которое я придумал для своего ухода от борьбы за языковое выживание, было еще более позорным. "Ну, сколько еще этой моей жизни осталось? - Отвечал я мысленно хулителям моего дизертирства. - Стоит ли мне на старости лет лишать себя возможности наслаждаться театром Гафта, Табакова, Хобенского, фильмами Муратовой, Сокурова, Звягинцева? Нужно ли отказываться от удовольствия погружаться в детективные перипетии акунинского Фандорина, в прозу Улицкой, Рубиной, юмор Веллера и Губермана?"
  И я преступно отступил от трудностей, утонув в болоте лени и безделья. Я запахнул на диване полы старого дырявого халата уютной русской жизни с ее телепрограммой "Время", кремлевскими интригами, московскими кинофестивалями, книжными ярмарками.
  Стыдно.
  
  
  
  Глава 10. ПРИТИРАНИЕ
  ПОДАВЛЯЮЩЕЕ МЕНЬШИНСТВО
  
  Город, где мне довелось просуществовать первые 3 года американской жизни, с самого начала показался мне довольно-таки странным, удивительным, непонятным.
  Мое появление в нем совпало с громкой долгоиграющей кампанией за легализацию в США неприятного, вызывающего рвотные позывы явления - однополых браков. Казалось, вся страна тронулась умом, когда всерьез публично могла без всякой улыбки (ухмылки, усмешки) обсуждать постельный вопрос о трахании мужиков друг с другом. Прошел не один месяц пока до меня дошло в чем тут дело, за что воевали гомики-педерасты, почему в 1997 году почти повсюду они еще терпели поражение, которое только через несколько лет сменилось их сокрушительной победой.
   Хотя уже тогда было в США место, где такая борьба увенчалась успехом, причем по очень простой причине - там сексуальное меньшинство было большинством. Это место, где мне и довелось поселиться, называлось городом Западный Голливуд, который со своим собственным мэром, полицией и судом фигурировал в качестве одного из нескольких десятков отдельных административных образований огромного мегаполиса (графства) под названием Большой Лос Анджелес.
  Представителям нетрадиционной сексуальной ориентации, как и поныне, принадлежал большой район довольно богатой застройки, которая совсем не случайно примыкает к шикарным виллам знаменитого Беверли Хилза. Почти все его жители - молодые, активные и хорошо обеспеченные люди. Кстати, учеными лосанджелесского Калифорнийского университета (UCLA) подсчитано, что уровень доходов гомосексуалистов на 20% выше всех других, и налогов они платят на 10% больше. Поэтому, естественно, им принадлежит власть в городе, они представляют горсовет администрации Сити Холла, распределяют налоговые поступления, формируют муниципальный бюджет, решают, что и где строить и благоустроить.
  Это же позволяет им ежегодно в июне месяце устраивать дикие уличные буйства, именуемые гей-парадами, в которых принимают участие тысячи человек. В первое же свое американское лето вместе с толпами других зевак мы вышли на бульвар Санта Монику посмотреть на безобразное гейское представление. Это был карнавал бесстыдства, маскарад похоти, шабаш ведьм с космами седых волос, хотя и без полукруглых двойняшек под футболками.
  Нет, вру, многие рослые крепыши, с ярко намазанными красными губами и щеками, выпячивали на груди резиново-пластмассовые полушария, а их бритые ноги выворачивались босоножками на неудобно высоких каблуках. Вся кавалькада, медленно шествовавшая по улице, изумляла бессовестной оголенностью с преобладанием рванин в причинных местах на брюках и шортах. Радугоподобное нагромождение окраски маек, футболок и кофт могло бы соответствовать гейскому флагу, если бы это многообразие цветов не было столь же вызывающе безобразно, хаотично и бессмысленно.
  Шествие сопровождалось также сильнодецибельным шумом и грохотом, в нем беспорядочно смешивались отдельные дикие выкрики поддатых горлопанов, общий гул толпы, оглушительный бой барабанов, пронзительный вой труб, дудок, саксофонов. Хорошо еще, что под рукой оказались кусочки мягкой туалетной бумаги, которой удалось заткнуть уши.
  После привычных в моей той жизни умело организованных и профессионально отрежиссированных московских культурно-массовых мероприятий, шествий, демонстраций и парадов все это производило неприятное чувство полной безвкусицы, провинциальности, беспомощности.
  
  * * *
  
   И вот удивительное совпадение, рядом с геями и лезбеянками судьба-индейка по причуде шутковатого случая разместила людей другого гонимого меньшинства - русских евреев, выходцев из бывшего СССР. Вообще-то, более странного и несовместимого соседства трудно себе представить. Воспитанники комсомола и КПСС, стыдливо прикрывают глаза, проходя мимо гейского кинотеатра с соответствующими афишами. И с изумлением широко их распахивают, когда видят, как открыто, вызывающе, демонстративно прямо на улице целуются взасос два здоровенных волосатых мужика.
   Разве обьяснишь им, почему вестголливудский Сити Холл без лишнего шума (в отличие от громких кампаний в других американских городах) давно уже выдает свидетельства однополого партнерства? И, вместе с тем, много лет до самого последнего времени отказывался регистрировать обычные двухполые браки.
  Им не понятен пафос борьбы геев и лезбеянок за юридическое признание гомосексуальных супружеств, большая часть которых распадается в среднем каждые 3-4 года. Они удивляются, как этим людям не тягостны бесконечные судебные тяжбы, связанные с расторжением их браков. И почему эти волокитные скандальные процессы не останавливают их ожесточенное протестное самоутверждение в качестве совсем недавно преследовавшегося меньшинства. Людям старой советской закваски это понять трудно.
  
   Их эмигрантский мир существует самостоятельно, отдельно, без какой-либо связи с тем гомиковским, он живет по своим, может быть, архаичным, но привычным десятилетиями опробированным законам и правилам. В русско-язычной части Западного Голливуда на каждом шагу висят вывески, объявления, рекламы по-русски призывающие купить самую свежую икру, самые вкусные пельмени, крестьянский твоќрог, квашеную капусту, соленые огурцы. Нигде больше во всем Лос-Анджелесе никто таких деликатеќсов не предлагает. Нигде, как в рестоќране "Каштан" или "Тройка", нельзя отведать перченную окунево-карповую уху и бардовый буряковый борщ, поесть пышнотелую кулебяку с говядиной, тонкие хрустящие по краям блины со сметаной, румяные пирожки с картошкой или кислой капустой. И попить свежего холодного игристого пузырящегося кваса.
   Здесь, возле дверей магазинов и кафе, мешая проходу по узкому троќтуару, толпятся старые и новые зна-комые, родственники и соседи, котоќрым, кажется, и негде больше посудачить, обговоќрить последние новости, пожаловаться на артрит в коленках, поругать неблагодарных детей.
  По численности населения русский Западный Голливуд, конечно, не дотягивает до нью-йоркского Брайтон-бича. Меньше он и других национальных общин Лос-Анджелеса, таких, как китайская, корейская, тайская, даже армянская и уж тем более мексиканская.
  Но зато уж точно он им не уступает по гражданской активности, заквашенной на неуемной еврейской предприимчивости. Около десятка разных русско-язычных общественных организаций действуют в Лос Анджелесе. Это ассоциации ветеранов войны, узников Холокоста, союз ученых и изобретателей, обьединение медицинских работников, землячества разных городов (одесское самое активное) и многие другие.
  
  * * *
  
   Почему именно этот район города Ангелов привлек моих земляков и соплеменников? Возможно, их потянуло сюда соседство тоже компактно живущих неподалеку евреев и тоже ашкеназов, хотя с венгерскими, румынскими, польскими и прочими восточно-европейскими корнями. Их папы, мамы (или уже бабушки, дедушки) бежали в Америку от Холокоста и образовали в Лос Анджелесе большую крепкую общину.
  На обширной территории между улицами Fairfax и Labrea почти каждый пятый дом - ортодоксальная, хасидская или реформистская, прогрессистская синагога. Думаю, что только в одном городском квартале этого района синагог больше, чем во всей столице нынешней самостийной Украины. А сколько здесь разных школ, ишив, израильских бутиков, кошерных магазинов, кафе и ресторанов - не перечесть.
   Повсюду яркие вывески зазывают прохожих зайти в "Kosher market", "Temple Israel", "Jewish Chabad center", многие из этих надписей дублируются ивритскими буквами и сопровождаются витиеваато изображенными могендовидами и минорами. Стены некоторых домов привлекают внимание живописными картинами на жанровые темы из быта еврейских местечек начала прошлого века. А по пятницам и субботам улицы чернеют от старомодных длиннополых сюртуков и лапсердаков - это многодетные семейства верующих евреев идут в синагоги и молитвенные дома на шабатную службу.
  
   И вот еще что. В первую же прогулку в лосанджелесских переулках из-под зелени фикусов, платанов, магнолий со скамеек и кресел у аппартаментных домов донеслись до меня давно забытые, сталинизмом забитые и сердцу приятные звуки родного "маме лошен". Значит, ура, от разбитого холокостовским цунами огромного идишского материка еще остались осколки, острова - заповедники исторического наследия наших бабушек и дедушек.
   Но радость моего открытия несколько приутихла, когда в еврейских магазинах, лавках и кафушках на Fairfaxe я вовсе не услышал никакой еврейской речи, продавцы с покупателями обьяснялись на английском. И стало понятно, что те старички под ветками деревьев были нашими, советскими. Я тут же вспомнил, что еще до 1939 года в Беларуссии и Украине дети ходили учиться в школы-хедеры, так как в этих советских губерниях почти все евреи говорили по еврейски (впрочем, там и почти все местные жители, не евреи, тоже огбьяснялись на идише). Даже на гербе Беларусской ССР рядом с кириллицей стояли еврейские буквы.
   А при посещении ферфаксовских торговых заведений меня резануло одно неприятное наблюдение. Зайдя в первый же еврейский бутик, я сразу почувствовал к себе настороженное, даже неприязненное внимание. Вспомнилась послевоенная Прибалтика и косые взгяды продавцов рижских и вильнюсских магазинов, обидно переносивших на приезжих москвичей и ленинградцев свою ненависть к советским оккупантам. Может быть, и здесь, в Америке, на каком-то генном уровне действует этакая традиционная неприязнь ко всему русскому, советскому, коммунистическому?
  
   Однако, для меня, только что приехавшего в Америку российского еврея, косые взгляды магазинных продавцов не могли идти ни в какое сравнение с другими, куда более серьезными, проблемами взаимоотношения евреев разных волн эмиграции. Вот, думал я, такой злободневный вопрос, как жилье, особенно остро стоящий в плотно населенных городах Калифорнии. В том же Западном Голливуде наши давно ставшие на ноги и полностью американизировавшиеся единоверцы владеют большим числом аппартментных "доходных" домов, квартиры в которых они сдают в аренду эмигрантами-евреями последней волны.
  Эти домовладельцы безудержно вздувают рентную плату и не соглашаются ни на какое ее снижение. А ведь они могли бы, пусть выборочно, пусть адресно, помочь неимущим евреям-квартиросьемщикам хотя бы небольшими уступками в оплате жилья. К сожалению, они не только не делают этого, но, что еще очень досадно, зачастую не принимают жильцов с той самой 8-ой программой, которая достается тем с большим трудом и мучительно долгим ожиданием.
   На этот упрек я слышал обычно сердитое возражение:
  - Нечего жаловаться, здесь тебе не советская раздаваловка, а свободный рынок, общество накопления, капитализм. Почему это предприниматели должны с кем-то делиться своими прибылями?
  А вот почему, отвечал я сам себе, не открывая рот и тяжело шевеля мозгами в подборе подходящих слов. Эти евреи-предприниматели, как известно, тратят немалые суммы на всякие абстрактные религиозные, просветительские, развлекательные и увеселительные программы. Большие деньги от них идут в разные благотворительные фонды, общества, ассоциации. Конечно, непростительно было бы не испытывать к ним за это глубокое уважение и искреннюю благодарность. Наверно, многое из того, что раздают спонсоры и меценаты по разным адресам важно и ценно.
  Но почему-то им никогда нехватает денег на помощь находящимся с ними рядом новым еврейским переселенцам, которые так нуждаются в поддержке, особенно, на первых порах. Неужели им важнее спонсировать даже нееврейские общественные мероприятия, чем поучаствовать в каких-нибудь целевых проектах помощи своим соплеменникам единоверцам?
  Вот взять, например, историю возведения в Западном Голливуде памятника воинам-евреям, погибшим на восточных фронтах 2-ой мировой войны. Казалось бы, такое святое дело. Но вот, на сбор средств для этого монумента меньше всех откликнулись американские евреи, корни которых лежат в могильной земле стран Восточной Европы, где их родителей жгли в крематориях немецкие фашисты. А ведь они живут на свете во многом благодаря именно тем, кому предназначен этот памятник.
  Также невозможно подвигнуть наших амерниканских соплеменников и на поддержку русско-еврейских бизнесов, так нуждающихся на первых порах в помещениях, финансировании или хотя бы в добрых советах и информации. И бесполезно ждать от них не только помощи в устройстве на работу, но даже рекомендательных писем, которые бывают для этого нужны. Где же, возмущался я, еврейская солидарность? Где голос крови, где память предков?
  
  ЗАВЕТНАЯ ЗЕЛЕНАЯ КАРТОЧКА
  
  Те обще-американские неправильности, на которые я выше жаловался, касались главным образом лишь внешней среды моего нового обитания и по своей остроте и чувствительности ни в какое сравнение не входили с настоящими неприятностями, повалившимися на меня по приезде в Лос Анджелес грубыми тяжелыми булыгами.
  Во-первых, это относилось к моему гражданскому статусу. Ведь я уехал в эмиграцию, взяв на работе отпуск за свой счет - думал: вот получу грин-карту и буду кататься туда-сюда, может, положение в ПНИИИС'е улучшится, и я снова буду при деле. Поэтому я, как полагалось, каждые 3 месяца регулярно посылал Заявления о продлении моего отпуска и каждое утро с трепетом открывал дверку почтового ящика в ожидании письма из Вашингтона.
  
  * * *
  
  Но там в то время, повидимому, царили последствия принятого Конгрессом некого закона с не очень для нашего уха понятным названием "Affirmative action" ("Позитивное действие"). Согласно этому акту почти вся американская бюрократия теперь стала чернеть от избытка в ней черных белых воротничков, то бишь, клерков-негров. Большинство халявных хорошо оплачиваемых и не подлежащих сокращению мест в федеральных и штатовских администрациях США преимущественно отдавались афро-американцам. В большинстве случаев при заполнении вакансий им должны были даваться привилегии в предоставлении должностей на государевой службе.
  Что, зачем, почему? А вот так - нынешнее поколение Америки, якобы, должно из политкорректности извиниться за рабовладельческое прошлое своих предков. Немцы же извинились за холокост, а теперь платят евреям контрибуцию и пускают обратно в Германию. Почему бы и американцам не последовать этому примеру.
  
  Трудно таких, как я, свидетелей и чуть ли не жертв преступлений гитлеровского нацизма, только случаем не попавших в мясорубку Холокоста, подозревать в одобрении рассовых предрассудков. Но то, что существенные отличия представителей разных наций, на самом деле, существуют не только в цвете кожи и строении черепа людей, но и в их интерьере (умственных способностях, свойствах характера и прочих внутренних качествах), у меня сомнений никогда не вызывало. Вот как раз в этом я снова и убедился, сталкиваясь по разным поводам с теми самыми черными американцами. Впрочем, относительно них я и раньше не очень-то обольщался.
  Что, собственно говоря, думал я, вообще они дали миру? Где их Эйнштейны, Ландау, Фрейды? Не двигают же прогресс человечества голоса Армстронгов и Робсонов, кулаки Тайсонов и Али. И почему их непропорционально много среди убийц и бандитов, отбывающих сроки в американских тюрьмах? Чуть ли не ежемесячно газеты, ТВ, интернет сообщают, что где-нибудь в Огайо, Джорджии, Арканзасе черные полицейские поймали такого же, как они, чернокожего уголовника или, наоборот, тот подстрелил некого стража порядка. А как часто в муниципальных школах юные негритосики устраивают пальбу из папиных бераунингов или швыряют гранаты в одноклассников и учителей.
  И еще вопрос, почему на их бывшей родине Африке (кстати, в отличие от своих соплеменников в США) негры по-прежнему живут на уровне орангутангов а, освободившись от "тяжелого колониального прошлого" после ухода белых никакой цивилизации у себя не создают?
  Наблюдая афроамериканцев в разных конторах, магазинах, кафе, автобусах, я неоднократно убеждался в их невежествености, невоспитаности, бесцеремонности, задиристости, тупости. Недаром, большая часть чернокожих детей даже не заканчивает начальную школу, не говоря уж о колледжах и университетах, где они составляют почти незаметное меньшинство.
   Вспоминаю, как, только что приехав в США и попав однажды в какой-то связанный с вэлфером офис, я был очень удивлен черной служащей, получившей от меня бумагу с указанием моего месячного пособия. Ей потребовалось зачем-то посчитать мой годовой доход, для чего надо было 500 умножить на 12. Такую операцию в мои годы даже средний ученик 6-го класса совершенно спокойно мог сделать в уме менее, чем за полминуты. Эта же грамотейка взяла лист бумаги, карандаш и долго выводила цифры столбиком.
   Похожая история уже не поразила меня через 17 лет, когда такая же "продвинутая" чернокожая служащая банка для того, чтобы помножить 650 на 2 открыла в своем компьюторе калькулятор и с таким же трудом, как та первая, долго кликала курсором по монитору, пока не узнала какой будет результат.
  Другой черный, продавец в книжном (!) магазине, когда я попросил найти мне книги Джона Стейнбека, полез искать его в Интернет и стал у меня выяснять, начинается ли его имя с буквы J или G. Выяснилось, что он вообще даже никогда не слышал об этом знаменитом американском писателе.
  Вот такие эти образованцы в великой стране Америке.
  
  * * *
  
  Возможно, именно из-за чернокожей перегрузки USCIS ("Службы гражданства США") мои иммиграционные дела не двигались даже вяло-текущим киселем, а, скорее, тухли прокисшими компотами на столах тех самых черных столоначальников.
  Так или иначе, но прошло 1,5 года, и как-то ночью наш квартирный телефон, не учтя разницу во времени, разбудил моих соседей непомерно громким наглым международным звонком.
  - Привет, Женя, - услышал я знакомый голос пнииисовского сослуживца Фимы Дзекцера, - тут директор на ушах стоит, просит меня узнать, когда ты, наконец, определишься сам с собой, приедешь уже, или что. Кадровичка сука Зина (ты же знаешь эту говнюшку) его совсем забадала: как это, говорит, завсектора столько времени не работает и в штате место занимает.
  Я спросонья не сообразил, как ответить, пробормотал что-то невразумительное. И, естественно, через пару недель получил из Москвы письмо с Приказом о моем увольнении в связи с выходом на пенсию. А еще через пару месяцев (вот закон подлости!) достал из почтового ящика казенный конверт с заветной зеленой карточкой, позволявшей мне без проблем выезжать и вьезжать в страну Америку. Такую гадкую шутку сыграла со мной судьба-паразитка. Но, все-таки, наверно, ей было виднее...
  
  Предпринимал ли я попытку восстановить или построить заново сгоревший синим пламенем мост к своей работе на родине?
  Пробовал, но всего один раз. В первый же приезд в Москву пошел к директору Баулину. Тот встретил меня тепло, приветливо, сразу впустил в свой кабинет и велел секретарше никого не принимать.
  - Рад тебя,Евгений, видеть, жаль, что уехал, - он дружески обнял меня за плечи и усадил с собою рядом на диван. - Давай возвращайся, с удовольствием возьмем тебя обратно.
  - Я бы с радостью, - ответил я, - но бросать детей не хочется.
   - И не надо, что ты, - воскликнул Баулин, - сиди себе в Америке, пиши свои формулы. Компьютер ведь есть, будем по электронке и по скайпу контачить, сейчас повсюду такое практикуется - удобно, выгодно, производственных площадей не надо. Дам тебе должность главного гидрогеолога института, чем плохо.
  От таких горяче-шоколадных слов у меня огнем вспыхнули щеки, рубашка прилипла к спине, и взмокли остатки волос на затылке.
   - Но, как же... - хотел было я что-то промямлить, но Баулин меня остановил вылитым на лысину ушатом холодной воды:
  - Я надеюсь ты, конечно, понимаешь, что работу сам себе должен будешь находить, а я гарантирую тебе 37% дохода. Остальные, увы, придется отдавать, ты же понимаешь, какая у нас тут непростая житуха.
  Гомерический надрывный хохот нервным комом застрял у меня в горле, чуть было не вырвавшись наружу.
  Я встал, пожал директору руку, процедил "спасибо", "до свидания" и теперь уже навсегда покинул стены, которые почти 30 лет украшал бардовыми вымпелами "Ударника коммунистического труда", "Победителя социалистического соревнования" и своими парадными костюмно-галстучными портретами на институтской Доске почета, которые так похожи на намогильные.
  
  * * *
  
  Все-таки, наверно, стоит обьяснить причину того накала сарказма, который сопроводил те мои последние минуты в кабинете директора ПНИИИС'а. Связан он был с абсолютно безнадежными перспективами надыбить какие-либо заказы на профессиональную работу в том совершенно незнакомом мне мире. Какие-то попытки я, конечно, и без пниисовского начальства пытался делать. Вот, к примеру, одна из них, поначалу казавшаяся такой заманчивой.
  
  Начать хочется издалека, а именно с далекого 1974 года, когда еще первая волна еврейской эмиграции выбросила на западный берег Атлантики некую типовую ленинградскую семью с типовой фамилией Белявские - папу, маму и 14-тилетнего пацана. Эти одноязычные русско-говорящие технари-инженеры беспомощно метались в поисках хоть какой-нибудь работы, хватаясь то за баранку такси, то за бебиситерство или уход за онкобольными стариками. Но однажды вдруг увидели в газете обьявление с приглашением на службу в какой-то далекий калифорнийский городок Монтерей. Там на преподавание русского языка в школе требовались учителя... без знания английского. Удача? Еще какая.
   И они отправились на противоположную сторону страны ("Америка - от берега до берега"). Оказалось, что под нехитрым безымянным словом "школа" скрывалось специальное учебное заведение, готовившее шпионов для работы в армии США. Белявские проработали там всю свою американскую жизнь до самой пенсии, купили дом и вырастили сына, со временем ставшего моим зятем. Впервые мы встретились в 1994 году, когда его привезла в Москву моя младшенькая дочь Инна. Она долго водила его за нос, называла толстым и старым (12 лет разницы), бегала по разным другим романам, и поженились они лишь через много лет.
  
  Паша был доктором наук, геологом, преподавал в колледже и профессионально интересовался всякими американскими и, тем более, местными геолого-гидрогеолгическими вопросами. В одну из них он посвятил меня, еще в пору моей московской постсоветской пнииисовской беспросветности. Я, наивный, тогда возмечтался, как и раньше со своим "кротом", ухватить кусок заокеанского крупно-долларового пирога. А накчинка его была вот какая.
   После окончания Холодной войны и потери шпионской учебкой ее звездности расположенный на красивом побережьи Пасифика город Монтерей приобрел нехилое туристско-курортное значение. И, естественно, городской Сити-холл (по нашему - Горсовет), жаждал укрепления этого доходного статуса. Открытие новых магазинов, ресторанов, кафе, расширение аквапарка с большим аквариумом, улучшение дорог должно было бы вдвое укрупнить толпы туристов, готовых оставить в кассовых аппаратах монтереевских бизнесов свои денежки. А это в свою очередь утолстило бы налогами городской бюджет, пополнило кошельки местных школ, полиции, пожарной команды и прочих муниципальных служб, кормящихся из казны города.
  Но без воды, как известно, "ни туды и ни сюды". Ее в Монтерее катастрофически нехватало, и городские власти озаботились ее доставкой с дальнего горного озера по длинной 20-километровой трубе. Вот тут-то я и мог встрять с той своей подземной плотиной, изобретение которой было освящено авторским свидетельством, изящно украшенным красным бантиком с серпасто-молоткастой печатью. Как уже было сказано, я в свое время уже хотел ее втюрить израильским водоснабженцами. Правда, без успеха.
  Рядом с городом протекала небольшая речушка, почти круглый год очень маловодная и бродопереходимая. Однако, подобно всем другим речным потокам на Земле, она имела под собой айсбергом мощную невидимую часть - подземный водный сток, бесполезно утекавший в океан. Для перехвата его и пуска в монтереевские водопроводные краны я еще в Москве произвел многосложные расчеты, сделал рабочие чертежи и привез их с собой в эмиграцию. Мое подземное водное "магазинирование", как это по умному-научному называется, должно было осчастливить монтереевцев надежной подачей чистой холодной воды.
  Но оказалось, что такое счастье им пофигу. Более того, основные жители Монтерея, главным образом народ пожилой (пенсионеры и ветераны учительской и шпионской службы) на дух не переносили шумных, бесцеремонных туристов с их пьяным ором, ревом мерседесов, хонд, горами пустых бутылок, бумажных стаканов, тарелок и оберток. Добропорядочным горожанам, скромным неприхотливым хозяевам малоэтажной частной застройки хватало всего, что они имели, в том числе и воды. В отличие городской власти им не нужно было расширение коммунальных служб, они хотели покоя, мира и тишины.
   Вот почему яростное обсуждение в Сити-холле проекта монтереевского водоснабжения кончилось полным обломом, общественный городской Совет его почти единогласно забодал - старики там обладали подавляющим большинством. Они и отвергли проект водоснабжения с его трубой, а о моих потугах по использованию подземных вод и речи быть не могло.
  Так что, я мог преспокойно подтереться своей чудо-плотиной, если бы не был таким жестким ватман, на котором она была начерчена. Ничего мне с моей профессиональной деятельностью в Монтерее не светило.
   Впрочем, как и воообще в Америке.
  
  ФИКТИВНАЯ ЖЕНА
  
  Такими же огорчительно пустопорожними были у меня и неловкие попытки устроить свою личную мужскую жизнь. Хотя я и был уже в далеко не молодом возрасте, неумолимое пламя сексуальной недостачи постыдно жгло мое нестаревшее тело, сперма кипела, бурлила, пузырилась, пенилась, не давала покоя ни днем, ни вечером, и особенно доставала сонным утром. Куда ее горящую было вылить, сбросить, куда податься, в кого погрузить столбящийся наконечник?
  Естественным обьектом для этого могла бы послужить находившаяся тут же, под боком, моя фиктивная жена - сводная сестра Светлана, которую я специально вывез из Москвы, надеясь на ее помощь маме. Но с ней получился полный облом. Она оказалась совершенно вне какого-либо интереса, хотя между ног у нее и было то, что нужно, но все вышенаходящееся не выдержало никаких моих прежних ожиданий.
  Светлана вела себя демонстративно от нас отрешенно, ничем маме не помогала, никаких, даже мелких, услуг ей не оказывала. Сухой палкой, неразговорчивая, неулыбчатая, неконтактная, она целый день сидела на своем диване и ничего не далала. Я мыл общую раковину на кухне, выносил мусор и пылесосил толстый пыльный карпет, которым почему-то в то время американцы любили покрывать полы.
  Особенно возмутительно она повела себя в ту тяжелую ночь, когда взбрыкнула моя аденома, зажав мочеиспускательный канал, и я корчился в страхе перед угрозой полной остановки писания. Позвонили урологу, у которого на приеме я был накануне, и он велел срочно ехать в больницу. Я вскочил, быстро натянул штаны и рубаху, мама вызвала скорую помощь.За мной пришли санитары-пожарники с носилками, которыми я, правда, сразу же пренебрег.
  Трудно себе представить, чтобы вся эта громкая суета могла бы не разбудить бы даже медведя в зимней берлоге. Но Светлана и головы от подушки не оторвала, притворилась спящей. Со мной в больницу, где мне поставили катетр, поехала 86-тилетняя старушка мама. Ну, как после этого я мог считать Свету членом своей семьи?
   Потом выяснилось, что главная забота, цель и смысл светланиной поездки с нами в Америку были деньги. Стало понятно, почему с таким большим трудом приходилось вытрясать из нее хотя бы какое-то небольшое участие в покупке общей мебели, буфета, стола, стульев. Говорят, евреи жмоты, но, я уверен, такой жадины, как чистая русачка Светлана, ни в одном еврейском местечке бывшей черты оседлости найти было бы нельзя.
  Она прожила с нами около года, и, как только предстваился случай, сразу же перебралась на дешевое субсидированное жилье и бросила нас в дорогой в арендованной квартире, хотя могла бы подождать, когда и нам с мамой дадут такое же. А ведь знала, что мы из-за нее, когда приехали, взяли именно эту большую трехкомнатную.
  Еще через год, поднакопив несколько тысяч, Света уехала совсем в свою Перловку. Ну, и черт с ней.
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"